Не забыть, не стереть, не избавиться. Сколько ни убеждай себя, все равно не вытравишь. Слишком долго там прожито, слишком многое пережито. Там сейчас весна.

Набухли и лопнули почки — зелень еще молодая. Чистая, клейкая. Белое кружево черемухи одурманивающе выплескивается из садов на улицы. Земля и трава после дождика пахнут упоительно. Солнце, одуванчики и крокусы соревнуются в желтизне.

Столько красивых женщин вокруг — и где они только зимой прятались? Распускаются цветы, распускаются надежды, зацветает любовь…

И-и-и, эк тебя занесло! Весны здесь в помине нет, как, впрочем, и зимы и осени — сплошь бесконечное умеренное лето. Или неумеренное, коль в Пески забуришься. А какая там, к чертям, любовь по дежурству?!

Так себе, покачивается на стоянке пустой с виду автомобиль. Хлопнет по борту ладонью проходящий мимо: «Бог в помощь, коллега!» Оттуда — смущенный кашель. Вот и вся тебе любовь.

А у меня — опять не как у людей. Влюбиться всерьез и основательно учудил прямо на рабочем месте. Но продолжаться и развиваться нашим новым отношениям только там было бы, конечно, невозможно.

Я столько времени видел тебя исключительно на людях, что, начиная с самого первого свидания, выбирал для встреч как можно более укромные уголки. Влюбленным вообще не требуются свидетели, они даже в толпе сами по себе, а уж мне вдвойне не хотелось, чтобы кто-то нарушал наше уединение.

Где ж уединиться? Таким нехитрым предметом, как постель, были мы не богаты. Ни мне тебя к себе домой позвать, ни наоборот — нам и в голову бы не пришло, знай даже твердо, что там никого из семьи не окажется.

А уж унижаться до того, чтоб просить у друзей ключ от квартиры… Брр-р! Слишком я дорожил тем, что приобрел. Лучше просто неспешная тихая прогулка — рука в руке, разговор вроде ни о чем, а в то же время о таком важном для нас, — чем торопливая случка в наполненном чужими вещами и запахами незнакомом месте. Не понимаю.

Зато были — лес, луг, река. Чаще отправлялись на реку-в одно и то же место. Так и звали его уже: «наш куст».

Куст гостеприимный — прикрывает от нескромного взгляда с противоположного берега, а после полудня протягивает нам прохладный язычок тени. Из-за близости воды в тени порой зябко — не беда, всегда можно отойти на пару шагов погреться на солнце. Тихо. Пусто. Спокойно. Никого — разве что изредка проплывет по реке лодка или протянется по небу ширококрылым крестом цапля.

Солнышко горячее, а ты белокожая. Чтобы не обгореть, надеваешь мою легкую летнюю рубашку. Выдавали когда-то на службе такие — я взял. Почти ею не пользовался, а вот теперь нашлось применение.

Выглядишь ты в ней потрясающе привлекательно и совсем иначе, чем я привык за долгие годы. Ничего общего с собранной, колючей, резковатой госпожой доктором — милая, уютная женщина. Такая желанная и близкая. Любимая…

С незапамятных времен имел я редкий талант — разворачивать свернувшихся в клубок, изготовившихся к обороне ежиков. Положу колючего на ладонь, поговорю с ним тихонько. Тот послушает, сперва чуть расслабится, подумает немного — и вот уже лежит в руках, раскрыв для моих поглаживаний и почесываний мягкий животик, пофыркивая и забавно шевеля подвижным черным носиком.

Ты всю жизнь прожила ощетиненной, ежистой, готовой защищаться от всего мира. Кто напугал тебя, моя хорошая? Мне — поверила. Развернулась, раскрылась безбоязненно. Спасибо за доверие, любимая. Постараюсь не обмануть его.

Прозвище прижилось. Так и зову с тех пор — «моя ежишка». Ты так часто мило удивляешься:

— Ну почему мне с тобой так хорошо?..

Что ж тут странного, любовь моя? Не закрывай глаза, когда я тебя целую, загляни в мои — все прочтешь в них. Ежишка, милая…

А голубая рубашка подолгу хранит твой запах. Я суеверно не стираю ее до следующего свидания. Вдруг не увидимся? Заскучаю — можно будет уткнуться в нее лицом и вспоминать…

Нет здесь со мной той рубашки. Дома осталась.

Кто-то, скрытый темнотой дворика, в подпитии забыв осторожность, терзает гитарные струны, швыряя в ночь злые слова своедельной песенки:

Было когда-то время, Каждый из нас в нем жил, Дома у нас были и семьи, Город, где выросли, был. Любили мы и мечтали Молодо, горячо. Все у нас отобрали, У нас отобрали все. Забросило в мир неслыханный, В страшную круговерть, Нету отсюда выхода, Здесь свою встретим смерть. Прежде грехи совершали Ныне предъявлен счет. Все у нас отобрали, У нас отобрали все. К своим машинам прикованы, Пашем, словно в аду, В мире чужом замурованы, Чужую лечим беду. Дома по нам отрыдали, Там перестали нас ждать. Все у нас отобрали. Что еще отобрать?

Не прав парень. У стен тоже уши есть. Зажигаю спичку, прикуриваю.

— О боже! Скорее прячьте выпивку!

— Что случилось?

— ПБ-девятнадцать на базе!

— А?

— Доктор Рат сейчас прибежит, все пиво вылакает!

Слабость моей маленькой начальницы к пиву общеизвестна. Злые языки утверждают, что она в состоянии стрескать этого напитка многократно больше, чем весит сама. Правда, эта страсть уравновешивается ее полным неприятием алкоголя в любой другой форме — от легкого вина до спирта.

— А я, между прочим, уже здесь! — возвещает Люси с высоты моего плеча, на котором она удобно расселась, щекоча хвостом мое ухо.

— О-о! Все пропало! — застонал все тот же насмешливый голос.

— Ну уж и пропало. До города сегодня всего восемь миль. Вполне можно за ещем сгонять.

Мне сунули в обе руки по откупоренной бутылке — для меня и для доктора, которая, милостиво разрешив не ходить в машину за ее личной мензуркой, встала на задние лапы, с натугой наклонила поставленную на скамейку бутылку и присосалась к горлышку.

Ну а мне уж сам бог велел следовать примеру начальства. Булькаем. Свежее. Вкусное.

Присел на лавочку. Пихают гитарным грифом в бок:

— Играешь?

Тряхнуть нешто стариной? Взял инструмент, потеребил струны, подвернул один колок. О, теперь нормально. Что бы это мне такое… А, знаю. Хлопнул ладонью по деке, объявляю:

— «Гребец галеры».

Начало старой баллады народ воспринял прохладно, но помалу начали вслушиваться, примолкли. Подошли еще несколько человек, образовали круг. Не ахти какой я музыкант, но пережившие долгие годы слова сами заставляли себя слушать:

…Нет, галеры лучше нашей не бывало на морях, И вперед галеру гнали наши руки в волдырях. Как скотину, изнуряли нас трудом. Но в час гульбы Брали мы в любви и драке все, что можно, от судьбы. И блаженство вырывали под предсмертный хрип других С той же силой, что ломали мы хребты валов морских. Труд губил и женщин наших, и детей, и стариков, За борт мы бросали мертвых, их избавив от оков. Мы акулам их бросали, мы до одури гребли И скорбеть не успевали, лишь завидовать могли… [2]

Звякнула последний раз струна. Разминаю уставшие пальцы. Сто лет гитары в руки не брал. Чей-то громкий шепот:

— Братцы, это ж про нас! Такое только кто-то из наших сочинить мог!

Рявкнул над головой динамик:

— Доктор Рат, Шура, Патрик. Девятнадцатая психбригада — на выезд!

Кладу тренькнувший жалобно инструмент на скамейку, подбираю и сажаю на плечо Люси, заодно допив ее пиво. Поворачиваюсь к двери, но чья-то рука в темноте удерживает меня за халат.

— Слышь, ты сам стихи написал?

— Да нет, Киплинг.

— Киплинг? Не слышал. Он кто — врач, фельдшер?

Усмехнувшись про себя, отвечаю:

— Да нет, водитель вроде.

— С какой бригады?

— Он уже умер.

— Жаль. Классный, видать, парень был. Буду мимо кладбища проезжать — отыщу могилку, выпью глоточек на помин души.