А картинка — стоит. А сердце — болит. А домой — хоть не иди. Стыдно изводить домашних своим непонятным им состоянием. Они беспокоятся, я молчу. Мне им сказать нечего. Угнетает. Они-то ни при чем!

Я здорово тобою искалечен, Но я дышу. Я жив еще пока. И постоянно, неотступно каждый вечер Сжимает сердце лютая тоска. Я прячу боль. Я вынужден скрываться. Я не хочу быть кем-то уличен. С тобой невыносимо расставаться, Ну почему ты не могла остаться? Похоже, я надолго обречен Метаться в угол из угла тревожно И каждый день молить тебя: «Вернись!», Прекрасно зная — это невозможно. Должно быть, я живу.                               Но вряд ли это жизнь.

Не написал — выплакал…

Шума я старался по возможности не производить. Более не для того, чтобы меня не заметили в темноте, а чтоб самому суметь услышать возможное перемещение крадущегося клиента. Рат, кое-что различавшая в кромешном мраке (ее глаза куда как лучше моих на это пригодны), шепотком подсказывала, как обойти препятствия. Без этих указаний я давным-давно бы расшиб себе лоб о какой-нибудь косяк в путаном лабиринте комнат.

Чужое присутствие почувствовалось сразу. Не звук, не дыхание, а просто: кто-то есть. Отреагировала секундой позже и мышка, пискнув:

— Клиент на диване, прямо. У твоего плеча справа — выключатель. Попробуй — может, он пробки все же не вывернул. Только зажмурься сперва ослепнешь.

— Плевать. — Я хлопнул ладонью по стене. Огромная хрустальная люстра брызнула белым светом. Перед глазами поплыли яркие круги. Когда зрение восстановилось, на бархатном диване напротив сидел человек, подозрительно меня разглядывающий.

— Я «Скорую» не вызывал! — взвизгнул он истерично.

— Ага, — согласился я, — к тебе вызвали. Собирайся в темпе.

— Не буду!

— Будешь.

— Куда?

— А то не знаешь…

Пациент порывисто вскочил на красный бархат, срывая с ковра допотопный винчестер. Задергал рукоять, пытаясь загнать патрон в патронник. Я, не вынимая рук из карманов, тоскливо взирал на его телодвижения. Люси на плече завывала, топала и рвала мое ухо.

Сладив с ружьем, больной повернулся в нашу сторону, водя стволом вверх-вниз.

— Зря ты это затеваешь… — вздохнул я.

Клиент взглянул мне в глаза, открыл рот, чтобы что-то крикнуть, и тихо закрыл его. Не знаю уж, что он прочитал в моем взоре, но руки его понуро опустились, расслабли, обмякли, безвольно выпустили из пальцев приклад. Винчестер грохнулся на цветастое шерстяное покрытие пола.

— Напрыгался? — зевнув, поинтересовался я. — Ну, пошли.

Начальница была готова лопнуть, как полная ампула в печке, от гнева. Даже шерсть ее встала дыбом. Хвост наотмашь колошматил по жести капота.

— Шурка, я откажусь с тобой работать! Вали на линию вкалывать! Мне не нужен дохлый фельдшер! Труп мало того что воняет, так еще и ящик носить не может!

— Не может, говоришь… А я что делаю?

— Что ты сказал?!

— Ничего. Прости. Устал, наверное.

Я выловил из-за кислородного баллона склянку с виски. Скрутил пробочку. Сделал большой глоток, сплюнул на пол. Закрутив аккуратно, убрал на место. Закурил.

Мышка, насупясь, следила за моими манипуляциями. Дернула ушками:

— Не нравишься ты мне что-то последнее время, парень.

— Ты думаешь, я себе нравлюсь…

А сырая хмарь после твоего отлета на много дней сменилась ясным синим небом и почти летним ласковым теплом. Только не радовало меня солнышко становилось еще хуже. Да и обманчиво солнце осени — холодно уже ночами, и копится в низинах тяжелый сырой туман.

Недолго допекал я семью своим необъяснимым для них депрессивным настроением после расставания с тобой — на дежурстве, возвращаясь из далекой областной больницы, въехал в такую вот густую пелену тумана, и он поглотил меня, унеся из мира моей семьи, из мира моей любви, моего пропавшего счастья…

Патрик нацелился выбивать дверь плечом, но, вовремя заметив, что она открывается наружу, одумался.

— Ну, что теперь? Уехать же мы не можем.

— Да уж куда тут уедешь! Зав. отделением персонально заявку давал, черт его дери вместе с его разлюбезным психом!

— Ладно, не мытьем, так катаньем.

Я сбегал в машину за автоматом, оставив Рат дозваниваться в полицию вызвать их опечатать после взлома квартиру. Стук вибрирующего в моих руках оружия и гуд металла замка под ударами пуль больше всего напоминали работу по асфальту отбойным молотком. Замок продержался недолго, лопнув с дребезжащим звоном, и пилот рывком распахнул дверь, едва не набив мне шишку.

— Я никуда с вами не пойду!

Опять «не пойду»! Третий за день! Да сколько ж это будет продолжаться?!

Окружающую нас грязь затхлого жилища душевнобольного затянула красная пелена. Ребристый кожух тяжелого ствола «песчаника» гулко хлопнулся мне в ладонь. Затрещал флажок предохранителя, опускаясь со стопора щелчок за щелчком: Одиночные… Короткие очереди… Непрерывный огонь… Уперся в выступ ограничителя.

Указательный палец нащупал спусковой крючок. Почему он в сечении трехгранный? Разве плоский будет не удобнее? Мягко повел назад…

Я очнулся со страшной головной болью. Люси, шипя и извергая ругательства, щекотно бегала по моей башке, кутая ее в целый ворох бинта. Бумажного цвета больной с мокрыми между ног портками забился в угол, выпучив глаза и зажав коленями трясущиеся ладони уже закованных в железо рук. Не слишком отличающийся от него видом водитель шумно хлебал воду прямо из-под крана, отбивая на распылителе зубами чечетку.

Опираясь о стену, поднимаюсь. Замахиваюсь ногой, чтобы пнуть супостата.

— Оставь его, — вмешалась начальница, — он не виноват. Это Патрик.

— Как?! — задохнулся я.

— Шура, ты бы убил клиента. У нас не было выхода.

Я закашлялся. Патрик оторвался от крана. С лиловых его губ неопрятно падали хлорированные капли.

— Ш-Шура, г-госпожа Рат не права. В-вы не звереете. Вы уже озверели.

Похолодало. Сгорели яркие мотыльки листопада в осенних садах. Растопырили ребра скелеты озябших деревьев, покрывшись утренним серебром, потемнела трава. Лишь сирень у моего окна не сбросила лист, и он обвис зеленый под белым.

Жгли по первому снегу старые карты вызовов. И твои. И мои. Может быть, мы заполняли их, сидя друг против друга? О чем говорили мы, закончив писать? Как я смотрел на тебя? Что думал? Жгли…

Горький символ… Чей-то страх и боль, страдания и ужас смерти, килограммы человеческого горя летели по ветру клочьями жирной липкой сажи. Тысячи часов работы, неисчислимые версты дорог, океан бессонницы и усталости, ведра истраченных лекарств — все трещало в рыжем дымном костре.

В пепел превращались сотни чужих и наших судеб, обещаний, несбывшихся надежд. Жгли старые карты…

Толстые кипы бумаги горели плохо, сопротивлялись огню, пытаясь отсрочить неминуемую гибель, как пытается отсрочить смерть безнадежный больной, цепляясь из последних сил за каждый вздох, каждый удар сердца.

Несколько листочков, взмахнув опаленными крыльями, взлетели над пламенем. Я поймал один. В графе «вызов выполняли» стояло твое имя. Зачем-то сложив пополам, засунул, пачкая сажей халат, поглубже в карман.

Сколь же ты была мне необходима, оказывается! Даже и не представлял, что настолько. Похоже, все мое восприятие мира последние месяцы происходило через розовые очки твоего присутствия. Тебя не стало, очки разбились, и мир предстал мне таким, каков он есть.

А он, оказывается, вовсе не светел и удивителен — напротив, скучен, грязен и убог. Как и прежде. Я не хочу, чтобы было так! Верните мне мои очки!

А чумазый механик, надзиравший за костром, швырял в огонь все новые и новые карты…