Путешествие дилетантки

Карпинос Ирина

Роман Ирины Карпинос «Путешествие дилетантки» – о метаморфозах любви и времени. Первая часть «Из логова змиева» – трагифарсовая любовная история на фоне распада Союза и постсоветской действительности. Вторая часть «Соло на киноленте» – гротескное повествование о том, как в наше время снимается кино, об авантюрных похождениях съемочной группы. Третья часть «Гастролерка» – о трагикомических ситуациях в жизни главной героини романа Саши Анчаровой, гастролирующей с концертами по Америке. Читателю предоставляется возможность поразмышлять, погрустить, посмеяться до слез и сквозь слезы. Терпкий джазовый сарказм, сплав иронии и лирики – таков стиль прозы Ирины Карпинос.

 

Часть 1. Из логова змиева

 

– Это я, Господи, – шепчет она в прокуренном тамбуре. – Ты слышишь меня, Господи? Который уже год я не могу выйти с тобой на связь. Ну кто Тебя просил засылать меня в этот поганый мир? Ты выгнал меня из рая и бросил на произвол судьбы. И, похоже, не дал в сопровождающие даже ангела-хранителя. Я выплакала все слезы, Господи! Я пробила лбом все стены сортиров, хибар и дворцов и вырвалась в безвоздушное пространство. Ну забери меня отсюда или пришли хоть какую-то гуманитарную помощь! Моя душа от голода превратилась в дистрофика. Ты раньше подкармливал ее стихами, а теперь не бросаешь в миску даже обглоданную кость хоть какого-нибудь гребаного творчества. Меня замучила эта душа-наркоманка, которая не может функционировать самостоятельно, без постоянной адреналиновой подпитки. Она требует все новых и новых доз любви, она ненасытна, как сорок тысяч братьев никогда не существовавшего Вильяма нашего Шекспира…

Я невольно услышала этот отчаянный монолог, когда вышла покурить. И, тихо прикрыв тамбурную дверь, вернулась в купе. С моей коллегой Сашей Анчаровой мы ехали в Питер. Знакомы были давно, но как-то шапочно. Хотя линии наших судеб были поразительно похожи, до поры до времени они не пересекались. И вдруг в этой поездке выяснилось, что у нас есть общие друзья, общий институт, похожие постперестроечные профессии и жизненные предпочтения. Может быть, поэтому Саша доверила именно мне свою историю, хотя могла бы и сама воспроизвести ее изящными росчерками пера. Но попросила об этом меня, и я выполняю обещание, не комментируя и не корректируя услышанное от нее в ту ночь под стук не на шутку сбрендивших колес.

– Знаешь, – сказала Саша, зайдя в купе, – я только что в тамбуре пыталась молиться. У меня опять ничего не получилось. Может, запишешь историю моей жизни, вернее, ту часть айсберга, которая спрятана под водой? Кусок, торчащий наверху, мне и самой неинтересен.

Я неопределенно кивнула (до Питера оставалась еще целая ночь пути) и, достав из «кустов» диктофон, приготовилась слушать.

– Впервые в этот город на болотах я попала, когда мне было 15 лет. Мы проехали на «Волге» весь путь от Киева до Прибалтики и через враждебную Эстонию двинулись на Ленинград. Отец за рулем, мама справа от руля и мы с малолетним братом сзади. Я обожала эти автомобильные путешествия по необъятному Союзу. Ветер дул в лицо, незнакомые домашние животные мирно паслись на лугах, пахло скошенной травой и сладким дымом отечества. И сногсшибательно кружилась голова от всепоглощающего, пьянящего до одури предвкушения долгой и, кто бы сомневался, счастливой жизни. Детство свое я категорически отказывалась считать счастливым и скорое избавление от него приравнивала к обретению долгожданного взрослого суперсчастья. Отец за рулем не пил и, пребывая в благодушном состоянии до первых дорожных неурядиц, повторял, как заклинание: «Машина наша – дом с колесами». Прожив в машине до 17 лет, я стала вскарабкиваться на третьи полки общих вагонов и навсегда затосковала по собственному автомобилю. Чтобы ветер в лицо, чтобы дальняя дорога, ночевки в кемпингах, низкие летние звезды над малахольной головой и, главное, то самое предвкушение сокрушительного счастья…

Взрослая жизнь обрушилась на меня пьянками в компаниях однообразных недоносков. Они спокойно наблюдали, как я с рюмкой в одной руке и сигаретой в другой сидела на перилах балконов, не придавая значения высоте этажа. Диапазон этажности был приблизительно от четвертого до тринадцатого. Высшим пилотажем считалось расположиться вдоль жердочки перил, элегантно возложив ногу на ногу, поскольку две ноги на таком пространстве не умещались. Одно неверное движение – и вы на асфальте. Через много лет это подтвердила бедная Ника Турбина. Но во времена моей юности Господь Бог еще находился рядом. Наверное, Он меня тогда любил и не хотел, чтобы я рухнула с перил раньше назначенного часа. Он чего-то ждал от меня, но, похоже, так и не дождался. Я даже не заметила того момента, когда стала Ему не нужна.

Конечно, этой жизнью на перилах дирижировала романтическая любовь. Ублюдочная, кособокая, совсем не схожая с той, что рисовалась в предвкушении суперсчастья, но все-таки любовь. Молодой человек проживал в соседнем доме на нашей элитной Никольско-Ботанической улице и носил дурацкую фамилию Чижмаков. Я заканчивала 10-й класс, а ему уже перевалило за 19, и он состоял в бойфрендах моей близкой подруги. Был он весьма невзрачным экземпляром, но не без пижонства, и одна из пижонских причуд заключалась в том, что он продал свой скелет, о чем свидетельствовал лиловый штамп в паспорте. 60 рублей, полученные за этот неординарный поступок, мы благополучно пропили на даче подруги. В общем, подруга-подругой, а влюбилась я не на шутку. Несмотря на некоторый опыт телесного общения с противоположным полом, я искренне считала вьюношу с проданным скелетом своей первой любовью и как-то не сомневалась в том, что рано или поздно он откликнется на мой немой призыв. Что и произошло через пару месяцев. Я очень гордилась тем, что первая любовь и первый любовник персонифицировались в одном лице. Это было к тому же первое, но уже пародийное, исполнение заветного желания. Но самое смешное, что в свои 16–17 я производила впечатление такой оторвы, какой и в помыслах не была. Дочка известного, но пьющего ученого, мечтательная психопатка, я с таким упоением играла подворотно-приворотную роль, что не нашлось во всей округе ни одного завалявшегося Станиславского, чтобы гаркнуть: не верю! Через три года с хвостиком мой горе-любовник с изумлением слушал запоздалое признание в том, что именно он был первооткрывателем в моей эротической жизни. Судя по его реакции, он так и не поверил в это. Зато я поверила в себя как в актрису. Хотя при чем здесь актерство? Это была просто природная особенность умопомрачительно, от верхних слоев кожи до всяческих глубин, в том числе и душевных, растворяться в любимом на данный исторический момент мужчине. Но я, без малейшего сожаления расставаясь с коротким школьным девичеством, воспринималась своим худосочным принцем как бывалая смаковательница абсента и изощренных брачных игр. Он так ничего и не понял, бедняга… Потом этих принцев из подворотни было много, больше, чем хотелось бы оставить в замусоренной памяти. Все они исчезали из моей жизни, как только выключалась лампочка в душе, и принц превращался в обычного мелкого грызуна. Ничего не объясняя, я вытряхивала грызуна из алькова к его неподдельному изумлению, поскольку каждый из них очень быстро привыкал к паразитической мысли, что его будут любить до гроба.

Это продолжалось до тех пор, пока не наступил год активного солнца. Я была уже замужней двадцати-с-чем-то-летней дамой с малым ребенком на руках, когда в мою гавань прибило очередного принца. Так уж вышло, что этот персонаж оказался не мелким грызуном, а крупным хищником. Но путаясь в романтических соплях, я потеряла нюх и не почуяла звериный дух своего грядущего судьбоносца. Бабочка опять взмахнула пыльцой над крылышками и полетела на огонь без страха и упрека.

Знаешь, я и в страшном сне не могла представить, что мой Антироман затянется на много-много лет. Поначалу я его возлюбила, как всех предыдущих наследников престола, обреченно ожидая неотвратимого перегорания лампочки. Но время шло, никого не лечило, лампочка светила, как прожектор, а принц вырос в известного джазового короля. Не могу сказать, в каком качестве он мне нравился больше. Мое отношение к нему вообще никогда не вписывалось в понятие нравится – не нравится. Однажды он спросил меня на заре наших Антиотношений:

– Ты была когда-нибудь в Питере?

– Была. В свадебном путешествии.

– Теперь ты будешь приезжать туда часто…

Он опоил меня болотной водой своего Ленинграда и с любопытством потрошителя лягушек наблюдал, как я буду жить, навсегда отравленная его непостижимым городом. Он отнял у меня мою жизнь, мои помыслы и мечты, моих недовоплотившихся мужчин, нерожденных детей. Он отнял у меня душу – и ничего не дал взамен. На протяжении многих лет он повторял самую бездушную фразу, которую мне когда-либо приходилось слышать:

– Наши отношения могут продолжаться вечно при условии отсутствия обязательств с моей стороны.

Все было до оскомины понятно и безнадежно. Мне не нужны были его обязательства. Мне нужен был легкий возвышающий обман. А он кормил меня тяжелыми низкими истинами. Как я влипла в эту наркозависимость? Я возненавидела феминисток, этих ублюдочных дур, которые своим агрессивным идиотизмом освободили мужчин от любых обязательств перед женщинами. Да если бы только от обязательств! Они освободили их от стыда, жалости, сопереживания, они обесценили женскую любовь. После девальвации любовь стала полоумной калекой. И я, вместо того, чтобы ощущать ее Божьим даром, начала стыдиться своей любви, как венерической болезни.

Я панически боялась, что он меня вынесет из своей опубличненной жизни, как шкаф. И этот страх заставлял меня играть за двоих. То есть практически это была усовершенствованная игра в преферанс, которому меня научили еще в 16 лет. Я играла за себя и за «болвана», при этом выигрывал всегда «болван». В реальности все выглядело приблизительно так. В очередную встречу то ли в Питере, то ли в каком-нибудь задрипанном городе без названия мы договаривались о моем следующем визите. Слово «свидание» исключалось из лексикона категорически. В итоге повторялось одно и то же: встреча откладывалась с месяца на месяц, телефонные переговоры приобретали все более нервную и, как сказал бы он, параноидальную интонацию, а когда наконец назначался день и час моего приезда, получалось, что обоюдно договоренную встречу я как будто то ли выиграла, то ли выпросила у него, и он с опозданием на полгода снизошел до ответного хода. После этих игрищ я приезжала в Питер или куда-то там еще совершенно озверевшая, напоминавшая самой себе ощипанную чайку, долетевшую до моря на последнем издыхании. Кого напоминала я ему, можно только догадываться.

– Ты что, не рада меня видеть?

– Безумно рада! Разве не заметно? Вообще-то я всю ночь в поезде спрашивала себя: на кой черт я к тебе еду?

– Умный человек спрашивал у глупого…

– И глупый, как всегда, победил. Он убедил умного, что едет сюда в последний раз.

– Ну зачем опять в последний раз? Не присылай двусмысленных эсэмэсок на мой мобильный, и не будет никаких последних разов. Неужели так сложно выполнить мое единственное условие?

– Когда ты в прошлом году поменял (под конвоем) номер мобильного, а заодно и домашнего телефона, ты просто метнул мне нож в спину. И потом даже не поинтересовался, долго ли я мучилась перед смертью. Мучилась долго, но, к своему удивлению, выжила. В моменты особого душевного волнения со мной иногда происходят необъяснимые вещи. Я угадала твой новый номер, вернее, надо мной сжалились где-то там на небесах и подсказали комбинацию цифр. Мы с тобой, каждый по-своему, примирились с действительностью и продолжили наши Антиотношения. Твоя полевая подруга Элла Мартынова по-прежнему стояла на страже вашей общей движимости и недвижимости, но ты, проявив чудеса храбрости, продолжал наставлять ей такие ма-а-ленькие рога, которые были незаметны для постороннего глаза. Помню, в городе Львове ты прятал меня целые сутки в гостинице, как в сундуке. Я сбежала оттуда на следующее утро, и «добрый» дядечка на «Мерседесе» довез меня до самого Киева. Мои дорожные расходы тебя в тот раз совершенно не волновали… Надо бы сосчитать, сколько раз ты, господин хороший, подбрасывал мне медный грошик, когда у тебя вырастала ахиллесова пятка, и всю набежавшую сумму вернуть, когда разбогатею.

– Да брось ты! Не надо ничего возвращать! Разбогатеешь – купишь мне подарок.

– Ха-ха-ха! Речь не мальчика, но. кого угодно, только не мужа. Кстати, где все глиняные, стеклянные, серебряные и прочие лошади, которых я тебе дарила от бедного чистого сердца? Выбросил небось на помойку, чтоб никто не догадался, откуда они завелись?

– Ничего подобного! Всех держу в конюшне. Я так и знал, что наша встреча опять закончится разборками. Послушай, Александра, ты правда решила все оборвать? Но это же бред! Я тебе не чужой человек! Наши отношения.

– Что-что? Какие еще наши отношения? Да если бы меня смыло из этого мира, ты бы даже не заметил, что меня больше нет!

– Что значит не заметил? Я бы блюз написал.

Он произнес это всерьез, без улыбки, и я впервые задумалась, кто же на самом деле из нас двоих больший параноик.

– Боже мой, Леша, ты бы написал в мою честь поминальный блюз и, может быть, даже исполнил его один раз в городе Мухосранске на сольном концерте! Я должна подумать, стоит ли пожертвовать жизнью ради такого сакрального события.

– Ты напрасно смеешься. На самом деле я убежден, что наши отношения будут длиться до моей смерти. Я знаю, что умру раньше тебя.

– Мистик, бля! – нецензурно подумала я.

К числу 13 он всегда испытывал почти религиозное чувство, придавая ему гораздо большее значение, чем окружающим его живым людям. У него и день рождения 13 сентября, и комбинации цифр мобильного телефона и автомобиля обязательно содержат 13. Думаю, в скором будущем в апартаментах, где он проживает, будет 13 опочивален. Ничего не имею против числа 13, я даже до 13 лет проживала в 13-й квартире. Посему расскажу тебе, коллега, чертову дюжину наиболее запомнившихся эпизодов за годы нашей несовместной жизни.

 

Эпизод 1

Июльская жара в Киеве. Еще не взорвался Чернобыль и не пришел к власти Горбачев, но уже умер Брежнев. В лесу поблизости от станции Макейчуково традиционно отмечался полуподпольный день рождения киевского барда Лени Душевного. Комитет глубокого бурения относился с повышенной бдительностью к нашим лесным бдениям. И на сей раз тоже прислал своих гонцов попугать для острастки гитарную братию. Мы с мужем опоздали и встретили на станции лучезарно улыбающихся комитетчиков. Медленно и печально переходя к угрозам, доблестные искусствоведы в штатском настоятельно требовали нашего изъятия из леса. Но возвращаться в город не хотелось принципиально и, поблагодарив комитетчиков за служебное рвение, мы нырнули в лесную глушь. Предполагаемое место расположения палаточного лагеря было пусто. Комитетчики все-таки сделали свое грязное дело и согнали народ с насиженного места. С неба начал накрапывать дождь, который, как ему положено, смывает все следы. Мы шли наугад, уже ни на что не надеясь, и вдруг в пустом мокром лесу наткнулись на виновника торжества Леню Душевного, который (на всякий случай) сошел с электрички на предыдущей станции, дабы не встречаться с дядями из комитета. Сев на пенек и употребив на троих содержимое Лениной фляжки, мы с новыми силами отправились в путь. Долго ли коротко ли пришлось блуждать по лесу, сейчас вспомнить трудно. Но новое местопребывание гостей, явившихся праздновать день рождения, мы все-таки нашли. Бредя по тропе и здороваясь с каждым встречным, я прошла с набок свернутой головой мимо ленинградского гостя. Он точно так же свернул свою голову в противоположном направлении. Миновав по инерции несколько метров, мы одновременно развернулись и двинулись навстречу друг другу, как два сошедших с рельсов поезда.

– Что происходит, почему мы не здороваемся? Ты чего сегодня такая… смурная, что ли?

– Понимаешь, Леш, мой муж вдруг решил не оставлять меня в лагере. Он хочет вернуть меня в больницу, из которой я удрала. Говорит, что если у меня будет после встречи с комитетчиками прободение язвы, хирурга в лесу он для меня не найдет.

– С хирургом действительно проблематично, но врач «скорой помощи» перед тобой. Показывай, где муж, я с ним договорюсь. Почему-то ужасно не хочется, чтоб ты уезжала.

И мы двинулись к оврагу, по пути обрастая толпой любопытствующих. Таинственная беседа, состоявшаяся в овраге, дала свои плоды и, подхватив мужа вместе с рюкзаком, гитарой и палаткой, все участники представления потянулись к костру.

– С тебя бутылка, – заговорщицки подмигивая, сказал мне мало знакомый ленинградский гость.

Потом мы сидели у костра под непрекращающимся дождем. Леша честно исполнял роль врача «скорой помощи». Он растирал мне промокшие ноги, заставлял принять из его рук ложку с горячим супом и всячески дурил голову байками из жизни лабухов вперемежку с огненной водой из железной кружки. Периодически к костру подходила его жена, держа за руку дочку-дошкольницу, и смотрела на общение врача с пациенткой с плохо скрываемой яростью. В это время мой муж ставил палатку и вообще не смотрел в нашу сторону. А когда незаметно подкралась ночь, у костра собрались все солагерники, дабы, наконец, послушать ленинградского гостя. Он привез в Киев новые «одесские» песни своего однокашника Саши Розенбаума, и многим не терпелось узнать о том, как «мы подошли из-за угла» из уст земляка автора. Спев пару песен, Леша решил проведать жену и дочку, спавших в палатке неподалеку. Но костровые зрители хотели немедленного продолжения банкета и тут же передали гитару мне.

– Она вам не из тех, кто заполняет паузы! – раздался рык ленинградского гостя.

Неожиданно пауза затянулась, и под напором алчущей песен и зрелищ аудитории мне все-таки пришлось запеть. Увлекшись собственным исполнением, я очнулась только тогда, когда увидела прямо перед собой два рысьих желтых с прозеленью глаза, втягивающих в себя мою грешную душу вместе с гитарой, песнями, плясками и напрасными надеждами на то, что все еще обойдется. Оборвав себя на полуноте, я вскочила и, отбросив гитару, прыгнула куда-то в темноту.

– Нам надо поговорить, – услышала я за своей спиной интонацию, похожую на «мы подошли из-за угла».

Прислонив меня к первому попавшемуся дереву, он хотел что-то сказать, но в этот момент нас окружила ненасытная костровая братия.

– Я же ясно сказал: нам надо поговорить! – рявкнул он уже не мне, а прискакавшим туристам.

Все моментально бросились врассыпную, и наш первый концептуальный разговор состоялся. О, что это был за разговор! В нем участвовали все части тела, которые умудрялись наощупь обниматься, целоваться и в промежутках произносить разные по степени значимости слова.

– Сашка, ты такая талантливая чувиха! Я тебя боюсь, – чуть слышно произнес он освободившимися губами.

– А я тебя нет, – полузадушенно щебетнула я. – Правда боишься?

– Я не знаю, что мне с собой делать. Опять начинать жизнь сначала? Опять разводиться с женой? Но я не могу сейчас пойти на это!

– Леша, о чем ты? Никому никуда не надо идти. Я сама не понимаю, что происходит. Но когда 13 числа мы вместе оказались в гостях у Душевного, я явилась туда одним человеком, а ушла другим. Все сидели за столом, а мы с тобой стояли в соседней комнате и ты все говорил, говорил, говорил… И тут Душевный принес две рюмки водки и сказал, чтобы мы выпили на брудершафт. И мы еще долго стояли с перекрещенными руками прежде, чем выпить эти рюмки. А потом мы вернулись к столу, вернее, ты сел за стол, а я взобралась на подоконник, чтобы быть подальше от тебя. И тогда ты стал медленно выходить из-за стола и сомнамбулически двигаться к подоконнику. Ты сел на пол у моих ног, опираясь на них спиной, и одной рукой обхватил меня за щиколотку. Как будто окольцевал. Кольцо твоей руки на моей ноге я чувствую до сих пор. А больше, собственно, ничего и не произошло.

– Что же мы делаем? Сколько можно стоять у этого чертова дерева, рядом с палатками, где спят наши пока еще супруги? Я сейчас уведу тебя отсюда и назад не возвращу!

– Уведи, только поскорее.

И в это самое мгновенье, которое нестерпимо хотелось продлить, какая-то сволочь засветила нам фонарем прямо в глаза. С криком «вот они!!!» толпа оторвала нас друг от друга и потащила к костру. Если бы меня тогда бросили в костер, он бы, наверное, показался мне чуть теплым. Но Лешу все-таки заставили петь, а я стояла у него за спиной, и после каждой песни он проводил щекой по моей руке, не давая возможности никуда от него сбежать. Хотя, собственно, бежать уже было поздно.

Ах, как он на меня смотрел Своими рысьими глазами! Взгляд на щеках моих горел, Как знак беды, как зов, как знамя! И я летела в никуда Сквозь времена и расстоянья, Вокруг мелькали города, Вокзалы, залы ожиданья, Не предвещая никому Добра и участи счастливой, А только сердцу и уму Тоску вчерашнего разлива… О, этот оголенный взгляд, Чреватый смутой и обманом, Светил мне по дороге в ад, Подмигивал в прищуре пьяном, Не означая ничего, Как желтый свет в столбе фонарном!  И я любила не его, А только отсвет легендарный Нездешней жизни, той, где я Слыла бесстрашной Маргаритой, И черный свой огонь тая, Жила греховно и открыто.

 

Эпизод 2

Знаешь, не буду я соблюдать хронологию в своем рассказе. Буду вытаскивать на свет божий эпизоды в том порядке, как они вспоминаются. В общем, прошло много лет. За эти годы рухнул Союз, и мы оказались в разных государствах. Виделись иногда чаще, иногда реже. Сейчас мне вспоминается встреча после долгой, как пишут в дамских романах, разлуки. Гостиница «Октябрьская» в Питере, в которой я уже знала к тому времени все закоулки, неимоверно подорожала по сравнению с 91-м годом, когда я останавливалась в ней впервые. Ритуал всегда был одним и тем же. С Витебского вокзала я ехала в гостиницу, снимала там одноместный номер и ровно в 12 дня звонила ему. Он к этому времени как раз просыпался. С годами дрожание пальцев при наборе телефонного номера уменьшалось, а ощущение болотной гибельности происходящего увеличивалось. Периодически я совершенно искренне хотела, чтобы наши отношения стали по-настоящему дружескими, как это иногда случается у бывших любовников. Но никакой дружбы не получалось. И в тот раз мы обменялись вместо приветствия дежурными кодовыми фразами.

– Кажется, с тех пор, как мы не виделись, прошло сто лет одиночества? – спросила я.

– Сто лет и одна ночь, – ответил он. – Сегодня очень жарко…

– Сними пиджак, и мы сможем посидеть-поговорить.

– Почему посидеть? А полежать? Только мне нужно опять к тебе привыкнуть.

– Как и мне к тебе…

Привыкание, вернее, узнавание в таких случаях, как правило, происходит мгновенно. Но я совершенно его не узнавала. Это был абсолютно новый мужчина, по каким-то ему одному ведомым причинам демонстрирующий мне свои достижения в области постельной эквилибристики. Я чувствовала себя, как подопытное тело, выброшенное за борт корабля, и вынужденное трепыхаться, чтобы не утонуть. Вот я и трепыхалась. А мой вновь обретенный возлюбленный испытывал на мне известные кульбиты, к которым его приучили за время нашей разлуки. В какой-то момент у него все-таки хватило соображения бросить мне спасательный круг. И я, уже почти ушедшая под воду, вынырнула на поверхность. В окна гостиничного номера бил яркий свет, и у меня не было никакой уверенности, что это кораблекрушение можно пережить.

В последующие дни телефонная трубка разговаривала со мной, как Берия с подследственным. Меня лишили сна, еды и ощущения времени. Гостиничный номер превратился в пыточную камеру. Я ждала освобождения, почти не надеясь на него. На исходе третьего дня Лаврентий Палыч сказал «поехали» и махнул рукой. Он подкатил на своем тогдашнем лимузине и повез меня выгуливать в Летний сад. Над Летним садом нависали летние сумерки. Так же сумеречно было у меня на душе.

– Ну что, Александрина, посидим тут минут 20 и поедем ко мне домой. Больше я тебе сегодня ничего предложить не могу. Жену я уже предупредил, что приеду с тобой.

– Замечательно! И что мы будем делать втроем?

В это время у него зазвонил мобильный, и я так и не узнала, что же мы будем делать. При выходе из Летнего сада мобильный зазвонил опять, и я еще долго гуляла сама по себе. Состояние сумеречности внезапно сменилось предвкушением куража, и я вспомнила свою юношескую жизнь на перилах. Не долго думая, я взобралась на перила моста над близлежащим каналом и, дрожа крупной дрожью, решила восседать на них до последнего. Закончив долгий мобильный разговор, Лаврентий Палыч наконец-то обернулся ко мне. Мне даже показалось, что на глазах его зловеще блеснуло пенсне. Он схватил меня за что попалось под руку и заорал:

– Ты что, совсем с ума сошла?! Знаешь, скольких я вылавливал из этого канала, когда работал на «скорой»?!

– Успокойся, Леша, я не собираюсь прыгать в канал. Я просто присела отдохнуть, пока ты так долго говорил по телефону. Зачем ты меня стаскиваешь отсюда?

– Зачем, зачем… Колготки порвешь!

Не без оснований полагая, что для бедной девушки колготки – это святое, спасатель уволок меня в машину и мы покатили на Васильевский остров. Несколько обескураженная перспективой совершенно противопоказанной мне встречи с его женой, я безуспешно порывалась почистить оставшиеся перышки. Взглянув на своего друга, как в зеркало в лифте, я с надеждой спросила:

– Как я выгляжу?

– Вызывающе! – ответил Лаврентий Палыч. – В твоих глазах ухмыляется зеленый змий!

Мы сидели на нижнем этаже двухуровневой квартиры и вели светскую беседу. Под потолком пролетали искры и периодически попахивало сгоревшей проводкой.

Мы поговорили с Таней о наших выросших детях. Ее дочь была уже замужем и ждала ребенка, моя – закончила лицей с золотой медалью и поступила в какой-то навороченный институт, не дожидаясь участия беспечных родителей в сложном процессе перехода из школьницы в студентку.

– Бывают же такие талантливые дети! – с раздражением заметила Таня.

Я была на нее не в обиде, поскольку прекрасно понимала, что раздражение направлено не на моего ребенка, а персонально на меня. Посему предложила Леше выпить за его замечательную жену. Он хотел напоить нас какой-то неопознанной настойкой, на этикетке которой красовалась его физиономия с усами в натуральную величину. Но предпочитая коньяк, я все-таки выпросила у гостеприимного хозяина янтарную рюмочку французского мартеля, чем привела его в необъяснимую ярость. Выхлестав полбутылки усатой настойки, Лаврентий Палыч поволок меня на верхний этаж. Там, на скорую руку оборудовав новую пыточную камеру, он долго муссировал свою излюбленную тему: об отсутствии прав у меня и отсутствии обязательств у него. При этом все время удивлялся, чем я опять недовольна.

– Чего ты хочешь от меня? – спросил он с задушевной интонацией инквизитора.

– Душу! – взвыла я с высоты сооруженного им распятия.

– Душу? Окстись, Александрин, я не Фауст!

И красивым жестом забив последний гвоздь, он вызвал такси. Таксер взнуздал своего коня, и на скорости, превышающей 100 км в час, мы продолжили наше общение. Оказалось, что распятому человеку уже ничего не страшно. Ему остается только вознестись, если получится. Так что в ответ на очередную пыточную реплику я молча распахнула дверь машины. Но вознестись мне так и не удалось. Пришла в себя я от того, что кто-то крепко держал меня за горло и втаскивал в автомобиль. Впереди сидел таксист, его руки ходили ходуном и он плаксиво повторял, что за 30 лет работы такого в его практике еще не случалось. А Лаврентий Палыч, отпустив на время горло, заламывал мне за спину руки и орал:

– Ты чуть не угробила человека! Его бы посадили на долгий срок, если бы тебя раздавила встречная машина! Скажи спасибо, что у меня молниеносная реакция!

– А тот факт, что я чуть не оказалась под колесами, тебя не волнует?

– Ты сама этого захотела! Но какое ты имеешь право подставлять других людей? Что бы я сказал твоей дочери, держа твой труп на руках, ты подумала об этом?!

– Так бы и сказал: не выдержав пыток, вознеслась.

Чтобы не продолжать эту бессмысленную дискуссию, он остановил машину у первой же попавшейся по пути станции метро и выпустил меня на волю. Присутствовать при следующих попытках вознесения ему категорически не хотелось. В гостиницу я заявилась, на последнем издыхании неся на себе свое распятие. Швейцар меня в таком растерзанном виде не узнал и решил, что к ним по ошибке заявилась внештатная сотрудница садомазохистского притона. Только после тщательной проверки документов мне удалось вползти в свой номер. Как я потом сутки добиралась домой, не помню. Как через пару дней переместилась из Киева в Крым, тоже не помню.

Помню только, что рядом был муж, которому я методично каждый день задавала один и тот же вопрос: почему, выпрыгнув на большой скорости из машины, я осталась живой и невредимой, и неужели меня спас не кто иной как Лаврентий Палыч? Муж в ответ молча пил водку. Тогда в одну варфоломеевскую ночь я перебила всю посуду в нашем номере, оборвала проводку, повредила мебель и в ночной рубашке пыталась перелезть через забор. Но повисла на нем, как необычайной красоты огородное пугало. Муж стоял под забором и задумчиво глядел на эту шедевральную картину. Проходящий мимо ночной путник воспринял представшее перед его глазами зрелище несколько по-иному и истошно завопил:

– Да сними ты ее оттуда!!!

Приехав домой, я узнала от дочери, что в эту самую ночь звонили из Питера и трагическим голосом звали меня к телефону. Диалог был приблизительно такой:

– Стася, где мама?

– Уехала.

– Что значит уехала? Это Волков говорит.

– Я слышу, кто говорит. Но ее все равно в городе нет.

– Как только вернется, передай ей, пусть немедленно перезвонит мне.

Ну я и перезвонила. Он сказал, что у него именно в эту ночь разболелось сердце и что-то там еще, и он решил, что к его нездоровью руку приложила именно я. Потому и позвонил проверить.

– И вообще, Сашка, я не собирался с тобой ссориться. У тебя все нормально?

– Уже все нормально, Леш, остались только следы от гвоздей. Но, я думаю, со временем они будут заметны разве что тем, кто принимал участие в этом постбиблейском перфомансе. Так что не волнуйся, Палыч, я не подмочу твою репутацию…

Ты приходишь ко мне — я свечусь, как березовый лист. Здесь мой зал ожиданья — и что бы в судьбе ни случилось, Ты играешь все ту же мелодию, мой пианист. Что ж мне слышится сладостно-сладкая санта-лючия? Жажда не утоляется в самом хмельном из миров Литром лютой тоски с чайной ложкой крепчайшего счастья. Ты приходишь ко мне — и приносишь поленницу дров. И я снова горю на костре при твоем соучастьи. Белый пламень любви заливается оловом слов, Тех изношенных слов, от которых не ждешь облегченья. Вкус твоих отрезвляющих губ — вот и весь мой улов. Душ скрещенных ожог — и кинжальная сталь отлученья.

 

Эпизод 3

С середины 90-х я вынуждена была, как и ты, постоянно контактировать с продажной девкой дикого капитализма, то есть журналистикой. Газеты и журналы меняла, как перчатки, поскольку не могла долго выносить ни их желтой внешности, ни серого нутра. Один из гламурных журналов, в котором я ненадолго приземлилась, назывался «Имидж и жилье». Издавал его бывший суворовец, «латышский стрелок», ставший впоследствии сначала рэкетиром, а потом, что характерно для нашего времени, издателем глянца. Он был однофамильцем одного из сталинских братков, как известно, плохо кончивших. Звали хозяина «Имиджа и жилья» Василий Каменев. Отличительной чертой Васи оказалась полная девственность в области гуманитарных познаний и неодолимое пристрастие в свои 40 с гаком к малолетним киевским моделям. За рекламу в журнале ему удавалось жить, как при коммунизме, не имея в наличии дензнаков и прочих обременяющих вещей. Даже в рестораны и фитнес-клубы он приглашал нужных людей и очередных «миссок» не за свой счет, а исключительно по бартеру. Разговаривал Вася на языке, по сравнению с которым смесь украинского с нижегородским кажется образцом изысканного вкуса. Когда одна из его моделек ушла в погоне за длинным евро к богатому немцу, безутешный Каменев полгода проливал на пол офиса скупые рэкетирские слезы и приговаривал:

– Если он ее бросит и она вернется ко мне, я ее не выгоню. Но музой, моей музой, она не будет больше никогда!

В поисках следующей музы Вася посещал различные модельные агентства далеко не первого ранга. В один из дней он наконец явился на кинопремьеру с недозрелой девицей, у которой кроме ценника 90-60-90 не было, что называется, ни кожи ни рожи. Свой выбор Вася объяснил очень просто:

– Я не опустил планку. Илоне было уже 19, а эта на два года моложе.

Вот с таким кладезем ума и мужественности в одном лице, не обезображенном излишками интеллекта, приходилось общаться и работать. Но самым удивительным было то, что Вася оказался давним приятелем Эллы Мартыновой, антрепренерши моего именитого бойдруга. Каменев регулярно снабжал Эллу новыми номерами журнала, она даже говорила ему в лицо, что ей очень нравится «Имидж и жилье» и обещала помочь с продвижением издания в Москве и Питере. Все Васины надежды рухнули в один прекрасный день. В очередном номере журнала вышло мое интервью с Алексеем Палычем Волковым. Вася был очень доволен интервью и в зубах принес его Мартыновой. Прочитав содержимое, разъяренная Элла рвала и метала, попросила корешей-охранников не пущать меня за кулисы на концерте Палыча в Киеве, а Васю обязала передать мне, чтобы я оставила Палыча в покое и никогда больше ему не звонила, не мешала жить и работать. Вася не стал возражать и воспроизвел все пожелания Мартыновой с точностью попугая. «Пришло время разбрасывать камни, то есть искать другую работу», – подумала я и позвонила Палычу.

– Леша, мне не нравится, как Вася реагирует на буйное словотворчество Мартыновой в мой адрес.

Я решила уйти из журнала, хотя уходить мне некуда. Опять в моей жизни происходит катастрофа, и опять это связано с тобой.

– Я сейчас в пути, приближаюсь к Виннице. Потом у меня Хмельницкий, Львов и Краков. Приезжай, если сможешь, в Краков. Там обо всем и поговорим.

И вот я в Кракове, в самой лучшей гостинице, где по моим расчетам Палыч уже должен был переночевать и проснуться. Но оказалось, что по техническим причинам он еще не выехал из Львова.

– Леша, я уже три часа жду тебя в Кракове.

– Мне что, от радости выпрыгнуть из машины?

– Выпрыгивать не надо, это по моей части.

– В общем, я буду в гостинице часов через пять. Смотри телевизор, гуляй по городу, сходи в кафедральный собор… Когда приеду, я сам тебя найду.

Он нашел меня, заключенной в одиночном номере, в пограничном состоянии. Я уже готова была бежать в неизвестном направлении, но, к сожалению, не успела.

– Так о чем ты хотела поговорить?

– Забыла.

– Ну, вспоминай, а я пока сбегаю отработаю концерт, посещу банкет и вернусь.

– Значит, на концерт ты меня не приглашаешь?

– Ну, в общем, если ты хочешь. Только надо это устроить так, чтобы тебя никто из моих музыкантов не видел. Да тут еще туроператорша – подруга мадам.

– Я все поняла. Не надо меня проносить в концертный зал в чемодане. Я лучше здесь побуду. Сяду на пенек, съем пирожок. Иди, Леша, работай! Сейчас у нас пять часов вечера, авось сегодня еще встретимся.

В час ночи поступило сообщение, что маэстро вернулся с банкета. По чистой случайности наши номера располагались на одном этаже. Администратор Гоша зашел за мной и осторожно, как по канату, переправил в номер Палыча. В белом махровом халате (с кровавым подбоем) господин Волкофф полулежал на диване и смотрел телевизор. По спутнику показывали дивный фильм «Любовь с привилегиями», где в главных ролях блистали отставной партийный босс Тихонов, он же Штирлиц, и скромная таксистка Любовь Полищук.

– Леш, тебе что, нравится такое кино?

– Там есть некоторые моменты…

Пока Тихонов с Полищук тихо общались в постели, мы втроем сосредоточенно молчали. Потом Гоша откланялся, на прощание поведав мне, что он сейчас пишет диссертацию о шоу-бизнесе, поэтому ему нужно срочно удалиться, чтобы на сон грядущий поработать. Возражений не последовало, и мы уже вдвоем продолжили просмотр «Любви с привилегиями». В тот момент, когда сын цекиста Тихонова стал грубо приставать к таксистке, Палыч перевел глаза от экрана в направлении меня и мрачно спросил:

– Будем прощаться или ложиться спать?

К этому часу мне стало уже абсолютно все равно, быть или не быть. И я предложила досмотреть кино. В ответ щелкнул выключатель, отдаленно напоминая пистолетный выстрел. А дальше, как говорил классик русского шансона, пантомима, ее не спеть никак.

Под утро интонация нашего прерванного разговора приобрела относительную мягкость. Палыч настолько подобрел, что даже достал гитару и исполнил блюз.

– Шура, давай договоримся: когда выйдет твое новое интервью со мной, не публикуй, что я ночью играл для тебя блюз.

– Да я и в этом интервью ни разу не употребила слово «ночь». Не понимаю, чего твоя Мартынова бесится…

– Она не бесится, она просто умеет читать между строк. Во всяком случае, во всем, что касается тебя и меня. Если бы ты знала, сколько у нас было скандалов из-за тебя! Вы, кстати, очень похожи.

– Мы похожи?!

– Вы обе – те еще штучки с совершенно уникальным темпераментом, вы обе – бабы до мозга костей!

– Но я – не базарная баба! Никогда не забуду, как она истерически кричала: «Леша, ну скажи ей, наконец, что ты не хочешь иметь с ней дела! Или ты боишься, маленький?!»

– Она просто чувствует, что ее время на исходе, потому так и реагирует, причем только на тебя. Между прочим, если бы мы с тобой жили вместе, ты бы не давала мне даже взглянуть в сторону другой женщины, ты бы била посуду у меня на голове и на прочих органах, потому что ты – эгоистка и собственница!

– А вот это чистая правда. Хорошо, что мы не живем вместе! Поубивали бы друг друга.

– Это точно. А теперь ты можешь полчаса помолчать?

– Я и так все время молчу. Но если ты, Лешка, мне сейчас от избытка чувств сломаешь позвоночник, я так и не увижу города Кракова.

– Зачем тебе Краков? Смотри на меня.

Какая к лешему любовь, Коль все придуманно и ложно, Зачем твержу я вновь и вновь: Как ты была неосторожна! Как ты была глупа, смешна! На черта босиком по снегу? Все тише музыка слышна Сквозь барабанный бой побега. Куда бежишь, кого зовешь, В толпе не различая лица? И жадно гиблый воздух пьешь Петровской северной столицы! Да был ли мальчик-то? И вот Вся жизнь – как белый лист бумаги. Потоп библейский у ворот И чудится ковчег в овраге… И тридцать три богатыря Уже стоят на дальнем бреге! Забудь ожоги декабря И сны о петербургском снеге. Там будет солнце и песок. И к черту русскую рулетку! Но свищет ветер сквозь висок — И падает ребром монетка.

 

Эпизод 4

Между прочим, я ведь, как и ты, закончила Литературный институт в Москве. Это были счастливые годы бурления фрондерской интеллигенции в проточных водах перестройки. Тогда даже герой моего Антиромана отошел на второй план. Для меня. Для продвинутых любителей джаза он вышел как раз на самый что ни на есть первый план. А я так упивалась Литинститутом и некоторыми своими сокурсниками, что историю с Волковым считала завершенной. Но, видимо, в других пространствах так не считали. Он в эти годы стал фантастически популярен и жил, купаясь в своей славе и не удостаивая вниманием простых смертных. Мы редко виделись, и то, в основном, за кулисами после концертов. Мысли о более близком общении не приходили в голову ни ему, ни мне. У каждого был свой путь. Волков импровизировал в джазовых клубах, свинговал в концертных залах, а я вступила в огонь, воду и медные трубы студенческой жизни творческого, единственного на весь мир, вуза. Мой первый заброшенный институт, Киевский политехнический, оставил после себя кислое металлическое послевкусие. Папа-профессор поступил очень недальновидно, направив меня после школы по своим стопам, то есть в дебри «пирожковой» металлургии. Что это за зверское лакомство, я так и не поняла за все годы тошнотворного обитания в стенах Политеха. Помню только, что возле деканата на противоположных стенах висели два списка. В списке выдающихся деятелей науки, закончивших наш факультет, занимала почетное место фамилия моего отца, в противоположном списке фигурировала я с той же фамилией, но уже в качестве злостной прогульщицы, из тех, которые позорят наш факультет. Позорила я его долго, а уже перед самым дипломом опозорила окончательно. С непомерным иезуитским пафосом меня шумно и пыльно исключали из комсомола. И не за какую-нибудь аморалку, а по доблестной политической статье: за исполнение песен, порочащих советский образ жизни и общественный строй. Тогда я впервые познала вкус предательства ближних и дальних двуногих, и этот вкус оказался слишком горек, отпечатавшись шрамом на десять швов поперек моей левой руки. Но Всевышний уберег меня от судьбы Ирины Ратушинской, видимо, посчитав, что в застенках я просто не выживу. Шлейф диссидентства потянулся за мной тончайшей кисеей и, никого не сдав, зализав раны счастливой любовной историей, плавно перешедшей в законный брак, я стала скромно гордиться своей биографией.

Вот с таким багажом и трехлетней дочерью впридачу я вздумала спустя несколько лет покорить Москву. Если у кого-то этот город ограничивается пределами Садового кольца, то для меня он сконцентрировался на Тверском бульваре, в стенах Литинститута. И эту крепость я взяла. Мне было уже за 20, как и почти всем моим однокурсникам. Нас, писателей, предпочитали принимать в профильное учебное заведение при условии наличия богатого жизненного опыта. Если в этот опыт вписывались тюрьмы и психушки, приемную комиссию такие тернии в судьбах прошедших творческий конкурс абитуриентов только приятно возбуждали. Вследствие чего в общежитии на улице страдальца Добролюбова процветали поножовщина, суициды и тотальный разврат. По коридору гонялись друг за другом не первой свежести литераторы, выясняя при помощи кровопускания, кто из них главный поэт России. Кто-то методично прыгал с седьмого этажа, кто-то на спиритических сеансах выяснял у обитателей астрала время выхода своей первой книги, ну а некоторые милые дамы фанатично совокуплялись с многонациональным контингентом общежития, желая таким образом родить гения и прославиться в веках.

Наблюдая изнутри бытовую извращенность многочисленных мутирующих талантов, я постепенно скисала. Очень хотелось домой, в глушь, в Киевскую Русь. Но за окнами общаги соблазнительно бурлила перестроечная Москва с выросшими, как мухоморы, литературно-музыкальными кофейнями, куда меня часто приглашали почитать стихи и попеть песни. Начитавшись, напевшись, разочаровавшись в новых объектах увлечений из литераторской среды, я вспомнила о герое своего Антиромана. И хмурым московским утром позвонила в Питер, доживавший последние годы под именем Ленинграда.

– Але, Леша, неужели это ты? Я так хочу тебя видеть!

– Взаимно.

– Ты в Москву не собираешься?

– Собираюсь.

– А я тут в Литинституте обитаю.

– Да я все о тебе знаю! Вот съезжу на концерт в Западный Берлин и дней через пять буду в Москве. Разыщи меня обязательно в гостинице «Белград».

Ну я и разыскала на свою голову. Поднявшись на 13 этаж, я попала в умопомрачительный по тем временам номер. Посреди гостиной сидел мой знаменитый френд и что-то свежесочиненное наигрывал на рояле. Наличие рояля в гостиничном номере моментально снесло мою дырявую соломенную крышу. Мокрый снег за окнами 13 этажа печально стекал с ноябрьского неба. Мы исполнили медленный танец по всем правилам полублатного жанра. Он – богатый соблазнитель, она – бедная продрогшая студентка, оттаивающая в его сильных, пропахших порохом руках. В общем, диванчик плюш, болванчик из Китая и опахало неизвестной мне страны…

– Я рад, Александрин, что мы наконец увиделись не впопыхах. Я счастлив, что ты поступила в Литинститут! Ох, до чего не хочется вставать. Не хочется тебя отпускать. Но сейчас (только без обид) я должен бежать на Таганку, к Лене Филатову. Ты звонила мне по номеру гостиной, но лучше запиши телефон вот этой спальни: 298-13-31. Завтра буду с утра ждать твоего звонка. Поехали, довезу тебя до метро.

– Спасибо, Леша, за культурную постельную программу, скажи таксисту, чтоб притормозил у метро «Таганская». Знаешь, ты почти совсем не изменился, только глаза потемнели да усы забронзовели. Телефон я запомнила, доживем до утра, созвонимся.

А утро было зябким, как щекотка, и голосили третьи петухи, и были так нужны стихи и водка, стихи и водка, водка и стихи! Его друг Леонид Филатов давно уже написал текст этой песни, и именно ее я распевала во весь голос, долго добираясь от метро к общаге и размазывая по лицу соленый мокрый снег.

Хороша гостиница «Белград», На Смоленской площади стоит. Рядом простирается Арбат, По нему гуляет кришнаит. И мороз как будто небольшой: Трубка телефонная к щеке Не примерзла – вот и хорошо: Можно говорить накоротке. У него в гостинице тепло, Водка есть и всякое ситро. У нее – замерзшее стекло В телефонной будке у метро. Он смеется, хоть почти не пьян. «Ты – шальная баба!» – говорит. У нее же – в голове туман  В этот вечер на Арбате-стрит. Спрашивает он ее шутя: «Любишь до сих пор?» – вот так вопрос! А она, как малое дитя, Отвечает честно и всерьез. Дальше виден Киевский вокзал, Скорый поезд, ледяной перрон. Что же он такое ей сказал, Что не вырубишь и топором?! Дурочка, что будешь вспоминать И годами в памяти копить: Как он поспешил тебя обнять, Пожалеть, а может, полюбить? Погляди-ка, рушится страна! Скоро с дочкой по миру пойдешь! Господи, какого ж ты рожна Кружева любовные плетешь? Чтобы выжить – вот и весь ответ. Чтобы выжить, всем смертям назло, И сказать через десяток лет: Мне чертовски в жизни повезло! Хороша гостиница «Белград», На Смоленской площади стоит. Рядом простирается Арбат, А по нему гуляет кришнаит…

 

Эпизод 5

В Киеве в первое от рождества наших отношений лето стояла упоительная лирическая погода. После все решившей встречи в лесу мы «случайно» сталкивались в компаниях общих приятелей и говорили о чем-то постороннем. Разве что переговоры проходили на балконах при закрытых дверях и уже не требовалось ни тостов, ни рюмок, чтобы без конца общаться на брудершафт. Разумеется, долго так продолжаться не могло. Пока мы миловались на балконе, в комнате сидела мрачная Таня и говорила нашей общей подруге:

– Я с ним разведусь!

– С чего это вдруг?

– Потому что он пьет! – объясняла непонятливой подруге Таня, опрокидывая в себя рюмку водки.

Вечной темой балконных разговоров был художник Монголов. Вот уж кто оказался полноценным параноиком! Этот немолодой по сравнению с нами тогдашними человек умудрялся сначала бурно влюбляться в новых друзей, в основном мужского пола, а потом столь же бурно рвал с ними отношения, причем без всякой реальной причины. Теперь таких мужчин научно называют латентными геями. Но тогда мы еще таких слов не знали. Это сейчас, в новом романе Пелевина «Лампа Мафусаила» можно оценить фразу: «Тамбовский гей тебе товарищ!» А в те времена мы были слишком молоды и наивны… Почти у каждого из той нашей застольной компании имеется пара-тройка картин Монголова. В моем доме, например, висят и подаренный портрет Высоцкого, и портрет моего мужа. На периферии мужнего портрета воспаряю я, в свадебном одеянии и с гитарой наперевес. Лицо мужа подсвечено влюбленностью Монголова, моя же физиономия в гораздо более мелком формате служит лишь подпоркой для шагаловского сюжета. Все персонажи Монголова того времени держат в руках гитары. Это напоминает нерушимый принцип соцреализма: если девушка, то обязательно с веслом, если пионер, то обязательно с горном, а если голый мальчик, то обязательно похожий на кудрявого Ленина. У Монголова – если милый друг, то обязательно с гитарой. В пору своей влюбленности в Волкова Монголов написал целую серию его портретов. Помнится, на одной из картин Леша был изображен в виде восставшего декабриста. Лица Монголов воспроизводил по фотографиям, в результате чего получался весьма колоритный китч, облагороженный силой энергий влюбленного художника и его ни о чем не подозревавших персонажей. Потом он исчез из нашей жизни. Но осадок остался.

Так вот во время одного из балконных монголовских разговоров Леша спросил:

– И долго это будет продолжаться?

– Что продолжаться? – как бы не поняла я.

– Сколько можно встречаться в толпе и закрываться на балконе? Неужели нет места, где мы могли бы остаться вдвоем, без свидетелей? Добром это не кончится, я тебе как доктор говорю.

– Леш, вообще-то я привыкла, чтобы удачным завершением таких ситуаций занимался мужчина.

– Если бы ты оказалась у меня в гостях в Питере, этим занимался бы, разумеется, я. Но в твоем Киеве я – гость, так что, Шура, придумай сама, что нам делать дальше.

Думала я недолго. Просто позвонила подруге и попросила у нее ключи от дома. Через несколько дней тайное посещение квартиры состоялось. Цветы заменяло шампанское, марш Мендельсона – джазовые импровизации в исполнении автора на расстроенном фортепиано. Автор еще не был популярен и играл везде, где удавалось извлечь из недр помещения музыкальный инструмент. Я косила под тургеневскую барышню, решив, что если уж мне пришлось добывать ключ от квартиры, где можно прилечь, то, захлопнув за собой входную дверь, надо делать вид, что мы зашли сюда на минуту попить кофе с чаем. Но роль гимназистки давалась мне с трудом, и при первых же прикосновениях музыкальных губ реаниматора из «скорой помощи» я с облегчением превратилась в ту самую флейту, на которой сыграть ноктюрн не смог бы только самый законченный истукан. Леша, конечно же, истуканом не был, и слух у него тогда был почти абсолютным…

Через много лет, вспоминая то самое лето, Палыч произнес фразу, от которой у меня похолодело все внутри:

– Ну что, Александрин, ты тогда сама заварила эту кашу, а расхлебываем мы ее оба по сей день!

Не знаю, чего я там заварила, кашу или слишком крепкий любовный напиток, но поняла я вот что: между его и моими воспоминаниями об одном и том же времени разверзлась огромная пропасть, перепрыгнуть через которую не удастся уже никогда.

Я не спрошу тебя: за что? Вопрос свегда нелеп. Сказал два слова и ушел — И стал нужней, чем хлеб. Ищу, чем голод утолить, Но все – трава-травой! И невозможно дольше длить Разорванность с тобой… Я не спрошу тебя, когда Утихнет эта боль. Ведь ты не знаешь, как сладка На свежих ранах соль. Ведь ты не знаешь, как молчит Чугунный телефон, Как все смешалось: меч и щит, Крик, шепот, полутон. Ведь ты не знаешь, как сердца Изнашивают в кровь, Как с этой кровью без конца Рифмуется любовь. Смертельной раны не боюсь, Я только рвусь, как шелк. И все рукой не дотянусь — Так быстро ты ушел…

 

Эпизод 6

Так он и сказал: «Ты сама заварила эту кашу». Диагноз был поставлен много лет спустя. В город Тернополь я приехала впервые. Давно мне не приходилось посещать такие совковые отели как тамошняя «Украина». Но я – человек по социальному статусу неприхотливый. «Украина» так «Украина», лишь бы капало из душа и работал телефон. Правда, там даже телефон был декоративным, а в душевой не соблюдались элементарные правила приличий: приспособления для помывки человека мало чем отличались от приспособлений для помывки мелкого рогатого скота. Номер Палыча был, конечно, значительно лучше. Но с телефонной связью оказалось то же безобразие: звонить можно было только в город Тернополь, в чем не было никакой надобности. Разъяренный Палыч плохо переносил такие условия пребывания в гостинице, что незамедлительно отражалось на всех, кто оказывался с ним рядом. Хотя, надо признать, работники отеля старались, как могли. Они даже застелили две смежные кровати, расположенные посреди люкса, немыслимой расцветки простынями. Насыщенный цвет вишневого варенья заставлял забыть о том, что вы – не в карнавальной Латинской Америке, а всего лишь в одной из стран бывшего СССР. Полежав перед концертом в античных позах на вишневых простынях, мы успели переброситься несколькими фразами.

– Никто меня не понимает и не чувствует так, как ты, – задумчиво и почти нежно сказал Леша.

И мы отправились на концерт…

Для пущей конспирации после ужина в ресторане мы с Палычем возвращались в «Украину» на разных видах транспорта. Оба вида подкатили к гостинице одновременно.

– Спокойной ночи, Сандра Дмитриевна! – официозно попрощался Палыч и подмигнул мне левым глазом.

Окружающие нас музыканты и прочий гастрольный народ, видимо, решили, что это у него нервный тик от усталости. Зайдя в свой номер, я тут же услышала звонок декоративного телефона. Как внутренний гостиничный передатчик он работал вполне исправно.

– Никуда не уходи, скоро за тобой зайдет Гоша.

– Скоро – это когда?

– Шурочка, ты куда-нибудь спешишь?

Я уже никуда не спешила. К тому времени настроение у меня было испорчено основательно. На концерте я сидела в полной уверенности, что моего вновь обретенного Лешу действительно никто не понимает и не чувствует так, как я. Это открытие меня одновременно и умиротворяло, и возбуждало. Но после концерта Палыч стал грубиянствовать, как сапожник, и я засомневалась в значительности своей роли в его жизни. За ужином он поутих. Мы говорили о литературе.

– Александрина, ты читала «Гарри Поттера»? – строго спросил Лаврентий Палыч.

– Вообще-то я уже выросла из возраста читателей этого бестселлера.

– Ничего подобного! «Гарри Поттера» полезно читать в любом возрасте! И тебе, выпускнице Литинститута, это тоже не помешает.

Спорить с ним было бессмысленно. Когда Волкофф превращался в Лаврентия Палыча, его художественные и литературные предпочтения приводили меня в состояние полного недоумения. Он одновременно уважал и подростковую литературу, и стихи Кирсанова, и тут же мрачно заявлял, что мой любимый Бунин – слабак. О Набокове, Фаулзе или хотя бы Пелевине я его просто не спрашивала. Земляк его Бродский был тоже табуированной темой после того, как Палыч однажды возмутился: «Что там твой Бродский понимает в христианстве?!» Так что пила я свой кофе, «лучше, чем тогда», и, не будучи гопницей, без всякого удовольствия слушала солдатские анекдоты. На языке вертелось: Маркес, Борхес, Кортасар отвечают за базар. Но, как оказалось, культурная программа еще не завершилась. Наши литературные бдения продолжились ночью в его люксе.

– Эй, Цветаева, кончай обижаться! Ну сказал я тебе что-то после концерта. Наверное, было за что.

– Не было!

– Ну может и не было. Я всегда после концерта злой, как черт.

– Предупреждать надо…

Мы помирились тем ритуальным способом, которым мирятся все близлежащие друг к другу мужчины и женщины на Земле. Он заснул в образе милого друга Леши и очень скоро проснулся в образе Лаврентия Палыча.

– Шура!!! Я из-за тебя нарушил режим! Если бы кто-то из академических музыкантов увидел, чем я здесь занимался перед концертом и после него, меня бы просто заклеймили позором! Они никогда не нарушают режим! Потому они так хреново и играют!

– Леша, что с тобой? Почему ты так орешь?! Тебе что-то приснилось?

– Я вообще не спал! Ты всю жизнь себя ведешь, как будто тебе 15 лет. Но мне-то не 17, ни в душе, ни по паспорту! Я слишком стар для тебя.

– А я думала, в твоем паспортном и душевном возрасте как раз предпочитают несовершеннолетних любовниц…

– Мне сейчас не до шуток! Ты же, блин, – поэтесса, твоя энергетика бьет меня по самым чувствительным местам. А я должен выспаться! У меня очень тяжелая работа!

– Поэтому ты хочешь выгнать меня среди ночи на улицу, я правильно поняла?

– Не на улицу, а в твой собственный номер, и не выгнать, а по-человечески попросить на несколько часов разойтись.

– Так не просят!

– Тебе не отвратительны эти вечные супружеские выяснения отношений, которыми заканчивается любая наша встреча?

– Мне отвратителен ты. Потому что с тобой холодно и страшно, как в объятиях белого медведя на Северном Полюсе.

– Со мной холодно?! Да я даю тепло миллионам людей!

– У тебя мания величия, бедный Лаврентий Палыч! Все, я ухожу, и на этот раз навсегда. Где мои вещи, черт возьми?!

– На, забирай, и сережки свои не забудь! Неужели ты сейчас оставишь меня одного в таком состоянии?

– Но ты же сам этого хотел!

– Я просто хотел выспаться и по-товарищески попросил тебя…

– Я тебе не товарищ!

– Посмотри на меня, я старый больной человек, меня девушки не любят.

– Привет Ильфу и Петрову. Я пошла.

И, оглушительно хлопнув дверью, я покинула апартаменты Лаврентия Палыча.

Через пару часов в мой номер ворвался Леша. Он произносил что-то невразумительное, но уже почти человеческое.

– Это была самая ужасная ночь в моей жизни! Ты помнишь, что ты мне наговорила? Но ведь у нас с тобой все гораздо лучше, чем ты думаешь!

Я никогда не могла привыкнуть к его метаморфозам. Ему всегда удавалось одним словом, взглядом, жестом утихомирить меня и одарить несбыточной надеждой на то, что у нас действительно все гораздо лучше, чем я думаю. Я просто еще любила его тогда и не знала, что запасы моей неисчерпаемой любви почти на исходе.

Я шаг над пропастью ступила И вспомнила: как я летала! Постой, когда же это было? И, боже мой, что с нами стало? О, как мешает это знанье Всех уголков души и плоти! Как велика тоска по тайне, Когда общенье на излете! Я думала: как мы похожи По частоте биений сердца, По крепости тончайшей кожи, По примеси горчайшей перца! Но так растянута пружина, Что потеряла вид упругий. Пуста бутылочка без джинна, Без журавля бессильны руки! Мои слова на многих лицах, Как знак пощечины, пылают. Я раздарила по крупицам Все замыслы – и тем спасла их. Но жаль, становятся обузой Необходимые однажды Посланцы многоликой Музы, Не утоляющие жажды…

 

Эпизод 7

Когда мы начинали жить в СНГ, время за окном стояло, мягко говоря, страшноватое. Но тем не менее, народ дружными стадами стал выезжать за границу, и не на ПМЖ, а просто погулять. Вот и я решила осуществить свою заветную мечту, совпадающую с мечтой всей невыездной советской интеллигенции, и отправиться на прогулку в Париж. До этого, еще при умирающем Союзе, я уже успела побывать на Манхэттене, но Нью-Йорк был для меня не осуществлением каприза, а острой необходимостью. В Америке прооперировали мою дочку Стасю, как нашим эскулапам и не снилось, причем, совершенно бесплатно. Но это совсем другая история.

Так вот, озабоченная последовательной сбычей мечт, предыдущей из которых был употребленный в хвост и в гриву Литинститут, я рвалась в Париж, как скаковая лошадь на скачки. И получив первый гонорар за зарубежную публикацию стихов, тут же помчалась в турагентство. Все оказалось неправдоподобно просто. Гонорара моего на самолет не хватало, зато как раз хватило на поезд с автобусом. Я даже не стала ждать приемлемой погоды и отправилась в Париж прямо зимой, облаченная в китайский пуховик, считавшийся по тем разбойным временам супермодным и удобным. Но хитрожелтые китайцы знали, кому сбывать свою продукцию. После ночных переездов в автобусе я вылезала из проклятого изделия вся в пуху, как недощипанная курица, и вид у меня был отнюдь не европейский. Что, впрочем, не помешало приятным во всех отношениях дорожным знакомствам, одно из которых завелось еще в поезде «Киев – Ужгород». Разместившись в купе и задумчиво выглядывая из него в коридор, я вдруг просто остолбенела. По коридору шел Леша в образе малость потасканного Лаврентия Палыча. Я решила, что вымечтанная поездка в Париж довела меня до зрительных галлюцинаций. С Лешей мы виделись минувшей осенью при весьма пристойных обстоятельствах. Я выступала на его концерте с чтением стихов под аккомпанемент саксофона, а потом мы ужинали в ресторане под присмотром его жены. На прощание, будучи крепко выпившим, он, правда, укусил меня за ухо, после чего мы, несолоно хлебавши, расстались. Конечно, все эти полгода я тосковала по нему почти как по Парижу. Поэтому не слишком удивилась идущей по поезду галлюцинации.

Когда пришло время выкурить первую сигарету, я выплыла в тамбур. Там стоял он и курил. И я убедилась, что это вовсе не галлюцинация, а невероятно похожий на моего бойдруга мужчина.

– Давайте знакомиться, – любезно предложил он. – Меня зовут Леша.

От этого звукосочетания я не на шутку поперхнулась дымом и с трудом вспомнила свое собственное имя. После тамбурного знакомства Леша-дубль 1 не отходил от меня ни на шаг. Я узнала, что он долго жил на Севере, в Ямбурге, и только недавно переехал в теплые края, то есть в Симферополь. А фамилия у него была, ты не поверишь, Пржевальский. Когда я спросила, говорил ли ему кто-нибудь, что он невероятно похож на Алексея Волкова, Леша рассказал мне чудную историю. Но об этом чуть позже.

Представь себе состояние человека, всю жизнь грезившего Парижем и не чаявшего попасть туда при жизни, в тот момент когда он, то есть я, ранним зимним утром въезжает на Елисейские Поля. Забыв и про утомительную дорогу через заснеженную Европу, и про китайский мерзкий пух, прилипший к нарядному костюму, я смотрела из окна автобуса на Париж и действительно готова была за такое счастье просто взять и умереть. И надо сказать, все последующие дни не поколебали моей готовности. Только Лувр не совсем оправдал ожидания, и то лишь потому, что я терпеть не могу музеи, кишащие толпами экскурсантов. К тому же, Лувр съедал у меня те часы, в которые я хотела прошляться по мостовым Парижа до полного изнеможения. Поэтому я с трудом запоминала изобразительные сокровища залов, спеша обойти их поскорее и оправдывая себя тем, что наш Эрмитаж все равно лучше. Эрмитаж, правда, был уже не наш, но эта спорная мысль совершенно не умаляла его достоинств. А вот Джоконду я помню абсолютно отчетливо. Эта стерва, заключенная в стеклянный саркофаг, саркастически смотрела на меня, явно намекая на то, что знает всю мою подноготную. Саркофаг-саркофагом, но на всякий случай я отступила подальше, потому что увиденный мной сквозь портрет Моны Лизы мужик (Леонардо в юбке), как мне почудилось, вознамерился совершить насильственные действия. В общем, из Лувра я вышла с облегчением…

Когда мы шумною толпой спускались с Монмартра на Пляс Пигаль, к нам приблудилась огромная собака. Потом приблудилась и хозяйка, оказавшаяся балериной из питерского Вагановского училища. Ее имя было каким-то незапоминающимся, зато собаку звали Дягилев. О, это был тот самый Париж, по которому я мечтала именно так прогуляться! И вот в знаменитом парижском кафе «Ротонда» на бульваре Монпарнас (где, между прочим, начинался роман Ахматовой и Модильяни) Леша-дубль 1, то есть Алексей Пржевальский, рассказал мне за рюмкой анисовой водки почти анекдотическую историю, достойную краткого описания.

– Когда я во времена перестройки еще жил в Ямбурге, твой друг Волкофф приезжал к нам на гастроли. Однажды он приехал с чувихой, очень смахивающей на актрису Елену Яковлеву, ну, помнишь, ту, что играла стюардессу в «Экипаже».

– Стюардесса из «Экипажа» – Саша Яковлева.

– Ну, пусть будет Саша, твоя тезка. На концерте меня специально посадили в первый ряд, чтобы он меня заметил со сцены. И действительно та похожесть, о которой ты говорила, всем бросалась в глаза. В качестве его двойника я с ним и познакомился. Ночью после концерта мы вместе пили на банкете, и я даже подумал спьяну: а что, если вместо него удалиться куда-нибудь с этой самой Яковлевой? Но они так скандалили друг с другом, что под утро я просто тихо смылся, не видя смысла участвовать в подобного рода разборках…

Ну что добавить к этому рассказу? Париж – такое сильнодействующее средство, что мне то и дело казалось, будто рядом со мной находится Леша в подлиннике. Во всяком случае, когда Леша-дубль 1 помалкивал. Мне все время хотелось закатить ему скандал из-за «Яковлевой», но я вовремя опоминалась. На обратном пути в поезде «Ужгород – Киев» мои новые знакомые где-то раздобыли гитару. И я полночи пела им свои песни. Леша-дубль 1 сидел напротив и так пожирал меня глазами, как в лучшие времена Леша в подлиннике. Потом в состоянии, близком к трансу, он обещал увезти меня куда я только захочу: на Канары, на Гавайи и на прочие Мальдивы. Я с удовольствием соглашалась, думая при этом, что поехала бы на всю оставшуюся жизнь хоть в зону вечной мерзлоты, лишь бы меня туда позвал Леша Волков.

Ах, как сильно хотелось ей жить! Как хотелось судьбы иной: Быть знаменитой и почитаемой, и обласканной публикой, Ездить в Южное Полушарие, преимущественно зимой, И сниматься в кинематографе, скажем, у Стенли Кубрика. А когда зацветали каштаны киевскою весной, Как хотелось ей прогуляться по Монмартру апрельским вечером, А потом заглянуть в «Ротонду» и при народе честном Прочитать стихи, посвященные первому встречному. И в набросочках Модильяни тайно себя узнавать, Там, где юной Ахматовой подмигивает шоколадница, И вино бургундское медленно в тонкий бокал наливать, И знать, что на этом свете все еще как-нибудь сладится. Например, напишется песня, такая, как у Эдит Пиаф, И споется неповторимым голосом в зале «Олимпия», Или роман сочинится эдак на двести глав, И никто не посмеет сказать, что сюжет в нем липовый. Так мечтала она всю жизнь, сама над собой смеясь. Ее не любили женщины, а мужчинам она не верила, Потому что каждую длинную или короткую связь По Шекспиру всегда сверяла и лишь этим аршином мерила. Оттого и семейной жизнью жить она не могла, Ей был ненавистен быт и уюта домашнего сладости, И когда сгущалась за окнами черно-синяя мгла, Ей вспоминались иные, очень горькие радости…

 

Эпизод 8

Знаешь, почему я тебе так подробно, хотя и непоследовательно, рассказываю эту историю? Потому что мне не с кем по-настоящему поговорить. Больше всего на свете я любила разговоры с залом. Не с пустым, естественно, а наполненным людьми, как подсолнух семечками. Стоило мне выйти на сцену, большую или маленькую, я себя наконец-то чувствовала в своей тарелке, в которой мне хотелось прожить всю жизнь, как жемчужине в раковине. Но из этой тарелки-раковины меня вытряхивала окружающая среда. И, похоже, наконец, вытряхнула навсегда. После окончания Литинститута я работала в разных театрах, выступая со своей концертной программой. Слово «артистка», записанное в трудовой книжке, вызывало у меня перманентный приступ тинейджеровской эйфории. Наконец-то сбылась мечта идиотки! На самом деле ничего не сбылось. Каждый раз, когда я ступала на путь сбычи мечт, конечный результат оказывался пародией на первоначальный замысел. Видимо, то ли Бог был глуховат, когда я его о чем-то молила, то ли формулировать просьбы нужно было точнее. В моей жизни существовали две равновеликие ценности: ах-любовь и творчество, в которое эта куртуазная сука периодически сублимировалась. Очень хотелось и там, и там грандиозного успеха. Самой малозначительной составляющей успеха я считала его материальную часть. Я и до сих пор не очень-то уважаю дензнаки. Надо сказать, они мне отвечают взаимностью. Детство я провела в полном достатке (по советским меркам). И на всю жизнь запомнила, что достаток к счастью отношения не имеет.

Это как Божий дар и яичница – две сущности, не вступающие друг с другом в интимную связь. Даже если бы на меня свалились какие-то несметные богатства, они не смогли бы повлиять на количество и качество творчества и любви. А все остальное, то, что можно купить, не представляет (и тем живем, на том стоим) никакой ценности…

В своей погоне за сукой-любовью я никогда не знала меры. А надо бы знать, если хочешь успеха. Я презирала законы психологии, мужской и женской, полагая, что все они писаны для плебса, а в моем исключительном случае просто не работают. Еще как работали, конечно же, мне в наказание! Оказалось, что даже несоблюдение простейшего правила: мальчики звонят и назначают встречу девочкам, а не наоборот – может испортить личную жизнь до ее полной непригодности. Я часто (но, слава богу, не всегда) спешила и не желала ждать, когда мне соизволят чего-то там назначить. А дальше уже все было предрешено. Ленивые мужчины всегда идут в обход, они предпочитают спящих красавиц, таких себе страдающих хронической анемией снежных королев. Если же по твоим женским жилам течет холерическая кровь, ты слишком легко возбудима и испытываешь высшую степень разрядки не только в койке, но и за письменным столом или на сцене, не жди взаимной любви в ее привычном бытовом воплощении. Ты всегда будешь опережать своего партнера. Он просто не успеет осознать, может он без тебя существовать или нет. Так жизнь и пролетит.

Хватая за хвост свою пролетающую жизнь, я в который раз оказалась в городе на Неве. Мой попутный ветер по-прежнему дул в том направлении. Это было в год гибели советской империи. И хотя Союз находился уже при смерти, в гостинице «Октябрьской» с меня потребовали за сутки проживания всего 9 советских рублей. (Нынче точно такие же 24 часа стоят от 150 у. е.). Тот мой самый первый номер находился на третьем этаже напротив тогдашнего буфета. Зазвонил телефон и трубка заговорила уникальным обветренным питерским голосом:

– С приездом, Александрина! Я очень тебя ждал. Буду через пару часов, не жалей денег, гуляй, фирма все оплатит. Целую. Твой Леха.

Часа через три дверь распахнулась, он влетел в комнату и прямо в кроссовках рухнул на кровать. А почему бы и нет? Ты же понимаешь, подруга, что в этой обуви не ходят по улицам, а перепрыгивают из автомобиля прямо в номер гостиницы.

– Я чертовски устал. Пришел сегодня домой в 7 утра.

– Так ложись и спи.

– Только с тобой!

На проштампованной гостиничной простыне всюду было написано «октябрьская» – то ли у меня просто рябило в глазах, то ли узор был такой. Прошло много лет, а я до сих пор помню все крупные планы моей любимой сентиментальной «фильмы». Сначала я вижу надпись на простыне, потом себя с полуприкрытыми глазами и шалой полуулыбкой, потом его голову надо мной и еще крупнее – его бешеные, сверкающие, как коньячные звезды, глаза… и руки, сжимающие мое лицо.

– У меня ближе тебя никого нет. Но мы никогда не сможем стать мужем и женой, жить вместе. Хотя, ты же знаешь, человек предполагает, а Бог располагает.

– Эх, Леша, Леша… Что же нам делать-то дальше?

– Как что? Ты должна меня ждать!

– Сколько?

– Всю жизнь.

Мне бы тогда понять, что его текст ничего не означал, он всего лишь монтировался с постельным сюжетом. К тому же Леша в те времена еще не пробовал бросать пить, и в состоянии нетяжелого опьянения способен был произносить иногда сногсшибательные монологи. Особенно ему это удавалось в горизонтальном положении после лихого исполнения внесупружеского долга. Я в такие минуты просто купалась в блаженстве. Мне, блаженной, даже казалось, что он меня любит. Что тогда казалось ему самому, он, очевидно, не помнит. А мне за эти годы так и не удалось ни разу освежить в его памяти тот разговор и доложить, что по его велению и по его хотению я все еще его жду. Тогда была очень морозная зима, и он приходил в огромной шапке, похожей на папаху. Брал мою гитару и под коньячок пел батьку Махно. Ну, помнишь: «Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить, с нашим атаманом любо голову сложить». И мне было любо, пока он не убегал.

В последний раз он пришел и сказал, что, наконец, решился, и с этих пор все изменится.

– Мы будем вместе ездить на гастроли. Ты ничего не будешь делать, только ходить со мной на концерты и накрывать в номере стол к ужину. Через месяц я приеду из Штатов, и мы полетим с тобой на Урал, в город Пермь.

Он обещал мне римские каникулы, не римские, так пермские – не важно. Как ты уже догадалась, ни в какую Пермь мы не полетели. И вообще весь тот 91-й год, который начался для меня так многообещающе, потом стремительно поехал под откос. Вместе с обреченным Советским Союзом…

Ах, как хотелось мне пройтись по Ленинграду, Да вдоль по Невскому, пешочком, до упаду, И чтобы снег скрипел и цокала лошадка, И голова кружилась весело и сладко. Но я в гостинице сижу в холодном номере И набираю цифры памятного номера, И отвечает голос женщины знакомый Одно и то же: «Нету дома! Нету дома!» Ах, сколько лет мне снился каждый камень Невского! За все спасибо господину Достоевскому! Озноб и жар, как у Настасии Филипповны, Я заглушала коньяком и чаем липовым. И вот в гостинице у площади Восстания Я жду какого-то безу-у-умного свидания, А настроение – как в «Братьях Карамазовых», И между нами ничего еще не сказано. Ах, как же долго я жила литературою И оставалась наяву последней дурою! Но пролетело это розовое времечко — И жизнь ударила без промаху по темечку! И вот приходит долгожданный мой Раскольников, И мы друг к другу прикасаемся, как школьники, И в запоздалые бросаемся признания По «Преступлению (почти) и наказанию»! Ах, почему мы расставались в дни кромешные, Когда за окнами носились вихри снежные? Зачем, оставив душу ветру ленинградскому, Я все равно вернулась в жизнь свою дурацкую? Ах, эта милая холодная гостиница, Я в ней жила неделю, словно именинница, Он приносил с собой морозный воздух Невского, И было все, как в трех романах Достоевского…

 

Эпизод 9

Однажды я заглянула в Питер на один денек. Вообще-то я должна была выйти из поезда в Витебске, поскольку направлялась на фестиваль «Славянский базар». Но соблазн лишний раз увидеться с Лешей оказался сильнее возражений зануды-рассудка. Мы встретились и поехали в азербайджанский ресторан. В ожидании заказа Леша со скептическим интересом рассматривал мои руки.

– Почему у тебя такие зеленые ногти? – нежно спросил Серый Волкофф.

– Потому что у меня сейчас такой период, – не менее нежно ответила позеленевшая Красная Шапочка. – У Пикассо был голубой, а у меня – зеленый.

– И глаза у тебя сегодня особенно зеленые. Оцени, Александрин, как я подобрал интерьерчик, – и Леша указал на буйно зеленеющую растительность вокруг нашего столика.

Мы расхохотались и контакт был установлен. Леша повез меня на могилу своего любимого бультерьера Лаки. Там была назначена фотосъемка. В темно-синем лесу, где трепещут осины, мы вышли из машины. Из следовавшего за нами автомобиля показался полностью вооруженный фотограф Кочегаров. Призрак Лаврентия Палыча пока не появлялся и, пребывая в хорошем настроении, Леша познакомил нас, представив меня гениальной поэтессой, а Кочегарова – гениальным фотохудожником. Мелочь, а было чертовски приятно…

А потом мы поехали на дачу, где Леша собирался увидеться с родителями перед отъездом во Францию. Это был период, когда он совсем не пил и категорически возражал, если я просила налить мне рюмку коньяку.

– Красиво говоришь: коньяку-у-у. Но не дам даже пива. Мало ли, вдруг тебе опять захочется выпрыгнуть из машины.

– Если и захочется, то коньяк, а тем более пиво здесь совершенно ни при чем.

На этом дискуссия, как правило, завершалась.

На веранде сидели Лешины родственники и отмечали чей-то день рождения. Нас усадили за стол и, естественно, предложили налить. Оглянувшись на Лешу, я наткнулась на взгляд Лаврентия Палыча. Этого взгляда оказалось достаточно. Попив чаек, мы чинно вышли из-за стола. Один из родственников, видимо, хозяин дачи, на посошок показал нам кусты смородины.

– Видите, это черная, а это красная и белая. Угощайтесь!

– У нас в Украине красную и белую называют поречкой. А это что за смородина?

– Это не смородина, это хрен.

– Ну, с хреном у нас все в полном порядке, – живо откликнулся Леша и резко увел меня к машине, подмигнув напоследок не на шутку озадаченному родственнику.

В общем, тот день мы провели весело и трезво. Перед моим отъездом в Витебск Леша попросил передать привет певице Ругачевой. Я себе даже не представляла, чем обернется эта просьба. Съязвив что-то по поводу Борисовны, я услышала в ответ:

– Ей можно простить любые обсклизы. А вот то, что она живет до сих пор с этим мудаком – просто катастрофа.

В Витебске стояла безумная жара. Пережить ее мне помогали только свежие воспоминания о Питере. Близилось награждение лауреатов «Славянского базара». Ругачева была председателем жюри, ее супруг считался почетным гостем. Я вынуждена была исполнять журналистскую миссию и присутствовать хоть на каких-то мероприятиях. Опаздывая на процедуру награждения, я влетела в зал драматического театра и, увидев коллег-журналистов, направилась к ним. Но вход в полупустой ряд мне преградил дюжий молодец. Небрежно отодвинув его, я пробралась на свое место.

– Неужели из-за одного человека нужно перекрывать ползала? – тихо спросила сидящая рядом журналистка.

После вполне печатных слов вопиющей в пустыне журналистки некий волосатый череп, маячивший передо мной, обернулся своей лицевой частью. Эта часть состояла из злобно выпученных глаз, лопающихся от натуги щек и грязного орущего ротового отверстия. Отверстие изрыгало многоэтажный мат. Я не сразу поняла, что мат относится ко мне, а трясущаяся во гневе голова принадлежит Зиркорову. Когда через мгновение до меня дошла суть происходящего, ледяная волна бешенства окатила меня с головы до ног. И я выдала тираду, смысл которой заключался в следующем: и что этот облезлый Шариков себе позволяет?! После чего к моей шее потянулись червеобразные пальцы. Одновременно охранник сорвал с меня аккредитацию. Сообразив, что сейчас меня будут душить, как Дездемону, и не желая погибнуть во цвете лет от мерзких щупалец, я вспомнила, что должна хотя бы успеть передать привет Ругачевой. И я его передала, в форме, соответствующей ситуации:

– Недаром Леша Волкофф сокрушается, как его подруга Алла живет до сих пор с таким мудаком, – сказала я с чувством исполненного перед смертью долга.

Щупальца остановились, не достигнув моей шеи. Шариков сдулся, видимо, испугавшись гнева упомянутой супруги. Рядом с Зиркоровым неподвижно сидел друг семьи Пугалкин и в ситуацию не вмешивался. В нее вообще никто не вмешивался. Во всем зале не нашлось ни одного мужика, который бы врезал этому изрыгателю мата по наглой трусливой морде. В общем, не рассчитывая на поддержку действием, я вскочила и мило обратилась к охраннику:

– Если ты сию секунду не вернешь мне аккредитацию, я здесь такое устрою, что ты забудешь, на кого работаешь.

Охранник молча отдал бейдж, и я покинула оскверненный зал с прощальным словом:

– Вы все, конечно, можете тут оставаться. Но я не желаю дышать одним воздухом с этим дерьмом!

В общем, прощай, немытая Россия. Ария киевской гостьи завершилась партией хлопающей двери. Народ, разумеется, безмолвствовал.

Так я общнулась с совершенно не интересующим меня Зиркоровым, все пресс-конференции и концерты которого я в гробу видала. Но от судьбы, что называется, не уйдешь. А случилось это незадолго до всем известного происшествия с «розовой кофточкой»…

Товарищ Хэм – Эрнест Хемингуэй — Взведя курок, на всем поставил точку. Ищу ружье я в хижине моей, Давно пора бы в путь, да жалко дочку. Кто ставит на карьеру: чет – нечет, А мне казалось, что любовь наполнит Жизнь до краев, и как сказал бы черт: «Нам нэ страшны ея балшие волны». Да что мне черт? Всегда взаимность чтя, Я по волнам бежала вместе с Грином, Под алым парусом плыла шутя И баловала кровь адреналином! И к сумрачному лесу прошла, Желанья утоляя пародийно, А жаждой изможденная душа Жила своею жизнью самостийной. Как он сказал? Пора, мой друг, пора. На свете счастья нет. Да много ль надо? Вновь мир завис на кончике пера — И бог войны открыл ворота ада.

 

Эпизод 10

Меняется время, меняются вкусы, а у меня одним из самых любимых романов по-прежнему остается «Путешествие дилетантов» Окуджавы. Я и сейчас, разговаривая с тобой, пытаюсь путешествовать по своей жизни и невольно вспоминаю героев романа. Всадникам нашего мутного времени не понять, как из-за любви можно пожертвовать любыми благами. А мне это более чем понятно, хотя сама-то я ничем не жертвовала, по большому счету. Просто никому не были нужны мои жертвоприношения. Это я так сама себе отвечаю на вопрос, почему не переехала в Питер, не изменила радикально свою жизнь. Почему, почему… В Питере меня, между прочим, никто не собирался встречать хлебом-солью. А я не до такой степени мазохистка, чтобы выбирать себе ПМЖ по соседству хоть и с близким, но не мне принадлежащим мужчиной. Кроме того, одной внебиблейской заповеди я следовала всегда: мальчики женятся на девочках и никогда девочки не должны женить на себе мальчиков. Кстати, с законным мужем, чтоб тебе было понятно, мы давно уже заключили негласный уговор, не унижающий ни одну из сторон: коль мы не можем помочь друг другу стать счастливее, то хотя бы стараемся не мешать забираться в свои личные дебри и не лезем в душу, если о том не просят. Мы несколько раз пытались разводиться, и из-за Леши в том числе. Но есть какие-то вещи, которые решаются не нами. Еще много лет назад я заметила на обеих своих руках по две линии жизни. Вот так я и живу в двух непересекающихся пространствах, разрубив душу пополам. И пусть кто-то бросит в меня камень, если осмелится.

Когда рванул Чернобыль, началось страшное время в моей жизни. Сначала умерла бабушка, а я в это время находилась в Москве и даже не смогла приехать на похороны. Отец кричал по телефону:

– Не вздумай приезжать! Ты себе не представляешь, что сейчас творится в Киеве. Ты отсюда просто не выберешься!

И я послушалась. Конечно, зря. Если бы я завалила сессию в Литинституте, мир бы не перевернулся. Что такое сессия по сравнению с жизнью и смертью? Я выехала в Москву, когда еще не было паники. И как и большинство, думала, что ничего страшного не произошло. Ну че-то там в каком-то Чернобыле рвануло – подумаешь! И тут началось… Стасю сначала отправили в Крым, потом привезли ко мне в Москву. Все лето мы слонялись по каким-то квартирам, подмосковным пансионатам. Потом у мужа кончился отпуск, и он уехал в Киев. Мы со Стасей жили в коммуналке у случайного знакомого на улице Горького. И в одно ужасное августовское утро раздался звонок:

– Саша, приезжай, с папой очень плохо.

– Что случилось?!

– Папа умер.

Еще в мае отец выступил на партсобрании в своем институте. Он был страшно возмущен тем, что трусливое руководство не сообщило гражданам о высоких дозах радиации в Киеве, и на первомайскую демонстрацию киевляне пошли с детьми. После этого выступления отца стали травить. Известного ученого, лауреата Государственных премий оскорбляли и унижали партийные и гэбэшные шавки. А время, напоминаю, было еще доперестроечное (фильм «Покаяние» вышел на экраны через год после описываемых событий). Горбачев только в середине мая, после всех праздников с детьми на руках, выступил с официальным сообщением о случившейся катастрофе. После этого его, во всяком случае, в Украине, просто возненавидели. Я вообще убеждена, что перестройка случилась только благодаря Чернобылю. Стремительно теряющий уважение масс Горбачев должен был сделать что-то такое, что переплюнуло бы его чернобыльский позор. И он стал срочно откручивать идеологические гайки. Дальше ты знаещь сама, куда повлек нас рок событий. Снежная лавина накрыла всех, в том числе и Горбачева. А не будь лавины, жили бы мы сейчас, может, и в отреформированном очеловеченном государстве…

Тогда, в мае, отцу инкриминировали еще и то, что его дочь и зять – диссиденты. И добавляли: «Вашу дочь исключали из комсомола по политической статье, а теперь она и ее муж ездят в Дубну на встречи с друзьями Сахарова». Мы действительно выступали в Дубне с концертами и, наверное, в зале были какие-то знакомые Сахарова. Но нам они, к сожалению, не представились. А отец не смог выдержать унижений, которым его подвергали несколько месяцев, и в конце августа ушел из жизни. В ту квартиру на Никольско-Ботанической, где это случилось, мы переехали, когда мне было 13 лет. Дом Академии наук – сталинка с пышным фасадом – внушал почтение своей внешней помпезностью. Раньше мы 10 лет обитали в хрущевке на Чоколовском (там действительно можно было чокнуться) массиве. Но молодому доктору наук полагалась уже другая жилплощадь.

И ему вручили ордер на четырехкомнатную квартиру, где до этого жил известный академик. Незадолго до нашего поселения в той же квартире застрелился 28-летний сын академика. Не нужно было нам туда переезжать…

Вылететь из Москвы в Киев 28 августа чернобыльского года оказалось совершенно невозможно. Я завезла Стасю в детский сад, где у меня была знакомая медсестра, и упросила почти чужого человека взять к себе моего ребенка на несколько дней. И помчалась в аэропорт. Конечно, никакая сила не могла меня тогда остановить, и я первым же самолетом вылетела в Киев. Стасю мы забрали из Москвы через неделю. Отец очень не хотел, чтобы мы возвращались в нашу чернобыльскую зону. Его последние слова накануне смерти были: «Я нашел Саше квартиру в Москве». Я так никогда и не увидела этой квартиры.

В сентябре, заехав сначала в Литинститут, я отправилась в Саратов на Всесоюзный фестиваль авторской песни. У меня уже было написано несколько трагических вещей о Чернобыле. Но на этом фестивальном мероприятии они оказались не ко двору. Форум проходил под эгидой комсомола, которому было дано указание поощрять разоблачительные песни, но в меру. Говорить правду о Чернобыле тогда категорически запрещалось. В качестве конкурсантки я прошла с нормальным успехом творческие мастерские, и мне официально предложили готовиться к финальному концерту. Но в списках выступающих я себя не обнаружила. Кто меня оттуда вычеркнул, можно было только догадываться. Потрясло меня даже не это. Ни один из наших менестрелей, прекрасно меня знающих, не вмешался в ситуацию. Они меня, правда, пытались «утешить»:

– Ну че ты так психуешь? Подумаешь, не выступишь в каком-то Саратове. Ты же сама прекрасно знаешь себе цену, и мы знаем, – бодро произносили они и все, как один, бежали на сцену.

Но при чем здесь мой Антигерой, спросишь ты. А вот при чем. Он был на этом фестивале в качестве почетного гостя ровно один день. Я даже успела с ним увидеться в гримерной. Он ничего не знал о моей тогдашней жизни и знать, в общем-то, не жаждал. Встретившись за кулисами с моим мужем, Леша был не слишком рад появлению взбалмошной подружки в гримерке. У него были свои неприятности. Булат Окуджава что-то резкое сказал в его адрес. Организаторы восприняли это как команду: фас! Леша на открытии сыграл три композиции и на следующий день улетел. С тех пор слово «бард» он на дух не переносит. А я тогда мысленно попрощалась с ним навсегда. Стоит ли говорить, что прощание опять оказалось преждевременным…

Ты устал от всего: от назойливых баб, От гастрольных поездок и шумных застолий, Повелитель судьбы и профессии раб, Утоляющий жажду одним алкоголем. Сквозь актерский полет, тренированный взгляд И пустой эпатаж проступает порода. Постаревший Орфей, ты не смотришь назад, Где бегут Эвридики сквозь толпы народа. Ты выходишь на сцену, уверенный, злой. Все почти как всегда, только публика-дура Чует гибельный ветер, и как ты ни пой, Ей не слиться уже со своим трубадуром. Ты ведь знаешь, расплата приходит, увы, К той душе, что живет, словно волк-одиночка. Да, расплата – в утраченном вкусе халвы, В потускневшей любви, в ненаписанных строчках. Ты сидишь в кабаках малахольной страны, Говоришь. что Париж – отравительный город, Что Нью-Йорки и Хайфы тебе не нужны, А в глазах твоих – жгучий пронзительный холод. Где твой дом? Где тот угол, в котором тепло? Где плечо, на которое можешь склониться? Я смотрю на тебя, так, что горло свело, Много лет. И никак не могу отстраниться…

 

Эпизод 11

То злосчастное интервью, из-за которого я потом ушла из «Имиджа и жилья», было приурочено к 300-летию Санкт-Петербурга. В особняке Боссе с недавних пор находился офис Алексея Волкова вместе со студией, в которой он записывал новые диски. К 300-летию он как раз закончил юбилейную пластинку. А тут и я приехала с намерением во что бы то ни стало сделать интервью.

– Ты что думаешь, я поверю, что ты сюда приехала ради интервью?

– И ради интервью тоже.

– Тогда давай сначала отметим завершение работы над диском, а потом поговорим о чем захочешь.

– А ты после отмечания будешь в состоянии общаться с диктофоном?

– Я сказал!

Все получилось, конечно, не так, как он сказал, но работу свою я, исхитрившись, выполнила, и речь в этом эпизоде, естественно, не о ней. Мне гораздо больше запомнился ночной разговор, не имеющий к интервью никакого отношения.

– Ну что опять не так? Снова этот дрожащий голос! Все, мы с тобой больше никогда не будем ложиться в постель. Ты – психопатка! И я такой же психопат. Всю жизнь я с тобой носился, как с писаной торбой. Ни с одной женщиной я так не носился.

– Не надо со мной носиться, как дурень с торбой. Лучше скажи, ты хочешь, чтобы я тебя разлюбила? Я сделаю все возможное. Для начала заведу себе любовника и буду тебе по-дружески рассказывать о своей новой жизни. Хочешь?

– Тебе честно ответить? Не хочу! Как мужик я не хочу, чтобы ты меня разлюбливала и кого-то там себе заводила. Запомни, Шура, раз и навсегда: Леху заменить никем невозможно! Ты мне все время чем-то угрожаешь: то тебе жизнь не мила, то мила, но только не со мной. Здесь в Питере есть одна городская сумасшедшая, которая много лет хочет родить от меня ребенка. Так вот, если бы она бросилась с какого-нибудь моста, у меня внутри ничего бы не пошелохнулось. Но стоит мне только подумать о том, что с тобой может что-то случиться, у меня начинают на голове от ужаса шевелиться волосы, которых нет…

– Эта несчастная, наверное, не просто так младенца от тебя хочет? Наверное, у тебя с ней было кое-что?

– С ней?! Она такая страшная! Для того, чтобы с ней лечь, я должен был бы выпить литров пять, закрыть глаза и представить, что это ты!

– Ха-ха-ха! Но ты же пять минут назад говорил, что больше со мной никогда, ни-ни…

– Я говорил?! Ты меня просто спровоцировала! Как это – больше никогда?!

– Ну да. Спровоцировала. Я просто не хотела так быстро с тобой расставаться. Это что, симптом психопатии, товарищ лекарь?

– Нет, это симптом паранойи. Да шучу я, шучу! В общем так, Александрин, завтра с утра я улетаю в Мурманск.

– Тебя опять потянуло на подводную лодку?

– Не потянуло, а так надо. Выбрось все глупости из головы, осенью встретимся на просторах Украины.

– Ты сегодня много выпил, я принесу тебе пирроксан.

– Я не пью лекарства для психов. Зачем ты мне это предлагаешь?

– Чтобы голова с утра не болела.

– У меня никогда не болит с утра голова.

– А у меня болит. Что поделаешь, самое слабое место.

И он улетел в Мурманск, а мне весь тот длинный день помогла скрасить случайно оказавшаяся в пределах Питера подружка. Не приходя в нормальное сознание, я передвигалась в ее автомобиле по разным точкам города и думала, насколько это было возможно, о вечном. С Розой Байсаровой, ученицей Алексея Германа, мы познакомились несколько лет назад в Гатчине на фестивале «Литература и кино». С тех пор виделись редко, но метко. В тот день мы заглянули на «Ленфильм». Роза собиралась снимать новую картину и вызвала народ для обсуждения проекта. Я слушала, о чем они говорили, мало что воспринимала, но исправно подавала какие-то реплики. Все почему-то смеялись, а Роза с гордостью повторяла: «Видите, кого я вам привела!» Потом она познакомила меня с драматургом Валерием Бываловым, мы перебросились парой-тройкой фраз, распрощались с ним и уехали. Сердобольная Роза повезла мое тело есть и пить в какой-то ресторан. Так в тумане день и пролетел. На перроне Витебского вокзала мы с Розой простились, как сестры. До отправления поезда оставалось минут десять. Выйдя из вагона покурить, я вдруг увидела стремительно приближающегося ко мне Валеру.

– Я решил тебя проводить. Хорошо, что успел! Покажи-ка билет, Саша. О, а у меня место в соседнем вагоне, почти угадал.

– Ты что, решил проводить меня до Киева?

– Нет, конечно. Я выйду в Псковской области. У меня там мама похоронена. Вот решил навестить, а заодно и тебя проводить.

– Понятно, – задумчиво прошелестела я, ничего не понимая. Я даже не была уверена, проезжает ли киевский поезд через Псковскую область. Я не уверена в этом и сейчас.

Валера появился в моем купе через полчаса после отправления, и мы пошли в вагон-ресторан. Просидели там часов пять. В процессе разговора за рюмкой коньяку у нас обнаружилось множество общих знакомых по Киеву, Москве и Питеру. Наверное, интересный был разговор, только я, к сожалению, мало что помню. И не по той причине, о которой ты подумала. Не так уж много было выпито коньяку. Просто вместо того, чтобы получать естественное удовольствие от осознания, что за мной ринулся прямо в поезд мужчина, с которым я была знакома ровно три минуты, я сосредоточилась совсем на другом. Закодированная Палычем, я смотрела на милейшего парня Валеру, слушала его замечательные признания, но слышала только одно: «Запомни, Шура! Леху никем заменить невозможно!» В два часа ночи Валера вышел на каком-то полустанке. Как я потом узнала, билет он покупал на последние деньги. А тот, который во мне сидит и кого заменить невозможно, отмечал в это время в Мурманске свой любимый праздник: День военно-морского флота. Наши пути расходились все дальше и дальше…

Не возвышающий обман, А грубой истины отраву Ты мне готовил, как гурман, Преподнося искусно – браво! А я в зеленой, блин, тоске Бессмысленно тебя жалела. Как рвалась жилка на виске, И на столе «свеча горела». Что я несу?! Мы без свечей Всегда с тобой разоблачались. Я верила, что ты ничей: Волк, ворон, блудный друг, скиталец. Ты был со мной, но горько, вдрызг Я по тебе в те дни скучала, Как будто душу перегрыз Библейский зверь. Но я молчала. И не нащупывала нить, Что приведет к воде в пустыне, И так боялась разлюбить Тебя, что страшно и доныне…

 

Эпизод 12

Как ты думаешь, эти сказки Шахерезады стоит воспроизвести на бумаге, вернее, на мониторе компьютера? Конечно, на тысячу и одну ночь твоего пера не хватит, но 13 эпизодов из путешествий дилетантки ты осилишь. Ты действительно считаешь мою исповедь признанием в любви? Боюсь, коллега, что главного героя этой повести буйных лет такая форма признания не обрадует. И хотя он думает, что я для него абсолютно предсказуема в своей непредсказуемости, кое-какие вещи ему предвидеть не под силу. Ну откуда ему знать, на что способна взбалмошная неуравновешенная особа с неслабым темпераментом, каковой он меня считает? Тем более, если упомянутая особа не представляет себе ни дня без строчки, в широком понимании этого словосочетания. Когда у нее (у меня) случаются дни, а иногда и месяцы без этой самой строчки, она (я) пожирает себя, ненавидимую, а заодно и всех окружающих. Поэтому безжалостно ломает собственноручно возведенные табу. Одно из табу – никогда больше ему не звонить. Он-то уверен, что никуда она не денется.

И она хочет доказать ему и всему свету, что еще как денется. Но в какой-то момент не то чтобы не выдерживает, а просто сама себе разрешает нарушить табу. Потому что время еще не пришло бросить последний камень…

Все эти гребаные разбрасываемые камни возвращались ко мне всю жизнь, как бумеранги. Бедная-бедная моя голова, похожая на решето!

Знаешь, я очень люблю осень, особенно раннюю. Той осенью он пригласил меня в Питере на свой концерт. А я взяла с собой питерскую подружку. Именно к ней за три года до этого я ввалилась под утро, размахивая янтарными цветами и похожего цвета сосудом с коньяком.

– Наташка, я выпрыгнула на полной скорости из машины! Ты представляешь, я же безумно боюсь прыжков в высоту, с высоты, в длину, глубину и так далее. Я в детстве никогда не умела подставлять руки, и когда падала, всегда разбивала себе лицо. Однажды лет в семь я надела лыжи впервые в жизни и тут же поехала с горки у нас на Чоколовке. Впереди мирно стояло дерево. Одна лыжа обогнула его слева, другая – справа. А моя физиономия въехала прямо в середину мощного дубового ствола. Дерево даже не пошелохнулось, а меня чьи-то руки унесли в подъезд. Родители, возвращаясь с работы домой, увидели склонившихся над почти бездыханным телом соседей, причитавших: «Девочка разбилась, девочка разбилась!» После такого неудачного знакомства с зимними видами спорта отец выбросил мои лыжи вместе с палками. И только в 18 лет я повторила свой детский подвиг и опять поехала на лыжах. Но уже с горы повыше, в Карпатах, по серпантину. Лыжи чудом остановились у самой пропасти. Все окружающие были в шоке. Представление устраивалось для одного лыжника, чтоб поразить его воображение. Потом я не чаяла, как избавиться от этого лыжника вместе с его пораженным воображением. А сейчас я выпрыгнула из машины, потому что мой Степной Волкофф сказал такое!!!

И я сначала расхохоталась, потом разрыдалась, потом опять перешла на истерический смех, перемешанный с горючими слезами. Наташа не раз вспоминала то мое появление в ее доме. Говорила, что я была похожа на ведьму, вернувшуюся с шабаша. Может быть… Наташа – драматическая артистка, она знает, как должна выглядеть пошабашившая ведьма.

Так вот, через пару лет, осенним днем мы с Наташей пришли на репетицию к Палычу. Ей было, конечно, интересно посмотреть вблизи на моего искусителя, спасителя и погубителя в одном лице. Леша сошел к нам с небес, то есть со сцены и, обращаясь к обеим, пошутил:

– Вы – актриса? А вы – поэтесса? Рад вас видеть в своем концертном зале!

Репетиция была долгой, и мы периодически выходили в бар. Потом возвращались в первый ряд, и я, дурея от волнения и ожидания, без конца заплетала на голове абрикосовые косы, принимающие форму наглых рыжих вопросительных знаков. Между вторым и третьим звонком Гоша-администратор отвел меня в сторону и доложил:

– Волкофф просил передать, чтобы ты после концерта никуда не исчезала. Только постарайся Мартыновой на глаза не попадаться.

– Ты видишь, я очки надела, косы заплела, она меня не узнает.

– Она тебя и в противогазе узнает…

Наташа была от концерта в восторге. Я испытывала похожее состояние еще и от предвкушения встречи с тем, кто играл сейчас на сцене. В антракте Наташа сказала:

– Вырази Палычу мою благодарность. Я уже пять лет его не слушала и не ожидала, что это будет так потрясающе хорошо!

– Благодарность обязательно выражу. Знаешь, а мне еще хорошо и оттого, что, кажется, не придется возвращаться в гостиницу, которую я ненавижу!

– Почему ненавидишь? Вы же там столько раз встречались.

– У меня она почему-то ассоциируется не со встречами, а с часами ожиданий, когда я по проволоке ходила, махала белою ногой. Это был не просто ужас, а ужас-ужас!

– Как страшно жить! – ответила Наташа голосом Ренаты Литвиновой.

(Вскоре после этого разговора во время пожара выгорел весь третий этаж гостиницы «Октябрьской»).

Иногда Леша поражал меня своей способностью угадывать мысли. Хочется верить, что это случалось не потому, что мои мысли были так просты, а потому, что мы чудом настраивались на одну волну. Послеконцертной ночью он пригласил меня к себе домой.

– Ну что, Александрина, правда, здесь лучше, чем в гостинице, которую ты так ненавидишь? – через пару часов спросил он, прикуривая лежа две сигареты.

– Леш, я же никогда не говорила тебе, что ненавижу гостиницу.

– А зачем говорить? Я все о тебе знаю.

Не думаю, что он знал все. Вряд ли ему была ведома моя неутолимая тоска по нему и в те годы, когда он оказывался далеко, и в те минуты, когда мы, не обремененные одеждами, лежали обнявшись, и он прикуривал для меня сигарету. Я не переношу канцелярское слово «удовлетворение». Потому что оно похоже на слово «смерть». «На Васильевский остров я приду умирать»… А мне все еще хотелось жить, и я никак не могла утолить жажду на том самом Васильевском острове, даже когда мы до дна выпивали на брудершафт свои упоительные чаши любовного зелья. Сосуд никогда не должен оставаться пустым.

Любовь – это постоянное желание касаться, находиться ближе, чем рядом, переливать душу в тело и тело в душу, опять и опять, всегда, как в последний раз. А потом уходить, уезжать, уплывать, улетать туда, где Его нет.

Ты прав: я ни в чем не желаю отказа. Ты прав: у меня нет и не было прав. Закончена книга, заточены фразы. Вся жизнь на костре из тринадцати глав. Ты прав: не продлить на обочине завтрак. Просрочен приезд, неизбежен отъезд. И если ты вслух произносишь: до завтра, — То впору на завтрашнем дне ставить крест. Веселая ложь и убойная честность. Коньяк остро пахнет, как горький миндаль. Васильевский остров – роскошная местность: Дойдешь до Невы – утопиться не жаль. Я снова твержу: никогда не приеду! Ты слышал уже эту песню не раз. Я пью свой горчайший миндаль за победу, И слезы, вскипев, не срываются с глаз. Ты обнял меня, и твой волк на предплечье Мне в шею уткнулся и тихо завыл. Рванулось в нем что-то почти человечье… Мой мальчик, мой волчик! Где был ты, чем жил? И я потянулась к тебе, как вначале, Губами лицо твое перекрестив. И бедные медные трубы кричали, Рождая запретный любовный мотив.

 

Эпизод 13

Ну что, подъезжаем. Вот и ночь прошла. Времени осталось как раз на один эпизод. Ты же понимаешь, что почти за четверть века их накопилось гораздо больше. Может быть, мне вспомнились и не самые важные.

В начале июля мы с Лешей сидели в Питере в баре «Ливерпуль» и под пение битлов ели вишни, которые Волкофф, как фокусник, доставал из шляпы.

– Моя бабушка говорила: надо делиться, – сказал он, протягивая официантке пригоршню вишен.

– Ты добрый, ты официанток вишнями кормишь. Леш, помнишь, пару лет назад мы уже здесь были? У тебя тогда разбился друг-парашютист. Ты должен был лететь вместе с ним, а он тебе не перезвонил.

– Да, я тогда чудом остался жив.

– А тут еще мы договорились и я приехала, как оказалось, не ко времени. Ты в первый день пришел в «Октябрьскую»…

– А когда я прихожу к тебе в гостиницу, все кончается одним и тем же.

– Можно подумать, стоит нам остаться наедине, я на тебя, бедного, набрасываюсь!

– Нет, ты не набрасываешься. Это делаю, естественно, я, потому что не могу иначе. Только не ври, что тебе это не нравится. Слушай, Шура, что мы все о сексе да о сексе?

– Прошу учесть, не я предложила эту тему! Я совсем о другом хотела с тобой поговорить. Ты очень изменился. Хождение во власть пошло тебе, извини за прямоту, не на пользу. Был человек, а теперь бронепоезд, который стоит на запасном пути. Но у меня есть к тебе одна просьба. Хотелось бы, чтобы перед обгоревшей гостиницей «Октябрьской» появился скромный памятник, посвященный романтикам-параноикам, погибшим смертью храбрых во время полетов во сне и наяву.

– А что, хорошая идея! Смешной такой памятник получится.

– Конечно, смешной. У меня вообще все идеи очень веселые. Только ты на них не всегда адекватно реагируешь. Вот я предлагаю, чтоб мы разбежались окончательно. Разве это не весело?

– Это глупо, а не весело.

– Люблю грозу в начале марта. Когда увидимся, а, Леш? Мне Лиговка милей Монмартра и близок питерский гудеж. И офигенней Эрмитажа твои глаза в ночном пейзаже. Это последняя стихотворная эсэмэска, которую я тебе посылала. Думала, новый жанр изобрела – мобильные шестеростишия. Так ими упивалась! Все казалось, что чувства, понимаешь, добрые я лирой пробуждала. В тебе. Но именно тебе-то мои опусы и не нравились.

– Я же сто раз объяснял: мне не нравились твои шестеростишия не в художественном смысле…

– А, ну да, я забыла, что их читала еще и мадам Мартынова. Не ее ли это предок убил Лермонтова? Поэтому ты смертельно боишься ее скандалов? Тебя не угнетает такая зависимость?

– Нет никакой зависимости. Я живу, как хочу. И с тобой встречаюсь, когда хочу, невзирая на скандалы.

– Неправда. Я думала, что ты можешь себе позволить гораздо большую степень свободы. Это я живу, как хочу, а не ты. Но что-то моя свобода мне счастья не приносит. Я почему-то знаешь что вспомнила? Много лет назад у тебя тяжело заболела дочка, ей тогда было 15. А перед этим мы с тобой достигли телефонного консенсуса по поводу моего приезда. У меня в Киеве был концерт в театре, и я, сходя со сцены, оступилась. В общем, на следующий день одна из моих ног стала ядовито-синей и нетранспортабельной. Мне бы сдать билет на поезд. Но я все-таки через пару дней дохромала до вагона – ведь мы же с тобой договорились, я не могла отказаться от нашей встречи. Приезжаю в Питер и узнаю, что Анечка в тяжелом состоянии в больнице, и ты все время рядом с ней. Мне тогда мечталось только об одном: чтоб она выздоровела, а я вместо нее попала в больницу, и чтобы ты сидел рядом и держал меня за руку. Вот такое представление о невозможном счастье.

Недоеденные вишни остались на «ливерпульском» столе. Они были точно такого же цвета, как тернопольские простыни. Под музыку битлов мы перелистнули последнюю страницу нашего Антиромана. Ну не смогла я найти более точного слова. Мы всегда путались в терминологии, не зная, как обозвать наши отношения. Мне нравилось слово «роман», он любил употреблять слово «любовники». Видимо, считал, что роман требует хоть каких-то обязательств, а отношения любовников безответственнее, что ли. В последнее время мне стало все труднее его понимать.

– Говорю тебе еще раз, я – не романный человек.

– Ну да, ты же – публичный человек. А я – романный. Поэтому, Леша, я и отказываюсь от тебя. Нет счастья в публичной жизни… Я сочиню роман о том, что нас связывало, и он тебе, конечно же, не понравится. У тебя ведь своя историческая правда, которая существенно отличается от моей. Когда-то я написала тебе письмо, и ты не мог мне простить его 10 лет! Остальные мои письма ты забыл и только одно, в котором почти все было ложью, запомнил. Единственный раз за всю жизнь я в письменном виде решилась дать тебе пощечину. И тут же раскаялась.

– А ведь я тогда чуть не умер. Знаешь, твои прыжки из машины и то, что ты сочиняешь – это одно и то же, Александрин, одно и то же.

– Эх, Леша, знал бы ты, сколько раз я чуть не умирала от твоих слов и деяний! Но потом чувствовала себя. Как будет добрый молодец в женском роде? В общем, сваренная в крутом кипятке, добрая молодица становилась моложе и краше, чем раньше. За эти метаморфозы все тебе и прощала. А теперь то ли кипяток не так крут, то ли мне смертельно надоело стоять на обочине твоей жизни. Так что давай с тобой расстанемся на Площади Восстания…

Нет, ты – не Фауст, да и я – не Маргарита, А Мефистофель просто вышел погулять. И пусть моя в который раз уж карта бита, Пойдем ва-банк – мне больше нечего терять! Я на площади Восстанья Сигаретку закурю, Я сегодня на свиданье Душу черту подарю. Он возьмет ее в ладони, Облизнется, словно кот, И в каком-нибудь притоне За копеечку пропьет. А в Ленинграде очень рано рассветает, А в Петербурге мы ходили в Летний сад. И в этом городе душа моя босая Летит над пропастью, и нет пути назад. На останках белой ночи Закружилось воронье. Ты в ту ночь был, между прочим, Ох, нехилый паренек! А сегодня смотришь хмуро, Говоришь нехорошо… Видно, зря дивилась сдуру Я любви твоей большой… Ты уверял меня, что все идет, как надо. Ты клялся впрок у храма Спаса На Крови, И я тебя прощала вместе с Ленинградом, И я прощалась с вечным мифом о любви. А в гостинице знакомой Ты на краешке сидел И в глаза мои, как в омут, С пониманием глядел! Ты исполнил три желанья Невской рыбки золотой, И остался на прощанье Запах серы, дым густой…

Ну вот, мы уже прибываем на Витебский вокзал. Я так и не успела досказать финал той нашей встречи. Ничего, отложим на следующий раз. Мы обязательно встретимся, в другие времена, в другом поезде и другой стране. Завершилась только первая ночь. Впереди еще тысяча.

И, махнув на прощанье рукой, моя Шахерезада взяла сумку, гитару и, не оборачиваясь, вышла из вагона.

 

Часть 2. Соло на киноленте

 

Стыдно признаться, но всю жизнь я хотела быть актрисой. Это лишенное оригинальности желание я мастерски таила не только от окружающих, но и от собственной персоны. Скрываться приходилось под масками не совместимых между собой профессий, начиная от инженера прямого негуманитарного назначения и кончая инженером человеческих душ. Но ни тягостная служба в научно-исследовательском институте в Киеве, ни литературные занятия на Тверском бульваре в Москве не утоляли жажды самовыражения. Только на сцене я чувствовала себя золотой рыбкой, мечущей в публику икру из рифмованных словечек и незамысловатых гитарных аккордов.

Мой час настал именно тогда, когда исчез в неизвестном направлении смысл жизни. Я искала беглеца где только можно: в бокалах с коньяком, прогулках по Европе, журналистских приключениях, интеллигентском трепе и прочей дребедени. Но на сей раз он напрочь отказывался ко мне возвращаться. Обессмысленная жизнь корчила гнусные зазеркальные рожи и провоцировала на исполнение приговора в виде высшей меры наказания. Муж приковывал меня наручниками к письменному столу, включал компьютер и уходил на работу. Я смотрела на мерцающий девственный монитор пустыми глазами, осознавая невозможность оплодотворения экрана ни мышонком, ни лягушкой, ни стихом, ни повестушкой. Поздно ночью возвращался муж, выключал компьютер и, тяжко вздохнув, снимал с меня наручники. За окном приканчивали друг друга времена года, и, как всегда, не вовремя наступило (мне на горло) ненавистное лето. Телефон звонил все реже и все противней. Его предсмертные хрипы не предвещали ничего хорошего. В очередной раз с неимоверным усилием поднимая трубку, я ожидала услышать привычное «ваши рассказы не подходят нашему холдингу по формату». Гламурным журналам мое перо казалось жестким, как кость в горле. Бывшим «толстым» журналам, а нынче литературным доходягам не хотелось вникать в мои опусы из стервозности, единственной черты, оставшейся от былого величия. В общем, оскал окружающего мира вызывал неудержимое желание плюнуть в эту отвратительную вечность. И мне предоставилась такая возможность.

– Привет, подруга! – раздался в трубке хрипловатый жизнерадостный голос Альбины Беляк. – Завтра начинаем снимать кино по твоей повести «Из логова змиева». Будешь сама играть свою Сашу Анчарову.

– Но я же не киноартистка! – запальчиво выкрикнула я, в глубине души надеясь на немедленное опровержение.

Опровержения не последовало. Режиссер Беляк, вступая в период творческой работы, не растрачивала энергию попусту. Она не стала уверять меня в моем природном артистизме, а доходчиво объяснила, что другого выхода нет: за главную роль в сериале надо платить большие деньги. Подразумевалось, что мне деньги ни к чему, ни большие, ни маленькие. И я согласилась.

– Завтра в 11 жду тебя на студии. И не опаздывать! – неожиданно рыкнула Альбина.

Я непроизвольно приставила руку козырьком к виску и ошарашенно прошептала:

– Служу Советскому Союзу.

– Ты что, очумела? Какому Союзу? Скажи спасибо, что для сериала я выбила русский язык. Иначе пришлось бы переводить на мову не только сценарий, но и твои песни.

– Спасибо, – послушно ответила я и выключила к черту по-прежнему девственный компьютер.

В эту ночь я спала без задних ног и без лишних снов. А наутро началась новая жизнь, о которой я, собственно, и хотела рассказать.

 

День первый

Именно в июле, а не в феврале мне всегда хочется достать чернил и плакать. От лютой жары, пожирающей прохладное серое вещество человеческого мозга. Но мой мозг в то утро плавал в глубоководной нирване и не фиксировал температуру на поверхности земли. Я пребывала в состоянии счастливой контузии. Начинались съемки фильма по моему сценарию со мной же в главной роли. Отважная Альбина Беляк сообщила съемочной группе, что наши действия более всего напоминают коллективное самоубийство. Но это никого не напугало. Тщательно подобранный отряд самураев и самураек был готов на все, вплоть до харакири.

Колымага с вызывающей надписью «Телевидение» доставила нас на удивление целыми и невредимыми в Гидропарк. Оценив съемочную площадку, Альбина провозгласила ее питерским Летним садом. На выходе из сада красовался ажурный мостик, под ним протекал худосочный ручей днепровской воды. Только с самурайским суицидным воображением можно было представить себе в лице этой лужи глубоководный канал и ампирный мост над ним. Мой партнер ничем не напоминал самурая. Добропорядочному хирургу предстояло сыграть богемного джазмена с нелегким медицинским прошлым. С музыкантом Алексеем Волковым Сашу Анчарову связывали сложные и бурные чувства. Хирург с непроницаемым лицом не вызывал во мне душевной аллергии. Но по поводу контрастного изображения чувственной бури, честно говоря, мной овладело беспокойство.

По команде режиссера мы взошли на ажурный мостик.

– Так, теперь Волков говорит по мобильному, а разъяренная Саша пытается прыгнуть с моста, – провозгласила Альбина.

– Ты хочешь, чтобы я прыгала в эту мелководную лужу? – дурным голосом спросила я.

– Во-первых, это не лужа, а канал на фоне Летнего сада! Ты что, не помнишь свой сценарий? Во-вторых, тебе надо только задрать ногу, и Волков не даст тебе прыгнуть. Но это должно выглядеть натурально. Когда он тебя будет оттаскивать от перил, сопротивляйся что есть мочи!

Народ в купальниках и плавках, собравшийся возле мостика, глазел, как я с каждым дублем все выше и выше задирала ногу на перила и все ниже свешивалась с них. Уверенности мне придавало сознание, что рядом находится настоящий хирург, чтущий клятву Гиппократа. Наша борьба становилась все воодушевленнее, и непроницаемое лицо врача наконец-то озарилось подобием улыбки к концу съемки. Я была приятно удивлена, что обошлось без травм, хирург радовался окончанию непривычной для него работы.

Мы погрузились в колымагу и отправились на следующую точку. К многоэтажке на Харьковском массиве, где проживал с семьей хирург, подкатили, когда начинало смеркаться. В квартире на 13-м (разумеется) этаже нужно было снять сцены из супружеской жизни: Волков приводит Сашу в свою питерскую квартиру, за дверью его поджидает верная жена. Супругу Волкова предстояло сыграть жене хирурга. Режиссер Беляк долго втолковывала милой женщине, что ей надо изображать вовсе не стерву, а несчастную, обманутую мужем бабу. В моем сценарии был совершенно другой подтекст, но на все недоуменные вопросы Альбина отвечала убийственной фразой:

– Снимай сама!

Снимать сама я не умела, посему пришлось наступить на горло собственным подтекстам и изображать то, что предлагают.

– Опять ты мне наиграла черт те что! Не хлопочи лицом, не кокетничай со всем, что движется. Ты сидишь с Таней за столом, вы пьете коньяк и ведете светскую беседу. Не надо смотреть на нее так, будто вы сейчас вцепитесь друг другу в волосы. Вы говорите о детях. Чего ты хватаешь рюмку, как гранату, которой собираешься запустить в Таню?

– Знаешь что, Альбина, я не могу быть все время совершенно отмороженной. У моей Саши другой темперамент, понимаешь?

– Ладно, эту сцену мы отсняли. Тебе еще предоставится возможность продемонстрировать темперамент. А сейчас Волков берет Сашу за руку и уводит ее в другую комнату. Расстроенная Таня не вовремя заходит туда и просит прикурить. Всем понятно, что надо делать?!

Мы с хирургом честно пытались изобразить выяснение сложных отношений. Я впервые за весь день орала во весь голос, хирург был по-прежнему непроницаем. Альбина морщилась, некурящая хирургова жена просила у мужа прикурить. Все закончилось быстро и на удивление без мордобоя. Время близилось к полночи, мы оперативно выпили на кухне за успешное окончание первого съемочного дня и разбежались. Несмотря на искаженные подтексты, я ощущала себя актрисой по призванию. С этим параноидальным отсветом на лице я и вступила в семейный очаг.

– Мэрилин Монро! – презрительно бросил муж, глядя на мое отражение в зеркале.

– Ну при чем здесь Монро?! – вяло огрызнулась я в пустоту, на ходу засыпая. В ту ночь мне приснилась декольтированная Мэрилин, подмигивающая оператору нашей съемочной группы и с американским акцентом напевающая почему-то «я из пушки в небо уйду, диги-диги-ду»…

 

День второй

Утром я вскочила ни свет (в моем понимании) ни заря. Простоволосая и ненакрашенная, с куском бутерброда во рту я выбежала из дома. Увидев канареечный хвост стоящей на старте маршрутки, реактивно рванула к ней, наперерез выскочившему из-за поворота трамваю. Стыковка казалась неизбежной. Мы разминулись на сотую долю секунды. Как в немом кино, я увидела угрожающую жестикуляцию водителя. Хорошо, что режущий уши скрежет трамвая заглушил еще более режущие пожелания в мой адрес. Влетев в маршрутку с воплем «поехали!», я рухнула на свободное сиденье и в этот момент поняла, что назад дороги нет. Насчет того, что лед тронулся, у меня больше не было сомнений. Командование парадом взвалила на себя очнувшаяся от летаргии судьба в образе черноволосой цыганистой Альбины Беляк.

У моста Патона нервно курила съемочная группа. Я опоздала как минимум на полчаса. Вылетев пулей из маршрутки и спикировав к фургону все с той же надписью «Телевидение», я невинно поинтересовалась, куда же мы поедем сегодня.

– В Лютеж, на Киевское море, – мрачно ответила Альбина, не удостоив меня взглядом.

– И че мы там будем снимать?

– Крым и Финский залив, – не терпящим возражений тоном констатировала режиссер Беляк.

Ее муж, продюсер Ванциферов, знал, что в таком состоянии с Альбиной лучше не спорить. Поэтому он первым залез в фургон, призывая всех остальных последовать его примеру, причем немедленно. По дороге в Лютеж я оживленно рассказывала Альбине о реальных событиях на Финском заливе. Она меня не слушала, думая о своем, о режиссерском.

В граде Лютеже (не путать с Китежем) нас на целый день приютил гостеприимный дом родственников Ванциферова. Одна собачка на цепи громко лаяла, но, судя по застенчивому взгляду, людоедкой себя не зарекомендовала. Другую собачку, опытную бультерьершу, хозяева заперли в комнате, мимо которой гости проходили с улыбкой на устах и дрожью в поджилках. Альбина объяснила, что сначала мы будем снимать крымскую сцену. Она достала из саквояжа халат сикейросовской расцветки и, швырнув им в меня, приказала:

– Быстро иди переодевайся! Чего ты скривилась? Я его вчера стирала!

– Там бультерьер… ша. Я с ней не знакома, но знаю, что у нее зубы, как у крокодила.

– О Господи! Ну в туалете переоденься, и побыстрее, свет уходит, а у нас уйма работы.

Я вышла пред светлы очи телекамеры в дивном одеянии. В предстоящем эпизоде главное было вовсе не в том, чтоб костюмчик сидел. Я бы сказала, главное в пижаме – устремленность к драме. Халат, он же – пижама, он же – ночная рубашка призван был развеваться на заборе со мной внутри, символизируя состояние аффекта героини. Оглядев деревянный забор с торчащими во все стороны гвоздями, я твердо заявила:

– Не полезу!

– Еще как полезешь!

В глубине сада за столиком сидел актер Провокатуров и со сдержанным любопытством осматривал натуру, то есть меня в халате с чужой груди и забор, на который он собирался меня загнать. Дело в том, что Провокатуров был уговорен Альбиной сыграть роль моего, то бишь Сашиного мужа, коего бедная, но вредная Саша достала до самых печенок. Я села за столик напротив «мужа», и мы стали импровизировать в рамках поставленной режиссером Беляк задачи. Между нами стояла бутылка якобы водки. Разлив по рюмкам невоспламеняющуюся жидкость, супруги начали общаться. Подмигнув мне, Провокатуров выдал текст:

– Вечно ты, как последняя шваль, во что-то влипаешь! Мне это все осточертело! Выпей и заткнись наконец!

– А тебе наплевать, да, что я чуть не попала под колеса?!

– Стоп! – страшным голосом закричала Альбина. – Что ты с ним кокетничаешь? Мне нужна истерика, а не кокетство! Что ты мне тут с холодным носом изображаешь? Давай работай! Психуй – и иди к забору вот по этой линии, чтоб не выпадать из кадра!

Я психанула, то есть выплеснула камуфляжную водку Провокатурову в лицо и, плавно покачиваясь от переживаний, пошла к забору.

Режиссер Беляк была вне себя.

– Ну что это за походочка? Ты куда идешь, на плаху или на панель?! Мне на фиг не нужны эти модельные проходы, ты должна передвигаться нервно и некрасиво!

И Альбина показала, какова должна быть скрюченная яростью пластика героини.

– Не хожу я так, даже во гневе!

– Да плевать я хотела, как ты ходишь в жизни! Это искусство, понятно?! А оно, как известно, требует жертв.

– Но почему жертвой должна быть я?

Мой вопрос остался без ответа. После нескольких дублей, сопровождаемых проклятиями режиссера Беляк, я все-таки добралась до забора. И тут началось самое страшное. По режиссерскому замыслу я должна была висеть на заборе головой вниз. Нижняя половина туловища оставалась в саду, а верхняя в перевернутом виде украшала собой лютежскую улицу. Зубчатыми вершинами забор впивался мне прямо в живот.

– А-а-а! – завопила жертва искусства. – Мне больно! И, между прочим, у меня язва желудка!

После этого заявления под эпигастральную область моего сложенного, как перочинный нож, туловища была подсунута подушка. Я вскарабкивалась на два поставленных друг на друга шатких и ветхих табурета, продюсер Ванциферов держал меня за ноги, а режиссер Беляк требовала, чтобы голова свисала, как у дохлой курицы. Для того чтобы почувствовать себя умерщвленной птицей, мне, свисающей с забора, потребовалось минимальное усилие. Мужчина, играющий прохожего, вполне правдоподобно завопил:

– Эй, мужик! Ты что, охренел? Сними ее оттуда!

– Очень хорошо! – удовлетворенно сказала Альбина. – Наконец-то ты повисла натурально. Сняли! Перерыв полчаса.

Во время перерыва меня направили к гримеру, призванному омолодить героиню на нужное количество лет. Из Крыма конца 90-х мы перемещались в Киев конца 80-х. Гример Ксюша собрала мои растрепанные волосы в два худосочных хвостика, выщипала остатки бровей и обледнила цвет лица. На этом процесс омоложения закончился. Заглянув в зеркало, я увидела там маловыразительную особу с наркотическим блеском в глазах, белесыми ресницами и анемичными губами.

– Ни фига себе! Шарон Стоун, играющая собственную внучку! – восторженно бросила я гримеру, не подумав, что, омолодив меня до внучки, Ксюше пришлось бы заткнуть мой комплиментарный рот пустышкой.

Хорошо, когда в съемочной группе есть супружеские пары родственных профессий. Еще лучше, когда у этих пар рождаются дети, в разных возрастах пригодные к употреблению в съемках. Ксюша и ее муж-звукорежиссер привезли в Лютеж трехлетнюю Нюту. Она-то и сыграла дочь Саши Анчаровой Стасю в ясельном возрасте. Я держала Нюту на руках на фоне лютежской церкви. За спиной плескалось рыжее от ржавчины Киевское море, намекающее на тот чернобыльский год, в который и произошло знакомство героини с героем. В моем сценарии такого эпизода не было. Волков не возил Сашу ни на Киевское, ни на какие другие моря. Но Альбина настаивала на максимальном отходе от кондовой правды жизни. Искусство в очередной раз потребовало жертв, и нам пришлось закинуть лакомый кусочек вымысла в его прожорливую пасть.

Под вечер на лютежскую съемочную площадку приехал хирург. Многофункциональное Киевское море предлагало свои услуги в имидже Финского залива. Крымский столик в саду, передвинутый под виноградную лозу, обозначал интерьер азербайджанского ресторана в окрестностях Питера. Мы сели друг напротив друга и по режиссерской команде стали изображать оживленную беседу.

– Как я подобрал интерьерчик? – спросил хирург, в точности повторяя слова Волкова и указывая рукой на зеленые виноградные побеги над нами и зеленые же огурцы на столе.

– Это он подбирал интерьерчик к Сашиным зеленым глазам и ногтям. А у меня сегодня маникюр совсем другого цвета, и вообще, не кормил он ее в азербайджанском ресторане одними огурцами, – заявила я хирургу, зазывно улыбаясь.

– Все. Снято, – скорбно сказала Альбина. – Перемещаемся на дачу к сестре Волкова.

И мы пошли за угол дома. Вечернее солнце злобно светило прямо в глаза. В образе сестры Волкова к нам приближалась родственница продюсера Ванциферова, преображенная гримером Ксюшей. Брат с сестрой обнялись, и сестра продекламировала:

– Леша, Саша! Смотрите, у меня здесь кусты смородины, красной и черной. А вот это, Леша, хрен, а не смородина.

– Ну, с хреном у нас все в полном порядке, – убежденно сказал хирург, опять-таки дословно цитируя Алексея Волкова, и впервые от начала съемок посмотрел мне в глаза.

– А теперь прошу сконцентрироваться, нам предстоит очень сложный эпизод. Саша в такси ссорится с Волковым и на полном ходу пытается выпрыгнуть из машины. Больше всего меня волнует, поместится ли рядом с водителем оператор с камерой, – поделилась своими сомнениями режиссер Беляк.

Сомнения ее были вполне обоснованы. Наш колоритный оператор обладал мощной комплекцией Портоса и ростом Гулливера. Машина любой марки смотрелась на его фоне, как майский жук на фоне Триумфальной арки.

Автомобиль с «таксистом» за рулем уже был готов к нашему вторжению. Мы с хирургом устроились сзади. Недюжинными усилиями удалось уместить оператора рядом с водителем. Только после этого ему в руки подали камеру. Остававшаяся на берегу Альбина озвучила последние распоряжения, и мы отчалили. Машина набирала скорость, я распахивала дверь, хирург хватал меня за горло, таксист трясущимися руками останавливал машину, и только оператор оставался неудовлетворенным. После пятого дубля он потребовал, чтобы в открытую на полном ходу дверь я еще рывком выбрасывала ногу.

Посмотрев на свою ногу и убедившись, что у нее вполне пристойные очертания, я без ложного стыда изобразила ласточку в полете. Оператор остался доволен и, войдя в раж, снял еще несколько дублей.

Когда мы вернулись на исходную точку, уже смеркалось. Фургон «Телевидение» со съемочной группой во чреве покатил в лес. На сей раз лютежский пейзаж символизировал станцию Команчуково. Из зарослей выползал хирург с гитарой, и мы с актером Провокатуровым встречали его бурными объятиями. А потом втроем уходили за горизонт. Далее следовал эпизод у костра. Таня Волкова в исполнении жены хирурга печально смотрела на неверного супруга и его спутницу. То есть ее взгляд был устремлен на близстоящую сосну, возле которой воркующая парочка застыла в позе «море волнуется – три, на месте фигура замри!» Сохранять равновесие было очень неудобно, а главное, трудно было себе представить, что в такой стойке два человека могут говорить и делать друг с другом что-то интимное.

Эпизод заканчивался поочередным сольным пением у костра трех главных действующих лиц: Леши Волкова, Саши Анчаровой и ее мужа. Не пела только жена Волкова. Если бы запела еще и она, это вызвало бы необратимую реакцию с моей стороны. Я тоже против кондового изображения правды-матки, но мы все-таки снимали лирическую драму с вкраплениями трагифарса, а не мюзикл из жизни Новоурюпинска. Снимали для тех, кто понимает. И режиссер Беляк именно к этому стремилась. Поздней ночью наш телефургон покинул Лютеж и под непрерывное ворчание шофера двинулся в направлении Киева.

 

День третий

После лютежского вояжа съемочная группа потребовала два выходных. Только я, находясь в состоянии транса, готова была перевоплощаться перед камерой ежедневно и еженощно. И вот он настал, желанный третий съемочный день. Продюсер Ванциферов ожидал меня у гостиницы «Турист». Опаздывая, как на свидание, и приблизительно в том же предрандевушном состоянии бежала я навстречу своему наконец-то отрытому призванию.

На студию мы явились минут на 20 позже назначенного срока. Режиссер Беляк в нашу сторону не смотрела. Но в расчете на мой не лишенный музыкальности слух проигрывала гамлетовский монолог перед каждым встречным сотрудником:

– Почему я должна все делать сама?! (В подтексте: быть или не быть, вашу мать?!) Группа разбежалась, актриса опоздала, за оператором поехали не вовремя, шофер вообще меня достал! Валера! Ванциферов!! Сколько можно надо мной издеваться?!

– Алечка! Альбиносик! Уже все давно на месте. Это ты куда-то выходила.

– Я выходила? Как у тебя язык поворачивается такое говорить?! Всем приготовиться! Снимаем эпизод в редакции журнала «Имидж и жилье».

– Всегда готова, – проблеяла я.

– Ты как опоздавшая ждешь своей очереди в коридоре. Сейчас – сцена между Мартыновой и издателем журнала. Иди посмотри какую я Мартынову нашла!

В сценарии «Из логова змиева» импресарио Элла Мартынова защищала честь и достоинство своего подопечного джазмена Алексея Волкова. По ее мнению, на волковские честь и достоинство покушалась импульсивная и взбалмошная Саша Анчарова. Альбина показала мне сотрудницу студии, которой предстояло сыграть Мартынову. Я была удовлетворена. Импресарио отнюдь не затмевала мою Сашу неземной красотой. В правильной режиссерской интерпретации противостояние Анчаровой и Мартыновой укрупняло черты трагифарса, недостаточно прописанные в сценарии.

А дальше был мой выход. Вся в розовом, я вплывала в кабинет издателя. На его столе лежал журнал, в котором было опубликовано интервью с Волковым.

– Что это вы мне тут, Александра, наваяли? Студия, то есть, пардон, наше издание не может принять к производству вашу заявку.

Импровизированный текст «издателя» был убедителен. Я, вырвав из его рук журнал, отвечала не менее убедительно:

– Ах, вам не нравится? Так идите вы к черту со своим журналом! Я у вас больше не работаю!

И, швырнув ему в лицо печатную продукцию, хлопала дверью и гордо удалялась по коридору студии.

После моего пятого прохода Альбина сообщила, что приехал хирург. Мы перешли в другой кабинет, призванный изображать питерский офис Волкова. Плакаты с митингующим майданом были предусмотрительно сняты со стен. Как только оператор сфокусировал на нас камеру, за окном стал накрапывать типичный питерский дождик. Природа явно подыгрывала сотворявшейся на ее глазах нетленке.

Хирург сел за стол и почувствовал себя хозяином кабинета главврача. Я тыкала ему в физиономию диктофоном, после чего по команде режиссера мы весело несли какую-то хреновину.

– А не испить ли нам коньяку? – спросил он.

– Отнюдь! – сказала она, то бишь я, – сначала деньги, потом стулья!

Продолжая в том же духе, мы перешли в смежную комнату и, сев на диван у журнального столика, все-таки решили испить коньяку. Коньяк был дешевый, но не камуфляжный. В вазе покоились немытые вишни. Хирург убеждал меня, что от съеденных пары-тройки ягод вреда не будет. Совковая привычка верить на слово врачу победила природную брезгливость. Мы ели вишни и запивали их дезинфицирующими дозами коньяка.

– Это ничего, что из разреза юбки у меня выпадает колено? – на четвертом дубле спросила я у оператора.

– Это именно то, что нужно, – ответил продюсер Ванциферов.

– Кажется, мы не виделись сто лет? – обратила я подогретый напитком и обстановочкой взор к хирургу.

– Сто лет и одну ночь! – ответил он репликой из Волкова, чем привел меня в эйфорическое состояние раздвоения личности.

– Снято, – сказала Альбина и убрала со стола священный сосуд.

Спустя еще пару не слишком утомительных сцен мы погрузились в фургон и отправились к назначенному часу в Оперный театр. На служебном входе в приподнятом настроении исполняла гражданский долг охрана. Ожидалось прибытие на гала-концерт и банкет главы государства. Глава по обыкновению опаздывал. Нас пропустили в святая святых только тогда, когда стало известно об изменившемся маршруте главы. Еще по дороге Альбина объявила, что в Оперном театре мы будем снимать эпизод в московской гостинице. Описанный в моем сценарии люкс вмещал в себя рояль с музицирующим Волковым. Рояль для съемок можно было найти только в кустах, то есть в закромах Оперы. Для разгона в одной из гримерных предполагалось также снять немаловажную сцену в Саратове, куда Саша приехала на бардовский фестиваль и за кулисами нежданно-негаданно встретилась с Волковым.

Меня усадили перед трюмо. Увидев одновременно отражения в трех зеркалах, я догадалась, почему Бог любит троицу. Явление хирурга в дверях гримерной снималось, как знамение свыше.

– Успеха тебе, Саша! – сказал он то, что Волков никогда бы не произнес, и закрыл за собой дверь.

– Вперед, к роялю! – скомандовала режиссер Беляк.

Пройдя запутанными коридорами закулисья, мы очутились в зале, где бедным родственником смотрелся прислоненный к стене рояль.

– Рояль дрожащий пену с губ оближет, – жалостливо прошептала я.

– Н-да, очень хочется пива, – откликнулся хирург.

Размышляя, насколько монтируется пиво с пастернаковской строчкой, я не заметила, как усилиями съемочной группы рояль оказался посреди зала. В центре пространства он уже не выглядел бедным родственником.

– Сейчас мы будем снимать постельную сцену на рояле, – злорадно сказала Альбина.

– После лютежского забора мне уже никакие вершины не страшны, – философски заметила я.

– Обрадовалась! Обойдемся без соцреализма. Сейчас Волков сыграет нам марш Мендельсона.

– На этом инструменте я могу сыграть разве что собачий вальс, – не растерялся хирург.

Он сел за рояль и стал изображать что-то какофоническое. В это время мне предписано было двигаться к нему. Я настолько погрузилась в роль, что в звуках, которые извлекал никогда не игравший на фортепиано хирург, мне слышалась по крайней мере «Леди Макбет Мценского уезда» Шостаковича. Страсти Катерины Измайловой в тот же миг исказили мое лицо.

– Опять наигрываешь! – закричала Альбина. – И не надо идти к роялю, взмахивая руками, как пингвин. Здесь ты должна идти красиво. Забудь уже про забор наконец! Еще раз медленно приближайся к инструменту с исходной точки, и давайте скорее это закончим, я не могу больше слышать, как он наяривает на клавишах! Авангардист, блин!

На седьмом дубле я дошла до рояля и стала у хирурга за спиной, положив ему руки на плечи.

– Теперь вы вдвоем опираетесь на рояль, там, где у него талия. Да не у Волкова талия, а у инструмента! Склоняетесь над ним, еще ниже. Теперь замрите! Снимаем ваше отражение в рояле. Очень хорошо! Снято.

– А когда будет постельная сцена? – спросили мы с хирургом в унисон.

– Размечтались! Это она и была. Все свободны до завтра. Остатки недопитого коньяка конфискованы. Полтора глотка я за сегодня заслужила.

С этими словами режиссер Беляк покинула съемочную площадку. Растерзанный рояль с немым укором глядел ей вслед.

 

День четвертый

Накануне следующего съемочного дня я сидела дома и думала о себе в искусстве. На «плечиках» сохло кимоно цыплячьей расцветки. Пришел муж и ткнул в него измазанным тушью пальцем. Отпечаток этого пальца причудливо украсил съемочный наряд, что вызвало у меня нешуточную реакцию. Разрядив в мужа весь словарный запас, накопленный за годы совместной жизни, я не могла успокоиться. Хотелось диалога, покаянных слов, а муж сидел у себя в кабинете и молча смотрел в компьютер. Тогда я, выпалив недосказанные слова, хлопнула дверью кабинета. Молчание. Я хлопнула еще раз, посильнее. Тот же эффект. На третий раз не выдержала дверь. Муж по-прежнему сидел в неприкасаемой позе, а на меня посыпались осколки вылетевшего из двери стекла. Убегая из-под стеклянного ливня, я была уверена, что это есть мой последний и решительный бой, после которого о продолжении съемок не может быть и речи. Но из зеркала вместо ожидаемой окровавленной кикиморы на меня смотрело абсолютно не поврежденное привычное лицо. И на теле, к моему великому изумлению, тоже не было заметных ранений. Муж наконец-то оторвался от компьютера и, оценив целостность моих кожных покровов, ледяным тоном произнес:

– Убери осколки.

– Не уберу! Я чуть не погибла под ними!

– У тебя только царапина на ноге. От этого еще никто не умирал. Убери осколки, я сказал!

– Ты мне кимоно испортил, а я тебе дверь. Мы квиты. Тебя просто жаба давит, что я снимаюсь в кино.

– Меня?! У тебя совсем крыша поехала с этими съемками. Небось Мэрилин Монро снится по ночам?

– Уже не снится. Достал ты меня со своей Монро!

– А уж как ты меня достала! Тебя даже неживые предметы не выдерживают. Дверь вон вся в осколках!

В этом месте мне следовало бы зарыдать. Но представив себе режиссера Беляк, оценивающую мои опухшие глаза, я тут же осушила непролитые слезы и сконцентрировалась на мыслях о дочери. Как-то слишком быстро выросшая Ася покинула отчий дом и пребывала в Париже на стажировке. Я умудрилась съездить к ней в гости и от полноты чувств закатить скандал прямо на берегу Сены. Из пяти парижских дней, проведенных вместе, два дня мы выясняли отношения и еще один день не разговаривали. Наиболее миролюбивыми оказались вечер прилета и утро отлета. Потом меня мучила совесть и не успела замучать насмерть только потому, что начались съемки. Глядя на руины двери, я отправила покаянную эсэмэску в Париж:

Пошли хандру на букву «хе», Живи в Парижске налегке! Ты ж не холерик, как мамаша, Все у тебя должно быть краше. Включи над ухом «Summer time» И, подпевая, засыпай. Маргоша тоже говорит, Что весел тот, кто вдоволь спит.

Маргоша – это кошка, считающая себя хозяйкой нашей квартиры и пупом Вселенной. Аська называет ее «мелкая», но эта мелкая ощущает свое жизненное пространство по-крупному. Философский вопрос, которым Маргоша периодически томится: «Есть ли жизнь в подъезде?» Она уверена, что предназначение обитателей квартиры – служить королеве Марго верой и правдой. Поэтому больше всего на свете не любит, когда кто-либо из ее подданых уходит, а тем паче уезжает из дома.

Между тем, четвертый съемочный день все-таки наступил. Начался он с пляжного ресторанчика, исполняющего роль питерского кабачка «Ливерпуль». Саша Анчарова и Леша Волков расставались в этом кабачке навсегда. Процесс прощания завершался под музыку битлов. Мы с хирургом не спеша пили пиво. Недоеденные на прошлой съемке вишни слегка омывались накрапывающим дождем.

– Ты добрый, ты официанток вишнями кормишь, – подавала я наиболее удачные реплики из своего сценария.

– Да уж… Хорошо сидим, – не слишком впопад отвечал уставший после операции хирург.

По команде Альбины он клал левую ладонь на мою правую кисть. С вишней во рту я медленно извлекала свою руку и уходила из «Ливерпуля» под душераздирающее «Yestoday». Пляжники окружали нас плотным кольцом и, не обращая внимания на усиливающийся дождь, старательно аплодировали.

А потом через весь город мы мчались на фургоне в Феофанию. В тамошней гостинице были намечены съемки двух отельчиков. На первом этаже, невзирая на обеденное время, вовсю пела и плясала типично советская свадьба. Гостиница, судя по всему, ничуть не изменилась с застойно-застольных времен. Открыв дверь в одно из арендованных помещений, мы увидели скучную до зевоты казенную мебель совковой эпохи. В красном углу дышал на ладан черно-белый телевизор с потрескивающим и подрагивающим, но что-то еще показывающим экраном.

– Здесь будем снимать, как Саша, Волков и его администратор втроем смотрят телевизор в люблинской гостинице, – не терпящим возражений тоном сказала режиссер Беляк.

В жизни данная ситуация приключилась пару лет назад во Львове, у меня в сценарии Львов был заменен на Краков, в кино же место действия перемещалось в Люблин, а снималось в киевской Феофании. Я, хирург и продюсер Ванциферов сели за длинный казенный стол и вперили взоры в черно-белый ящик.

– Мальчики, притащите в кадр какой-нибудь уродливый кактус, – приказал оператор своим ассистентам.

Два брата-студента умчались на поиски. Вскоре они приволокли огромную кадку с полузасохшим фаллосообразным деревцем в центре. Оператор водрузил «кактус» на чахлый телевизор и довольно заулыбался. Иллюзия советского профилактория была излишней в этом эпизоде, но уж больно колоритно смотрелась кадка на черно-белом мигающем ящике-инвалиде.

Администратор Гоша в исполнении продюсера Ванциферова встал из-за стола и, обращаясь к Волкову, сказал:

– Ну что, Палыч, я пошел, а вы тут сами разбирайтесь.

– Иди, Гоша, иди, мы разберемся.

И, повернувшись ко мне, хирург добавил:

– Будем ложиться спать или глазки строить?

– Я собираюсь смотреть телевизор, причем до утра, – строго ответила Саша, то есть я, с трудом сдерживая подступающий к горлу смех.

Хирург, он же Волков, выключил телевизор, и сцена завершилась многозначительным затемнением.

В той же Феофании, но в других номерах мы сняли Тернополь. Саша заходит к Волкову в люкс, где он лежит в состоянии крайнего неудовольствия. Его раздражает интерьер, и больше всего – две сдвинутые кровати, заправленные солдатскими одеялами.

– Сыграйте мне ссору, – сказала Альбина.

Я присела на смежную кровать и начала:

– Ты хотел меня видеть? Я пришла.

– Ну хотел, ну пришла…

– Чего ж так сухо отвечаешь? – спросила я, начиная заводиться.

Хирург растерялся от такого неформального вопроса и буркнул:

– Да как-то суховато здесь все.

На этих словах съемочная группа прыснула, а я вообще зашлась до слез, очень пригодившихся для следующего дубля, в котором мы доиграли сцену до конца. Оскорбленная рыдающая Саша хлопнула дверью и удалилась в свой одноместный номер, где мы и продолжили съемки тернопольского эпизода. Для того чтобы подчеркнуть блеск и нищету провинциальной гостиницы, оператор плеснул водой на стену и так видавшего виды номера. Пятно расползлось огромной кляксой, и довольный собой художник включил камеру. Саша ходила взад-вперед и проклинала Волкова. Потом он врывался в номер и после недолгой полемики швырял ее на односпальную кровать. На пятом дубле хирург и меня швырнул, и сам упал сверху достаточно выразительно, после чего съемочная группа в спешном порядке покинула Феофанию.

Путь наш лежал в столичный Дом кино. В Красном зале режиссер Беляк собрала массовку для съемок «Славянского базара» в городе Витебске. Журналистка Александра Анчарова прорывалась через охранника в полупустой зал. Охранник срывал с нее аккредитацию. Возмущенная Саша делилась своими соображениями с близсидящей коллегой. И в этот момент к ней разворачивалась лицевой стороной неопознанная голова, в которой Саша с ужасом узнавала хамскую рожу певца Зиркорова. Мне нужно было изобразить неподдельное изумление, для которого я никак не могла подобрать нужных слов. На очередном дубле при повороте волосатой головы я завопила:

– Ну ни фига себе!!!

Из дальних рядов раздался хохот. «Значит, получилось», – подумала я с облегчением. Но разъяренная режиссер Беляк выгнала из зала самого громкоржущего представителя массовки. И мы начали все сначала. Зиркоров пытался душить Сашу. Альбина на моем горле показывала, как это надо делать.

– Но я не могу душить женщину, – оправдывался играющий певца интеллигентный волосатый мужчина.

– А вот Зиркоров может, – отрезала Альбина. – Запомни волшебное слово, которое она произносит, после чего ты ее отпускаешь.

– Недаром Леша Волков говорил мне, что не понимает, как его подруга Алла живет с таким мудаком! – четко артикулируя, выкрикивала я нужное слово, и пальцы на моей шее размыкались.

Но до финала было еще далеко. В Доме кино предстояло снять не только витебский скандал, но и концертный зал Петербурга. Саша с подругой Наташей приходят на концерт Волкова. Он спускается к ним с лестницы, как с небес. Наш оператор так долго настраивался на этот спуск, что Дом кино успел практически опустеть. И вот наконец хирург с гитарой добирался до нужной точки и произносил:

– Вы актриса? А вы – поэтесса? Рад вас видеть в своем концертном зале.

За это время я успела в двух словах рассказать артистке, играющей Наташу, о чем, собственно, идет речь в сценарии. Заключительная сцена этого длиннющего дня снималась в баре все того же Дома кино. Саша с Наташей в антракте делились впечатлениями от концерта.

– Ну что, по пятьдесят?

– По пятьдесят. Мы это заслужили. А твой Волков классно играет джаз!

– А я тебе что говорила? Слава Богу, после концерта мы с ним сегодня встречаемся не в гостинице, которую я ненавижу, а в другом месте. За прошедшие годы я в этой гостинице исходила все стены, ожидая его часами…

– Как страшно жить! – произнесла актриса голосом Галкина, пародирующего Ренату Литвинову.

На этой оптимистической реплике и закончился наш съемочный день.

 

День пятый

Съемки начинались поздно вечером на вокзале. Весь день я посвятила психологической подготовке к поездке в город Сумы, который мы собирались перевоплощать в Люблин и Питер. После отснятого эпизода с Зиркоровым в голову лезли воспоминания о журналистских приключениях, забавных и не очень.

Однажды одна популярная киевская газета, в штате которой я состояла до ее скандального закрытия, поручила мне взять интервью у Константина Райкина. Он тогда приехал в Киев во главе «Сатирикона», но не со спектаклем, а с каким-то разрекламированным шоу. Каково же было мое недоумение, когда на сцене Октябрьского дворца сатириконовцы вместе со своим главой стали показывать насквозь пронафталиненную школьную самодеятельность! После этого шоу идти на интервью пропало всякое желание. Но встреча уже была назначена на следующее утро в гостинице. На улице стояла ранняя весна, и я явилась в номер в черном пальто с красным шарфом. Константин Аркадьевич, судя по всему, невыспавшийся, предложил раздеться и присесть. Вооружившись диктофоном, я деловито начала интервью. Маэстро не отрывался от включенного телевизора и как-то вяло и односложно отвечал на вопросы.

– Может быть, вы хотя бы уменьшите звук в ящике?

– Да? Пожалуйста! – и он щелкнул выключателем. – Так о чем мы говорили?

– О ваших следующих гастролях в Киеве с «Трехгрошовой оперой».

– Что?! Вы бы еще спросили о спектакле десятилетней давности! Готовиться надо к интервью!

– Да я, собственно, готова в отличие от вас. Вы всегда так разговариваете с незнакомыми женщинами?

– В данный момент я разговариваю не с женщиной, а с профессионалом.

– Тогда позвольте спросить вас, как профессионал профессионала: это самодеятельное гала-шоу «Сатирикона», которое вы сейчас привезли в Киев, какой давности произведение искусства? И стоит ли такой халтурой превращать киевский концертный зал в задрипанный клуб сельской молодежи?

– Что вы себе позволяете?! Вы бы еще про папу спросили! – оскорбился обреченный на вечное сравнение с папой сын великого отца.

– Да не буду я вас спрашивать про папу! Думаю, ему сейчас было бы за вас стыдно. Я вообще ни о чем больше не буду с вами говорить. До свидания.

И я вскочила и ринулась к своему пальто. Размахивая перед носом Райкина-сына красным шарфом и что-то ему напоследок выкрикивая, я случайно задела полуторалитровую бутылку с минералкой. Она упала со стола и медленно покатилась по ковру, поливая его водой. Костя завороженно смотрел на это зрелище, молча переводя глаза с бутылки на меня и с меня на бутылку. От его агрессивности не осталось и следа. Я вылетела из номера и помчалась по ступеням. За мной неслись организаторы гастролей и пытались узнать, что случилось. Но им так и не удалось меня догнать. Это был единственный случай за все годы моей службы в журналистике, закончившийся таким финалом. Как правило, контакт с собеседником возникал в первые же минуты общения.

Вечером раздался телефонный звонок. Гастрольная фирма приносила извинения от своего имени, а также сообщала, что Константин Райкин был очень расстроен, говорил, что в срыве интервью виноват он и перед отъездом в Москву просил позвонить мне и попросить прощения. Собственно, я зла на него не держу. С талантливыми людьми всякое бывает. И вообще, если бы прощения попросил он сам, а не через третьих лиц, я бы не писала сейчас эти строки…

Но вернемся к нашим съемкам. Поздним вечером я выехала из дома с дорожной сумкой и гитарой. У входа в вокзал стояли сосредоточенные режиссер Беляк и продюсер Ванциферов.

– Сегодня я сыграю твою питерскую подругу Розу Байсарову, – обрадовала меня Альбина. – Судя по ее фамилии, мы должны быть похожи внешне, кроме того, она, как и я, – режиссер. Вопросы есть?

– У матросов нет вопросов, – отрапортовала я.

Встретив у фургона остатки съемочной группы с аппаратурой, мы стали шастать по ночному перрону в поисках места для съемок. Одна добрая ларечница поделилась с оператором электричеством. И съемки начались. Подруги прощались на Витебском вокзале в Питере. Мы с Альбиной обнялись, и я, смахнув набежавшую слезу, пошла к вагону. Все шло точно по сценарию. В нужный момент появлялся драматург Бывалов и сообщал Саше, что решил ее сопровождать до Псковской губернии. За съемками наблюдали пассажиры, высыпавшие из поезда подышать ночным вокзалом. Они оживленно реагировали на наши манипуляции.

– Ты дывы! Кино знимають. Шо-то я такого режиссера нэ знаю. А це хто? Ты дывы – актрыса!

Понятно, откуда рекламщики черпают вдохновение и для кого ваяют?…

Дальше предстояло снять более сложный эпизод. Саша Анчарова и очарованный ею драматург, отъехав от Питера, оживленно общаются в вагоне-ресторане. Первой проблемой было найти поезд с вагоном-рестораном. Второй проблемой – чтобы этот вагон-ресторан оказался открытым в час ночи. И третьей – чтобы нас в него запустили вместе с аппаратурой. После бега с препятствиями через рельсы и лабиринты вокзала мы на каком-то дальнем пути нашли поезд с сохранившимся до нынешних дней вагоном-рестораном. Но дюжий проводник-молдаванин наотрез отказался помочь работникам искусства в нелегком съемочном деле и заслонил своей двухспальной фигурой вход в вагон. Как ни уговаривала амбала режиссер Беляк пустить съемочную группу на пять минут в ресторан, все было бесполезно. Тогда на прощание Альбина сказала ему с ослепительной улыбкой:

– Учти, парень, я – цыганка. Не будет тебе счастья в личной жизни!

Оставив проводника осмыслять пророчество, мы опять двинулись через рельсы. На сей раз нам неожиданно подфартило. Поезд «Москва – Одесса» сиял огнями, как новогодняя елка. И наиболее призывно светился вагон-ресторан. Проводник-одессит, в отличие от кишиневского коллеги, с распростертым тамбуром ринулся нам на помощь, предупредив, что поезд стоит десять минут. Всей съемочной группой мы ввалились в вагон-ресторан. На одном из столов возвышалась откупоренная бутылка шампанского «Французский бульвар», а рядом с ней – два недопитых бокала.

– Этот реквизит нам подходит! – и режиссер Беляк поставила шампанское между мной и актером, играющим драматурга.

В быстром темпе мы стали изображать оживленную беседу.

– Не смотри в камеру! – широко улыбаясь, сказал актер.

– А я не в камеру, я на шампанское смотрю, все-таки – «Французский бульвар», – улыбаясь не менее широко, отвечала я «собутыльнику».

Ровно через десять минут мы вывалились из вагона, и поезд тут же тронулся. А в три часа ночи мы уже сидели в купе другого поезда и ехали в Сумы. Хотя особенно рассиживаться времени не было. Поезд красной нитью проходит через 13 серий фильма, и использовать его требовалось на полную катушку. Меня вывели в тамбур и, как перед расстрелом, поставили лицом к камере. Режиссер Беляк, продюсер Ванциферов, хирург и ассистент оператора одновременно закурили и выпустили мне в лицо струи дыма. В кадре моя физиономия должна была проступать сквозь дым воспоминаний. На пятом дубле я почувствовала, что еще немного, еще чуть-чуть – и я выпаду из кадра по причине выпадения сознания. Но режиссер Беляк этого не допустила и вытолкнула меня в коридор подышать.

Потом хирург изображал двойника Леши Волкова, встретившегося Саше Анчаровой по дороге в Париж. Когда я выглядывала из купе и остолбенело смотрела на двойника, хирург ехидно улыбался, видя перед собой мою обкуренную съемочной группой физиономию.

За окнами вагона, между тем, рассвело. Это оказалось очень кстати, поскольку с помощью телеаппаратуры все вагонное электричество было выведено из строя. Нас (неспящих) оставалось только трое: я, Альбина и оператор. По замыслу режиссера Беляк, каждая из 13 серий заканчивалась моим крупным планом в купе поезда. 13 крупных планов – это вам не хухры-мухры и не шуры-муры! К тому же, оператор хотел дождаться восхода солнца, чтобы снять мой измученный профиль еще и в лучах природного светила, но не дождался. Когда проводники объявили побудку, на обрамляющих несущийся поезд небесах была беспросветная облачность. Солнце так и не взошло. Хмурым утром невыспавшиеся, но готовые к следующим подвигам, мы вышли на перрон.

 

День шестой

Город Сумы готовился к юбилейной дате своего существования. По этой причине перрон был основательно разворочен, а привокзальная площадь выглядела, как после недавней бомбежки. Поселившись в гостинице, названной в честь породившего ее города, мы разбрелись по номерам. Мне, разумеется, достались ключи от 13-го номера. Нечаянно заснув, я опять встретилась с навязчивой Мэрилин Монро. Она развязно давала какие-то дурацкие советы, но оперативно исчезла из сновидения, как только раздался стук в дверь. «Пока реклама, пойду гляну кто там», – подумала я, неохотно переходя из сна в непредсказуемую явь. На пороге стояла Альбина.

– Я осматриваю съемочные площадки, – сказала режиссер Беляк, заходя в номер. – Да, тут у тебя ни Питер, ни Люблин не поснимаешь. Если не найду приличный одноместный, убью Ванциферова. В любом случае, через час встречаемся у меня в люксе.

И, сверкнув цыганскими глазами, Альбина умчалась на поиски. Опасаясь, что сегодня прольется чья-то кровь, я решила заблаговременно подкрепиться в придорожном кафе. Вернувшись в гостиницу «Сумы», застала съемочную группу в состоянии боевой готовности. Специально для Альбины был открыт лучший, он же единственный по уровню комфортабельности, одноместный номер. «Бедненько, но чистенько», – вспомнилась мне фразочка из анекдота о новых русских, пришедших на экскурсию в Эрмитаж.

– Весьма напоминает одноместный в «Октябрьской», – неуверенно произнесла я.

– Значит, здесь и будем снимать Питер, – потирая руки, заключила режиссер Беляк.

Пришло время объяснить, почему я до сих пор не обнародовала фамилию одного из главных в съемочном процессе действующих лиц. Наш оператор, являя собой внешне смесь Портоса с Гулливером, отличался не менее концептуальной фамилией. Написать ее у меня до сих пор не поднималась рука, поскольку перед глазами маячил придирчивый читатель и тыча в текст пальцем, аки Станиславский, повторял «не верю». В общем, хотите верьте, хотите нет, но оператора звали Александр Сергеич Сударь.

– Сейчас будет очень важная сцена. Начинаем с того, что Волков приходит к Саше в номер и, не снимая обуви, падает на кровать. Поехали! – взмахнула рукой режиссер Беляк.

Хирург открыл дверь и в первом же дубле удачно рухнул на гостиничное ложе.

– Я сегодня ужасно устал. Эти концерты просто задолбали! – сказал хирург в волковой шкуре.

– Так иди домой и ложись спать, – ответила Саша.

– Только с тобой! – точно по сценарию процитировал Волков и протянул к Саше отполированные скальпелем руки.

– Все, что между вами происходит после этих слов, мы будем снимать крупным планом. И скажите спасибо, что я не заставляю вас делать эротические упражнения! – выдала Альбина.

– Мы же снимаем поэтическое кино, а не порнуху, – попробовала уточнить я.

Режиссер Беляк на удостоила меня ответом. Она вернула хирурга в вертикальное положение, а меня посадила перед ним на ящик из-под аппаратуры. Таким образом, лицо хирурга, нависая надо мной, придвигалось максимально близко к моей физиономии. Крупным планом снимались хирурговы глаза.

– Вы в постели! – кричала Альбина. – Смотри на нее соответственно!

И хирург-таки глянул на меня глазами Волкова, как тигр на антилопу.

– Он не слишком по-зверски на нее смотрит? – засомневался оператор Сударь.

– Ничегошеньки ты в этом, Александр Сергеич, не понимаешь, – с сожалением ответила режиссер Беляк. – Он смотрит так, как надо!

После удачного завершения этого «постельного» эпизода мы отправились в режиссерско-продюсерский люкс. В лифте я вспомнила, как Леонид Филатов говорил, что самой эротической сценой в кино считает не гимнастические трюки голых тел, а тот эпизод в «Томе Джонсе», когда он и она сидят за столом, едят мясо и смотрят друг на друга.

Спальня в люксе оказалась вполне пригодной для съемок апартаментов люблинской гостиницы начала XXI века. Альбина, послав меня переодеваться, отдавала последние распоряжения. Я вышла из ванной в черном прозрачном пеньюаре в пол. Режиссер Беляк с удовлетворением оглядела мой шифоновый силуэт и велела лечь на кровать лицом к хирургу, спиной к Сударю.

– Чем не Олимпия Мане? – сквозь зубы пошутила я.

– Вылитая рембрандтовская Даная, – саркастически ответила Альбина.

Оператор Сударь приказал ассистенту поправить боковой шов на моем пеньюаре. Студент старательно исполнял задание, я давилась смехом от щекотки. Появился готовый к съемкам хирург, обнаженный по пояс, и сел по-турецки на кровати с гитарой в руках. Я приветственно шевельнула ногой и вздрогнула от крика Сударя:

– Ты что наделала?! Опять сбила шов на боку! Нога кривая получится!

– Не хочу кривую ногу! – заверещала я и послушно замерла под выправляющими линию пальцами студента.

Подняв глаза на торс хирурга, я обмерла: таких волосатых светлорусых мужчин нынче днем с огнем не сыщешь. Удачно подсвеченный, он казался древнерусским богатырем, сбросившим на отдыхе кольчугу, чтоб поиграть на гуслях. Но оператор продолжал творческий поиск:

– Закрой шторки! Раздвинь ножки! – вдохновенно кричал он ассистенту, и студент ритмично двигал железяками осветительного прибора. – Я хочу, чтобы у него шерсть на спине заиграла!

Команды Сударя в сочетании с альковным антуражем довели меня до колик. Последний раз я хохотала столь самозабвенно в период полового созревания.

Когда шерсть у хирурга на спине заиграла, мы наконец начали съемку. Саша смотрела на Волкова влюбленными глазами, а он исполнял для нее настоящее фламенко. Надо сказать, что в гитарном фламенко хирург преуспел несравненно больше, чем в игре на рояле.

Довольная Альбина разрешила нам ненадолго покинуть лежбище и перевернула покрывало на изнаночную сторону. С изнанки оно блестело и переливалось почти всеми цветами радуги. Таким образом Люблин перевоплотился в Питер.

– Теперь быстренько залезайте под покрывало. В кадре будут только головы, плечи и руки. Снимаем сцену в доме у Волкова.

Мы послушно залегли. Хирургу подавали две сигареты, он закуривал их и одну протягивал мне. Я, соответственно обстановочке, ловила фильтр губами. После нескольких дублей сигареты были на исходе. Хирург приглашающим жестом приподнимал руку и я клала голову ему на плечо. По режиссерскому замыслу далее следовало затемнение, и только два огонька светили в питерской ночи.

В этом же люксе оставалось отснять еще одну сцену. Избавившись наконец от пеньюара и облачившись в привычную одежду, я была призвана режиссером Беляк вернуться в конец 90-х и восстановить мандраж героини после неудавшейся попытки выпрыгнуть из такси. В этом состоянии Саша приходит в гостиницу. Альбина старательно размазала тушь на моих глазах и помаду на губах.

– Саша заходит в номер, смотрит на себя в зеркало и ужасается. Изобрази мне это и на сегодня ты свободна.

К исходу безумного съемочного дня я на пути от эйфории к истерике была способна изобразить что угодно. Если бы мне показали палец, я бы расхохоталась, если бы сунули под нос фигу, я бы разревелась. Так что когда я подошла к зеркалу и увидела свое размазанное отражение, одинокая слеза послушно выкатилась из глаза и медленно поползла к подбородку.

– Сняли! – закричала Альбина. – Наконец-то я из тебя выжала то, что нужно. Гениально! Анна Маньяни!

– Скорее, Джульетта Мазина в роли проститутки-неудачницы из фильма «Ночи Кабирии», а ты, соответственно, – Феллини, – чуть слышно огрызнулась я и на последнем издыхании рухнула в кресло.

Через полчаса мы шумною толпой отправились в ресторанчик.

– Хотелось бы попробовать сумской водочки, – обратился хирург к официантке.

– Есть такая, «Дворянская» называется, – загадочно улыбаясь, ответила субтильная жидковолосая девица.

Сумская «Дворянская» была водружена на стол моментально. Закуску обещали через 20 минут. Мы были голодны, как акулы, и червячка пришлось заморить первой стопкой, после которой в приличном обществе принято не закусывать. После часового ожидания еды Альбина решила поинтересоваться состоянием здоровья повара. Ей любезно сообщили, что повар здоров, мясо готово, а вот цветная капуста никак не дойдет до кондиции. Столь странная информация могла насторожить кого угодно, только не столичных зубров, снисходительно отнесшихся к провинциальной нерасторопности. Когда, наконец, к столу было подано блюдо со сложным гарниром, в нем можно было найти что угодно, только не цветную капусту.

– Так выпьем же за гостеприимный город Сумы, где водка гонится исключительно для дворян, а цветная капуста выращивается для дальтоников! – произнес кто-то из нас, глядя в глаза невозмутимой официантке.

В ее обязанности не входило оценивать чувство юмора столичных гостей. Довольная улыбка озарила каменное лицо служительницы культа общепита только когда она увидела нашу реакцию на искусно составленный счет. Сумская водка оказалась дороже парижского коньяка, а так и не обнаруженная цветная капуста давала фору устрицам и лягушачьим конечностям. Мы впали в состояние культурного шока.

– У вас в меню нет таких цен!

– Так я ж вам не из меню блюда предлагала, а от шеф-повара.

– А дворянская водка у вас от кого, от графа Монте-Кристо?! Почему вы не предупредили, сколько она стоит?

– Так вы ж обиделись бы, если б я сразу цену назвала.

– Зато сейчас мы жутко обрадовались!

Нет мочи восстанавливать до конца этот бессмысленный разговор. Настроение было испорчено бесповоротно. Оставив в сумском шалмане все командировочные сбережения, мы вернулись в гостиницу, не глядя друг на друга. Спать оставалось три часа. В шесть утра поезд «Сумы – Киев» уносил нас все дальше от предъюбилейного разбомбленного перрона. В душегубном вагоне с самолетными креслами не работал кондиционер, зато предлагались вешалки для одежды и настольные игры для недодушенных пассажиров. Поезд с гордым названием «экспресс» опаздывал на полтора часа. Наше авантюрное путешествие продолжалось.

 

День седьмой

По возвращении в Киев я впервые всерьез задумалась о том, во что влипла. Волонтерские занятия полезны для души, когда у тебя есть постоянный заработок. У меня его не было. Чувство благодарности крепостной актрисы и сценаристки, которую не гонят на барщину, а используют более изощренно, оказалось не беспредельным. «Не думай о завтрашнем дне, завтрашний день сам себя прокормит», – приблизительно так сказано в Библии. Меня с тех пор, как я ушла из большой журналистики, прокармливал муж. Но свыкаться со скучной долей содержанки я не могла и не хотела. Честно говоря, я хотела, в первую очередь, славы, и уж в самую последнюю очередь, – денег. Меня смущало только то, что слава и деньги, как правило, ходят рука об руку. Элементарная логика подсказывала, что коли денег не предвидится, то и со славой дела плохи. А между тем, съемки близились к финалу, и все навязчивее мою забубенную голову посещали мысли о результате. За хороший результат я готова была снять с себя последнюю рубашку и в не защищенном капиталовложениями голом виде творить сколько потребуется. В случае плохого результата хотелось хотя бы компенсации за моральный ущерб и зря проделанную работу. Но компенсации мне никто не обещал…

В постсоветские годы я пахала на полях ненавистной журналистики и, между прочим, неплохо зарабатывала. Брала интервью у разных знаменитых типов, а мечтала, чтоб интервью брали у меня. Ездила на кинофестивали как представитель аккредитованной прессы, то есть по сути – обслуживающий персонал, а желала ездить как белый человек: актриса либо сценаристка. И из сотен интервью только несколько встреч, которые можно пересчитать по пальцам, запомнились мне как царские подарки судьбы. Юрий Любимов, Виталий Соломин, Наталья Гундарева, Михаил Козаков, Сергей Юрский, Булат Окуджава, Василий Аксенов – вот, пожалуй, и все. Никого, кроме Юрского, уже нет в живых.

У Окуджавы я брала первое в своей жизни интервью, за три года до его смерти. После этого, живя уже в свободной, но жлобской стране, я вылетела с работы. Главному редактору «Всеконотопских ведомостей» А. Жнецу не понравилось мое восхищение Булатом Шалвовичем. Победное шествие желтой прессы только начиналось, и главные редактора с издателями еще не успели напиться человеческой кровушки. Словоизвержения повсеместно размножающихся изданий более всего напоминали жизнедеятельность голодных клопов, получивших доступ к телам знаменитостей. Вскоре главный редактор «Всеконотопских ведомостей» возглавил газету «Жареные факты». А я предпочла сотрудничать с более приличными изданиями, еще не вымершими в 90-е годы.

Через пару лет журналистские пути-дорожки привели меня на сочинский «Кинотавр». Накануне закрытия фестиваля Сочи облетела весть о смерти Булата Окуджавы. Привилегированный фестивальный народ, состоящий сплошь из известных кинематографистов и примкнувших к ним родственников и прихлебателей, воспринял эту весть на удивление равнодушно. То ли выпито было много к позднему часу, то ли вести о смертях в той или иной степени близких «Кинотавру» людей стали, как это ни жутко звучит, привычными. За пару дней до кончины Окуджавы все узнали, что умерла актриса Ирина Метлицкая. Перед этим скончался завсегдатай «Кинотавра» композитор Микаэл Таривердиев, а вскоре трагически погибла еще одна любимица фестиваля – актриса Елена Майорова. В последующие годы список ушедших пополнили Григорий Горин, Николай Еременко, Виталий Соломин, Наталья Гундарева, Александр Абдулов, Олег Янковский, Эльдар Рязанов…

«Былое нельзя воротить – и печалиться не о чем», – всегда напевала я одну из ранних окуджавских песен, когда чувствовала, что жизнь опять не удалась. Помню, как после выпускных экзаменов в школе приходила к своему блудному другу, он включал проигрыватель, и звучала пластинка Окуджавы. «А вы глядите на него, а он глядит в пространство». И любовь становилась разделенней. А еще раньше, в детстве, мне больше всего нравилось, что «из окон корочкой несет поджаристой». Вот так, через всю жизнь, песни Окуджавы вплетались в надежды, в любовную лихорадку, в ощущение праздника, пробегавшего иногда и по нашей улице.

С его уходом закончилась эпоха великих заблуждений, без которых жизнь человеческая становится пресной, меркантильной и неодушевленной. Окуджава писал о любви в своих песнях и романах, возведя несерьезное понятие «дилетант» в ранг высокого искусства. Ведь поэт – это не профессия, а ожог души, не заживающий всю жизнь у тех немногих, кто был при рождении поцелован скупым на такие прикосновения Богом. «А душа, уж это точно, ежели обожжена, справедливей, милосерднее и праведней она». Путешествующие дилетанты – странные люди, способные отказаться от всех благ во имя сохранения собственной личности и единственной любви (в отличие от оседлых профессионалов)… Такими были трагические любовники из окуджавского романа: князь Мятлев (в реальности – Сергей Трубецкой) и его подруга Лавиния.

Тогда, в Сочи, я вспоминала, как стояла в пригороде Парижа, в Сент-Женевьев де Буа, на русском эмигрантском кладбище у могилы Александра Галича и думала: какое счастье, что Окуджава еще жив! Я положила на могилу Галича пару монет и сигарету, зажгла свечу, прочитала вслух надпись: «Блаженны изгнанни правды ради», – и вдруг пошел крупный, медленный, неповторимый «наш» снег, которого в Париже сроду не бывало. Я и представить не могла, что через каких-то пару лет Булат Шалвович приедет проститься с Парижем, напишет там свое последнее стихотворение – и домой уже не вернется. Писатель и фронтовик, он завершит свою жизнь в парижском военном госпитале, все-таки успев прийти на «свидание с Бонапартом». Так покидают этот мир поэты и солдаты.

Окуджава никогда не был трибуном и ни к чему не призывал. Он говорил на птичьем языке поэтов, а слушали его миллионы людей, слушали, «чтоб не пропасть поодиночке». И пусть один обезумевший актер незадолго до смерти Булата Шалвовича растаптывал на митинге в Минске его пластинку под улюлюканье толпы, а другие представители черни поливали имя поэта грязью, как говорится, Богу – Богово, а слесарю – слесарево. Окуджава сочинил свою «Молитву» еще до того, как распалась связь времен и брат пошел на брата. Помните? «Каину дай раскаянье… И не забудь про меня».

Я ничего не понимаю в нынешнем времени и мало что принимаю. Я все реже пою Окуджаву. Но иногда достаю с полки книгу с дарственной надписью, наугад открываю ее – и читаю строчки: о каждом из нас, о времени, о любви, о бессмертии. Как же он все угадал, этот дворянин с арбатского двора! – в который раз удивляюсь я и напеваю с надеждой, не желающей умирать даже последней: «Дай же ты всем понемно-о-гу. И не забудь про меня».

Родился Булат Окуджава 9 мая. Когда ему испонился 21 год, день его рождения стал называться Днем Победы. А закончилась его жизнь (согласно небесной драматургии) 12 июня 1997 года. В ту ночь на «Кинотавре» прибрежное кафе гостиницы «Жемчужина» почти опустело. Но за одним столиком еще сидели Михаил Мишин, Юрий Рост и Евгений Гинзбург. Все они хорошо знали Булата Шалвовича. И тогда я принесла в кафе свою шестиструнку и стала петь «Синий троллейбус», «Из окон корочкой.», «Дежурный по апрелю», «Всю ночь кричали петухи». Мишин, Рост, Гинзбург перехватывали у меня гитару и затягивали свои любимые окуджавские песни. Подходили незнакомые люди, молодые и не очень, и подпевали. Так мы просидели до самого утра.

– Вот мы и простились с Булатом… Его нужно было провожать именно так, как у нас получилось. И все это благодаря вам, – сказал мне известный режиссер Евгений Гинзбург, когда взошло солнце.

Прошло несколько лет, не так много, чтобы забыть об этой печальной ночи с гитарой у моря. И на корабле, путешествуя с телефестивалем «Бархатный сезон», я столкнулась нос к носу с членом жюри Евгением Гинзбургом. Пожилой режиссер прогуливался по палубе с новой женой и маленьким ребенком. «Надо бы договориться с ним об интервью», – подумала я.

– Здравствуйте! Вы меня не узнаете?

– Что-то припоминаю.

– В 97-м году на «Кинотавре» мы всю ночь с вами пели. Тогда умер Окуджава, и мы его так отпевали.

– Да-да, было такое. И что вы хотите?

– Я? Ничего. Просто мимо проходила.

У меня вдруг пропало желание брать у него интервью. Моя строптивость, думаю, вряд ли будет понятна кому бы то ни было из журналюг. Но тогда, на корабле, я окончательно поняла, что пора бежать из этой профессии. И старалась обходить режиссера десятой дорогой. А сейчас жалею. Евгения Гинзбурга уже нет на свете.

Вот такая история с Окуджавой вспомнилась мне, когда я пыталась привести в порядок мысли и чувства после возвращения из киноэкспедиции.

 

День восьмой

Первую половину дня мы снимали у меня дома. В кадр попадали портрет Высоцкого кисти известного в узких кругах художника, венецианская театральная маска, моя фотография периода актерского экспериментаторства в театре «Колесо» и совместная с мужем концертная афиша. Я ностальгически рассматривала под пытливым взглядом телекамеры семейные фотографии, прокручивала видеозапись своего выступления на Андреевском спуске у дома Булгакова, набирала дрожащими пальцами номер телефона Волкова и любовно проводила рукой по старой обложке романа «Путешествие дилетантов». Никакой сверхзадачи режиссер Беляк на сей раз передо мной не ставила. Так что съемка прошла быстро и бескровно.

Потом мы поехали снимать академический институт, где работал отец героини, а также Политехнический, где диссидентствующую Сашу исключали из комсомола. Промчавшись по местам боевой славы героини, фургон «Телевидение» затормозил на Никольско-Ботанической перед домом с ампирным каменным крыльцом. Маленькая тихая улочка, известная в советские времена тем, что на ней жил писатель Паустовский, нынче стала местом жительства крутых и крутейших хозяев нового бытия. Охранник, прогуливающийся у подъезда, тут же поинтересовался, что это мы снимаем. Я объяснила, что в ампирном доме в юные годы коротала дни и ночи героиня нового сериала. Вряд ли он поверил, что здесь когда-то обитали семейства простых советских ученых, причем без охраны, но не стал заламывать бедным киношникам руки и разбивать камеру. Да, господа, и среди охранников иногда попадаются милые люди, любящие синематограф…

К концу весьма напряженного съемочного дня мы добрались до дома режиссера Беляк. В одной из комнат предполагалось снять встречу Саши и Леши на квартире у подруги. Оператор Сударь долго настраивался. Но в решающий момент во всем доме вырубилось электричество. Пришлось в срочном порядке ловить для съемок остатки светового дня. Тут уж было не до дублей! Волков быстро наливал Саше кофе и, когда напиток переливался через край, мы с хирургом склонялись друг к другу и на безопасном расстоянии имитировали концептуальный предпостельный поцелуй.

– В жизни сначала целуются, потом общаются в постели, а у нас с тобой на съемках происходит все наоборот, – пыталась пошутить я, чтобы разрядить обстановку.

Но в тот вечер хирург оказался абсолютно невосприимчивым. В соседней комнате сидели его жена и шестилетняя дочь, так что никакие шутки-прибаутки не в состоянии были зажечь искру соучастия в его глазах. Вот что значит другая ментальность! Артисты разных мастей, сукины дети, самозабвенно подыгрывают друг другу в любой ситуации. А хирурги – люди серьезные: резать – так резать, зашивать – так зашивать! И никаких посторонних действий! Хорошо, что в этом эпизоде в кадр попадал его целующийся затылок, а не лицо…

После отснятой крупным планом переливающейся через край чашки мы переместились в другую комнату.

– Так, Саша и Волков стоят на балконе и договариваются о встрече у подруги. В это время Таня Волкова сидит в комнате и своей знакомой жалуется на мужа, – распорядилась режиссер Беляк.

Мы вышли на балкон и замерли. Весь город был как на ладони: в лучах закатного солнца переливался Днепр, а на другом берегу золотилась Лавра. Над лаврскими куполами занесла меч железобетонная баба, с недоброй памяти времен ставшая символом Киева. Оператор Сударь старался увековечить в кадре двух дам, сидящих в комнате, наши с хирургом балконные силуэты и панораму города. Знакомую Тани Волковой играла сестра Альбины, в прошлом – балерина.

– Я с ним разведусь, – говорила жена хирурга строго по сценарию.

– Почему? – спрашивала балерина.

– Потому что он пьет! – и Таня Волкова должна была залпом осушить рюмку, но не успела.

– Так выпей вместе с ним, – сымпровизировала балерина.

После этой гениальной реплики я не смогла удержаться от припадочного смеха, чем нарушила долго выстраиваемый Сударем кадр. Режиссер Беляк была вне себя и обрушила праведный гнев сначала на меня, потом – на сестру-балерину.

– Ты можешь в кадре делать любые фуэте, только в тексте не добавляй отсебятины, не раскалывай мне актеров, иначе не будешь сниматься!

Балерина демонстративно одернула пачку, встала на пуанты и ненадолго затихла.

Саша и Волков опять приблизились друг к другу. Я смотрела хирургу в самые зрачки точно по сценарию, он, держащий в поле зрения затылки жены и дочери, отводил глаза в сторону. Мне не нравилась эта лишенная чувственности мизансцена, но спорить с режиссером Беляк было бесполезно и небезопасно. К тому же, электричество в дом не возвращалось, а солнце уходило. Сударь сфокусировал камеру на наших сближенных головах и внезапно засомневался:

– Альбина, это ничего, что между ними Родина-мать?

Тут уж и режиссер Беляк не выдержала. Мы хохотали на разные голоса, представив себе уникальную лирическую сцену, в которой между головами двух романтических любовников торчит в кадре железобетонная баба с мечом.

Съемочный день приблизился к концу вместе с кончиной светового дня. Электричество так и не вернулось. Ужиная при свечах, мы распутывали хитросплетения нашей съемочной одиссеи. «Что же из всего этого получится?» – с тревогой думала я. Вопреки ожиданиям, ночью мне не снилась надоевшая Монро, а привиделся подвыпивший Ельцин.

– Актриска, сценаристка, вокалистка! Размечталась, понимаешь! А работать кто будет?! – страшным голосом орал Борис Николаич, пока окончательно меня не разбудил.

На часах было семь утра. «Солнце встает над речкой Хуанхэ, китайцы идут на поля», – пробормотала я и заткнула уши берушами. Больше на меня никто не орал.

 

День девятый – день двенадцатый

Итак, мы вышли на финишную прямую. Предстояло еще снять эпизод с Сашей, исполняющей стихи под саксофон на концерте Волкова. До съемок в театре «Колесо» оставалось несколько дней. На улице совершенно распоясалась невыносимая жара, столбик термометра полз все выше, и по ночам я в ужасе просыпалась от кошмаров, в которых метеорологическая девица обещала на завтра 84 градуса по Цельсию. «Спасайся кто может и чем может», – решила я и начала писать новую киноповесть.

Проходя как-то по книжному рынку на Петровке, я спросила продавца, у которого в былые времена удавалось раздобыть свежие номера журнала «Киносценарии»:

– У вас есть что-нибудь о Пастернаке?

– Слава богу, нет! – злобно ответил он мне, и лицо его задергалось от тика.

Чем так разозлил рыночника всемирно известный поэт? Может, дело не в Пастернаке, а в таких, как я, которые шастают тут и спрашивают всякие небылицы. А ходовой товар не покупают. «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» Новое, Борис Леонидович, да точно такое же – варварское и хамское. И захотелось мне после этой прогулки рассказать без всяких табу, как Бог на душу положит, о тех, кого не знала лично, но почитала и любила. На их долю выпала такая жизнь, такие судьбы, каких в детективных поделках и разных фэнтези днем с огнем не сыщешь. Эй, господа-товарищи, ощутите ваши мыслительные и эмоциональные мускулы, выплюньте наконец приторную глянцевую жвачку, вспомните наше общее, совсем недавнее прошлое. Это только сначала страшно, с долгой непривычки, а вы напрягитесь хоть чуть-чуть! Ну что, поехали?

«Ты – благо гибельного шага»

Киносюжет о Борисе Пастернаке и Ольге Ивинской

Часть 1

– Женя, Женечка, собирайся скорее! Мы опоздаем на киевский поезд. Что значит, не хочешь уезжать из Москвы? Там такая красота! Место, где сняли дачу, называется Ирпень. Туда и Асмусы приедут, и Нейгаузы. Для Гаррика уже рояль перевезли. Мы целыми днями будем слушать музыку, ты будешь писать свои картины, я – стихи. У нас опять все наладится…

Евгения Владимировна Лурье считала себя очень талантливой художницей, а своего мужа Бориса Леонидовича Пастернака – не слишком большим поэтом. Но тем не менее она и их семилетний сын Женя жили исключительно на средства, которые отец семейства зарабатывал на ниве литературы. Они поженились в 1922-м году, и Женя хотела, чтобы Боря взял ее благородную фамилию – Лурье, которая звучала куда солиднее, чем какой-то там овощ. Но Борис не желал обижать своего отца Леонида Осиповича, известного художника-импрессиониста, и остался при фамилии Пастернак. Они поселились в родительской квартире на Волхонке, вернее, в небольшой ее части, бывшей мастерской. После того, что родители Бориса эмигрировали в Германию, моментально последовало квартирное уплотнение. Правда, разрушенный гражданской войной быт худо-бедно налаживался, и Борис решил вывезти Женю на полгода за границу и познакомить с родителями. После возвращения в Москву у четы Пастернаков родился сын Женя. На дворе золотился сентябрь 23-го года… Ульянов-Ленин находился при смерти, и уже приступил к исполнению обязанностей генсека рябой усатый вождь. Творческая интеллигенция, выбравшая жизнь при большевиках, надеялась на то, что все постепенно устаканится. Борис Пастернак зарабатывал переводами своих любимых грузинских поэтов, но и для себя писал много и удачно. Кровавые послеоктябрьские годы сменились временным относительным затишьем…

Когда в апреле 30-го грянул выстрел Маяковского, пуля срикошетила и в 40-летнего Пастернака. Самоубийство человека, с которым Бориса связывала дружба-вражда, обострило внутренний разлад, семейные неурядицы и творческую неудовлетворенность Пастернака. «Он, сам себя сравнивший с конским глазом», был в этом возрасте красив как никогда. Аристократично вылепленная голова, яркие янтарные глаза, губы африканского бога моментально привлекали внимание и мужчин, и женщин. Даже его искусно скрываемая хромота придавала походке легкость и изящество. (В 13 лет Боря упал с лошади и долго лежал в гипсе, нога срослась неправильно, и он прихрамывал всю жизнь, но так, что никто об этом не догадывался).

– Он одновременно похож на араба и на лошадь араба, – восхищенно шутила влюбленная в него Марина Цветаева.

Между ними разгорался эпистолярный роман. Два гения упивались стихами друг друга и разговаривали в письмах на языке поэтов, понятном только им двоим. Женю Лурье эта переписка злила все больше. Эмигрантка Цветаева и советский литератор Пастернак мечтали когда-нибудь соединиться на всю оставшуюся жизнь. В этих мечтах, правда, не было места ни мужу Цветаевой, ни жене Пастернака.

И вдруг в одном из писем Марине Борис обмолвился о том, как он любит свою Женю. Цветаева ему этого не простила. Эпистолярный роман постепенно захирел. Но истинная беда была в том, что Женя не слишком пылко любила своего мужа. Вернее, не так пылко, как ему хотелось. Молодая художница была занята исключительно собой и своим изобразительным искусством. И ведать не ведала, что под одной крышей с ней живет великий поэт. Так что на пороге своего 40-летия Борис Пастернак уже был полностью готов к новой любви. От этой любви родились книга стихов «Второе рождение» и сын Леня. Но все было не так быстро и не так просто…

На стыке 20-х и 30-х годов существовала еще небольшая свобода выбора. Ездить за границу уже стало почти невозможно, но дома можно было вполне благополучно сохранять позицию попутчика. Усатый вождь стремительно превращался в тирана, но почему-то вызывал все большее восхищение у народонаселения Советского Союза. Интеллигенция, директивно обозванная прослойкой, разделяла это восхищение. Насильственная индустриализация огромной аграрной страны вызывала у Пастернака священный трепет. Он сравнивал Сталина с императором Петром, а его новая любовь Зинаида Нейгауз с гордостью говорила о своих детях:

– Мои мальчики больше всех любят Сталина. Я у них только на втором месте.

Зинаида Николаевна была дочерью жандармского полковника. Но в своих воспоминаниях любила подчеркивать не это, а то, что в ее жилах течет 50 процентов итальянской крови. Она действительно была красива той южноевропейской красотой, которую ценил эстет Борис Пастернак. Его жена Женя была более тонкой, а потому и более невротической породы. Поэт был душевно истощен эгоцентризмом жены, ему не хватало здорового женского начала. И пока Женя на даче в Ирпене ходила с этюдниками писать пейзажи, Борис посещал чету Нейгаузов. Генрих Густавович очень быстро стал любимым другом Пастернака. Он был великим музыкантом и воскресил в памяти Бориса времена, когда будущий поэт собирался стать композитором и учился у самого Скрябина.

– Гаррик, ты играешь, как Бог! Я готов слушать тебя сутками напролет.

И слушал, замечая при этом, как Зина моет полы, таскает ведра с водой и обихаживает двух маленьких сыновей. Он влюбился в них обоих: в Нейгауза и его жену. Зина была на удивление спокойна. Она не воспринимала стихов Пастернака и говорила ему об этом. Борис пообещал писать по-новому, так, чтобы это нравилось ей. Но Зина, будучи не только домохозяйкой, но и бывшей музыкантшей, любила и понимала только музыку. Поэзия так и осталась чуждой для нее стихией. Несмотря на это, Борис Пастернак все-таки женился на ней. Очень хозяйственная женщина, из тех, что коня на скаку остановят в самом прямом смысле, она осталась в истории искусств женой двух великих людей: музыканта и поэта. Уходя от Нейгауза, Зина написала мужу письмо, где сообщала о своем решении стать женой Пастернака. Гастролировавший в это время по стране Генрих Густавович расплакался прямо на концерте, уронив гениальную голову на крышку рояля. Сорвавшись с гастролей, он вызвал Зину в Киев и умолял ее вернуться к нему. Привел за руку на концерт, где играл только для нее. И сердце бывшей жены дрогнуло. Она вернулась.

– Я знал, что так будет. Ты всегда любила меня после хорошего концерта!

О святая наивность гениев! Нейгауз, утешенный женой, уехал на прерванные гастроли, Зина – в московскую нейгаузовскую квартиру. И тогда к ней пришел Пастернак и выпил весь йод из детской аптечки. Зина отпаивала его молоком и, конечно, жалела. А потом горячо убеждала, что недостойна такой любви. Она вспоминала, как в 15 лет, будучи гимназисткой, завела роман со своим женатым кузеном. Ему в ту пору было 45. Поразительно, но Пастернак в течение многих лет болезненно ревновал Зинаиду Николаевну не к Нейгаузу, а к тому 45-летнему кузену. Отношения Лары и Комаровского в «Докторе Живаго» списаны с рассказов Зины.

Итак, они все-таки стали жить вместе. Им даже дали квартиру на Тверском бульваре. Но Женя не захотела оставаться на Волхонке, и они поменялись с ней. После Первого съезда советских писателей Пастернак стал официально почитаем. Он ездил с Зиной по разным писательским семинарам и совещаниям. Между тем, к середине 30-х годов дышать становилось все труднее. Пастернак сочинял стихи о вожде и подписывал письма (гораздо реже, чем его соратники по перу), требующие смертной казни для врагов народа. Зина говорила с гостями о том, что теперь всюду шпионы. Она больше всех любила Сталина, ее новый муж был у нее на втором месте. Однажды они приехали в Ленинград на очередное совещание и поселились в гостинице «Октябрьской». Именно в эту гостиницу гимназистка Зина приходила на свидания к кузену. Тогда отель назывался «Норд». Пастернак перестал спать. Ему все время предсталялась 15-летняя Зина, отдающаяся 45-летнему мужчине. Они вынуждены были переехать из «Октябрьской» в «Европейскую». Но бессонница продолжалась.

Когда Пастернака по решению Политбюро послали в Париж на Антифашистский конгресс писателей, он был в таком ужасном состоянии, что никуда не хотел ехать. Но пришлось. В Берлине поезд остановился на несколько часов. Пастернака встретила сестра Жозефина и повела к себе домой отдохнуть. Он был настолько измучен бессонницей, что все время хотел спать. В таком состоянии он и прибыл в Париж. Цветаева, предвкушавшая встречу со своим эпистолярным возлюбленным, была разочарована.

– Он все время тащил меня в магазины, чтобы выбрать подарки для своей Зины. Однажды попросил примерить платье, но передумал, поскольку мой скромный бюст не соответствовал бюсту Зины.

Эти подробности Цветаева уже в Москве в 40-м году рассказывала Ахматовой. А тогда она не выдержала невыносимо сонного Пастернака и уехала с сыном Муром на юг Франции, оставив друга на попечении мужа Сергея Эфрона и дочери Али. Парижский гостиничный номер Пастернака был заполнен подарками для Зины. Но его душевное состояние становилось все хуже и хуже. Илья Эренбург пригласил Пастернака на обед с французскими писателями, уточнив, что явиться нужно ровно к часу дня.

– Зачем к часу? – спросил Пастернак. – Я привык обедать после трех.

– Но в Париже принято обедать в час.

– Ну тогда не ждите меня. В час я еще не голоден.

И не пришел. «Ему всю жизнь четыре с половиной года», – говаривала Ахматова в редкие моменты их душевной близости. А тогда Бориса еще ждали и родители в Мюнхене, зная, что сын будет возвращаться в Союз через Германию. Они не виделись 12 лет, но Пастернак проехал мимо. У него не было сил на встречу с ними. В Союз часть писательской делегации доставлялась на пароходе до Ленинграда. Зина ждала мужа в Москве. Но он остался у родственников в Ленинграде. Все подарки Зине привез посторонний писатель, передав, что Борис Леонидович не хочет ее видеть. А Пастернак встретился в Ленинграде с Ахматовой и неожиданно для самого себя предложил ей стать его женой. Ахматова отказалась. У нее тогда был муж – искусствовед Пунин, в скором времени репрессированный вместе с ее сыном Львом Гумилевым. В Ленинград приехала Зина и после долгих уговоров увезла Бориса лечиться в подмосковный санаторий.

Наступил 1937-й год. Это был год пика арестов и пышного празднования 100-летия со дня гибели Пушкина. (Как у Горина: сначала намечались аресты, потом праздники, потом решили совместить). В день гибели Пушкина, 10 февраля, Пастернаку исполнилось 47 лет. К этому времени совместными усилиями Лили Брик и товарища Сталина лучшим и талантливейшим поэтом эпохи стал считаться застрелившийся Маяковский. Сталин любил возвеличивать мертвых. Пастернака сначала просто задвинули в тень. Постепенно тучи сгущались. Беременная Зинаида Николаевна собрала узелок на случай ареста мужа. Приезда черной «маруси» ждали каждую ночь. Пастернак отказывался подписывать очередные прошения о смертной казни врагов народа. Зина умоляла его поставить подпись ради еще не родившегося ребенка. Но услышала в ответ:

– Если я подпишу, это уже буду не я. А ребенок не от меня пусть лучше погибнет.

Но шло время, и Пастернака не арестовывали. Никто не мог понять, почему. Из оставшихся неизвестными источников просочился слух, что верховный усатый людоед, которому принесли готовое дело Пастернака, разорвал титульный лист и зловеще произнес:

– Нэ трогайте этого нэбожителя. Пусть живет пока…

В новогоднюю ночь с 37-го на 38-й год у небожителя родился сын. Это был первый младенец, родившийся в Москве в том году во время боя праздничных курантов. Сына назвали Леней в честь деда-художника. 48-летний отец ненадолго почувствовал себя счастливым.

Часть 2

Ольга Ивинская родилась за пять лет до октябрьского переворота. Ее молодость пришлась на 30-е годы, когда имя Пастернака было известно всей стране. Она обожала его стихи и посещала многие выступления. У нее бережно хранился один поэтический сборник Пастернака с дарственной надписью литературного критика Бориса Соловьева: «Люсе от Бориса, но не любимого, не автора этой книги». Могла ли Люся Ивинская мечтать о встрече со своим любимым поэтом? Их пути несколько раз почти соприкасались, но так и не пересеклись до назначенного часа. Ее жизнь до краев была полна неудачами и горестями. Покончил с собой первый муж, узнав о ее романе с другим человеком. За этого другого Ольга вышла замуж. Но рок в лице нового мужа преследовал ее. Заботливый супруг написал донос на тещу, и мать Ивинской посадили на три года. Неизвестно, знакомы ли были стукачу-мужу муки совести, но он вскоре умер, оставив Ольгу без средств к существованию с двумя маленькими детьми. И все это на фоне страшных событий: репрессий, Отечественной войны, голода, страха, отчаяния…

Вот с таким багажом жизненных мытарств 34-летняя Ольга Ивинская получила работу в журнале «Новый мир». Послевоенный 46-й год был омрачен началом новых репрессий. Москва и Ленинград не могли опомниться от ждановских постановлений, заклеймивших площадной бранью Ахматову и Зощенко. Это случилось вскоре после публичного выступления Ахматовой в Ленинграде. Весь зал аплодировал ей стоя. Узнав об этом, верховный палач, лучший друг писателей, распорядился:

– Нэмэдленно доложите, кто органызовал вставание.

И вот в октябре невеселого года в редакцию «Нового мира» заглянул Борис Пастернак. Заведующая отделом начинающих авторов Ольга Ивинская была представлена знаменитому поэту. Уже на следующий день Пастернак принес ей в подарок пять своих книг стихов и переводов. С тех пор он каждый день появлялся в редакции к концу рабочего дня и провожал Ольгу до Потаповского переулка у Чистых прудов, где она жила. Так начинался их роман, продлившийся 13 с половиной лет, до самой смерти Пастернака.

К тому времени Борис Леонидович считал себя уже старым человеком. Ему было 56 лет. 34-летняя, красивая, обожествлявшая его Ольга вернула ему молодость и пряный вкус жизни. Вскоре об их отношениях узнала Зинаида Николаевна и, конечно, была взбешена. Один раз она даже приехала к Ивинской и заявила ей:

– Я давно его не люблю. Но семью разрушать не позволю!

Она была, в отличие от Ольги, очень практичной и властной женщиной. И Пастернак, не смея нарушать семейный уклад, по-прежнему всегда ночевал дома. Если у большинства любовников рано или поздно случается первая ночь, то у Пастернака с Ивинской случился первый день, в ее комнате на Потаповском, когда мама и дети уехали куда-то до вечера. Вскоре вся редакция «Нового мира» была в курсе их отношений. Некоторые сотрудники позволяли себе отвязные шуточки:

– Интересно, чем кончится ваша интрижка с Пастернаком?

Узнав об этом, Борис Леонидович настоял, чтобы Ольга ушла из «Нового мира».

– Люся, я так решил, всю заботу о твоей семье я беру на себя.

Поразительный человек! Такие мужчины в нынешние времена не водятся даже в «красной книге». Он всю жизнь зарабатывал литературным трудом, никогда не был советским миллионером. И при этом полностью содержал три семьи. Первая жена Евгения с их сыном Женей и домработницей, вторая жена Зинаида с их сыном Леней, двумя сыновьями от Нейгауза (и домработницей) и Ольга Ивинская с матерью и двумя детьми жили на деньги, которые зарабатывал Пастернак. При этом он помогал репрессированным Ариадне Эфрон (дочери Марины Цветаевой) и Асе Цветаевой (сестре Марины), Анне Ахматовой и многим другим людям, нуждающимся в помощи. И никогда не ждал, чтобы они попросили его о чем-то. Среди этих людей были и близкие друзья, и дальние приятели, и незнакомцы, находящиеся в лагерях и ссылках.

Между тем, наступил страшный 1949-й год. Как сказали бы сейчас труженики бульварного пера, это был ремейк 37-го. Выжившие в предыдущей мясорубке «враги народа» получали новые срока. Ни в чем не повинных людей пытали, отправляли в лагеря и (начиная с 50-го года) расстреливали. Сталинская паранойя после непродолжительной ремиссии перешла в острую стадию. Вспомнили и о том, кого генсек назвал когда-то «нэбожителем». Пастернак опять ждал ареста. Но в октябре 49-го, в годовщину их знакомства, арестовали Ивинскую. В тот день они встретились и долго не могли расстаться. Потом Пастернак уехал, а вечером в дом к Ольге ворвались блюстители закона, вернее, беззакония. После долгого обыска, длившегося до глубокой ночи, ее увезли на Лубянку. Там начался ад: ночные допросы, пытки бессонницей и неизвестностью. Она не знала, где ее дети, что с Пастернаком, на свободе ли он или в соседней камере. Через несколько недель врачи сообщили, что Ольга беременна. Режим для нее слегка смягчили, то есть после ночных измывательств разрешили спать до обеда. Уже на большом сроке беременности ее вызвали на допрос и заявили, что поведут на свидание с Пастернаком. После долгого пути по страшным лестницам и подвалам Ивинскую впихнули в какое-то ледяное помещение и захлопнули дверь. «Неужели он здесь?» – в ужасе подумала Ольга и увидела столы, на которых лежали трупы. Она поняла, что находится в морге и, теряя сознание, опустилась на мокрый ледяной пол. Через несколько часов за ней пришли, гнусно ухмыляясь, заявили, что произошла ошибка, и повели в камеру. В тот же день у нее был выкидыш…

Пастернак не знал, что Ольга потеряла ребенка. О ее беременности ему сообщили, и он готовился к тому, чтобы забрать новорожденного. Скандал с женой был грандиозным, но Зинаиде Николаевне пришлось смириться с решением мужа. И вот наступил тот день, когда Пастернака вызвали на Лубянку. Он позвонил подруге Ольги Люсе Поповой:

– Они сказали, чтобы я немедленно пришел. Наверное, мне отдадут ребенка. Я сказал Зине, что мы его должны пригреть и вырастить, пока Олюши не будет. Был ужасный скандал, но я должен это вытерпеть, я тоже должен как-то страдать…

Он пришел со всеми необходимыми для грудного ребенка вещами. Но ему вернули только книги, конфискованные во время обыска у Ивинской. Вместо ребенка Пастернак принес домой то, что дарил Ольге в течение трех лет.

Через месяц Ольга Всеволодовна Ивинская после возвращения из тюремной больницы была приговорена «тройкой» к пяти годам лагерей. Приговор звучал так: за близость к лицам, подозреваемым в шпионаже. А в это время подозреваемый «английский шпион» Пастернак находился на свободе. Через несколько лет Борис Леонидович писал в Германию одной своей знакомой: «Ее посадили из-за меня как самого близкого мне человека, по мнению секретных органов, чтобы на мучительных допросах под угрозами добиться от нее достаточных показаний для моего судебного преследования. Ее геройству и выдержке я обязан своей жизнью». Никаких показаний добиться от Ивинской не удалось – и «нэбожителя» опять оставили в покое. А Ольга отправилась в лагерь.

Борис Леонидович полностью взял на себя заботу о ее детях: Ирине и Мите. Он писал Ольге от имени ее матери, потому что письма и посылки принимались только от близких родственников. Вот одно из его писем:

«Родная моя! Я вчера, шестого, написала тебе открытку, и она где-то на улице выпала у меня из кармана. Я загадала: если она не пропадет и каким-нибудь чудом дойдет до тебя, значит, ты скоро вернешься и все будет хорошо. В этой открытке я тебе писала, что никогда не понимаю БЛ. и против вашей дружбы. Он говорит, что если бы он смел так утверждать, он сказал бы, что ты самое высшее выражение его существа, о каком он мог мечтать. Вся его судьба, все его будущее – это нечто несуществующее. Он живет в этом фантастическом мире и говорит, что все это – ты, не разумея под этим ни семейной, ни какой-либо другой ломки. Тогда что же он под этим понимает? Крепко тебя обнимаю, чистота и гордость моя, желанная моя. Твоя мама».

Четыре года Ольга провела в лагере под Потьмой. И только в 53-м году после смерти Сталина ее выпустили по амнистии. В мордовских лагерях женщин заставляли работаь по 14 часов, с семи утра. Кайло, кирзовые сапоги сорок четвертого размера, серое клеенчатое платье, невыносимо жаркое мордовское лето и жуткая зима… Там встретила Ольга Ивинская свое 40-летие. Постоянные кровотечения после выкидыша, непосильная работа, смертельная тоска – и так бесконечных четыре года. Однажды июньской ночью ее вызвали из барака.

– Вам пришло письмо и тетрадь со стихами. На руки давать не положено. Садитесь и читайте здесь.

Ольга просидела до рассвета, перечитывая тетрадь снова и снова, чтобы запомнить все, что он написал ей, навсегда.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

В ту летнюю душную мордовскую ночь она стояла под ослепительным московским снегопадом. И не было в ее жизни большего счастья, чем этот снегопад.

 

День тринадцатый

В сценарии «Из логова змиева» я вскользь упоминала о выступлении Александры Анчаровой на концерте Алексея Волкова. Но Саша рассказывала об этом достаточно подробно. История концерта запомнилась мне приблизительно в таком виде. После распада Союза у джаза открылось второе дыхание. Волков много гастролировал и часто бывал в Киеве. В один из его приездов Саша при встрече напомнила, что за ним числится должок. Когда они только познакомились, Леша предложил ей совместный, хоть и разножанровый концерт в Питере. Но до перестройки джаз был в опале, Волков еще не стал знаменитым джазменом, и обещанный концерт откладывался до лучших времен. Впрочем, справедливости ради нужно признать, что один раз Волкову почти удалась попытка соединить два несовместных жанра. Он пригласил Сашу в Ленинград на свой концерт в «Корабелке», сообщив, что дарит ей первое отделение. Но когда она приехала, оказалось, что «доблестные искусствоведы» в штатском запретили Волкову выступать в вузах Ленинграда. Он отправил Сашу в известный бардовский клуб «Восток», где успел договориться о ее концерте.

– Запомни: наш общий бенефис остается за мной, – сказал Леша, когда они встретились у него дома, воспользовавшись отсутствием жены.

Таня звонила каждые пять минут и интересовалась, чем занимается муж. Волков, как всегда, отвечал предельно честно:

– Тань, я вкалываю, как негр на плантациях. Да никого у меня нет! Креститься надо, если тебе хрен знает что кажется!

Прошли годы. И вот Алексей Волкофф, концертирующий со своим джазбандом, вздумал отдать должок и предложил давней подружке почитать стихи на его концерте.

Он предоставил ей даже услуги личного саксофониста. Саша не ожидала такой щедрости и решила всерьез подготовиться к выступлению. Первым делом она сварганила себе наряд из блестящих черных лосин и туники до бедер. На тогдашней эстраде еще никто не сменил платья на комбинации, а брюки – на лосины, поэтому Сашино облачение казалось ей крутым авангардом, удачно монтирующимся с саксофоном. Оставалось соорудить на голове джазвуменскую прическу. Химзавивка на дому превратила ее мягкие белокурые волосы в сожженные спирали цвета хозяйственного мыла, и Саше пришлось обрезать погорелые локоны почти до корней. В таком свинговом виде она и явилась за кулисы к Волкову.

– С каждой нашей встречей ты все больше хорошеешь, – сказал Леша, недобро усмехаясь. – А ну-ка покажи, в чем собираешься выступать.

Саша распахнула джинсовый плащ, и взору Волкова предстала ее внаглую обтянутая лайкрой фигура.

– Эпатажный костюмчик! – только и смог произнести он, отпивая из бутылки большой глоток виски.

Посмотрев на шефа, тут же в панике засуетился администратор Гоша.

– Саш, давай ты выйдешь на сцену с букетом цветов, чтоб немного прикрыть место, где должна быть юбка, – сказал Гоша, заискивающе глядя на Волкова.

– Ладно, пусть не прикрывается. Поэтесса должна выглядеть, как настоящая крейзи. Take it easy, Sandra, come to me. Как только прозвучит моя композиция «Black flower», я тебя представлю и ты выйдешь из-за кулис.

– Как же ты играть-то будешь после выпитой бутылки?

– Клево буду играть. Я же – профи.

И джазмен Волкофф, хлебнув последнюю порцию виски, взял гитару и пошел на сцену. Саша стояла за кулисами ни жива ни мертва. Его «Черный цветок» зазвучал в ее ушах, как «Бухенвальдский набат». Под грохот аплодисментов Волкофф, преувеличенно четко артикулируя, произнес:

– А сейчас я хочу представить вам девушку, которую знаю очень давно. (Тут Леша изумился собственной фразе и замолчал.) Вернее, раз я ее знаю, причем давно, она уже – не девушка.

После такого публичного признания Саша чуть не разрыдалась, а Волкофф продолжал:

– Но не всякая девушка достойна выступать во Дворце «Украина». А эта – достойна. Я приглашаю на сцену поэтессу Александру Анчарову!

И Саша, взмахивая лайкровыми ногами, выбежала из-за кулис, кивнула саксофонисту и, дав ему вступить, начала:

Лунной ночью славя пруд, Сочиняют гимн лягушки! Кошки шастают, как шлюшки! Ведьмы метлы достают! Искупавшись в лунном свете, Сиганут за горизонт! В этот миг заплачут дети: Им приснится страшный сон. Поздним утром встанет мать, Полыхнет зеленым глазом — С треском разлетится ваза И осколков не собрать. И весь день по дому свищет Странный ветер неземной, И весь день она не сыщет Тишь да гладь в себе самой. И лишь только при луне К ней приходит облегченье, Только в лунном облученье Счастлива она вполне.

Услышав после первого стихотворения поощряющие хлопки, Саша с еще большим воодушевлением продолжила. Она читала стихи в стиле «crazy», саксофонист играл, публика аплодировала, Волков подмигивал из-за кулис. Когда затихли звуки саксофона, Леша вышел на сцену и, взяв Сашу за руку, вместе с ней три раза поклонился. Так закончилось первое отделение концерта.

А во втором отделении отличилась Таня Волкова. В антракте она заправилась в закулисном баре и, вооружившись внушительным кустом сирени, выбежала на сцену посреди композиции и швырнула куст Волкову в физиономию. После окончания концерта организаторы, во избежание скандала, хотели под шумок выпроводить Сашу домой. Но когда она в своей концертной лайкре зашла в гримерную за плащом, Волков, обращаясь к лакеям, сказал не терпящим возражений тоном:

– Саша как участница концерта едет с нами ужинать. Ты слышала, Александрин? Если сбежишь, прокляну! Развели мне тут, вашу мать, самодеятельность!

– Да я, Леша, и не собиралась никуда уходить. Эпатажный костюмчик сгодится для ресторана?

– А че, нормальный прикид для выпускницы Литинститута. Поехали!

В машине Саша и Таня молча сидели рядом. Волков периодически оглядывался на них и угрожающе нюхал злополучную сирень. В ресторане тоже все было мирно. Разве что Таня преувеличенно громко аплодировала, когда ее муж произносил тост в честь Саши. А потом Волков пил не закусывая, и желтые глаза его, глядящие прямо в Сашины зрачки, становились все злее и зеленее…

 

День четырнадцатый – день двадцатый

Эти дни я потратила на то, чтоб закончить киноповесть. Все, что успела написать, стало каким-то непонятным образом перекликаться с фильмом, который мы снимали. Недавно Саша Анчарова рассказала мне, что еще до начала съемок по электронной почте переслала Волкову первый вариант сценария «Из логова змиева». Среди ночи у нее дома раздался звонок.

– Вот что, Шура. Если твои друзья собираются это снимать, посоветуй им перенести действие в 30-50-е годы, Ленинград заменить на Москву, а музыканта Вольфа – на писателя Буряченко. В противном случае, я обещаю тебе большие неприятности, – прорычал в трубку джазмен.

– Ты же знаешь, Леш, мы не из пугливых. Я постараюсь сделать все от себя зависящее, но за результат не ручаюсь. В том, что ты прочитал, есть хоть слово неправды?

– В том-то и дело, что в этих 13 сериях все слишком узнаваемо. А я – человек несвободный, как тебе известно. Не о себе пекусь – о ближних.

«Ну, это он лукавит», – думала я, слушая Сашу. Но именно тогда мне и пришла в голову идея написать о Борисе Пастернаке и Ольге Ивинской. Тут тебе и Москва, и вместо Финского залива – Переделкино, и 30-50-е годы, и знаменитый поэт, правда, с фамилией более благородной, чем Буряченко. А самое главное, это трагическая история любви, которая давно меня будоражила. Я мечтала когда-нибудь сыграть на сцене или в кино Ольгу Ивинскую. Но никто о ней еще не написал ни пьесы, ни сценария. Вот я и придумала такую, что ли, литературную матрешку…

«Ты – благо гибельного шага»

Часть 3

После возвращения Ольги из лагеря прошло целых полгода прежде, чем они увиделись. Пастернак боялся с ней встретиться, для него была невыносима мысль, что за эти четыре года в аду она постарела и потеряла свое особое женское очарование. Ольга не могла оправиться от страшной обиды на него. И все-таки эти два человека не мыслили существования друг без друга. После первой же встречи их роман разгорелся с новой силой.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Но Борис Леонидович был уже не тем, кого она знала до тюрьмы. Он перенес тяжелейший инфаркт, после которого относился к жизни и смерти совсем по-другому. Пастернаку хотелось успеть в отпущенный ему отрезок жизни как можно больше. Еще до знакомства с Ивинской он начал писать роман «Мальчики и девочки». Потом в роман ворвались отголоски отношений автора и его возлюбленной. Главная героиня Лара становилась все больше похожа на Ольгу. Дочка Лары Катя была просто списана с Ирочки, восьмилетней дочери Ивинской. Наконец появилось устоявшееся имя и у главного героя романа. Юрий Живаго был во многом похож на Пастернака, но судьба у него оказалась совсем другой. Борис Леонидович к тому времени все чаще и чаще жалел, что стал профессиональным литератором, а не композитором, художником или человеком нормальной земной профессии. Поэтому главный герой его романа – врач, пишущий стихи. Так закрепилось название: «Доктор Живаго». Реальная купеческая московская фамилия своим звучанием намекала на то, что ее носитель и теперь живее всех живых. В годы, когда началась травля Пастернака, наиболее рьяные любители русского языка печатно называли его роман «Доктор Мертваго». Но это было еще не самое изощренное оскорбление…

Новые главы романа Ольга отдавала в перепечатку и переплет, и начинались квартирные чтения. Собирался узкий круг друзей Пастернака, имевших, с их точки зрения, право на хвалу и хулу. Ахматова, ревновавшая своего друга к роману, просто разносила его в пух и прах. Ариадна (Аля) Эфрон, вернувшаяся из ссылки, полюбила не только Лару из романа, но стала близкой подругой Ольги Ивинской. Они были ровесницы и обе, но по-разному, любили Пастернака. Ольга считала Алю красивой женщиной, слишком рано отказавшейся от женских радостей в своей судьбе. Аля, проведшая 16 лет в лагерях и ссылках, полностью посвятила себя подвижничеству во имя матери Марины Цветаевой. Благодаря Ариадне Сергеевне, Цветаеву начали издавать, как только времена из плотоядных временно превратились в относительно вегетарианские. Несмотря на аскетизм в собственной личной жизни, Аля окончательно стала на сторону не законной жены Пастернака, а Ольги Ивинской. Надо сказать, дочь Цветаевой была одной из очень немногих, хорошо относившихся к Ольге. Большинство знакомых Пастернака Ивинская, в лучшем случае, раздражала, в худшем – ее готовы были забросать камнями, как библейскую блудницу. А Пастернак в 50-е годы уже совсем не мог без нее обходиться. Он почти безвыездно жил в Переделкине на даче с Зинаидой Николаевной и сыном Леней. Ольга Всеволодовна сняла дачку неподалеку от дома Пастернака. Так и разрывалась его жизнь между Большой дачей и Малой дачей. На Большой кулинарка Зина и ее домработница организовывали грандиозные обеды, после которых хозяйка дома подолгу играла в карты с женами писателей. В это время Пастернак уходил либо работать на второй этаж, либо на «прогулку», то есть к Ольге. Именно с ней он обсуждал судьбу «Доктора Живаго», именно ей первой читал новые стихи. Все 25 стихотворений Юрия Живаго, написанные Пастернаком и вошедшие в роман, ярко подсвечены историей любви Юрия и Лары, а по сути – Бориса и Ольги. Даже евангельский цикл насквозь пронизан земной любовью и верой в бессмертие такой любви. В новогоднем письме, уже после завершения трагической истории с «Доктором Живаго», Ариадна Эфрон признавалась Борису Пастернаку:

«К Оле мое отношение было противоречивым – таким, как она сама, – легким и отчасти легкомысленным, как она сама, – тот ли она человек, что тебе нужен? в чем-то да, а в чем-то нет – вам виднее, и дай вам Бог счастья, думалось мне, когда думалось. Теперь и это выяснено, и это встало на место. Та легкость, простота, то «само собой разумеется», та естественность, с которой она в эти дни – и навсегда – подставила плечо под твою ношу, та великолепная опрометчивость и непосредственность, с которой она, как ребенку, раскрыла объятья твоей судьбе, определили и ее самое, и ее место – с тобой и в тебе.

Сейчас все раскрыто, все обнажено, отметено все лишнее, осталось правдивое, верное, насущное, как воздух, хлеб, вода. И какое, о Господи, счастье, что из всей этой путаницы, как из пены морской, как из клетки адамовых ребер, встала рядом с тобой на суд веков, – навечно, – эта женщина, жена, – встала противовесом всех низостей, предательств, выспренностей и пустословий».

Наверное, дочь Цветаевой, когда-то гениальная девочка Аля, поняла, вернее, почувствовала то главное, что соединяло Бориса Пастернака и Ольгу Ивинскую. Мало кому это дано было почувствовать и понять. Недавно появились в продаже воспоминания Василия Ливанова, известного любителям телесериалов в облике Шерлока Холмса. В роли английского сыщика актер гораздо благороднее, чем в роли вспоминателя. Ливанов пишет о большой дружбе между своим отцом и Пастернаком. Борис Ливанов был гораздо известнее, чем его сын Василий. Знаменитый актер дружил еще с Михаилом Булгаковым в бытность его сотрудничества с МХАТом. Артист и писатель состязались в острословии, и равных им не было. Однажды встретились Булгаков и Ливанов, и Михаил Афанасьевич сказал:

– Приснился мне, Боря, сон, и понял я, что победа в нашем очередном поединке осталась за тобой, потому что в этом сне лежу я в гробу, а ты подходишь ко мне и говоришь: «Ну, все, Миша, бул Гаков, нема Гакова».

Ливанов только развел руками… Так вот в Переделкине на Большой даче Борис Ливанов был частым гостем у Пастернаков. Что совершенно не дает никаких оснований его сыну Василию злобно и грубо писать об Ольге Ивинской. И все это вперемежку с неумелой критикой «Доктора Живаго» и разного рода слабостей Бориса Леонидовича. Так и хочется спросить: «А судьи кто?» Но на этот концептуальный вопрос никогда не находится осмысленного ответа.

Можно только догадываться, почему Ольга Ивинская была так нелюбима многими близкими Пастернака, слава Богу, не всеми. Если говорить об Ахматовой, то она терпеть не могла ни Зинаиду Николаевну, ни Ольгу. Ахматова считала жену Пастернака грубой и невежественной, а Ивинскую – вульгарной и фальшивой. Зинаида Николаевна отвечала Анне Андреевне полной взаимностью. Она неоднократно говорила:

– Как можно сравнивать Пастернака и Ахматову? Боря – совершенно современный советский поэт, а от нее и ее стихов за версту несет нафталином.

Это высказывание Зинаиде Николаевне можно простить по той причине, что в литературе она разбиралась гораздо хуже, чем в грядках переделкинского огорода. А Ахматову не любила не за стихи, а за то, что Пастернак предлагал ей руку и сердце (как утверждала Ахматова – трижды), причем при живой-то жене, бросившей ради него самого Генриха Нейгауза. Надо сказать, что в 50-е и Анна Андреевна, и Зинаида Николаевна были уже очень пожилыми женщинами. И дело даже не в паспортном возрасте. Их ровесник Борис Пастернак оставался седым юношей почти до самой смерти. А Ольга Ивинская была моложе всей этой компании больше, чем на 20 лет, к тому же она была еще и красива, взбалмошна, импульсивна и женственна (как сказали бы сейчас – сексуальна). Конечно же, потерявшим душевную молодость женщинам она казалась безвкусной и вульгарной. На самом деле, Ольге просто хотелось нравиться любимому мужчине, и поэтому она всегда стремилась выглядеть ярко и молодо. Монашество в облике и в душе не было присуще этой женщине. Потому и не мог с ней расстаться Пастернак, и любящую грешную Магдалину писал тоже с нее:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Но кроме стихов Юрия Живаго, Ольга Ивинская осталась и в других стихах Пастернака. На Большой даче в кругу друзей он читал только что написанную «Вакханалию». Посреди чтения Зинаида Николаевна поднялась и молча вышла из комнаты. Пастернак оборвал себя на полуслове:

– Зина, зачем ты так? Это же только стихи!

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Такие стихи, посвященные своей возлюбленной, писал 68-летний поэт. В примечаниях указывают, что стихотворение «Вакханалия» навеяно премьерой «Марии Стюарт» по Шиллеру во МХАТе (в переводе Пастернака). В общем-то, правильно указывают. Когда ему – 68, а ей – 46, в открытую о любви говорят только посредством искусства. И только избранные…

Часть 4

«Доктор Живаго» близился к завершению. Пастернак считал его главным делом своей жизни, гораздо более важным, чем все написанные им стихи. Когда его приглашали на литературные чтения молодых и старых поэтов, он искренне отвечал:

– Кто вам сказал, что я люблю стихи? Да я терпеть их не могу!

Вообще он был в своих высказываниях по-детски непосредственным и хулиганистым. Однажды вечером на переделкинской дорожке он столкнулся с не любимым им литкритиком и, приняв его в темноте за другого человека, радостно поздоровался. При следующей случайной встрече, уже при свете дня, Пастернак извинился перед критиком за то, что по ошибке его приветствовал. Не правда ли, изумительная «галантность»?

После инфаркта Пастернак похудел и кто-то из знакомых сказал, что он стал похож на своего старшего сына Женю.

– На Женю? – удивился Пастернак. – Разве Женя красив?

Что поделаешь, вот такие они, великие поэты…

Но вернемся к «Доктору Живаго». Пастернак очень хотел, чтобы роман опубликовали в Москве. Ольга Ивинская взяла на себя львиную часть забот по договорам с издательствами. Роман побывал в Гослитиздате, в журналах «Новый мир» и «Знамя», альманахе «Литературная Москва». «Знамя» и «День поэзии» опубликовали несколько стихотворений Юрия Живаго. На одно стихотворение отважился даже «Новый мир». В общем, дело двигалось, но очень медленно. Роман то обещали напечатать, то подвергали пошлейшей критике в стиле того времени. Ситуация резко изменилась к худшему после венгерских событий 1956 года. Советские войска вошли в мятежную Венгрию – и это немедленно отразилось на погоде в СССР. Хрущевская оттепель сменилась первыми заморозками. Пастернак понял, что не видать ему напечатанного «Живаго», как своих ушей. А он уже свыкся с мыслью, что роман увидит свет. А тут еще в ноябре 56-го года умер директор Гослитиздата, который восхищался романом и вопреки всему собирался его издавать. «Новый мир» откликнулся на изменение погоды политическим осуждением романа и запретом на публикацию. Коллеги-писатели обвиняли Пастернака в непонимании значения Октябрьской революции и участия в ней интеллигенции. Он мог бы ответить им словами Юрия Живаго:

«Дорогие друзья, о, как безнадежно ординарны вы и круг, который вы представляете, и блеск и искусство ваших любимых имен и авторитетов. Единственно живое и яркое в вас – это то, что вы жили в одно время со мною и меня знали».

Между тем, еще весной, до крутого поворота событий, по Московскому радио вышла в эфир передача на итальянском языке о скором издании романа «Доктор Живаго». Через некоторое время в Переделкино в гости к Пастернаку совершенно официально явился итальянский коммунист Серджио д’Анджело. Они долго разговаривали в саду, после чего Пастернак зашел в дом, вынес оттуда экземпляр рукописи «Доктора Живаго» и отдал его Д’Анджело для ознакомления. Серджио пришлось долго уговаривать Пастернака, но он знал, ради чего это делает. Д’Анджело был не только коммунистом, но и литературным агентом миланского издателя Джанджакомо Фельтринелли (тоже, между прочим, коммуниста). Пастернак, провожая итальянца, сказал:

– Приглашаю вас посмотреть, как я встречу свою казнь.

Он знал, что выход романа за рубежом будет чреват очень большими неприятностями. И все-таки даже не мог представить, какими! Он пытался предупредить Фельтринелли и писал ему о романе: «Если его публикация здесь, обещанная многими нашими журналами, задержится и Вы ее опередите, ситуация для меня будет трагически трудной». Фельтринелли честно ждал, пока роман опубликуют в Союзе. Но его не собирались публиковать…

Правда, осенью 56-го произошло приятное событие. В Вахтанговском театре Рубен Симонов поставил «Ромео и Джульетту» в переводе Пастернака. Джульетту играла Людмила Целиковская, Ромео – Юрий Любимов. Любимову было уже почти 40, да и Целиковская совсем не соответствовала возрасту Джульетты. Но между ними в это время разгорался нешуточный роман, и на сцене держалось такое высокое напряжение, что зрители напрочь забывали о годах артистов. Целиковская вскоре стала женой Любимова, и они не расставались 17лет. Через четыре года после смерти Пастернака Юрий Петрович возглавил Театр на Таганке. Его жена разделяла с ним все взлеты и падения театра. Актер Таганки Вениамин Смехов в своих воспоминаниях называл Целиковскую декабристкой. Однажды в разговоре с Юрием Петровичем уже в постсоветские времена автор этих строк напомнила ему об этом. Любимов расхохотался:

– Веня Смехов назвал Люсю декабристкой? Веня – конферансье своей жизни! А Люся, конечно, пыталась что-то сделать. Но чем она могла помочь? «Портреты» серьезно к ней не относились. Они ее считали артисткой-труляляшкой. Еще Сталин, увидев кадры с Люсей, где она изображала русскую царицу в гробу, сказал: «Убрать нэмэдленно! Что это за царыца? Это совсэм нэ царыца! «А вы говорите…

Царица-не царица, но Джульетту Целиковская играла на сцене вместе с Ромео-Любимовым. И признавались они в любви строчками Шекспира-Пастернака. А потом, через много лет, на сцену Театра на Таганке выходил Владимир Высоцкий в любимовском «Гамлете» и пел стихи из «Доктора Живаго»:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Прошел год со времени передачи рукописи романа в Италию. Пастернак послал телеграмму Фельтринелли с просьбой отсрочить издание «Доктора Живаго» в Милане до 1 сентября 1957 года, то есть до времени выхода романа в Москве. Новый директор Гослитиздата с соответствующей фамилией Владыкин действительно обещал напечатать роман до сентября при условии значительных исправлений в рукописи. Пастернак в это время болел, и его уже просто достали политические игры с «Живаго». Он писал тогда Ольге Ивинской:

«Неужели ты веришь, что сомнительное чудо скорого выздоровления я увенчаю тем, что сяду в Переделкине пересочинять роман шиворот-навыворот? Но и, конечно, предположение, будто бы в марксизме можно сомневаться и его критиковать, абсолютно неприемлемо и останется таким, пока мы будем жить».

И тут неожиданно две главы романа вышли в польском журнале. Пастернака немедленно вызвали на заседание секретариата Союза писателей. По его просьбе разбираться с писательскими бонзами поехала Ольга Ивинская. В книге «В плену времени» она вспоминает об этих событиях очень подробно. Так что нет нужды повторяться. В истории с «Доктором Живаго» официальные власти и «искусствоведы» в штатском использовали Ольгу Всеволодовну как рычаг воздействия на Пастернака. Свои покаянные письма он сочинял в соавторстве с ней, так как боялся, что ее опять могут посадить. Он считал Ольгу и ее семью заложниками власти. После сталинского беспредела прошло каких-то пару лет, и память о нем была ох как жива. Пастернак писал в те дни вдове своего близкого друга поэта Тициана Табидзе, расстрелянного в годы репрессий:

«Как всегда, первые удары приняла на себя О. В. Ее вызывали в ЦК. Потом устроили секретное расширенное заседание секретариата президиума ССП по моему поводу, на котором я должен был присутствовать и не поехал, заседание характера 37 года, с разъяренными воплями о том, что это явление беспримерное, и требованиями расправы».

Первые экземпляры «Доктора Живаго» были отпечатаны в Милане 23 ноября 1957 года. И началось его победное шествие по миру. Лауреат Нобелевской премии по литературе 57-го года Альбер Камю предложил кандидатуру Пастернака на нобелевку следующего года. Начиная с 46-го, Пастернак выдвигался на Нобелевскую премию уже семь раз как выдающийся поэт современности. На сей раз в последнем туре голосования в Шведской академии кандидатура Пастернака получила большинство, и 23 октября 1958 года секретарь Нобелевского фонда прислал лауреату телеграмму о присуждении премии по литературе: «За выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и продолжение благородных традиций великой русской прозы». Пастернак ответил телеграммой: «Бесконечно признателен, тронут, горд, удивлен, смущен».

Сначала к нему ринулись соседи-писатели с поздравлениями. Но уже на следующее утро началась травля, которая по сути и свела Пастернака в могилу. Его большинством голосов исключили из Союза писателей и собирались выгнать из СССР. «Мы поименно вспомним тех, кто поднял руку», – написал потом будущий изгнанник Александр Галич. Пастернак не хотел уезжать из страны, понимая, что Ивинская и ее дети останутся здесь заложниками. Борис Леонидович отказался от Нобелевской премии, но и после этого травля продолжалась. В качестве высочайшей милости ему было разрешено остаться в Советском Союзе. Через полтора года у Пастернака диагностировали новый инфаркт и неоперабельный рак легких. Он умер 30 мая 1960-го в возрасте 70-ти лет. На похороны в Переделкино отважились прийти только те люди, которые его любили и не предавали при жизни. И таких оказалось очень много…

А в августе сначала Ольгу Ивинскую, а потом и ее дочь Ирину Емельянову арестовали. Их обвиняли в так называемой контрабанде: в получении из-за границы денег за публикации «Доктора Живаго». Эти деньги завещал своей подруге Пастернак. Но драконовские законы страны победившего варварства позволили приговорить к лишению свободы: Ольгу Ивинскую – на восемь лет и Ирину Емельянову – на три года. 48-летняя Ольга Всеволодовна и ее 22-летняя дочь Ирина попали в один сибирский лагерь в Тайшете. До ареста у Ирины был жених-француз Жорж Нива, с которым она собиралась уехать в Париж. Но уехала совсем в другом направлении в пересыльном вагоне с уголовниками.

Возлюбленная поэта и после его смерти продолжала платить чудовищную цену за 14 лет страданий и любви. В «Августе» – одном из великих стихотворений Пастернака, вошедших в роман «Доктор Живаго» – есть провидческие строки, посвященные Ольге Ивинской. Летом 60-го они отозвались в ее судьбе зловещим повтором:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

 

День двадцать первый

Наступил последний день съемок нашего 13-серийного фильма. Место встречи было назначено в театре «Колесо». На сцене стояли декорации: купе поезда из спектакля «Кавказская рулетка».

– Это просто фантастика! – сказала Альбина Беляк. – Даже с декорациями нам повезло!

Действительно, если уж снимать эпизод с саксофоном в декорациях, то ничего лучше, чем поезд, несущийся через весь фильм, не придумаешь. Я читала стихи, саксофонист играл, режиссер Беляк, к моему удивлению, не высказывала неудовольствия.

Но нам нужно было записать еще 13 песен, по одной – на каждую серию. И я понимала, что должна выдать, может быть, самый важный концерт в своей жизни. Я видела перед собой красный зрачок камеры, но мне казалось, что это – глаза волка, светящиеся в кромешной мгле. А вокруг – не жаркое киевское лето, а морозная степь да вой голодного зверя. И я должна успеть до неминуемой встречи с ним полностью выложиться, доказать этому равнодушному мирозданию, что моя единственная жизнь была прожита не зря. Я пела, как будто заклинала кого-то, просила, требовала, плакала, смеялась! И на меня, как звездный ливень, обрушивались воспоминания об удачах и несчастьях, любви и бесчувствии, возвращающей к жизни радости и убивающей печали. Поезда, самолеты, корабли, города, моря, небеса – все это неслось вместе со мной, закручивалось в бесконечную воронку и пропадало в ней. Исчезло ощущение времени. Только пространство, разросшееся до космических высот, качало меня на штормовых волнах. Это было слияние восторга и ужаса, страха и свободы, счастья и тоски, полета и падения. Я рождалась и умирала с каждой песней и хотела, чтобы это повторялось снова и снова…

Когда мы вышли из театра, Андреевский спуск плавился от жары. Говорят, это был самый знойный день сгоравшего от лихорадки лета. Но я не ощущала зашкаливающей температуры, погрузившись в послеполетную нирвану. Мы сидели в кафе и что-то говорили, ели-пили. Очнулась я, только когда услышала трель мобильного телефона.

– Здорово, ведьмочка! С успешным приземлением!

– Спасибо. Что-то плохо слышно. С кем я говорю? – спросила я, прекрасно отличая этот голос от всех остальных в мире.

– А ты догадайся, попитка – не питка, – ответил он с легким джазовым сарказмом.

– Рада тебя слышать, Лаврентий Палыч.

– Взаимно. Значит так, авантюристка! Разведка мне донесла, что ты хочешь играть Ивинскую.

– Мало ли что я хочу…

– Съемки твои закончились, монтировать сериал вы будете только осенью. Я все знаю. Даю тебе одну ночь, чтобы почистить перышки. Завтра же вылетай в Москву. Дело есть.

– Волков, окстись, разве у нас может быть общее дело?

– На глупые вопросы я не отвечаю. Написала про «благо гибельного шага» – теперь назад дороги нет. Встретимся в Переделкине, у памятника Пастернаку.

– Ты по-прежнему назначаешь встречи на погосте? Забавно. Но я больше не боюсь ни тебя, ни твоих мистификаций. Поэтому прилечу.

– Только метлу не забудь.

На следующий день я отбыла в Москву. Обо всем, что ждало меня там, расскажу, когда время придет. А сейчас – пару прощальных слов о героях нашего сериала. В ночь на 28 августа Саше Анчаровой приснился сон, в котором черный человек в маске перерезал Волкову горло. Она проснулась от собственного крика, весь день не находила себе места, а из вечерних новостей узнала, что сон оказался вещим. Волков подавился бараньей костью в питерском кафе на 2-й линии Васильевского острова во время трансляции футбольного матча «Зенит» – «Спартак». Его пыталась реанимировать вовремя подоспевшая бригада «скорой помощи». На этом видеоряде новости обрывались. Спустя 40 дней Саше сообщили, что, выписавшись из больницы, Алексей (Лаврентий) Палыч скоропостижно ушел из джаза, но так и не смог слиться с толпой потерявших пол зиркоровых и обветшавших прабабкиных и ругачевых. Анчарова неожиданно увидела его в телевизоре и остолбенела. С экрана смотрел на нее огламуренный двойник Волкова. Саша чувствовала, что этот призрак никакого отношения к ней не имеет. Ее Леша погиб 28 августа, и она горько оплакивала его ровно 40 дней. А когда узнала, что Волков чудом выжил, выпила за воскрешение джазмена рюмку его любимой водки «Лаврентий Берия».

После премьеры фильма «Из логова змиева» Саша уехала в Париж, откуда пишет отчаянно зарифмованные электронные письма.

Всю жизнь искала не того, А может, не было его? Сегодня ночью мне приснился вещий сон. Проснувшись рано поутру, Влетела в черную дыру, Где вместо музыки – разбитых звуков звон. Там бродят тени прошлых лет, Один – актер, другой – поэт, А третий – всадник, но уже без головы. Я этих мест не узнаю, Кому повем тоску мою? Я на свиданьях с привиденьями на «вы». Наградил же нравом отец! Сколько в волчьих шкурах овец С ранних лет манили меня Дымом без огня. До тебя опять далеко, Отыскать тропу нелегко, Волчий след пургой занесло, Жизнь пошла на слом. Кто на забвенье обречен, Кто с черным златом обручен, А я мешала воду мертвую с живой. Уклад на тех болотах крут, Лягушки шкуры продают И шасть в царевны, хочешь смейся, хочешь вой. А у меня и шкуры нет, Есть только пару кастаньет, Но их в трясине совершенно не слыхать. Любовь болотную свою По всем стаканам разолью, Да тост за здравие мне нынче не поднять. Оглянись скорей: я тону, Протяни мне со-ло-ми-ну, Но от крика горло свело, Жизнь пошла на слом. Ты ко мне приходишь во сне, И на душу падает снег, Намело сугроб до утра. Все. Тебе пора…

В Париже Александрина, как величал ее Волков, познакомилась с потомком князя Сергея Трубецкого (не декабриста, а друга и секунданта Лермонтова). Потомок называет Анчарову госпожой ван Шонховен, что приводит ее в какой-то неописуемый дурацкий восторг. Больше Саша ничего толком не сообщает, но, по-моему, волковская эпоха окончательно отошла для нее в прошлое. И уже наступил новый, названный мужским именем, этап. «Лучше поздно, чем никогда», – нараспев говорит Саша в телефонную трубку и, как в детстве, заразительно хохочет…

 

Часть 3. Гастролерка

 

Саша Анчарова, проводив своего друга Сергея Трубецкого в долгосрочную экспедицию, вернулась из Парижа в Киев. Предчувствия, увы, ее не обманули. Развод со средствами массовой дезинформации оказался необратимым. Работы не было и не предвиделось. С одной из своих ипостасей, называемой «журналистка», Саша, похоже, рассталась навсегда, причем без всяких сожалений. От весеннего утра, совпавшего с ее очередным днем рождения, она, как водится, не ожидала ничего хорошего. Телефонные звонки с вялыми пожеланиями здоровья и счастья не радовали ухо, слякоть за окном не радовала глаз. Позвонил приятель из Сан-Франциско, деловито спросил, наступило ли уже в Восточной Европе 31 марта, и предложил гастроли в североамериканской глубинке. Саша без воодушевления согласилась. Приятель уехал в Сан-Франциско 15 лет назад. Каждый год 31 марта он поздравлял ее с днем рождения и приглашал посетить места столь отдаленные, где лиловый негр всем подает манто. Дальше цитаты из Вертинского дело никак не продвигалось. Но на сей раз за звонком приятеля, отбывшего 15-летний срок на тихоокеанском побережье Дикого Запада, последовал вызов из американской общественной организации, в просторечии именуемой «джуйкой». Эта самая «джуйка» приглашала госпожу Анчарову посетить Соединенные Штаты с серией лекций-концертов. Ушедшая в запас Саша изумилась своевременности весеннего призыва и, вспомнив свое трубадурское прошлое, развила бурную деятельность. Ответ на вопрос «что делать?» был найден, оставалось только получить визу.

В американском посольстве было чисто до пугающей стерильности, как в виповском морге. От окошек гуськом отходили заплаканные претенденты на визу, желающие посетить ближайших родственников, пээмжующих на другом континенте. Совершеннолетних детей не пускали к горячо любимым родителям, бабушек и дедушек изолировали от незнакомых заокеанских внуков. У Саши в США не проживали ни родители, ни, тем паче, нерожденные внуки, но ее надежда на своевременный перелет через Атлантику таяла с каждой минутой, проведенной в ожидании своей очереди на собеседование. Наконец, на табло загорелся порядковый номер претендентки, и она ринулась на рандеву с американским чиновником с пылом курсистки, еще не развращенной порочными соблазнами свободного мира. Чиновник был любезен и, главное, предельно краток. Увидев свеженькую шенгенскую визу в паспорте Анчаровой, он с нераздражающим акцентом произнес:

– Часто бываете в Европе?

– Бываю, довольно часто, – уверенно, как ее учили, ответила Саша.

– Вы артистка?

– Еще какая!

– К кому и зачем едете в США?

– К друзьям. С лекциями-концертами. Безвозмездными!

– Счастливого пути! Паспорт с визой вам привезут домой в течение пяти дней.

Анчарова вылетела из посольства на моментально выросших крыльях. Через день она держала в руках паспорт с американской мультивизой сроком на пять лет. Физиономия на визе была неузнаваемой и почти счастливой.

Господин из Сан-Франциско, узнав о Сашиных успехах, несколько растерялся. У Анчаровой создалось впечатление, что он в глубине приятельской души надеялся на то, что в визе ей непременно откажут. Но дело было сделано, и ему пришлось с этим считаться. Приятель сообщил Саше, что ее гастролями будет заниматься некто Лева Мышкин, постоянно проживающий в калифорнийском городе Сан-Диего и душевно продюсирующий постсоветских трубадуров.

Бывший москвич Лева Мышкин позвонил Анчаровой на следующее утро и без всяких прелюдий перешел на ты.

– Хай, Сашка! Это Мышкин. Ты готова приехать на полтора месяца и дать не менее 18 концертов?

– А мы разве знакомы?

– А то! Еще по Москве. Ты выступала в «Горбушке», я сидел в восьмом ряду. А еще раньше мы встречались в подмосковных лесах на трубадурских слетах. Я их организовывал, ты на них пела. Нас познакомил бакинский автор Ибрагим Имамалиев. Помнишь?

– Ибрагима помню, тебя не помню. Лева, скажи, тебя родители назвали в честь «Идиота» Достоевского?

– Это не важно. Вообще-то я – Лев по гороскопу. Так ты готова или нет?

– Готова, – ответила Саша неуверенно. – Лев по гороскопу с фамилией Мышкин? В этом определенно что-то есть…

– Тогда я начинаю действовать! Подробности электронным письмом.

И Лева Мышкин действительно начал действовать. Если бы Саша могла предвидеть все последствия его действий! Но актерка Анчарова уже закусила удила. Собственно, выбора у нее, как всегда, не было. Между ролями безработной журналистки и гастролирующей трубадурки она, конечно, выбрала трубадурство.

Мышкин забрасывал ее мэйлами, в которых география гастролей приобретала почти материковые очертания. Саша, вооруженная картой Северной Америки, пыталась понять алгоритм своих предполагаемых перемещений. Получалось, что по замыслу Мышкина она должна была передвигаться с Востока на Запад, потом с Запада на Восток, и опять возвращаться на Запад, чтоб в конце концов окончательно вернуться на Восток. Количество концертов возросло с 18 до 25.

– Лева, сократись! – кричала Саша в телефонную трубку. – Мне достаточно за одну поездку по одному разу совершить омовения в Атлантическом и Тихом океанах. Зачем ты меня швыряешь туда-сюда, как бумеранг?

– У тебя посреди гастролей получаются дырки. Я могу их заполнить только таким образом. Зато ты будешь вне конкуренции. Летом у нас мертвый сезон. И ты его оживишь! А что тебя, собственно, смущает?

– Я насчитала 13 перелетов. Боюсь, что в состоянии невесомости я не выдержу полтора месяца. Кроме того, мой жизненный опыт вопит, что у природы нет плохой погоды, кроме жары. Если атмосфера накаляется до 30 градусов по Цельсию и выше, я способна убить всякого, кто поместит меня под этот градусник, и тут же погибнуть смертью храбрых.

– Не волнуйся! Кондиционеры будут сопровождать тебя везде: в самолетах, домах, гостиницах, залах и машинах. Клянусь честью бывшего московского каэспэшника!

Несмотря на то, что подобная клятва была весьма сомнительна, легкомысленная Саша доверилась Леве Мышкину исключительно из сочувственного расположения к персонажу Достоевского. Ну не мог ее обмануть человек с таким «идиотским» именем-фамилией! Вообще-то аббревиатура КСП всегда вызывала у Анчаровой смутное неудовольствие. Повседневная жизнь клубов самодеятельной песни (КСП), размножавшихся в застойные времена по всему нерушимому Союзу, напоминала игру «Зарница». А Саша терпеть не могла пионерско-комсомольские игры, даже с партизанским уклоном. Вот они расселись по лесам, зазвучали до самозабвенья: как здорово, что все мы здесь сегодня собрались! Может, каэспэшники действительно свято верили в свою борьбу с режимом посредством лесных песнопений? Самые рьяные борцы регулярно поют сейчас в Кремле на придворных концертах. Ну а Саша и в те былинные времена жила худо-бедно с клеймом парии, изгнанной из комсомола, и в нынешние мутные времена брезгливо уклонялась от объятий власти что в незалежной Украине, что в независимой России. Всю жизнь гуляя сама по себе, она в любой среде оказывалась инакомыслящей, точнее, инакочувствующей и предпочитала называть себя старофранцузским именем: трубадурка. Как известно, в переводе с окситанского, трубадур (trobador) – это поэт, слагающий песни о мирской любви, а трубадурка (trobairitz) – соответственно, певица подобной любви. Кстати, впервые слово «трубадурка» появилось в 4577 м стихе анонимного окситанского романа 13 века «Фламенка». Трубадуркой во «Фламенке» именуют некую Маргариту, когда она «находит слово» (trobar) для продолжения любовного диалога. Из жизнеописаний трубадурок можно догадаться, что все женщины-поэты 13 века принадлежали к высшей аристократии окситанского юга Франции. Из исследований, предпринятых Сашиным другом Трубецким, также можно догадаться, что Анчарова – прямой потомок знаменитой трубадурки Ломбарды и непрямой потомок не менее знаменитой Марии Шампанской. Так что не случайно в Сашиной душе навеки переплелись любовь к Франции с любовью к трубадурству. Она придумала себе сценическое имя Александрина, напоминавшее ей о тех несчастных счастливых временах, когда ее так называл известный джазмен своей судьбы, чья истинная фамилия держится автором в тайне из политкорректных (будь они неладны!) соображений.

13 июля Александрина вылетела из Киева в Нью-Йорк. Французские авиалинии приземлили ее на пять лишних часов в аэромонстре «Шарль де Голль». Бросив евросоюзный цент в стакан с недопитым кофе, Саша со слезами на глазах простилась с не увиденным на сей раз Парижем и поднялась на борт гигантского лайнера. Земля в иллюминаторе стремительно исчезала, уступая место Атлантическому океану…

* * *

В Нью-Йорке, конечно же, было душно и влажно, и с кондиционерами – напряженка. Концерт на Лонг-Айленде прошел в условиях умеренного экстрима. В первые же два дня своего американского пребывания на гастролях Саша ощутила разницу между тем, что ей обещал Мышкин, и действительностью. Лева из Сан-Диего, естественно, в Нью-Йорк не прилетел, поручив Сашу заботам восточнопобережных организаторов. Бывший школьный учитель Болтунов, куратор ее первого концерта, почему-то не сомневался, что делает Анчаровой большое одолжение своим появлением на ее горизонте. Поэтому явился он тогда, когда ему было удобно, не спрашивая гастролерку, совпадает ли день и час его явления с ее представлениями о предконцертных бдениях. Саша, разумеется, выразила неудовольствие в присущей ей эмоциональной форме. Болтунов затаил злобу. Несмотря на зримо проявленный катарсис публики (аплодисменты, покупка дисков и книг трубадурки с автографами Александрины, фотографирование гастролерки вместе с Болтуновым и т. п.), куратор сообщил Мышкину, что все прошло ужасно. Измученная духотой и человеческим коварством, Саша вылетала из Нью-Йорка в Чикаго в весьма плачевном настроении. В самолете она думала о том, как влияет эмиграция на душу постсоветского человека. Выводы были неутешительными.

В Чикаго гастролерке дали отоспаться под дулом кондиционера, после чего она задышала более ровно и даже смогла опять петь. Здесь ее курировала милая супружеская пара бывших харьковчан. Их трехлетняя внучка Катенька еще не говорила по-английски и воспитывалась на литературных и песенных произведениях равнодушной Отчизны предков. Поэтому в машине бабушки в присутствии Катеньки всегда звучали исключительно детские советские песни. Катенька восторженно вскрикивала:

– Бабушка, пой со мной!

И бабушка, уверенно ведущая машину по американским буеракам и косогорам, запевала:

– Ах ты, бедная моя трубадурочка! Посмотри, как исхудала фигурочка! Я заботами тебя охвачу!

И Катенька:

– Ни-че-го я не хо-чу!

Саше становилось тепло и уютно в коконе взаимной любви бабушки и внучки под аккомпанемент таких знакомых вневозрастных песен. На горизонте вырастали небоскребы Чикаго, и по мере приближения к даун-тауну все более очевидным казался контраст между американской и евразийской ментальностью.

– С голубого ручейка начинается река, – запевала бабушка.

И Катенька (тоненьким голоском, нежно):

– Ну а дружба начинается с улыбки!

* * *

После чикагских и милуокских выступлений Саше предстоял сложный перелет на Запад. Экономный Мышкин взял ей билет в Сиэтл с пересадкой в Атланте. Анчарова, уже слегка ознакомленная с географией Северной Америки, не понимала, на кой черт ей лететь из Чикаго на юго-восток и там пересаживаться на другой самолет, направляющийся на крайний северо-запад. Это была одна из первых загадок ее передвижений. Если кто-то считает, что американские самолеты летают точно по расписанию, значит, этот кто-то никогда не болтался в воздухе вдоль и поперек Америки. В Атланте Саша проторчала несколько сверхурочных часов, посылая в адрес Мышкина мысленные сигналы, далекие от политкорректности. Может быть, еще кто-то считает, что в американских самолетах чем-то кормят во время долгих перелетов? Анчарова принадлежала к таким наивным пассажирам и, размечтавшись о корочке хлеба, получила в награду микроскопический пакетик трудноразгрызаемых чипсов. А на большее ты не рассчитывай! – надрывно пело ее голодное нутро.

Глубокой ночью в аэропорту в Сиэтле гастролерку встречал мужчина спортивного вида с поэтической фамилией Винокуров. Он повез ее в загородный дом встречать рассвет. А поутру спортсмен накормил гостью ухой на приусадебном участке, поросшем роскошной травой. Походив босиком по траве, Саша, наконец, очнулась и почувствовала себя готовой к очередным подвигам. За подвигами дело не стало. Уже в 11 утра ее ждали пенсионеры в зале «детского сада». Детскими садами хитроумные эмигранты прозвали заведения, куда сдают своих пожилых родителей питаться и культурно развлекаться. Анчарова должна была успеть развлечь предлагаемую публику между завтраком и обедом. Детсадовцы встречали Александрину бурными аплодисментами. Они, несмотря на почтенный возраст, готовы были петь и смеяться, как дети, и Саша, несмотря на дикий перелет и бессонную ночь, общалась с ними от души. Отпустив растроганную публику на обед, гастролерка отправилась на экскурсию по Сиэтлу в сопровождении давнего бывшекиевского знакомого. Выгуляв Анчарову, знакомый привез ее на вечерний концерт, а сам поспешил домой, где его ждала жена, не разделяющая интереса мужа к трубадурской песне.

Наутро Винокуров привез Сашу к поезду, следующему в Портленд. Все концерты, которые проводил спортсмен, проходили под афишным названием «Бард-кафе «Магадан» приглашает». Винокуров был коренным магаданцем и обеспечивал рекламой свой родной город на многие годы вперед. Прощаясь с Анчаровой на перроне, спортсмен со скупой мужской слезой в голосе сказал:

– Надоело мне здесь, Саня! Буду возвращаться на родину.

– Куда именно, если не секрет?

– В Магадан, конечно! Куда ж еще?

И поезд с оглушительным гудением тронулся. Надо сказать, что вопреки расхожей легенде, американские поезда так же нарушают расписание движения, как автобусы и самолеты. До Портленда ехать-то было всего три часа, но железнодорожный состав успел задержаться в пути. Встречающий Сашу незнакомый мужчина с плохо скрываемым укором смотрел на нее, как на виновницу опоздания. До концерта оставались считанные часы, но трубадурку, не спрашивая, повезли в противоположном от концертной площадки направлении. Ситуация с нью-йоркским куратором повторялась. Саше неохотно делали большое одолжение и на любые ее возражения отвечали:

– А мы тут вообще неконцертообязанные!

На приведение себя в боевую готовность у Александрины в итоге оставалось минут 15. До этого она успела худо-бедно наладить контакт с неконцертообязанным и даже попросила его помочь купить камертон для гитары в подходящем магазине.

– А зачем нам магазин? У меня есть точно такой же. Могу загнать за 20 долларов. Только для тебя.

– С перламутровыми пуговицами? – поперхнувшись, спросила Саша.

Неконцертообязанный не понял вопроса. Однако снисходительно просветил Анчарову, что Портленд, по которому они сейчас колесят, не имеет никакого отношения к Портленду из песни Окуджавы.

– Приезжают тут всякие трубадурики и поют на концертах: когда воротимся мы в Портленд, мы будем кротки, как овечки.

– Но только в Портленд воротиться не дай нам, Боже, никогда, – прошептала Саша. – Не переживай, я Окуджаву сегодня петь не буду.

И не спела. После концерта к ней подходили растроганные зрители и горячо благодарили за неисполнение «Песни про Портленд». После этих благодарностей Анчаровой нестерпимо захотелось исполнить «Песню про зайцев». Но обидчивость эмигрантской публики была настолько непредсказуемой, что трубадурка не решилась запеть крамольную, то бишь советскую песню. На домашнем банкете стол был полон яств. Правда, Саша была настолько вымотана, что не могла ни есть, ни пить. Затылок раскалывался от забиваемых в него невидимых ржавых гвоздей, сквозь стук молотков смутно угадывался смысл проистекавшей за столом беседы.

– Как, ты его не знаешь? Да он – известный гитарист!

– Тоже мне, профессия. А бизнес у него есть?

Анчарова почувствовала себя лишней на этом деловом празднике жизни и незаметно удалилась. Ночью гастролерке снился покойный Олег Даль, приглашавший ее на утиную охоту. Вместе с приглашением он пытался «загнать» ей за 20 долларов поломанный камертон и убеждал Сашу, чтобы она никогда не мешала Портленд с портвейном. Потом Олег Иванович с нездешней грустью пел «Песню про уток»:

– Вечереет, и над озером летают утки! Вот и мне нужно было при жизни написать про уток, а все какие-то гуси получались…

Анчарова восприняла сон, как предупреждение. Ей во что бы то ни стало хотелось остаться в живых, и вся надежда была на Калифорнию, где она намеревалась передохнуть в кругу не забывших ее друзей.

* * *

Ну, здравствуй, Калифорния! В аэропорту Сан-Хосе Сашу встречал заманивший ее сюда господин из Сан-Франциско. Вообще-то Анчарова предполагала увидеться с ним на неделю раньше, когда он (по партизанской советской привычке) отмечал на калифорнийской природе свой день рождения. Но Лева Мышкин запустил трубадурку в Чикаго, Сиэтл и Портленд по настоянию именинника. Саша, не выносившая камней за пазухой по причине их тяжести, в тот же вечер прямо спросила у юбиляра:

– Друг мой Иосиф! Мы с тобой не виделись 15 лет. Что ж ты не позвал меня на свой праздник, когда я маялась в душном Нью-Йорке?

– Сашенька, солнышко! Разве я смог бы уделить тебе должное внимание при таком скоплении гостей? Зато сейчас я полностью в твоем распоряжении!

До Анчаровой, наконец, дошло, что именно ее поразило во внешности друга в первые же минуты встречи. Когда Иосиф уезжал из Киева, он был почти совсем седой. Нынче же волосы его густо почернели, а лицо совсем не краснело во время произнесения кристально правдивых речей. Саша надеялась, что они поедут к нему домой, где их ждет-не дождется жена Иосифа Рая с хлебом-солью и приятными воспоминаниями о партизанщине на Родине. Но, судя по всему, Рая гостью не ждала, и Иосиф отвез Сашу на ночевку к незнакомому дяде. Посиделки втроем длились недолго: друг пожелал приглашенной спокойного отдыха и, оставив ее в чужом доме, растворился в калифорнийской ночи. Заснула Анчарова в глубоком недоумении от происходящего, под скрежет когтей хозяйского пса, пытающегося проникнуть к ней в спальню.

На следующий день Иосиф угощал гастролерку китайским бистро под названием «Крейзи». Саша была не в курсе, что другу по состоянию здоровья нельзя вкушать ничего из крейзи-меню, тем паче китайского. Рая впоследствии заявила, что здоровье ее мужа резко ухудшилось из-за волнений по поводу пребывания трубадурки в калифорнийском ареале. Саша пожалела Иосифа и не выдала Рае его преступного чревоугодия. После концерта в помещении сарайного типа гостья с чемоданом была доставлена супружеской четой в очередной незнакомый дом. Там праздновали что-то сугубо религиозное, не имеющее к трубадурке и ее концерту никакого отношения. Чета удалилась восвояси через полчаса. Наутро Иосиф и Рая заехали за Сашей и с облегчением избавились от нее, передав из машины в машину срочно вызванному из Сан-Диего Леве Мышкину. Прощаясь с хозяевами приютившего Анчарову дома, Рая предложила трубадурке почитать на посошок стихи.

– Это исключено. С утра стихи читают только аристократы, дегенераты и запойные графоманы, – отрезала Саша.

Ответ Рае не понравился. Друг Иосиф глубокомысленно заметил:

– Как хорошо, Сашенька, что я все-таки вытащил тебя из состояния застоя, и ты приехала к нам.

– Какого-такого застоя? Ты же ничего не знаешь о моей жизни. Да у меня все эти годы был не застой, а расцвет. Не путайся, дорогой, в терминологии!

В дорогу хлебосольная Рая снабдила Леву и Сашу объемистым пакетом соленых сушек, сохранившихся, судя по внешнему виду, еще с советских времен.

Мышкин внешне оказался просто сказочно похож на кота Базилио. В его глазах читалось обманчиво робкое приглашение прокатиться с ним на Поле чудес. Саша пересела в Левину тойоту, и они рванули из Пало-Алто в столицу Калифорнии Сакраменто. Все четыре окна были распахнуты, и веселый ветер подпевал не терявший присутствия духа трубадурке:

– Уно, уно, уно, ун моменто! Уно, уно, уно, Сакраменто!

Постепенно ветер становился все горячее и стремительно утрачивал свою веселость.

– Лева, срочно закрывай окна и включай кондиционер! – взмолилась Саша.

Драйвер залез рукой в недра тойоты и чем-то там пощелкал. Через несколько томительных минут Анчарова опять стала взывать к Мышкину:

– Лева, что происходит?! У тебя из вот этих дебильных щелочек идет горячий воздух.

– Правда? А мне не жарко. Вообще-то я не успел закачать фреон в кондиционер.

– Мышкин, ты че, издеваешься? Кто триста раз клялся честью бывшего московского каэспэшника?! Кто обещал мне кондиционеры всегда и везде?!

– Дело в том, что Рая и примкнувший к ней Иосиф собирались привезти тебя в Сакраменто на собственной кондиционированной машине. А я бы за это время закачал фреон в свою. Но они срочно вызвали меня в Пало-Алто, потому что Рая заболела. И я ничего не успел закачать.

– Кто заболел? Рая?! Сегодня с утра она была вполне здоровой, хоть и не слишком любезной. Все! Из Сакраменто, если мы туда, конечно, доедем, я возвращаюсь в Нью-Йорк! Хватит с меня!

– Ну потерпи еще чуть-чуть! Остался час езды. Я думал, что все обойдется. Из окон дует, мне нормально. Слушай, а чего у тебя лицо стало такого фиолетового цвета?

– Потому что мне нечем дышать. Скоро начну терять сознание. И я тебя об этом предупреждала. Несколько лет назад я была в Израиле и в мою сторону из пустыни задул хамсин. От этого мерзкого ветра я чуть не окочурилась. Очнулась в госпитале, где эскулапы в пыльных шлемах склонялись молча надо мной, а потом требовали 300 шекелей за перевозку тела. С тех пор в жару на меня нападает гигантская грудная жаба. Смотри, «Макдоналдс»! Тормози!

Саша вывалилась из тойоты и, пошатываясь, поплелась к спасительному фастфуду. Никогда еще она не испытывала такой нежности к заведению, где людей кормят пластмассовыми бургерами, после которых нормальный дотоле человек, выпучив глаза, тараторит: бигмак, бигмак, бигмак, бигмак… Зато там всегда работает кондиционер! В помещении Сашина яркая фиолетовость постепенно стала блекнуть. На вопросительный взгляд Мышкина она отчеканила:

– На твоей машине никуда не поеду. Делай, что хочешь.

И Мышкину пришлось делать то, что ему совсем не хотелось, то есть вызывать из Сакраменто друга с машиной.

* * *

По дороге сподвижник Мышкина Виталий просвещал гастролерку в особенностях калифорнийского климата. Эти особенности, конечно, были известны и Рае с Иосифом, но они посчитали излишним засорять голову приглашенной такими климатическими подробностями. Изумленная трубадурка узнала, что в Сан-Франциско жарко не бывает, а вот столичный Сакраменто, раскинувшийся всего в трех часах езды от Пало-Алто, находится в пустыне. И в этой пустыне Саше предстояло выступать нынешним вечером. В дому у Виталия, где предполагался ее ночлег, тоже (какая прелесть!) не было кондиционера. Хозяин искренне убеждал Сашу, что ближе к полуночи здесь становится прохладно. Но поскольку Анчарова не была уверена, что дотянет до полуночи, она, заливаясь морями слез, набросилась на Мышкина с упреками.

– Когда начало концерта, чертов кот Базилио?

– Через полчаса.

– Посмотри на меня, я могу выступать через полчаса в таком состоянии?

– Не можешь. Ни через полчаса, ни позже.

– Тогда мы немедленно выезжаем на место выступления! Там разберемся!

Они прибыли на двух машинах в кафе, где Сашу уже дожидалась публика. Опухшая от слез и пытки удушьем, Александрина не была похожа на артистку даже самого погорелого театра. Принимающая сторона смотрела на нее с плохо скрываемым разочарованием.

– Где тут у вас можно переодеться и привести физиономию в концертную готовность? – спросила гастролерка у хозяйки кафе.

– В туалете, – ответила женщина и, глядя в Сашины звереющие глаза, испуганно добавила, – там работает кондиционер.

Трубадурке ничего не оставалось как отправляться в туалет вместе с гитарой и чемоданом.

Через 15 минут Мышкин вышел на подмостки и объявил:

– Дорогие друзья! Я приглашаю на эту сцену Александрину!

Саша явилась из туалета, словно из-за кулис, с гитарой наперевес, улыбкой на устах и красным плащом на плечах. Она подошла к микрофону, взмахнула цыганской вырвиглазной юбкой и сказала:

– Мы, трубадуры, как цыгане, привычны ко всему. Ночуем в кибитках, кочуем на верблюдах по пустыням, переодеваемся на жарком ветру, настраиваем гитары в сортирах, а потом поем для вас, не приходя в сознание.

И Александрина запела. Из первого ряда на нее смотрели четыре изумленных глаза. Лева и Виталий пытались идентифицировать рыдающую в безысходной истерике Сашу с этой сверкающей зеленющими очами чавелой из цыганского табора.

В антракте Виталий подошел к трубадурке и протянул ей на ладони огромную ярко-красную клубничину.

– А чего вы так смотрели на меня? Я что, очень изменилась за мгновения, проведенные в грим-уборной?

– Не то слово! Я не мог понять, кто стоит у микрофона. Другие глаза, другой овал лица, другой тембр голоса. Просто фантастика! Даже ямочки на щеках появились! Как вам это удалось?

– У меня есть один любимый тост. Тостующий рассказывает долгую анекдотическую историю об Артисте. Заканчивается тост словами: так выпьем же за великую силу искусства перевоплощения!

После окончания концерта Саша опять воплотилась в саму себя и с едва сдерживаемой яростью посматривала на расслабленного Мышкина. Пронзенный ее взглядом, Лева стал срочно договариваться о ночлеге с ветродуем. Нашлась добрая душа, пожелавшая предоставить свой просторный дом в качестве комфортабельной кибитки для трубадурки. Добрая душа посадила Сашу рядом с собой в лимузин, следом заколесил Мышкин на многострадальной тойоте. Это было почти перемирие.

Когда Анчарова ночью позвонила в Киев родным и с холерическими модуляциями в голосе рассказала о подвигах, о доблестях, о славе, ее муж попросил передать трубку Мышкину.

– Лева, как ты мог?! – кратко спросил муж.

– Да я просто не успел закачать фреон. Зато концерт получился классный! Но Саша хочет немедленно улететь из Сан-Франциско в Нью-Йорк, и я не знаю, как уговорить ее не прерывать гастроли.

– А ты покажи ей природу, повози по экзотическим дорогам, и она успокоится.

Рекомендации по укрощению строптивой гастролерки оказались верными. Муж, конечно же, знал, что одна из ее заветных мечт – ехать куда глаза глядят на автомобиле по красивым местам как можно дальше. Правда, под красивыми местами Саша подразумевала франкоитальянские ландшафты. Но своенравная судьба подбросила ей вместо Европы Америку, а в качестве спутника вместо питерского Волкова – калифорнийского Мышкина. Ну что ж, против Достоевского не попрешь! И Саша, доведенная до надрывного состояния Настасьи Филипповны, вынуждена была смириться со своей инфернальной участью.

Наутро Лева направился на поиски фреона. Добрая душа свозила Анчарову искупаться в озере. К обеду вернулся довольный Мышкин и доложил, что процесс закачки состоится завтра.

– А на сегодняшний концерт в Рино мы поедем на лимузине, который нам одолжит Добрая душа.

– Лева – это (trouble maker, – мягко сказала Добрая душа. – Когда он мне позвонил впервые, я никак не могла прервать его возбужденный монолог. Часа через три ко мне вернулся дар речи и я сказала: «Лева, мне плохо! Можно я пойду лягу?» Вообще-то он всегда хочет как лучше, но за ним нужен глаз да глаз.

«На мою голову только траблмейкера не хватало!» – подумала Саша, переведшая это многозначное выражение на русский буквально: «производитель бед».

В общем, в городок Рино, расположенный в глубине пустыни в штате Невада и известный своим казиношным досугом, Саша и Лева прибыли за полчаса до начала концерта. Высунув нос из лимузина в раскаленную атмосферу Рино, Анчарова мысленно поклонилась Доброй душе, без участия которой она давала бы сегодняшний концерт, в лучшем случае, на госпитальной койке. Ситуация упрощалась тем, что риновское выступление по замыслу Мышкина разделялось на две принципиально разные части. В одной части трубадурка должна была петь, в другой – показывать кино. Дело в том, что в этом кино главной героиней была сама Саша. Пару лет назад в поезде «Ладога», двигавшемся из Киева в Санкт-Петербург, она рассказала подруге Арине историю своего авантюрного романа с джазменом Волковым. И Арина написала сценарий «Из логова змиева», по которому и было снято кино.

– Понимаешь, тут одна неувязочка оказалась. Публике обещали фильм о знакомствах по интернету. Но я уже все уладил и предупредил, что наше кино о любви реальной, а не виртуальной, – ошарашил Сашу перед началом показа Мышкин.

Часть публики после его сообщения рассосалась, но оставшиеся ринчане досмотрели фильм до конца. Некоторые из зрителей посчитали нужным поделиться впечатлениями с виновницей торжества:

– Знаете, вы в жизни выглядите гораздо лучше, чем в кино. Играете-то вы нормально. Но кто вас так ужасно снял? И что это за мужик в белых носках и сандалиях, который швыряет вас на кровать в жутко обшарпанной гостинице? Да еще сидит, полуголый, с таким видом, будто он – пахан из «Джентльменов удачи». Не кино про любовь, а какой-то триллер!

– Вообще-то в фильме снималась моя подруга Арина. Мы с ней очень похожи. Она в жизни тоже выглядит получше. А мужик – хирург по профессии. В его планы совершенно не входило играть знаменитого джазмена. Но продюсер и режиссер его уговорили. Так что получилось то, что получилось.

Саша, конечно же, расстроилась. И Мышкин пытался ее утешить, но, по своему обыкновению, весьма своеобразно.

– Это еще что! Вот я послал в Атланту диск с твоим фильмом. Мне ответили, что такое приличным людям показывать нельзя.

– Н-да? Каким-таким приличным людям? Значит, так. У меня один концерт в Атланте? Ты сегодня же туда позвонишь и скажешь, что я заболела. Тем более, это почти чистая правда.

– Но там уже проданы все билеты!

– А это твои проблемы. За оставшуюся неделю деньги за билеты приличные люди должны вернуть зрителям. Я вообще собиралась прекратить гастроли! Скажи спасибо, что я отказываюсь только от Атланты. Ты в курсе, что там сейчас даже местные жители подыхают от гиперафриканской жары? И ты хочешь, чтобы я ошивалась в этом пекле целых пять дней ради одного-единственного выступления? Ни за что! Я остаюсь в северной Калифорнии. После Атланты у меня по графику концерт в Сент-Луисе? Вот на него и меняй билет, пока я не передумала и не улетела к чертовой матери в Нью-Йорк.

Мышкин понял, что спорить с Сашей бесполезно и небезопасно. И решил, пока не поздно, свозить ее на природу. На следующий день по дороге на новое место ночлега они посетили озеро Тахо. Анчарова была умиротворена. Этому способствовала не столько красота необъятной водной глади, сколько закачанный в Левину тойоту фреон.

* * *

А потом был концерт в Сан-Франциско. Накануне Саше позвонил Иосиф и сказал приглашенной:

– Сашенька, мы с Раей будем срочно отправлять тебя домой, раз график гастролей тебя не устраивает.

– А мы с Левой уже решили эту проблему. Я пока домой не собираюсь, и из гастрольного графика у меня выпадает только один город.

– Правда? Ну, слава Богу. Мы с Раей приедем сегодня на концерт, но немного опоздаем.

Они действительно приехали. Правда, через десять минут Раиса демонстративно вышла из зала. Видимо, по телевизору в это время показывали что-то очень неотложное, и почти все первое отделение концерта она провела у голубого экрана. В перерыве Иосиф напевал Саше о своей негасимой любви и вдруг вспомнил, что вынужден срочно откланяться, поскольку завтра супруге рано вставать на работу. И они отбыли. Больше приглашенная их не видела. Правда, Иосиф вручил Анчаровой тайком от Раи трогательный прощальный подарок: мужской ридикюль.

– Я приготовил тебе сюрприз! Он внутри подарка! – многозначительно подмигнул убегающий благодетель.

В закромах ридикюля заинтригованная гастролерка обнаружила ручку (для детей, познающих букварь) и кусачки для мужских ногтей. На ручке и кусачках не была зачеркнута цена: 1 (один) доллар. Саша с грустью подумала, что 15-летнее заточение в кругу Раи необратимо подействовало на представления Иосифа о прекрасном. Анчаровой стало настолько жаль друга, что после окончания концерта приглашенная за рюмкой чаю обратилась к сотрапезникам:

– Ребята, берегите Иосифа, не оставляйте его надолго одного в кругу жены!

Группа товарищей пообещала сберечь господина из Сан-Франциско до следующего нашествия трубадурки.

Из-за отмены концерта в Атланте у Анчаровой оставалось еще несколько дней в полюбившейся ей северной Калифорнии. Полюбилась эта земля гастролерке климатом, Тихим океаном и, невзирая на частности, людьми. Мышкин, окончательно убедившись, что на гостеприимство Иосифа и Раи рассчитывать глупо, на целую неделю перевез Сашу в дом своих друзей. Анчарова видела Наташу и Вадима первый раз в жизни, но отнеслись они к ней, как к ближайшей родственнице.

– Ребята, может, я не права? Может, это нормально, что старый друг пригласил меня в гости впервые за 15 лет, а общалась я с ним всего-ничего и живу почему-то у вас? Может, я неблагодарная сволочь, как, видимо, считает Рая?

– Ничего нормального в этой ситуации нет. Но зато благодаря «гостеприимству» твоего друга мы и познакомились.

А жили Вадим и Наташа в райском пригороде Сан-Франциско. В их доме царили тишь да благодать, у порога цвели дивной красоты кусты и медленно катил свои воды кристальной голубизны бассейн. В благоухающем дворе Саша и выбрала себе диванчик для ночлега на бассейном берегу. Калифорнийские ночи были теплы, но не жарки, а воздух чист, как поцелуй жеребенка. Перед сном трубадурка смотрела на звезды, падающие, как по заказу, прямо ей на ладонь. Желания сочинялись неимоверные. Казалось, что до сбычи мечт рукой подать. Поутру она, едва разлепив глаза, сначала по-русалочьи ныряла в бассейн, а потом – в мышкинскую тойоту. Лева, разделяя Сашин восторг, разгонял машину до возможного предела, и они почти летели над дорогой. Погода напоминала европейскую раннюю осень, вместо кондиционера можно было, наконец, раскрыть настежь окна. В воздухе запахло эвкалиптом.

– Лева, я хочу искупаться в Тихом океане.

– Но он в этих краях холодный. Здесь ныряют только в гидрокостюмах.

– А я хочу без гидрокостюма!

– Слово трубадурки – закон! Только давай отъедем на пару сотен миль южнее.

И они мчались вдоль тихоокеанского обрыва к какому-то пляжу, на котором, кроме Анчаровой, никто не рисковал зайти в воду. Вода была мутная, совсем не тихая и холодная даже по Сашиным меркам. После омовения у трубадурки зуб на зуб не попадал, что еще больше усиливало ее восторг от первого знакомства со стихией. В машине Лева и Саша проводили каждый день часов по 15. Казалось бы, какой же русский не любит быстрой езды? Но в действительности лихое управление автомобилем обычно приводило Левиных пассажиров в ужас. И только Саша млела от наслаждения на бесконечных крутых виражах.

– Слышь, Лева, что у меня сочинилось? Американские дороги машинам кланяются в ноги!

В ответ Мышкин прибавил газу.

Единственное, что раздражало Анчарову в Калифорнии, – это Левина вулканическая говорливость. Трепался он сверхчеловечески много. И Саша нашла гениальный выход из положения. Она попросила драйвера погромче включить радио и полностью растворилась под звуки джаза в окружающей природе. О чем так долго говорил ей Мышкин, Саша просто не слышала. Так они и общались.

Вечером после концерта в Сан-Франциско у трубадурки и ее траблмейкера состоялся концептуальный разговор.

– Лева, ты собираешься завтра утром уезжать домой?

– Ну да. Меня в Сан-Диего мама ждет. Я не могу ее надолго оставлять.

– Но, может быть, мама подождет тебя до моего вылета в Сент-Луис? На кого ж ты меня покидаешь? Вадим и Наташа целыми днями на работе, а Иосиф, как тебе известно, одарил меня уже всем, чем мог, и больше не появится. В конце концов, ты мой импресарио, и в твои обязанности входит охранять меня и ублажать, в лучшем смысле этого слова.

Лева надолго ушел в себя со стаканом чая в руке. Внезапно лицо его озарилось.

– Я выпил чаю и решил: остаюсь с тобой! Но только вместо Атланты я тебе устрою перед отлетом в Сент-Луис еще один концерт в Калифорнии.

– Ура! Уже договорились!

За оставшиеся пять дней они объездили все, что только можно. Побывали в заповедниках, в красных лесах, поглазели на гигантские секвойи, посетили замок миллиардера Херста, а также Форт Росс, известный советским театралам по «Юноне и Авось». Но особенно Саше запомнилось путешествие за красной гитарой в город Себастополь. Мышкин убедил трубадурку, что ее концертный наряд должен быть дополнен новой шестистрункой, и обязательно красной. На улице Красного дерева стоял красный музыкальный магазин. В нем продавалось много красных инструментов. И только гитара была другого цвета. Но в огненных отблесках заката и окружающих роялей и виолончелей она тоже казалась красной. К тому же, эта гитара была чистокровной испанкой, родом из Валенсии, что и решило ее участь. Мышкин долго охмурял хозяина красного магазина на смеси испанского с английским, после чего одурманенный магазинщик сдался. Он преподнес в подарок трубадурке валенсийскую гитару и обещал приехать на концерт в Беркли в качестве почетного гостя.

– Скажите, какого она цвета? – спросила Саша, обнимая гитару.

– Красного! – в один голос ответили Мышкин и магазинщик.

И только придя в себя у Наташи и Вадима на берегу бассейна, Анчарова обнаружила некоторое цветовое преувеличение. Но испанское происхождение гитары оставалось вне подозрений. Буква «V» гордо желтела на рыжем грифе. «Красная – значит красивая», – успокоила себя трубадурка и решила на сей раз помиловать фонтанирующего идеями Мышкина.

После концерта в Беркли, где на самых лучших местах восседали счастливый магазинщик с женой, Лева повез Сашу в Лунную долину к Джеку Лондону. Они посмотрели на останки сожженного дома писателя и решили помянуть автора «Морского волка» в ирландском баре. В дом Наташи и Вадима трубадурка и ее траблмейкер вернулись поздним вечером без задних ног. Саша, поглядев на свой выпотрошенный за неделю чемодан, неожиданно для себя самой залилась слезами.

– Лева, я устала! Я не смогу собрать чемодан! Зачем ты мне взял такой ранний билет на самолет? Завтра мы должны выехать в аэропорт в пять утра?! А я вообще не хочу улетать из Калифорнии-и-и-и!

– Сашка, я тебя прошу, успокойся! Ложись на кровать и отдыхай. Благодаря тебе, я провел эти дни на небе. Спасибо, что ты соблазнила меня остаться! Ну что я еще могу для тебя сделать? Я сам соберу твой чемодан.

И он доставал из огромного вороха ее яркоцветные одежды и аккуратно вкладывал их в пасть чемодана. Саше казалось, что чемодан плотоядно щелкает зубами. Трубадурка с изумлением смотрела на эту картину и постепенно успокаивалась. Заснула она на своем придворном диване в состоянии полной релаксации. Даже во сне на Александрину продолжали падать звезды.

* * *

В город на Миссисипи Саша летела больше четырех часов. Мышкин поклялся, что в Сент-Луисе и других концертных городах, в отличие от Атланты, не должно быть убийственно жарко. Сорок градусов по Цельсию оказались для трубадурки совершенной неожиданностью. Ночью температура снижалась всего на пять цельсиев. Сент-Луис Саша обозревала только из окна кондиционированной машины. Миссисипи, привычная к родному климату, вальяжно плескалась вдалеке. Но это были еще цветочки!

Выехать на автобусе из раскаленного Сент-Луиса на следующий концерт в городок Коламбию Саше никак не удавалось. Автостанция была оцеплена полицейскими. Какой-то бдительный шутник сообщил, что в здание вокзала террористами подложена бомба. Адское устройство долго искали, но так и не нашли. Скопившиеся автобусы стали постепенно выезжать на трассу в произвольном порядке. Об очередности, соответствующей расписанию, пришлось забыть. Очумевших пассажиров загнали в здание автовокзала. Духота от скопления народа напомнила Саше былинные времена Советского Союза, когда летние отпускники штурмом брали любые средства передвижения. Сто лет она не видела такого последнего дня Помпеи! И надо же было погрузиться в реалии многолетней давности не в отечественной Кацапетовке, а у самых берегов Миссисипи! Наконец, часа через три, объявили нужный рейс. Водительница-афроамериканка о чем-то говорила пассажирам угрожающим тоном и еще более угрожающе тыкала пальцем в Сашин мобильный телефон. Анчарова ничего не могла понять, поскольку язык драйверши лишь отдаленно напоминал английский, а жесты вообще казались неприличными. На всякий случай, Саша выключила мобильник и спрятала его подальше. Счастливые часов не наблюдают, утомленные жарой и террористами – тоже. Автобус прибыл в Коламбию ровно в те минуты, когда трубадурка уже должна была стоять у микрофона. Встречающий Александрину румяный молодой человек помог выгрузить из автобуса ее багаж. Чемодан был безжалостно изуродован неизвестными злоумышленниками. Из его бока кто-то с мясом выдрал ручку, и бедолага стал похож на однорукого бандита.

Румяный молодец доставил Сашу к месту концерта. Голодная трубадурка едва успела переодеться и в эпатажном костюмчике с красным плащом запела нечто кантриобразное. Очень хотелось пить, есть и особенно спать. Угнетало то, что в маленьком городке, куда Саша все-таки, рискуя жизнью, добралась, на концерт явилось маловато народу. И этот народ, сгруппировавшись поближе к сцене, возжелал общаться, не дожидаясь конца представления. Александрина о чем-то рассказывала в контексте своей программы и вдруг услышала:

– А я считаю по-другому!

– Я с большим удовольствием выслушаю ваше мнение после окончания концерта, – с улыбкой ответила трубадурка, в глубине души проклиная затерянную в прериях Коламбию, самовыражающихся зрителей и американский беспредел по борьбе с терроризмом.

Ночью Молодец повез Сашу ночевать в свой просторный дом. Он почему-то устроил ей лежбище на полу, бросив на него надувной матрас, а сам удалился на второй этаж пить чай. Трубадурка попыталась заснуть на голодный желудок на холодном полу. Но через несколько минут матрас полностью сдулся. И это было последней каплей, переполнившей Сашину чашу терпения за прошедший веселый день. Она разыскала хозяина дома, мирно попивающего чаек, и отчеканила:

– Хочу немедленно молока, хлеба и нормальную кровать! Ясно?

– Ясно, – не моргнув глазом, ответил Молодец. – Сейчас все устроим.

Утром Молодец проводил гостью на автостанцию, откуда трубадурка следовала по концертному расписанию в город Канзас-Сити. До Канзаса предполагалось всего два часа автобусной езды, и Саша надеялась там, на одной из родин джаза, наконец, позавтракать, а если повезет, еще и отоспаться. После исхода Анчаровой из Коламбии Молодец послал Мышкину исчерпывающий электронный отчет: «Все было очень мило». Лева в ответном мэйле прослезился.

По мере продвижения гастролерки в глубь американского мидвеста зной только крепчал. В Канзас-Сити было уже 45 градусов по Цельсию.

– Ай да Мышкин, ай да сукин сын! – сокрушалась Саша, понимая, что назад дороги нет.

На канзасской автостанции трубадурку встречал бывший соотечественник Евгений со своими американскими детьми Дженни и Дэнни.

– Саша, чего вам хочется сейчас больше всего?

– Жрать! – не выбирая выражений, ответила Анчарова.

После фирменного канзасского стейка с бельгийским пивом Саша почувствовала прилив любознательности.

– Куда теперь поедем? – спросил Евгений.

– «Я поведу тебя в музей», – сказала мне жара. У вас есть музей?

– Конечно. Кстати, в картинной галерее сейчас самое прохладное место.

– Только давайте сразу пойдем к нашим.

– Простите, а наши – это кто?

– Импрессионисты. Ну, еще постимпрессионисты.

Оказалось, что Евгений и его дети тоже любят наших. А в канзасской галерее как раз открылась выставка импрессионистов, которая почти утолила у гастролерки острую недостаточность в Европе. Вечером Сашу ожидал еще один сюрприз.

– Звонил Лева, – сказал Евгений. – Он чувствует себя виноватым за наши 45 градусов, за сдувшийся матрас в Коламбии и несостоявшийся террористический акт в Сент-Луисе. Поэтому просил в срочном порядке найти джаз в любых количествах. И сейчас мы едем в Музей джаза на концерт.

Сашу не пришлось долго уговаривать. В Музее джаза она просто таяла от любимой музыки. А пианист-виртуоз произвел на трубадурку вообще сногсшибательное впечатление. Он наигрывал что-то свинговое на клавишах руками, губами, носом, ногами и прочими частями тела в бешеном темпе.

– Какой циркач! – в восторге воскликнула Саша.

– А какой пианист! – добавила жена Евгения Диана.

После импрессионистов и джаза Александрина оказалась достаточно подзаряженной для собственного выступления, состоявшегося на следующий день. Евгений, Диана и Дженни с Дэнни окружили трубадурку таким теплом и заботой, что она еще долго вспоминала Канзас-Сити как душевный оазис. Накануне ее отлета в Денвер они все вместе купались глубокой ночью в семейном бассейне. Вода была горяча, как в термальных источниках. В воздухе совсем не пахло грозой. Цитата из Бродского «температура, как под мышкой, 36» оказалась не метафорой, а суровой правдой жизни. В три часа ночи Евгений повез Сашу в аэропорт.

* * *

– Нас Денвер встречает прохладой! – радостно напевала трубадурка утреннюю песню.

Принимающая сторона была знакома Саше еще по Киеву. Супруги Павичи решили организовать выступление Александрины высоко в горах. Потом ей предстоял десятичасовый переезд на автобусе в олимпийский город Солт-Лейк-Сити. Но поглядев на свой несчастный чемодан с непоправимо искореженным боком, вспомнив оцепленную автостанцию и угрожающие жесты афроамериканской драйверши, Саша категорически воспротивилась посещению автобуса. Мышкин, несший ответственность за погоду и передвижения гастролерки, в телефонном разговоре еще перед концертом в Канзас-Сити пообещал Саше изо всех сил добывать для нее автомобильчик.

Фая Павич, встречая Анчарову в денверском аэропорту, сообщила ей радостное известие: Мышкин все-таки нашел сносный автомобильчик, и в горах уже дожидаются концерта двое отчаянных мужчин, приехавших на нем из Солт-Лейк-Сити, чтобы послушать Александрину и потом увезти ее с собой.

– Ты же понимаешь, что в такой ситуации, даже если тебе вдруг захочется променять автомобильчик на автобус, это уже невозможно. Люди приехали из штата Юта в наше Колорадо специально из-за тебя!

Саша понимала и согласно кивала головой. Семен и Фая Павичи погрузили ее в свою машину и отправились в горы. Семен вел автомобиль предельно осторожно, но Фая с замиранием сердца встречала любой поворот и постоянно предупреждала мужа об опасности. Так они на тихом ходу и доехали до горного кемпинга.

А там уже народ для разврата собрался. На кострах дымилась разнообразная еда, выставлялись на столы горячительные напитки и произносились первые тосты. Двое мужичков в походной экипировке были представлены Саше. Благообразный Гоша, указав на весьма бэушного напарника, промолвил:

– Это мой друг Леопольд. По просьбе Мышкина я уговорил его приехать сюда на своей машине.

Леопольд кивнул и отошел в сторонку покурить.

– А чего у него такой убойно поношенный вид? Он на лешего похож, – тихо сказала слегка обескураженная Саша.

– Так он три года жил в лесу в палатке. Недавно только из лесу вышел.

– Был сильный мороз… Бомжевал, значит? Дивная страна Америка! Даже бомжи ездят на своих машинах. А автомобильчик у него на ходу?

– Да! Правда, старенький, малогабаритный, но мы втроем поместимся. Ехать-то всего часов шесть.

– А с кондиционером все в порядке?

– Кондиционера нет.

– Как нет?! Вас Мышкин не предупредил?!

И Саша потрясенно замолчала. Улыбчивый Гоша не растерялся:

– Выезжаем мы завтра во второй половине дня. Дорога горная, очень красивая. В горах не жарко.

– Как в северной Калифорнии?

– Почти. Откроем окна – и вперед!

На том и сговорились. Следуя библейской заповеди, Саша решила не думать о завтрашнем дне. Она думала о сегодняшнем концерте. К вечеру сцена была освещена, аппаратура подключена стараниями старого бывшекиевского друга Валеры Присяжного, публика, вкусившая хлеба, готовилась к поглощению зрелища. Многие в шутку сетовали, что для полноты ощущений не хватает только освежающего дождика, но в такое время года он здесь не проливается.

Перед самым началом концерта хляби небесные внезапно разверзлись, и из образовавшейся в небосводе пробоины хлынул ливень. «Дошутились», – подумала Саша и пошла на сцену. Молнии ослепляли ее лицо, как гигантские фотовспышки, от грома содрогались горы.

– Мы шли под грохот кононады, – пробуя микрофон, пропела Александрина.

Ей нравилась эта обстановочка. Разлитое в природе электричество действовало возбуждающе. Голос трубадурки звучал гораздо более объемно в сопровождении грозовой светомузыки. Во время исполнения одной из песен очередная злющая молния, прицелившись в трубадурку, чуть промазала. Взорвался торшерообразный прибор, освещавший Сашин силуэт. Публика ахнула. Александрина даже не пошелохнулась и допела песню до конца. Потом оглянулась на обугленный торшер, хохотнула и продолжила концерт. Гроза неохотно пошла на убыль. После концерта к Саше подходили промокшие зрители с одним и тем же вопросом:

– Слушайте, вас же молния чуть не убила! Очень было страшно?

– Да нет. Я только успела пожелать: если смерти, то мгновенной, если раны – небольшой. А куда мне было деваться? Не убегать же с воплями со сцены. Если честно, в этом противоборстве с молнией, похожем на русскую рулетку, есть какой-то особый кайф!

После грозы, чудом не закончившейся смертоубийством, народ гулял напропалую. Но Саша вдруг почувствовала чудовищную усталость. Супруги Павичи были поглощены народным гуляньем, и подопечной гастролерке неловко было напоминать им о том, что после ночного перелета из Канзас-Сити в Денвер и экстримного грозового концерта ей хочется не только присесть, но и прилечь перед дальней дорогой. Часа в два ночи супруги вспомнили о подопечной и, тяжко вздохнув, повезли ее на ночлег.

Утром в доме Павичей раздался звонок. Звонили Гоша и Леопольд, оставшиеся ночевать в лесу в привычном для Леопольда палаточном интерьере. Они сообщили, что автомобильчик стоит под кустом и не желает трогаться с места. Для того, чтобы его реанимировать, нужно срочно купить запасную батарею и привезти ее под куст.

Так что вместо осмотра достопримечательностей Денвера Павичи, прихватив Сашу с чемоданом, отправились в магазин за батареей. Потом они поехали на встречу с Гошей и Леопольдом. По дороге к указанному кусту становилось все жарче, и Анчарова серьезно задумалась, на что же она себя обрекла, променяв автобус на парализованный автомобильчик. Встреча с товарищами из Юты у куста на солнцепеке не предвещала ничего хорошего. Новая батарея заставила дохлую колымагу зарычать и с трудом сдвинуться с места. Температура воздуха достигла 37 градусов по Цельсию и неудержимо стремилась вверх. Саша знала наверняка, что без кондиционера при такой жаре она живой до Солт-Лейк-Сити не доедет. Анчарова попыталась донести эту медицинскую информацию до Павичей. Семен и Фая реагировали весьма странно.

– Зачем же ты просила Леву найти тебе машину? Ехала бы на автобусе! На хорошем автомобиле из Солт-Лейк-Сити в Денвер и обратно никто не поедет! – приторно-сладко сказала Фая, любовно поглаживая обивку в своем мерседесе.

– У меня вылетело из головы, что Мышкин – траблмейкер! Он продюсирует беды даже из самых лучших побуждений! – едва сдерживая слезы, ответила Саша. – Я не сяду в машину без кондиционера в 40-градусную жару! Через почаса меня из нее вынесут.

Семен Павич недовольно посмотрел на гастролерку. Трудно было поверить, что еще вчера вечером он восторженно говорил, что концерт Александрины – лучшее, что ему довелось слышать за все годы эмиграции. Семен вышел из мерседеса, пересел в едва оживший автомобильчик и через несколько минут вернулся весь в испарине под кондиционер на свое водительское место.

– Да у них нормально! Совсем не жарко! Но если ты такая привередливая, мы сейчас поедем повыше в горы, и там тебя высадим.

Через полчаса мерседес остановился. Погода в горах действительно изменилась вплоть до того, что стал накрапывать дождь. Саша смирилась со своей участью и пересела в автомобильчик. Леопольд ударил по газам, Анчарова оглядела окрестности и стала читать молитву: ведь это наши горы, они помогут нам! Горы были не наши, а колорадские, но сути молитвы это географическое обстоятельство не меняло.

– Ну что, через шесть часов мы будем в столице мормонов Солт-Лейк-Сити? – весело поинтересовалась Саша.

– Размечталась! – мрачно ответил Леопольд. – Батарею надо покупать еще одну и менять их через каждые два часа. Одну ставить на подзарядку, другую – в машину. Поняла? А заряжается эта штука несколько часов, и только в местах, где есть стационарное электричество. Так что как бы нам не пришлось ночевать в придорожных кустах!

– Понятно. А я-то думала, что вы еще под денверским кустом починили чудо-автомобильчик, поменяв батарею. Кстати, Павичи знали, что сажают меня в непоправимо поломанную машину?

– А как же! Они ж автомобилисты!

Саша надолго замолчала. Колымага между тем миновала перевал и стала спускаться вниз. Дождь уже не накрапывал, солнце злобно светило прямо в лобовое стекло, в окна дул горячий ветер. Анчарова надеялась, что скоро они опять поднимутся в горы и решила, сцепив зубы, перетерпеть временные трудности. Но автомобильчик неумолимо двигался вниз и солнце шпарило все сильнее.

– Опять достоевщина какая-то! Почему стало так жарко?

– Потому что мы спускаемся в пустыню. Еще пару-тройку часов до заката и будет прохладней, – мило откликнулся с заднего сиденья Гоша.

– Хочу вас обрадовать, что заката я, судя по всему, так и не увижу. А Павичи знали, что мы будем ехать через пустыню?

– Конечно. Они живут в этом регионе уже 17 лет.

Саша больше не молилась горам, проклиная свою легковерность, траблмейкерство Мышкина и непробиваемую душевную броню Павичей.

– Эй, что у тебя с лицом? – закричал Леопольд. – Гоша, разговаривай с ней, она сейчас отключится! На первом же повороте я сворачиваю с трассы!

– Я вас предупреждала. Я всех предупреждала, – едва разлепляя губы, прошептала Анчарова и поплыла по волнам своей памяти.

Очнулась трубадурка под горным водопадом. На самом деле, это Гоша лил ей на голову холодную воду из своей лесной шерстяной шапки. Они стояли на привале, со всех сторон окруженном фастфудами. Придорожные забегаловки, символизирующие американский образ жизни, были заколочены до утра. Открытым для путников оказался только одиноко стоящий на отшибе туалет. Очнувшаяся поплелась к спасительному домику. Кондиционированный туалетный воздух окончательно вернул Сашу в себя. Анчарова понимала, что надышаться впрок, стоя вблизи ослепительно белых унитазов, выше человеческих возможностей. Она чувствовала себя дельфином-самоубийцей перед выбросом на берег. На берегу, то есть в загнанном автомобильчике, состоялся военный совет. Было решено ехать дальше до следующего привала. В качестве реанимационных мер Саше нацепили на голову Гошину шапку, обильно смоченную водой из умывальника. В этом головном уборе трубадурка была похожа на мокрое чучело. Но мужское большинство пришло к выводу, что мокрое чучело гораздо симпатичнее, чем дохлое чучело. И троица тронулась в путь. По дороге Гоша периодически мочил шапку и напяливал на голову Саше. Вода стекала ей за шиворот, но сознание слишком далеко не убегало. Вздыбленные над пустыней горы больше не радовали глаз своей живописностью, и Анчарова натягивала шапку на веки, чтобы не видеть садистскую ухмылку не желающего убираться за горизонт светила.

– Саша, а если нам все-таки придется ночевать при дороге, у тебя хоть есть во что переодеться? – спросил сердобольный Гоша.

– Сомневаюсь, – сквозь зубы откликнулась гастролерка.

– Ну да, я забыл, меня же Мышкин предупреждал. Просил взять для тебя что-то горнолыжное. Я его спрашиваю: «У нее джинсы есть?» А он мне: «Какие джинсы?! У нее полный чемодан гипюра! Я знаю, я сам его упаковывал!»

– Я же на гастроли ехала, а не на хождение по мукам! И ночевки в пустыне под кактусами мне даже в вещих снах не снились.

– А что ж тебе снилось, крейсер «Аврора»?

– Снега Килиманджаро. Правда, они, кажется, в Африке. Теперь я понимаю, что сон предвещал африканскую жару.

На следующей остановке Леопольд остался сторожить бесценную колымагу и заряжать батарею, а Саша с Гошей отправились на поиски кафе. На сей раз им повезло. Может, у каких-то оглянцованных девушек лучшие друзья – бриллианты, но Анчарова знала наверняка, что ее лучшие друзья – кондиционеры. Поэтому выйти из кафе трубадурка согласилась, только когда за окном стало, наконец-то, темнеть. Леопольда в условленном месте Саша и Гоша не нашли. Он был обнаружен неподалеку в весьма озверевшем состоянии. Оказывается, подкравшийся полицейский заставил Леопольда отогнать автомобильчик на другую площадку. И Леопольд, дабы не тратить энергию драгоценной батареи, толкал колымагу собственным туловищем, после чего непосильно устал и лег отдохнуть прямо на асфальт. Вероятность ночевки под раскидистым кактусом неумолимо увеличивалась.

Что было дальше, Саша помнит смутно. Они медленно ехали в ночи, не включая фар, на хвосте у каждой попавшейся освещенной машины. Но батарея все равно разряжалась слишком часто. На каких-то полустанках ее заряжали, потом опять меняли на другую – и так всю ночь. Саша периодически погружалась в нервную дрему, ей мерещились огромные колорадские жуки величиной с колорадские же горы. Анчарова вскрикивала, открывала глаза, и через распахнутое окно на нее сыпались звезды. Перед рассветом небо стало светлеть, и Леопольд не без злорадства произнес:

– Все могут расслабиться. Мы пересекли границу Юты. Еще совсем немного – и столица мормонов Солт-Лейк-Сити будет у нас в кармане. Если, конечно, окончательно не разрядится батарея.

Батарея проявила милосердие и, работая на последнем издыхании, помогла доставить путников к месту назначения. Над Солт-Лейк-Сити вставало мормонское солнце.

* * *

Саша проснулась около полудня в подвале большого дома. Она уже проверила, что в подвалах в жару наиболее прохладно и просила размещать ее именно там. Сердце выскакивало из груди и как-то по-особенному противно ныло. В зеркале отражалось тускло-зеленое лицо. «Хорошо, что концерт завтра, а не сегодня», – вспомнила трубадурка и с облегчением вздохнула. У нее была возможность провести целый день с другом-кондиционером в обнимку и подумать о том, что происходит. Эти гастроли изменили Сашины представления об эмигрантской Америке. Она один раз уже побывала в Штатах на закате перестройки, и в то ренессансное время ее концерты воспринимались совсем по-другому. Люди скучали по брошенной на реформаторский произвол ненавистной отчизне, и их ностальгическим настроениям были очень созвучны песни Александрины. Анчарова зачитывалась тогда американскими ночами прозой Набокова, новыми стихами Бродского, воспоминаниями Ивинской о Пастернаке и прочей, крамольной еще вчера, литературой. Все это в ССРе пока что не было издано и поглощалось трубадуркой взахлеб. Нынешняя же эмиграция, хлынувшая в Америку из постсоветских стран в 90-е и нулевые годы, стала гораздо более прагматичной и от слова «ностальгия» воротила нос. На худосочных книжных полках большинства новоприбывших по-хозяйски развалились собрания сочинений Донцовомарининых, вытеснившие с круизного лайнера современности элитарно-запретные плоды издательства «Ардис». Необратимо изменилось и чувство юмора новых «американских». Вернее, не изменилось, а скукожилось. Они больше ничем не напоминали персонажей Довлатова. Трубадурка позволяла себе пошутить, выходя на сцену:

– У нас с вами похожие судьбы. Вы уехали в спальные страны. А я, никуда не уезжая, оказалась тоже в эмиграциии, но у себя дома, со своей лишней любовью к русской речи и русскому искусству.

Слова о похожести пропускались мимо ушей. Зато выражение «спальные страны» воспринималось как личное оскорбление. Жить в спальных районах у них не считалось зазорным, а придуманные Александриной «спальные страны» ассоциировались с чем-то унизительным. Саше это напоминало анекдотическую ситуацию. Скажем, выходит артист на сцену и в весьма пристойном контексте говорит слово «задница». Специфические экземпляры из публики тут же поджимают губы, считая, что им указывают на то самое место, которое у них заменяет голову. У Анчаровой возникало и крепло подозрение, что подобное восприятие напрямую связано с атрофированием чувства собственного достоинства. Многие из нынешних эмигрантов и в американцы не вышли, и условно русскими себя принципиально не считают. Из них получились такие себе гибриды-консервы с просроченным сроком годности. Разумеется, это анчаровское ощущение распространялось только на тех, кто воспринимает свое существование как непрерывное потребление. Сначала употребил свою страну, теперь пытается употребить чужую. И на досуге по привычке западает или на попсу, или на каэспэшную песню – разница-то между этими товарами нынче несущественная. Главное, чтобы понаехавшие артисты выполняли развлекательную функцию в привычном для потребителя жанре. Никаких острых углов, никакой многомерности! Анчарову просто достали кассеты в машинах с похожими, как однояйцевые родственники, музыкальными поделками. Такая выливалась в пространство бесполая милота, что просто зубы сводило от скуки.

Но на каждое Сашино выступление обязательно приходили зрители и с другими запросами. Где-то их было больше, где-то – меньше, но они были!

– Вы знаете, Александрина, мы вообще с опаской шли на ваш концерт. И такая приятная неожиданность! Вы ведь не только трубадурка, вы – актриса. Нам кажется, что вы поете о нас. Мы чувствуем и мыслим так, как вы. Нам бывает так же больно и радостно, мы так же любим и так же ненавидим бесчувствие. Только сказать об этом не можем так, как вы.

Для Саши это были самые дорогие слова. Она стала исполнять на концертах песню об Америке, чтобы порадовать своих слушателей. Таких же, как она…

Сбежать бы в самом деле в Сан-Франциско, В своем апартаменте жрать банан, Коньяк французский попивая с виски, Бросать окурки прямо в океан, Купить себе приличную тойоту, Включать мотор и кондиционер И рано утром мчаться на работу, А по субботам ездить на пленэр Иль, скажем, в дивный город на Гудзоне. Там Чайна-таун, Сохо и Гарлем, И в каждом вот таком микрорайоне Гуляет белозубый дядя Сэм. Там опера с балетом в Линкольн-центре, Там гитаристы в здании ООН Во время ланча, словно в Ленконцерте, Поют без фонограммы в микрофон. Там негритянки ходят, как блондинки, Там Гринвич-Виллидж – райский уголок Где джазовые крутятся пластинки И уж давно не популярен рок. Там Статуя Свободы, как Венера, По вечерам над островом парит, Там плавны и изысканны манеры И в словаре нет слова «дефицит»! Америка! Неоновая сказка! Край эмигрантов, новый Вавилон! Друзей моих расчетливою лаской Ты обогрела, словно поролон. Они довольны, им всего хватает, Живут себе, не помня о былом, Пьют меньше, меньше спорят и читают И уж совсем не лезут напролом! Зовут меня: приедешь – не заплачешь, Цивилизованная жизнь, заметь, Америка и целый мир впридачу! А я в ответ: о чем я буду петь? Без наших ледяных водоворотов? Без нашей неразбавленной тоски? И, как баран на новые ворота, Смотрю на них совсем о-те-чес-ки. Ну, вот и все. Эх, размечталась сдуру! Мне места нет в неоновом раю. Куда я денусь от своей бандуры, Звучащей лишь у бездны на краю?

Позвонил Мышкин, долго каялся и, наконец, разродился новым планом действий:

– Саша, я больше не могу оставлять тебя одну. Поэтому я выезжаю в Солт-Лейк-Сити. Из Сан-Диего мне добираться часов 17, буду к утру после твоего концерта. Проблема в том, что сестры Катя и Маша, в подвале которых ты поселилась, запретили мне приближаться к Солт-Лейку на триста миль после очень неприятной истории. Я в ней, честное слово, не виноват! Так что я тайно остановлюсь в одном доме, куда тебя доставит Гоша. А ты скажи Кате, что он подвезет тебя на автостанцию.

– Я помню, Лева, что ты – персонаж Достоевского. Но при чем здесь Фенимор Купер? Если тебе хочется играть в индейцев, пожалуйста, только без меня! Как это можно запретить человеку на триста миль приближаться к городу? Мне после всех бед, которые ты произвел (на мою голову!), еще не хватало разбираться с Катей и вешать ей лапшу на уши.

– Ладно, я попрошу Гошу с ней разобраться. А тебе позвоню, как только доеду до Солт-Лейка.

Незадолго до концерта Саша выползла из подвала. Сестры-хозяйки оглядели ее с ног до головы.

– Да тебя просто не узнать! – сказали они, выпуская дым из четырех ноздрей.

– Я же концертообязанная. Пришлось одеться по форме.

– А цвет лица откуда взялся? Был зеленый, а теперь – как у персика.

Саша не стала расписывать, каких усилий стоило ей очередное перевоплощение, и направилась на сценплощадку. Среди публики Александрина разглядела Гошу. Он тоже весьма преобразился после памятного путешествия на троих. Трубадурка помахала ему со сцены грифом гитары и нырнула в концерт, как в родниковую воду.

Когда Александрина вынырнула, публика еще продолжала хлопать. Потом приглашенные разбрелись на легкий выпивон. Гоша вполне по-светски обратился к Кате:

– Завтра с утра я заеду за Сашей и отвезу ее на автостанцию. Мне это по пути на работу.

– Я сама ее отвезу! Так мне будет спокойней.

На этом дискуссия закончилась, не успев начаться. Анчаровой ситуация не нравилась все больше и больше.

– Ну что, Гоша, будем делать?

– А ничего. Все само как-нибудь уладится. Не надо Катю заранее нервировать. Скажи ей, что я завтра за тобой заеду, чтобы передать от Леопольда диск с фотографиями.

Поздно ночью Саша сидела, по макушку окутанная дымом, на кухне у сестер. Они вели концептуальный разговор о современном трубадурстве. В задымленном воздухе витали призраки грядущего скандала. Анчарова поспешила в свой подвал.

– Кать, Гоша завтра все-таки приедет. Ему нужно передать мне диск с фотографиями от Леопольда.

– Ладно, пусть приезжает. На передачу диска у вас – 30 секунд, потом ты сразу садишься в мою машину и мы едем на автостанцию.

Саша безмолвно отправилась спать. Утром в душевую ей пришлось идти вместе с мобильником, чтобы не пропустить звонок Мышкина. Стоя под контрастными струями, Анчарова услышала позывные: «Как упоительны в России вечера-а-а». Именно с таким мотивчиком ей был вручен телефон на время американских гастролей.

– Саша, – сиплым шепотом прошипела трубка. – Я уже в Солт-Лейк-Сити. А ты где?

– А я в душе! Ты, как всегда, вовремя, Мышкин. Чего ты сипишь?

– Чтобы Катька не услышала.

– Ясно. Игра в индейцев продолжается. Жди меня в вигваме.

Саша, с умытым лицом и собранным чемоданом, готовилась к последней схватке. В подвал спустилась Катя.

– Гоша уже здесь.

– Так пусть он заберет отсюда мой чемодан.

Ничего не ответила Катя. Только схватила тяжелую ношу и потащила по лестнице наверх. Анчарова жалостливо смотрела на эту картину, но ничем не могла помочь. Саша решила выждать несколько минут и выйти из подвала, когда Катя и Гоша уже придут к консенсусу.

Наверху было тихо. Катя поджидала гастролерку с каменным лицом.

– Ты едешь с ним.

– Катя, что случилось?!

– Мы подрались, и он победил.

Саша выбежала на улицу в тот момент, когда Гоша затаскивал ее чемодан в багажник своей машины.

– Вы что, действительно дрались?

– Она не выпускала из рук чемодан, и мне пришлось применить силу. Тогда она очень далеко меня послала. Теперь я – персона нон грата, как Мышкин. А что было делать?

– Весело вы тут, ребята, живете. Как в Диснейленде.

* * *

Анчарова попивала кофе с хозяином дома, ожидая появления проснувшегося Мышкина. Им предстояла дальняя дорога и будить драйвера раньше времени было небезопасно. Наконец, на террасу вышел некто в веселых шортах, очках и кепке, и трубадурка узнала в этом персонаже своего траблмейкера.

– О, индеец племени юта, фиг вам! С добрым утром то бишь! Докладываю: доставлена с боями на место встречи. Они подрались, и Гоша победил.

– Сашка, я так рад тебя видеть! У меня сегодня день рождения.

– Поздравляю. В качестве подарка сгожусь?

– Еще как! Я так долго до тебя добирался!

И Лева, держась за поясницу, с большим трудом опустился на стул.

– Что с тобой? Бандитская пуля или отравленная стрела племени сиу?

– По дороге из Сан-Диего в Солт-Лейк-Сити я в Лос-Анджелесе перетаскивал аппаратуру для твоего концерта и надорвал спину. Но ты не волнуйся: кондиционер в машине работает, как зверь. Мы сейчас поедем в такие места, в которые даже нога коренного американца ступает крайне редко. Тебя ждут каньоны Южной Юты и Аризоны!

– Принимаю это в качестве компенсации за дорогу из Денвера в Солт-Лейк-Сити и индейские страсти-мордасти. Кстати, о ночевке ты подумал? Или мы сегодня над рекой Колорадо в шатрах изодранных ночуем?

– Какие изодранные шатры в день рождения? На границе с Аризоной в городе Канабе, у подножия красных скал заказана гостиница. Я к твоему концертному плащу не только гитару, но и скалы подобрал.

– Да, Мышкин, ты почти художник. Жаль, что купание красного коня придумал не ты. Но зато в Красной Канаве я еще никогда не ночевала. Поехали, сподвижник краснокожих!

По дороге из Юты в Аризону им попадались многочисленные поселения мормонов – продолжателей дела Джозефа Смита, основавшего в 1830 году Церковь Иисуса Христа Святых Последнего Дня. Адепты Смита незыблемо верят в его учение, изложенное в «Книге Мормона». Эта священная книга, по мнению сектантов, представляет собой завет родоначальника американских индейцев пророка Мормона, чей перевод был продиктован Смиту налетевшим на него ангелом. Одним из отличий мормонской веры от других христианских учений является более чем терпимое отношение к повальной полигамии. У самого Смита было более 50 жен. По нынешним штатовским законам полигамия запрещена, но мормоны живут у Великого Соленого озера с многочисленными незарегистрированными супругами. У каждой жены – свой домик. По количеству кучкующихся строений можно судить, сколько жен у данного мормона. В штате Юта действуют достаточно своеобразные законы, руку к которым несомненно приложили истинно верующие многоженцы:

1. Закон запрещает ловить рыбу, сидя на лошади.

2. Допускается хранение дома ядерного оружия, но запрещается его взрывать.

3. Нельзя не пить молоко.

4. Муж ответствен за любое преступление жены, совершенное в его присутствии.

5. Запрещено постоянно ходить по трещинам между булыжниками на пешеходных дорожках рядом с хайвеями штата.

6. Нельзя заниматься охотой на китов (в штате Юта нет океана).

7. Запрещено идти по улице и нести бумажный пакет со скрипкой.

8. Нельзя рекламировать проведение аукционов, нанимая людей, играющих на улице на тромбоне.

9. Человек может быть посажен на месяц в тюрьму, если не вернет книгу в библиотеку.

10. Когда человек достигает 50-летнего возраста, он может вступать в брак со своим кузеном (кузиной).

11. Никто не может заниматься любовью в машине «скорой помощи», если она едет на вызов.

12. В штате Юта нельзя ловить рыбу, сидя на жирафе.

Проехав на машине всю Юту с севера на юг, Саша не увидела ни одного жирафа и ни одного кита. Но места здесь были воистину неземной красоты! Когда тойота Мышкина выехала из северной части Юты в каньонную южную, окружающая природа резко сменила окраску. Оранжевые, пурпурные и бордовые каньоны с каменными арками и остроконечными останками древних скал (hoodoos) создавали иллюзию инопланетного путешествия. Этот переливающийся разными оттенками природный красный цвет гор, ущелий и даже травы местные жители прозвали пустынной глазурью (desert varnish). За такой шлейф к концертному плащу трубадурка простила Мышкину все его неистребимое траблмейкерство. К тому же, ее тронуло, что на одной из заправок он не только залил бензин в проголодавшуюся машину, но и поменял заезженной тойоте колеса. На это ушли все деньги, которые мама подарила Леве на день рождения.

– А может, с колесами можно было подождать? – спросила подобревшая Саша.

– Да я бы для себя не стал их менять. Но они у меня уже пару раз взрывались в таком состоянии, когда я вез гостей. Не хотелось тебя лишний раз пугать. Я подумал, что с тебя хватит приключений с кондиционерами.

И они на новых колесах покатили к фантастическому месту под названием Bryce Canyon. Ослепительно красный каньон со скалами, похожими на актеров, играющих спектакль на огромной сцене, притягивал гастролерку еще и своей прохладой. Когда во всей окружающей Юте зашкаливало за сорок градусов жары, в этом заколдованном месте было очень микроклиматно. Древние индейцы, когда-то жившие здесь, считали, что человекообразные скалы-hoodoos – это обращенные в камень люди, которых Могущественный Койот наказал за грехи. При въезде в Брайс-Каньон Саша обратила внимание на странное объявление о том, что ни в коем случае нельзя гладить и кормить Prairie Dogs. Догами оказались совсем даже не собаки, а большие лохматые лающие суслики.

– И чем они опасны? – спросила очарованная Саша.

– Они носители чумы, – задумчиво ответил Мышкин. – А еще здесь водятся шакалы, горные львы и медведи.

– Но жирафов, сидя на которых запрещено ловить рыбу, нет даже здесь. А жаль…

В Южной Юте все, кроме чумных догов-сусликов, было сказочно прекрасно. Дорогу на Аризону окружали настоящие города-призраки с готическими замками и инопланетными кораблями. Поражала нерукотворность этих «сооружений». Это были творения Бога в чистом, не запачканном человеческими руками, виде. Индейские легенды, модернизированные современными американцами, особенно поэтичны в этих местах. Недалеко от каньонов находится Парк мертвой лошади. По легенде, ковбои загоняли мустангов на гору, обносили ее живой изгородью и выбирали лучших лошадей. Остальных бросали умирать от жажды на этом месте. По еще одной легенде ковбои когда-то обнаружили Долину гоблинов. До нее Саша с Левой по обоюдному согласию не доехали, поскольку у призраков гоблинов их ожидали только раскаленный песок, палящее солнце и многоградусная беспощадная жара. Полюбоваться на Долину гоблинов можно было в любом индейском магазине, где висели фотографии грибоподобных осколков скал, разрисованных древними индейцами.

По дороге из Юты в Аризону солнце сменилось грозовыми тучами, молнии сверкали сначала вдалеке, потом стали стремительно приближаться. Трубадурка, уже один раз чуть не умерщвленная денверской молнией, с веселой опаской взирала на огненные стрелы, вылетающие из красных скал. Пошел дождь, на глазах превращающийся в град. Саша выглянула в окно машины и попыталась поймать рукой огромную градину. Рядом с ее головой что-то с треском щелкнуло. Анчарова быстро закрыла окно.

– Что это было? – спросила она у невозмутимого Мышкина. – Звук какой-то неприятный…

– Это молния ударила в землю совсем рядом с тобой.

– Как? Опять?!

– Ну не нравишься ты ей!

И они в два голоса нервно расхохотались. День рождения Мышкина выдался явно неординарным. Отмечать это событие трубадурка и ее траблмейкер собирались на границе Аризоны, в городе Канабе. Саша прозвала этот город Красной Канавой не случайно. По мере приближения к Аризоне краски только усиливали свое буйство. Царствующий красный еще больше оттенялся новыми тонами: сиреневые, лиловые, бордовые, фиолетовые и вишневые скалы окружали тойоту со всех сторон. Именно таким земному жителю представляется нехоженый Марс. Они въехали в Долину Красных Замков, расположенную на пересечении границ четырех штатов: Юты, Нью-Мексико, Аризоны и Колорадо. Поблизости простирался Великий Каньон, который Саша и Лева собирались посетить на следующий день, а также окаменелый лес и каменные оранжевые арки. Все эти чудеса миллионы лет создавались Творцом природы. Но все чаще и чаще раздаются возгласы любителей альтернативной истории, что руку здесь приложила древняя, не по эпохе развитая цивилизация.

Скалы на границе Аризоны были похожи на покинутое жителями средневековое королевство. Перед изумленными глазами трубадурки прямо из преисподней вырастали инопланетные дворцы. Высота этих «дворцов» достигала нескольких сотен метров. Горы Митчел и Меррик напоминали египетские пирамиды, а скалы «Три сестры» – фигуры молящихся монахинь. В этих местах оказалась зашкаливающая энергетика. Саша почувствовала зашкаливание сразу, всей кожей. Кровь ударила трубадурке в голову, и ее неудержимо потянуло на подвиги. Подзаряженной витальной энергией гастролерке хотелось поделиться ею со всем живым миром. Но наэлектризованную, мечущую искры Александрину окружали только юто-аризонские химеры и рулящий тойотой Мышкин…

* * *

Гостиница в городе Канабе приютила путников на ночь. Вечером, по прибытии в эту Красную Канаву, они отметили день рождения Мышкина в местном ресторане, где американские стейки запивались мексиканским пивом. Более горячительных напитков в Канаве не водилось. Утром Мышкин повел Сашу на экскурсию в индейский магазин. Чего только там не было! Койоты и вздыбленные лошади из подручных материалов соседствовали с перьями невиданных расцветок и экзотическими одеяниями с портретами индейцев и их мустангов. Фотографии с видами Аризоны и Юты подтверждали репутацию этих штатов как самых живописных в Америке. Свое поэтическое название Юта получила по имени одного из древних индейских племен, а Аризона – от индейского слова «arizonas», что значит «короткая весна». Еще Аризону называют штатом Великого Каньона, куда, собственно, и собирались направить свои утренние стопы трубадурка и ее траблмейкер. В гостинице они успели отоспаться и перезарядиться на дальнюю дорогу, в полной мере ощутив высоковольтное напряжение Красной Канавы.

– Путь мой далек, на всем лежит истома, – затянула в машине Анчарова неустаревающую Новеллу Матвееву.

– Я загрустил, не шлют письма из дома, – тут же откликнулся заруливший за край света Мышкин.

– Плюнь ты на все, учись, брат, у верблюда, – пропела Саша, хлопнув по плечу.

Так они и пересекли границу Аризоны и выехали навстречу восьмому чуду света – фантасмагорическому Гранд-Каньону. Саше предстояло воочию убедиться, что длина самого грандиозного на Земле ущелья реки Колорадо (Красной реки) – пару сотен миль, а его глубина – около двух тысяч метров. Великий Каньон формировался в своей грандиозности примерно десять миллионов лет. За эти годы зодчие Господа Бога изваяли в стенах каньона громадные пирамиды, башни и неприступные крепости, названные потрясенными конкистадорами Храмом Вишну, Храмом Шивы, Троном Вотана и другими культовыми именами.

Ильф и Петров в книге «Одноэтажная Америка» описали Гранд-Каньон в стилистике, присущей великому комбинатору: «Представьте себе вот что. Берется громадная горная цепь, подрезывается у корня, поворачивается вершинами вниз и вдавливается в ровную, покрытую лесами землю. Потом она вынимается. Остается как бы форма горной цепи. Горы наоборот. Это и есть Гранд-Каньон – Великий Каньон, одно из величайших географических чудес мира. Зрелище Гранд-Каньона не имеет себе равного на Земле. Да это и не было похоже на Землю. Пейзаж опрокидывал все, если можно так выразиться, европейские представления о земном шаре. Таким могут представиться мальчику во время чтения фантастического романа Луна или Марс». Но даже эта остроумно-восторженная цитата не предвещала такого захватывания духа, какое Саша испытала, подойдя к краю пропасти. Причем дух у нее захватило не столько от высоты, сколько от невиданной красоты. Скалы постоянно меняли оттенки цветов от черного и багрового до оранжевого и бирюзового. С одной стороны над рекой Колорадо возвышался Вуканс-Стоун – черный пепловый конус, с другой полыхала пурпурным цветом Эспланада – терраса красного песчаника…

Совершенно потрясенная, трубадурка не могла вымолвить ни слова. Она уезжала из Аризоны в полном ощущении, что побывала даже не на Марсе, а на Большой Медведице. Неземному пейзажу соответствовали неземные мысли и чувства. День близился к вечеру, тойота направлялась через Юту в Неваду к Лас-Вегасу. В Долине Ураганов у незнакомого поселка Ураган путников опять настигла гроза. Мышкин прибавил газу, и Ураган остался далеко позади. Пустыня Невада уже не так радовала глаз, как благословенная Аризона.

– И что мы будем делать в этом Лас-Вегасе? Играть в казино, спустившись с Большой Медведицы?

– Не захочешь, не будешь играть. Нас встретит мой друг, он большой специалист по Лас-Вегасу, к тому же, психиатр.

– Ты думаешь, Мышкин, после Красной Канавы и Гранд-Каньона мне может понадобиться психиатр?

– Но ты же спустилась с Большой Медведицы. А у нас тут, на Земле, действуют законы гравитации. В состоянии невесомости ты можешь не вписаться в водоворот событий и спровоцированных Красной Канавой эмоций.

После захода солнца в Лас-Вегасе температура воздуха не желала опускаться ниже 45 градусов. Поэтому прогулки по огнедышащим улицам были практически исключены. Только в полночь траблмейкер и психиатр вытащили Сашу из очередного казино, предварительно намочив ее панаму с надписью «Grand Canyon» в ложноклассическом фонтане. Анчарова утратила волю к сопротивлению и согласилась, что уличное шоу фонтанов достойно того, чтобы на него посмотреть. До этого она уже насмотрелась на внутренности разных казино. В пасти одного из них была сконструирована дотошная копия Венеции. Под куполом казино плыли белые облака, прикрепленные к венецианским небесам, а у ног туристов плескалась мини-лагуна. На глянцевой водной глади покачивались гондолы с гондольерами и предлагали прогулку по каналу за умеренную плату.

– Нет предела китчевому совершенству! – ядовито заметила гастролерка, неоднократно катавшаяся на настоящей венецианской гондоле.

– Тебе не нравится Венеция? – обиделся психиатр из Лас-Вегаса. – Тогда пошли в Париж!

В «Париже» было еще гламурней. Абсолютно косая «Эйфелева башня» не внушала никакого доверия. Пришлось выпить на троих французского коньяку, чтобы дойти до кондиции башни.

– Ну и как тебе Лас-Вегас? – спросил Сашу поздней ночью психиатр, приютивший трубадурку и ее траблмейкера.

– Твой Лас-Вегас – яркая иллюстрация повсеместного торжества постмодернизма. Великая европейская культура пошло используется и извращается в этих разукрашенных казино, как цитата, лишенная своего сакрального смысла.

– Что-то ты слишком мудрено говоришь. Не выспалась, что ли?

– Почему же, выспалась, в Красной Канаве. Но дело не в этом. Я была на другой планете – в Южной Юте и Аризоне. Мышкин подарил мне эту красотищу и сказал, что трубадурский красный плащ лучше всего смотрится на Марсе или на Луне. Но я предпочла (по одной киношной ассоциации) Большую Медведицу.

– Я все-таки не очень секу, что ты называешь таким стремным словом «постмодернизм».

– Не сечешь? Тогда послушай стишок, пародирующий нынешнее буйство посткультуры. Я его читаю на концертах. Для тех, кто понимает.

Он вышиб мышь и вышел вон из интернета, А за окном стояла голая зима. Бесснежная и потная планета Всех пользователей свела с ума. Светила сквозь озоновые дыры В привычном смайле глупая Луна. Филологи читали «Мойдодыра», Цифрологи считали времена. От женщин душно пахло феминизмом, Все вышли из «Шанели номер 5» И подавились собственной харизмой, Пытаясь необъятное объять. А мужики глушили миссок с виски, Накачивая свой постмодернизм. Дебильные мобильные записки Шли в кругосветный сотовый круиз. Тут гул затих, и рухнули подмостки, И в поисках граальных косяка Ловили все в далеком отголоске, Что общий кайф придет наверняка. Но прописан распорядок в смете, И неотвратим конец пути. Я одна. Все тонет в интернете. Сеть взорвать – не поле перейти.

На следующий день тойота покинула Лас-Вегас и двинулась по направлению к Сан-Диего. Мышкин серьезно подготовился ко второму пришествию трубадурки в Калифорнию.

– В Сан-Диего мои друзья ждут нас на яхте. Мы выйдем на ней в Тихий океан, а потом вернемся, чтобы допраздновать мой день рождения в таком мексиканском пабе, каких ты никогда не видела.

Саша сквозь сон услышала эту благую весть и, не открывая глаз, кивнула Мышкину. Тойота стала для нее почти что родным домом, и Анчарова могла в ней спать, есть-пить и сочинять в свое удовольствие. Она даже приспособилась барабанить ступнями по лобовому стеклу под звуки джаза, как урожденная американка. Постепенно у трубадурки и ее траблмейкера наладился тот самый душевный контакт, который не нуждается в лишних словах. Больше всего Сашу поражало, что Мышкин готов подарить ей весь мир, не имея на это средств. И главное, самые фантастические его замыслы стали чудесным образом воплощаться, вопреки бездарным теориям материалистов и капиталистов. Ни в каких других обстоятельствах эти два человека не смогли бы стать близкими друзьями, настолько они были несовместны. Но на Большой Медведице действуют иные законы притяжения и отталкивания. А Анчарова, к тому же, была существом чувствительным, тревожным и взбалмошным, вскормленным чудовищными дозами великой русской литературы. Женщины Достоевского бурлили в ее душе, и гремучая смесь Сонечки Мармеладовой и Настасьи Филипповны взрывала подкорку, оставляя от нее одни ошметки. Почему-то к Достоевскому примешивался не любивший его Набоков, и тойота траблмейкера напоминала трубадурке автомобиль, на котором американские пути-дороги пересекали герои самого страстного набоковского романа. Хотя, понятное дело, ни у Анчаровой не было ничего общего с Лолитой, ни у Мышкина – с Гумбертом Гумбертом. Впрочем, как и у Достоевского с Набоковым. И тем не менее…

Все это были полусны, переходящие в полуявь. Саше снился отбывший в далекую экспедицию Трубецкой. Он дергал ее за рукав и повторял: «Ты че, забыла, Александрина? Я – герой твоего нового романа!» И Анчарова в смятении просыпалась. Ничего она не забыла. Разве можно забыть Париж?

Ей одиноко за полуночным столом, Ей надоели неразборчивые речи. По льду шагая напролом, Не поскользнуться б за углом, Но шепчет сумрачно она: «Еще не вечер!» Желания печать Прожгла своею метою. Ей хочется кричать: «Карету мне, карету мне!» О как ей хочется с французским говорком  Промчаться ночью по Парижу с ветерком! И вот ирония судьбы в который раз Ее толкает на безумные причуды: Она садится в тарантас И прямиком на Монпарнас, Ей наплевать в такую ночь на пересуды! Парижские огни И музыка шарманщика… Ах, если б не они, Прекрасные обманщики, Ей просто бы не выжить в наши дни! Ах, вы спасли ее, парижские огни! Она смеется с тайным умыслом в глазах, Ей Зодиак такую силу дарит в марте: Когда двенадцать на часах, Звезда повисла в небесах, Ее карета ожидает на Монмартре. И под крылами крыш Со скоростью неистовой Летит ее Париж, Желанный и немыслимый! И над дворцами и соборами кружа, Поет и плачет от любви ее душа.

На границе США и мексиканского штата Баха-Калифорния в городе Сан-Диего вечерело. Трубадурка и ее траблмейкер непредвиденно задержались в пути. Пустыня Невада не хотела отпускать их с миром и подстраивала каверзы в самых неожиданных местах. Но притяжение нежной Калифорнии оказалось сильнее. Заждавшиеся друзья держали яхту за хвост. Они улыбались и не проявляли явной агрессии, потому что жили в штате, где запрещено убивать мотыльков. Мышкин не был мотыльком, но похоже, друзья относились к нему приблизительно так же, как и к этому крылатому созданью, и многое прощали за безбытность и летучесть. Саша взошла на борт яхты, беспечно напевая:

– Пароход белый-беленький, черный дым над трубой!

– Дыма не будет, – сказали яхтсмены. – Мы пойдем под парусом.

– Ах ты, палуба, палуба, ты меня раскачай, ты печаль мою, палуба, расколи о причал, – подхватил траблмейкер.

И яхта оторвалась от причала. Трубадурка опять впала в состояние невесомости и пребывала в нем до самого захода солнца. Светило медленно погружалось в океан.

– Все. Он утонул. Можем возвращаться, – прерывая волшебную тишину, громко сказал Мышкин.

– Кто утонул?! – закричали яхтсмены.

– Диск. Солнечный, – уточнил траблмейкер.

От всеобщего хохота яхта чуть не перевернулась, но вовремя была доставлена опытными яхтсменами к месту назначения. И просоленная Тихим океаном компания отправилась праздновать бесконечный день рождения Мышкина.

В мексиканском пабе в Старом городе было шумно, задымлено и бардачно, как в пивной забегаловке советских времен. «Все мы немножко мексиканцы», – примирительно подумала Саша. Она весело рассказывала Левиным друзьям о том, в какие передряги попадала стараниями ее траблмейкера.

– В днем рождения, Лева! Ты не меняешься! – хохотали друзья. – Саше еще повезло, что она вообще добралась до Сан-Диего живой и невредимой с таким драйвером!

– А теперь я прошу минуточку внимания, – торжественно произнес Мышкин. – Я хочу, чтобы мы выпили за пассажирку, которую я ждал всю жизнь!

Левины друзья подавились пивом от смеха. После ужасов, которые живописала честной компании гастролерка, этот тост прозвучал феерически и достоин был премии Золотого Остапа. Все присутствующие за столом потянулись к Мышкину с огромными двухлитровыми мензурками, в которых плескалось местное мексиканское пиво. В этот момент грянуло бессмертное «бесамемучо» и отозвалось многократным эхом в чувственной тихоокеанской ночи.

* * *

Основное калифорнийское действо намечалось в горном кемпинге под Лос-Анджелесом, избранном Мышкиным за благозвучное название «Бандито». Наутро после пивного именинного путча траблмейкер собирался укатить в кемпинг для подготовки вечерних торжеств, оставив трубадурку на попечении своих друзей. Психиатр из Лас-Вегаса, опоздавший на яхту и прибывший прямо в мексиканский паб, пообещал Мышкину вовремя транспортировать гастролерку на концерт. Под воздействием двух мензурок пива и разнообразно аранжированного «бесамемучо» Мышкин экспрессивно вещал Саше о завтрашнем роскошном ночлеге в «Бандито». Глядя подозрительно ясными глазами на трубадурку, ее траблмейкер расписывал, как из Канзас-сити уже выезжает трейлер, внутри которого разместился пятизвездочный люксовский номер для Александрины. Яхтсмены в сомнении качали головами.

На следующий день по дороге в «Бандито» психиатр восстанавливал тонус гастролерки посредством насильственного прослушивания психотропных музыкальных записей. Собственные сочинения врача-экспериментатора в стиле тяжелого рока весьма своеобразно действовали на тонус пациентки. Ей неудержимо хотелось выброситься из автомобиля, остаться в живых и навсегда уйти в горы. Но Саша проявляла чудеса сдержанности. «Мы – бандито, гангстерито», – напевала она про себя и кисло улыбалась.

Наконец, впереди забрезжил промаркированный поворот на кемпинг. Автомобиль психиатра лихо въехал на территорию «Бандито» и остановился у ног Мышкина.

– Лева, когда начало моего выступления? – спросила трубадурка у своего траблмейкера.

– Через полчаса. Пошли, я принес тебе концертную одежду.

И Мышкин вытащил из нарядного пакета горнолыжные штаны ярко-красного цвета.

– Я очень тронута твоим вниманием, Лева, но с красным получается перебор. Плаща, гитары и шляпы вполне достаточно. И потом, вызывающая горнолыжность этих концертных штанов – слишком смелое дизайнерское решение для моего камерного жанра.

Мышкин не стал спорить, заметив взрывоопасные искры в Сашиных глазах. Он уже знал, чем чреват этот разгорающийся зеленый огонь. Траблмейкер повел трубадурку к приготовленной сцене, расчехлил валенсийскую гитару, установил микрофоны и предусмотрительно испарился.

Вечер, можно сказать, удался. Концерт Александрины прошел без эксцессов и продолжился выступлениями многочисленных друзей Мышкина. Они поздравляли его с бесконечным днем рождения, пели песни, читали экспромты – в общем, веселились от души. Неожиданно Саша услышала нечто интригующее. Ей уже докладывали, что в горах Калифорнии периодически звучат песни на ее стихи. Одно стихотворение оставалось для Анчаровой до сих пор неопознанным. Она не могла вспомнить в своем репертуаре вещицы под названием «Подушка». Но кто-то с этой самой «Подушкой» неоднократно становился призером на американских трубадурских фестивалях. И вот на сцене «Бандито» появляется некая дама и говорит:

– А сейчас я прочитаю пародию на «Подушку».

И прочитала. По пародии Саша вычислила, какие стихи имелись в виду. Ей ничего не оставалось делать как выйти в свой черед к микрофону и продекламировать первоисточник, объяснив новокалифорнийскому народу, что вообще-то писала она совсем не про подушку:

Руки обнимали плечи, Губы прикрывали веки, И казалось, что вовеки Люди так друг друга лечат. По-иному не бывает, Истинное только в этом: В тишине перед рассветом, В звуках первого трамвая. На двоих – одна подушка, На двоих – одно дыханье, На двоих – для полыханья Браги горьковатой кружка. Лунный серп над головами Высветлил ночные лица, Отраженные в страницах Обнаженными словами. Это было в жизни прежней, Это снится в жизни новой, Сумеречной и суровой, И безлюдной, и безнежной. И сильнее нет на свете Жажды верить в этот холод В то, что мир еще так молод, В то, что мы – всего лишь дети…

В темноте трубадурка наткнулась на своего траблмейкера.

– Мышкин, ты тоже считаешь, что я написала стихи про подушку?

– Я так не считаю. Но лучше выкинь вообще эту подушку на фиг и читай: «На двоих – одна планета». Красиво, правда?

– В том-то и дело, что красиво. А мне нужно не красиво, а точно.

– Точное слово и Сашке приятно?

– Ты у меня дошутишься! Где мой трейлер с номером «люкс»?

– Пока не прибыл. Но из Канзас-сити выехал еще вчера.

– Опять ты, кот Базилио, чует мое сердце, обманул меня. Еще скажи, что в этом мифическом трейлере лежит красная подушка на красной кровати, стоящей на красном паркете.

В общем, ночевать Саше пришлось не в люксе, а в тойоте ее траблмейкера. Сам хозяин машины удалился на ночевку на безопасное расстояние. Рано утром Мышкин постучал в ветровое стекло.

– Сашка, просыпайся! Нам пора ехать в Голливуд.

– Куда?! Мы что, опаздываем на встречу со Спилбергом?

– Ты все не так поняла. У меня друзья в Западном Голливуде. Я договорился, что мы приедем к ним принимать душ.

– Что, прямо на съемочной площадке?

– Да нет. Западный Голливуд – это жилой район Лос-Анджелеса.

Саша окончательно проснулась. Мышкин, выгрузив ее из машины вместе с чемоданом, отправился отдавать последние распоряжения по всему «Бандито». Он ездил по кругу на тойоте и начальственным голосом выкрикивал команды. Продолжался этот аттракцион часа два. Трубадурка успела позавтракать и несколько раз выпить кофе с невозмутимыми друзьями ее траблмейкера. Наконец, тойота была подана и Саша на прощанье, давясь смехом, сказала остающимся:

– Вот вам и Голливуд в чистом виде. Мышкин, из окна машины отдающий распоряжения, – это незабываемое зрелище! Чарли Чаплин просто отдыхает.

И они, наконец, уехали. Звонок из далекого дома застал Сашу у Левиных друзей.

– Мазер, ты где? У тебя телефон со вчерашнего дня не отвечает. Мы с фазером волнуемся.

– Кара фиглия, то бишь дорогая дочь, это трудно себе представить, но в американских горах нет мобильной связи. А сейчас я спустилась с гор и принимаю душ в Голливуде.

– Чего?! – Стася залилась смехом. – Мало того, что с меня спадают твои часовые пояса, так ты еще и душ нигде не можешь принять, кроме Голливуда?

– А у меня тут в распоряжении личный траблмейкер. Он все и устроил. Говорит, что нам пора ехать дальше. Так что до следующей связи в Санта-Барбаре!

И тойота, пляшущая канкан под управлением Мышкина, покинула Голливуд и отправилась по самой кромке Тихого океана через Малибу в Санта-Барбару. Виллы миллионеров и миллионерш заслоняли океанские дали и раздражали пассажирку. Чтобы разрядить чересчур голливудистую атмосферу, Мышкин многозначительно заметил:

– Есть тут у меня одна знакомая миллионерша…

– В какой степени знакомая?

– Это не важно. Как говорил один наш дорогой автор, всех не перемалибешь.

Саша посчитала каламбур неуместным и устроила Мышкину вырванные километры. Лева никак не мог понять, чего она злится. Обед в ресторане Санта-Барбары прошел в зловещем молчании. Мышкин демонстрировал надорванную концертной аппаратурой спину и пытался сконцентрировать Сашино внимание на своих гераклических подвигах. Но Анчарова закусила удила и категорически не выходила на контакт. Через полчаса она сама не могла понять, какая муха це-це ее укусила, но к этому моменту красоты Санта-Барбары остались позади.

Поздно вечером они приехали на ночлег к очередным Левиным друзьям. Сережа и Стелла ждали их с остывшим ужином. Мышкин, как всегда, опоздал часов на пять. С хозяином дома Сергеем Саша была знакома еще по Киеву в былинные времена. Она жила тогда с мужем и маленькой дочкой в квартире без телефона. Периодически на их дом обрушивалось нашествие, сравнимое разве что с татаро-монгольским. Приезжали ночевать знакомые и незнакомые люди из разных городов необъятного Союза и застревали, как правило, на неделю. Однажды в составе междугородной делегации оказался и Сергей из Харькова. Всю ночь гости пели и пили, а потом гуляли по крышам с хозяйкой дома. Саша в те времена была еще настолько гостеприимна, что даже крышей дома своего делилась со всеми приезжими. А утром четырехлетняя Стася самостоятельно собиралась в детский сад и, переползая через спящих вповалку гостей, будила отца и требовала проводить ее и сдать на руки воспитательнице. Стася вырастала в богемном окружении пишуще-поющих родителей и подобных им друзей и не сомневалась, что все взрослые ваяют стихи и выступают с концертами. Она была первой слушательницей родительских сочинений. Однажды отец исполнил для Стаси новую песню, и четырехлетняя критикесса вынесла свой вердикт:

– Папа, песня хорошая, только слова надо изменить.

– Тебе что-то не нравится?

– Мне-то нравится. Но дети тебя не поймут.

Именно об этом Саша балагурила в одном из потаенных уголков Калифорнии, сидя за столом гостеприимного дома, примостившегося у Тихого океана.

– Сережа, помнишь, как мы ночью гуляли по крышам?

– Еще бы! С нами еще были Семенов и Федоров. А утром твоя дочка Стася сама собиралась в детский сад и будила папу на работу. Фантастика!

– Н-да. Через пару лет, учась в первом классе, она оставляла нам дивные записки: «Родители! Молоко в бЕдоне (видимо, от слова «беда»). Не забудьте его прокипятить! Я ушла на продленку. Целую двумями поцелуями. Стася».

На следующий день Сергей, Саша и Лева прогуливались по берегу океана. Рядом отдыхал пеликан и высокомерно реагировал на Сашин восторг, мол, подумаешь, дикарка какая, пеликана никогда не видела! Анчаровой на этом побережье везло: она нашла рядом с пеликаном куриного бога и камень в форме сердца.

– Смотрите, я увезу с собой сердце Тихого океана!

– Нужно положить его в алый бархатный футляр, подписать: «Смотри не обломай перо об это каменное сердце», – и подарить автору данных пророческих строк, – подал идею Сергей.

Они расстались с невозмутимым пеликаном и пошли дальше. По дороге гуляющей троице бросались под ноги земляные белки и требовали еды. Дивные чайки с красными клювами и огромные белоснежные альбатросы сохраняли птичье достоинство и брали корм из рук только по персональному приглашению. Гастролерка была потрясена дружеским сосуществованием живой природы и калифорнийского человека. Мышкин с большим трудом уговорил ее попрощаться с Сергеем, вернуться в тойоту и ехать в обратном направлении к Лос-Анджелесу. В машине трубадурка поутихла, зато ее траблмейкер болтал без умолку. Разумеется, они чуть не врезались во встречный трейлер.

– Эй, Мышкин, этот трейлер случайно не из Канзас-сити едет с номером «люкс» персонально для меня?

– Я за тебя перепугался, а ты хохочешь, – обиженно сказал Мышкин и вынужденно замолчал.

– Лева, я тебя прошу, молчи в том же духе до Лос-Анджелеса. Не мешай мне прощаться с Океаном!

Они ехали на последнюю калифорнийскую ночевку. В дому у лос-анджелесских друзей Мышкина, как всегда, в долгом ожидании успел остыть ужин. Ночью Лева перепаковывал Сашин чемодан и показывал ей, где что искать.

– Смотри, в этой коробке живность! – и Мышкин демонстрировал любовно утрамбованных мустангов и койотов из индейского магазина в Красной Канаве. – А здесь твои оставшиеся диски для последних концертов на Восточном берегу.

– Не хочу уезжать из Калифорнии! – жалобно повторяла трубадурка, пока ее траблмейкер возился с чемоданом.

* * *

Саша перемещалась из Лос-Анджелеса в Филадельфию, разумеется, с пересадкой все в той же Атланте. Утром Мышкин привез Александрину в аэропорт перед самым отлетом и в спешке оставил машину на запрещенной парковке. Трубадурка наотрез отказывалась понимать американистую скороговорную речь, и ее траблмейкеру пришлось срочно что-то предпринимать. Как всегда, его действия были абсолютно непредсказуемы. Не успела Саша опомниться, как к ней подъехало кресло, подозрительно напоминавшее инвалидное, с возвышающимся над ним латиноамериканцем. Мышкин усадил изумленную гастролерку в кресло и поставил ей на колени гитару, упакованную в огромный тяжелый чехол. На вопросительный зареванный взгляд он ответил:

– Сашка, я не могу тебя оставлять в таком состоянии без помощи. На этом кресле тебя вкатят прямо в самолет. Я вызвал службу спасения и объяснил, что ты временно ослепоглухонемела после душевного потрясения. Тебя будут сопровождать и в Атланте на посадку в Филадельфию.

Мышкин еще долго прощался и говорил что-то романтически невразумительное. Саша, как и полагалось слепоглухонемой, молчала и, вцепившись в гитару, заливалась потоками слез. Латиноамериканец терпеливо ждал, когда закончится это безобразие. Наконец, трубадурка отъехала на кресле от своего траблмейкера. Рядом на таких же средствах передвижения непроницаемые служители аэропорта катили столетних старушек. Так в окружении немощных бабулек гастролерка и въехала в лайнер. Перед самым взлетом зазвонил мобильный.

– Сашечка, тебя уже завезли в самолет? Ну, теперь я спокоен. Представляешь, мне пришлось заплатить за парковку всего 35 долларов. Если б я знал, что все так дешево обойдется, я бы сам довез тебя до взлетной полосы. Два твоих пришествия в Калифорнию подарили мне 15 суток на небе. Я никогда этого не забуду!

– Прощай, Мышкин! Не поминай лихом! – ответила слепоглухонемая и отключила телефон.

На соседнем с Сашей месте сидела крупногабаритная девушка в наушниках и отбивала такт огромными ногами. Анчарову трясло то ли от нервного напряжения, то ли от массивного соседства. Ей казалось, что трясет весь самолет. Поэтому через несколько часов гастролерка вышла из воздушного судна в Атланте, едва удерживаясь на ногах. Ее сильно штормило, но надежды на обещанное Мышкиным спасительное кресло не оправдались. Лайнер по американскому обыкновению приземлился позже назначенного времени, и службы спасения недееспособных пассажиров где-то затерялись. Слепоглухонемая внезапно заговорила по-английски, выяснила место посадки на Филадельфию и на своих (покачивающихся) двоих отправилась в искомом направлении. Атлантский аэропорт долго потом снился Саше в повторяющихся кошмарах. Стоит ли упоминать, что в Филадельфию самолет прилетел не по расписанию, а на четыре часа позже? Так, ранним утром выйдя в Лос-Анджелесе из приютившего ее дома, поздней ночью гастролерка обнаружила себя в филадельфийском аэропорту. У нее оставалось еще пять суток на американской земле. За это время Александрине предстояло отпеть последние пять из двадцати пяти концертов.

Из роли слепоглухонемой Саша выбралась с весьма существенными потерями: у нее были абсолютно посажены связки и до неприличия оголены нервы. Тембр голоса не узнавали по телефону даже муж и дочь. На концертах Александрина говорила отнюдь не шаляпинским басом и пела без привычной звонкости, как контуженная канарейка. Чрезвычайную ситуацию спасало декламирование не предназначенных для пения стихов и отрывков из прозы. Публика реагировала на это по-разному. Первые три концерта в Ист-Брунсвике, Балтиморе и Филадельфии прошли в нормальной человеческой обстановке. Люди понимали, что трубадурка – не машина, и после двадцати концертов и неоднократной смены климатических и часовых поясов бунт измученных связок – вполне объяснимое предательство организма. Души и духа представлений это неприятное обстоятельство не затрагивало. Когда в Филадельфии гастролерку передали на поруки ее давнему приятелю Жене Логовинскому, с которым Саша не виделась много лет, он был сначала несколько обескуражен ее излишней возбудимостью, перемежающейся паданьем от усталости в самых неподходящих местах. Но, будучи человеком добродушным, Женька быстро адаптировался и воспринимал энергетические перепады гостьи с дружеским юмором.

– Сашка, пока ты сюда добиралась, мне постоянно звонил Мышкин и требовал для тебя каких-то особых условий. И все время повторял: вы же знаете Сашу! Ну, знаю… Не хрустальная – не разобьешься. Кстати, я тебе звонил раз десять, но ты на мои звонки не реагировала.

– Да я просто отключала мобильник, когда спала, пела в горах или летела в самолете.

– Значит, ты все время спала, пела в горах и летела в самолете.

Неприятности поджидали Сашу в финале гастролей. После предпоследнего концерта в Нью-Джерси ее увез на ночевку некто Удихин, пээмжевавший в прошлой жизни на задворках Украины. Полумертвая трубадурка очень хотела покоя и несколько неадекватно реагировала на доставшую ее агрессивно-невежественную пропаганду эмигрантских вкусов с каэспэшным креном. Взорвалась Анчарова, когда услышала дремучую байку о том, как Розенбаум много лет назад коварно изменил КСП и ушел на эстраду. В общем, в ответной тираде Саша призывала не путать божий дар с яичницей, точнее, Гамлета с омлетом, и поливала тошнотворную аббревиатуру на чем свет стоит. Кончилось тем, что она схватила свой настрадавшийся красный чемодан и решила бежать с ним среди ночи куда глаза глядят. В этот момент позвонил Мышкин узнать, как прошел концерт.

– Только такой траблмейкер как ты мог придумать мне это чудовищное расписание! Куда ты меня поселил?! Я не могу больше слышать разговоры о КСП! Я ненавижу самодеятельность!!!

– Сашечка, я тебя прошу, успокойся! У тебя завтра последний концерт. Ты сорвешь голос, если будешь так кричать.

– Голос?! Да я здесь душу сорвала, не только голос!

Удихин мрачно ретировался в спальню. На следующее утро он, его жена и обессиленная гастролерка вполне мирно позавтракали и отправились в Бруклин. Они даже совершили совместное омовение в Атлантическом океане. На прощание Удихин сказал:

– Простите, если что было не так.

– Да ладно! Спасибо и за «не так»!

Вспыльчивая, но отходчивая Саша думала, что на этом инцидент исперчен. Да не таков был Удихин! Уже в Киеве Анчарова получила от него «большой привет». Но об этом чуть позже.

В общем, заключительный концерт на Брайтон-Бич оказался последней каплей в чаше терпения замученной трубадурки. Насколько ей комфортно было петь в Калифорнии, настолько через силу она это делала для новых брайтонбичей. Через силу, но, как всегда, честно. Местный специфический народ упорно жаждал общаться прямо на концерте. Саша даже вынуждена была одному из самых хамоватых слушателей предложить поменяться с ней местами. После этого предложения публика немедленно согласилась с навязанной ей дистанцией. Оскорбленные выражением «спальные страны», брайтонбичи с пеной у рта доказывали Александрине после концерта, какие они на самом деле неопознанные герои.

– А в чем, собственно, героизм? – никак не могла въехать гастролерка.

Внятного ответа она так и не услышала от тех, кто всегда молчал в тряпочку в Союзе и отправился пээмжевать в спальные страны не ради свободы, а ради колбасы. Саша успокаивала себя тем, что за 25 концертов она навидалась и наслушалась всякого-разного и убедилась, что эмигрант эмигранту рознь и что соотношение достойных и пакостных людей в любой точке земного шара приблизительно одинаково. Но осадок остался…

Улетая из Нью-Йорка домой, Анчарова думала, что все ее передряги позади. Как бы не так! Самолет на пересадку в Париже опоздал. Всем пассажирам, желавшим добраться до Киева, были предложены билеты на рейс, отправляющийся почти через сутки. Саша хотела высказать обслуге аэропорта все, что накипело, но, к счастью, не знала матерного французского. Тогда она позвонила дочери в Киев, доложила ей обстановочку и передала мобильник дяде, выписывавшему билет. Стася, год назад закончившая Сорбонну, что-то ему наговорила, после чего перепуганный вусмерть француз быстро поменял билет на ближайший рейс не только Саше, но и стоящим рядом с ней молодым людям.

– Стася, чего он так перепугался, что ты ему сказала?

– Это непереводимая игра французских слов. Но он все понял правильно и ответил, что если ты – действительно моя мать, то улетишь ровно через час.

Француз выдал Саше успокаивающий билет и талон на бесплатный круассан. Перед отлетом Анчарова услышала, как у соседней стойки пассажиров настойчиво приглашают в Санкт-Петербург. Шальная мысль пришла ей в голову, но не успела материализоваться: объявили посадку на киевский рейс.

Между тем, трубадурка, ожидая звонка от своего траблмейкера, обнаружила, что в американском телефоне нет французского роуминга. Тогда она набрала на отечественном мобильнике тот калифорнийский номер, с которого Мышкин звонил ей накануне в Нью-Йорк. Ответил женский голос.

– Простите, а Леву можно?

– Вы Саша? Как хорошо, что вы позвонили! Лева был у меня в гостях, но он уже уехал из Лос-Анджелеса в Сан-Диего. Саша, он так вас любит! Я ему передам, что вы нашлись. И вообще, спасибо от всех нас за то, что вы из Мышкина сделали человека!

Ошарашенная Анчарова что-то промямлила в ответ, положила трубку и в задумчивости ступила на борт самолета. В Киеве гастролерку поджидал следующий сюрприз. Пропал ее раненный в боях красный чемодан. Саша вспомнила, как он надоел ей в Америке в последние дни и как она от души посылала его ко всем чертям. Туда он, видимо, и отправился. Посланный чемодан нашелся через восемь дней. Когда Анчарова увидела его красные бока, ей стало невыносимо жаль страдальца: вторая ручка была выдернута с мясом, а выглядел безрукий бедняга так, словно его где-то долго насиловали и били ногами.

– Откуда он прибыл в таком виде? – спросила Саша у курьера.

– Ваш чемодан по ошибке улетел из Парижа в Санкт-Петербург. Там его и обнаружили.

Анчарова загадочно ухмыльнулась…

А через пару дней она получила тот самый «привет» от Удихина. Он поливал трубадурку отборными помоями прямо из интернета. К Удихину резво подключились местного разлива музыковеды с Брайтон-Бич. Они с базарным азартом гнобили гастролерку за неуважение каэспэшных авторитетов, спальные страны, сорванные связки, красный плащ и кощунственные слова о буйстве посткультуры в современном мире, где половозрелое народонаселение все интенсивнее впадает в детство с томами «Гаррипоппинсов» под мышкой. Анчаровой эти интернетовские доносы о том, что она говорила (и не говорила) на сцене и за кулисами, напомнили ее трагифарсовое исключение из рядов ВЛКСМ «за осквернение памяти комсомольской организации и исполнение песен, порочащих советский образ жизни и общественный строй». Кажется, она опять что-то омертвевшее осквернила.

Саша не стала знакомиться подробно с излияниями тех, кто всю жизнь самовыражается на заборах. Ее, правда, несколько удивило, что подзаборникам мало кто ответил по существу. Молчал господин из Сан-Франциско, молчали и другие ее американские приятели. Только траблмейкер Лева Мышкин пылко защищал свою трубадурку и еще пару калифорнийцев не поскупились на добрые слова в ее адрес. Да и на Атлантическом побережье нашелся порядочный человек: самых оголтелых подзаборников ярко и яростно нокаутировал Борис Косолапов, у которого Саша останавливалась в свои первые ньюйоркские дни. Он, кстати, написал о трубадурке блестящую статью, опубликованную во многих газетах и журналах накануне ее гастролей. Благодаря этим публикациям на концерты Александрины приходили люди, с которыми у нее устанавливалось полное взаимопонимание. Борис цитировал в статье песню Анчаровой «Каэтана». В награду именно за эту вещицу Александрину дожидалась на краю света в Себастополе испанская гитара. А красный окситанский плащ, подаренный Саше в лихую годину парижским другом Трубецким, обеспечивал трубадурке такую надежную защиту, что базарные разборки в интернете не слишком ее волновали. Она знала, что за ближайшим крутым поворотом ее уже караулит очередная новая жизнь…

 

Каэтана

Старый дон Франсиско Гойя Водит кистью неустанно: Что же, черт возьми, такое Эта ведьма Каэтана? Герцогиня или маха? Праведница или шлюха? Та, что поведет на плаху, Прошептав «люблю» на ухо? Гениальный дон художник, Заклинатель форм и линий, Никогда постичь не сможет Душу этой герцогини! Как она его любила! Как она его пытала! Как она его слепила Сплавом воска и металла! И мадридскими ночами, Черными, как чертовщина, Белоснежными плечами Как она его лечила! А потом швыряла в бездну Ненависти и проклятий, Чтобы он, как бред болезни, Помнил жар ее объятий! О, Мадонна, как же прочна Связь подобного с подобной, Как чисты и как порочны Эти взгляды исподлобья! Гениальный дон художник, Все познавший в мире этом, Никогда уже не сможет Совладать с ее портретом.

Конец 3-й части

 

Из новых стихотворений Саши Анчаровой

 

1. Рождество

Наступит вновь рождественская ночь… Я вспомню строчки доктора Живаго… Метель, свеча, герой уходит прочь… Но замело дорогу за оврагом… Всё меньше яблок, золотых шаров, Цветная мишура давно поблекла, Похож на крепость необжитый кров, И ветер, зимний ветер рвется в окна… Нет, я не стану в эту ночь гадать. Я знаю всё. Я ворожбе не верю. Кому-то навещуют благодать, Кому-то – только новые потери. Как мне в Сочельник грустно! Где-то фронт… Все так и не приблизились к согласью… Любимые ушли за горизонт… Но вновь Младенец улыбнется в яслях… Ах, в эту ночь, рождественскую ночь, Мир заискрится в снежном отраженьи! Метель, свеча, и Он уходит прочь… И страшно далеко до Воскрешенья…

 

2. Нам выпало в ночное время жить…

Сто лет не сплю. И мертвый телефон — Эпохи войн невыносимый фон. Гудки, гудки, гудки – и нет ответа. Как поминальный зуммер: где ты, где ты? Всех унесло взрывной волной времен. Я помню только несколько имён. Но чем их меньше, тем они дороже. Их голоса волнующи, до дрожи… Я так боюсь остаться без любимых, Людей, зверей, пока ещё хранимых Той силой, что превыше тьмы и света! Но телефон молчит – и нет ответа… Нам выпало в ночное время жить, Глаз не смыкать, на гуще ворожить  И ждать обетованного рассвета, Читать стихи и доверять поэтам. Эх, тяжек путь, в котомке – ни гроша И так отчаянно болит душа! Но перед утром чудеса бывают — И голос в мертвой трубке оживает.

 

3. Эльдару Рязанову

Эльдар Александрович Андерсен Уходит, летит, улетает… Эльдар Александрович Андерсен О том, что он умер, не знает. И ангелы крыльями белыми Ему аплодируют плача, И яблоки падают спелые В Эдеме, у Бога на даче. Эльдар Александрович, сказочник, Волшебник, весёлый и странный, Опять улыбается, кажется, С небес его обетованных. И Ханс Христиан его слушает… И круг собирается дивный… И музыку к этому случаю Играет им Таривердиев. Рязанов Эльдар Александрович, За смутное время простите! Мы любим Вас, Гений Закадрович! Летите, летите, летите…

 

4. Вторая речка

По улицам шатался, как Гомер, И изучал науку расставанья, Шум времени, бессонницу, скитанья, С безмерностью поэта в мире мер. Владивостокский пересыльный пункт. В бараке лагеря «Вторая речка» Под разговор о Данте бесконечный Уходит жизнь… Нет больше сил на бунт… А далеко на западе жена Идёт под снегом в траурном костюме И говорит: «Сегодня Ося умер. Отмучился. Так радуйся, страна!» Ох, сколько зим прошло! Могилы нет. Есть улица, не в Питере – в Варшаве. Но юбилеи празднуют в державе, Поэта убивавшей много лет. Он умирал, шутник, гордец и враль, Так далеко от нищенки-подруги! Под Новый год, под завыванье вьюги… Вторая речка… Вечная печаль…

 

5. Арлезианка

Я сегодня спрошу у Винсента: Как ты жил в этом бешенстве красок? Мы с ним выпьем, конечно, абсента, Полетаем от Арля до Грасса… Золотая терраса Прованса, Сумасшедшая близость Ван Гога… Август звёзды роняет, как вазы, И осколками блещет дорога. Это буйство и цвета, и света, Одиночества и ожиданья, В жарких корчах кончается лето, Тянет холодом из мирозданья. Эх, родиться бы арлезианкой! Выпивать на террасе с Ван Гогом, Приносить ему холст спозаранку И не клянчить удачи у Бога…

 

6. Моди и Жанна

Не подходи, не подходи к окну! Живи ещё! Мы встретимся позднее! О Жанна, о жена, не множь вину! Как мне на Страшный Суд явиться с нею? О Жанна, на земле стихи писать Я не умел, я чёркал на салфетках Изгибы шей, змеиную их стать, В тех тонких девочках-кордебалетках… И лишь одна Верлена наизусть Читала ночью – северянка Анна, И навсегда исчезла – ну и пусть, Освободив тебе дорогу, Жанна! Не умирай! За каждый мой портрет Тебя осыпят серебром и златом. Не знаешь ты ещё, что смерти нет! Есть Божий дар и вечная расплата. О Жанна! Ты летишь в последний бой! Я принимаю страшную награду. Теперь мы скоро встретимся с тобой. Я снова твой. Люблю тебя. Ты рада?

 

7. Венецианское

В Серебряном веке, коротком и ярком, Поэты любили в Венецию ездить И с чашечкой кофе сидеть на Сан Марко И в небе полуночном трогать созвездья. Венеция рядом с времён Сансовино: Крылатые львы и певцы-гондольеры. Поэты пируют, поэты пьют вина, Поэтов ещё не ведут на галеры. И Блоку покуда не снятся двенадцать, И пуля не скоро убьёт Гумилёва. Поэты ещё не отвыкли смеяться И верят в могущество вещего слова. Не пахнет войной голубая лагуна, Собор византийский с квадригой прекрасен, Ещё не задернули занавес гунны И хмель венецийский ещё не опасен. И можно до слёз любоваться Джорджоне И долго бродить по Палаццо Дукале, Стихи посвящать беглым ветреным жёнам, Катать их в гондолах, купать в Гранд-Канале… Поэты в Венеции пьют на пьяцетте, Война мировая вдали, как цунами. Запомните лица их в огненном цвете! Всё кончится с ними. Всё кончено с нами.

 

8. Конквистадор

Он на Ржевском полигоне В мирный тот денек Закурил, прикрыв ладонью Слабый огонёк. И с последнею затяжкой В небеса взглянул, Улыбнулся и бесстрашно Под прицел шагнул. Он, железный конквистадор, Воин и поэт, Жил давно со смертью рядом, Словно смерти нет. Было у него три Анны: Две жены и мать. И исполнилось недавно Только тридцать пять. Расстреляли Гумилева… Пустыри кругом. Много лет искали вдовы Этот полигон. И брели по миру Анны, И звучал для них Над землёю окаянной Гумилевский стих…

 

9. Китежанка

Я могла бы далеко-далёко оказаться от родных широт, где-то там, где Бунин и Набоков… Знать бы, что за времечко грядёт! Так я и не стала парижанкой и сегодня вижу наяву: я – пожизненная китежанка, в граде Китеже, как встарь, живу. Никуда не скрыться, не забыться, с ним возможно только затонуть, ледяной водою захлебнуться, к царствию подводному примкнуть. Здесь течёт Венеция по венам, воды Борисфена, древний Тибр. Острова далекие над Сеной душу будоражат, как Магриб. Ладанка на шее китежанки предопределила всю судьбу: время и страну для каторжанки, осужденной на тоску-журбу. Град мой, Китеж! Я тебя не в силах бросить, как болезного отца. Не тревожься, не печалься, милый! Мы пребудем вместе до конца…

 

10. Неотправленное письмо

Знаешь, в эпоху больших перемен, горьких, немыслимых, немилосердных, можно совсем не бояться измен, слепо держаться за нежных и верных… Знаешь, так важно кого-то любить! Бога и кошку, дитя и мужчину… Всё принимать и сомненья забыть, сок бытия выжимать из кручины. Знаешь, не в самой счастливой стране хочется чувствовать силу былую, как в неразбавленном крымском вине,  в перебродившем ночном поцелуе… Мне не уехать отсюда, мой друг:  я заглянула уже в эту бездну. Где-то судеб завершается круг… Все мы на шарике утлом проездом. Я повидала другие края. Там хорошо! Но совсем не поётся грустная странная песня моя. А без неё… знаешь, сердце не бьётся…

 

11. Тайная вечеря

Тайная вечеря. Чистый четверг. Всё решено. Уже завтра распятье. Станут врагами и други, и братья. Тайная вечеря. Времени бег… До Воскресенья – всего лишь три дня, страшных три дня, равных тысячелетьям. И над пустыней – сухой, жаркий ветер. «Отче, почто Ты оставил меня?» Он ещё хрупкий живой человек. Он сомневается, ропщет, страшится… Завтра всё сбудется, всё совершится… Слёзы бегут из-под сомкнутых век… Рядом Мария, подруга, жена. Тайная вечеря – словно венчанье. Хлеб и вино, и прощенье, прощанье… А в Иудее бушует весна… Трудно быть Богом и слышать: распни! Больно, немыслимо быть человеком, избранным Господом, проклятым веком! Тайная вечеря, дух укрепи! Завтра. Он знает. Он крест понесет… Время уйдет, обнулится, воскреснет… Слышишь пасхальной мистерии песню? Ровно три дня до великих высот…

 

12. Две Родины

Сыграй мне блюз, печаль неутолимая, Но только никого не прославляй! Моя страна, когда-то неделимая, Разбилась по враждебным лагерям. Мне тесно это лежбище прокрустово, Я заблудилась в сумрачной степи. Моя душа, непоправимо русская, Уже совсем срывается с цепи! Мне не понять кассандрины пророчества, И я не знаю, кто теперь герой. Отечество всю жизнь одно, как отчество, Невыносимо тяжкое порой. Я не отдам Ахматову и Бродского, Их не перевести через Майдан! Цветаеву, и Блока, и Высоцкого Я не отдам, клянусь, я не отдам! Две родины, две матери, две мачехи — Москва и Киев – слепы и глухи. На ненависти вырастают мальчики, Они не будут сочинять стихи. И слово «ворог», общее, славянское, Воскреснет и войну восславит вновь. Но кто-нибудь шагаловскими красками Напишет из последних сил: ЛЮБОВЬ!

 

13. Вавилон

Я всё сказала и добавить нечего. В реальности – безумия броня: растленье душ раскручено, разверчено, поп с автоматом – новый символ дня. Я так любила питерские дворики и киевский каштановый уют! Соврут о нашем времени историки, чтоб не рехнуться, запросто соврут. Бог вовремя забрал своих любимчиков, оставив нас, нелюбых, горевать. Какие гуттаперчивые личики у мальчиков, рожденных убивать, у девочек, что машут им платочками, у матерей, что слёз уже не льют! А за полями, боже, за лесочками тела лежат и соловьи поют… В эфире – телебашня вавилонская! Распалась связь понятий и времён. Ревёт навзрыд труба иерихонская и ждёт заказа лодочник Харон.

 

14. Свобода

Выпей яду, Сократ, выпей яду! Не меняй на побег свой кубок! Стала невыносимой Эллада… Вот цикута. Смочи ею губы. Выпей яду, Сократ! Невозможно наблюдать, как безумны Афины. Босоногий философ-острожник обречен на такую кончину. Стала Аттика, словно Спарта, на военный лагерь похожа. Выпей яду, Сократ, для старта: станешь статуей с мраморной кожей. Всё Платон за тебя напишет, в «Диалогах» своих растолкует. А живой ты в Афинах – лишний. Посмотри, как демос ликует! Выпей яду, Сократ, выпей яду! Ты свободен и лик твой светел. Сгинул век золотой Эллады. Наступило твоё бессмертье…

 

15. Две войны

И когда облачается в шкуру врага твой друг, Оборвав христианские струны, ты шепчешь: лучше б он умер! Не сегодня, вчера, когда-то, без чьих-то рук… Но уже бы затих, разрядился в виске этот чертов зуммер! А пока – все бессонные ночи одним куском. Вам нарезать? Но нож тупой, а ночи все толще. Песен больше я не пою и почти не плачу тайком. Обо всех, с кем раньше сражалась, забыла в общем. Потому что вот уже год как бессмысленная война, С ее мнимыми перемирьями вперемежку, Растоптала ясные чувства, выпила кровь до дна. И я тупо мечусь, мой Гамлет, бытием и забвеньем между. Потому что инстинкт выживанья быстро перегорел, И инстинкт продолженья рода в упор расстрелян. Мне плевать, что в гнусное это времечко я – не у дел, Мне плевать на лживые исторические параллели! И в дыму юбилеев Победы, в дни неназванной новой войны, Горстка выживших стариков – с двух сторон на переднем плане. Им привить пытаются правнуки комплекс чужой вины… Лучше б дали сто грамм фронтовых в кружке, в граненом стакане! Чтоб на сердце у них полегчало, хотя бы чуть-чуть! Невозможно смотреть этот ад без анестезии! Я хочу за погибшего деда поставить свечу… Только негде! Торговцы в храмах наследили и наслезили. Два обломка кровавой родины нечем соединить. Все осколки дружб и любовей теперь смертельны. Как же ты сомневался, Гамлет, быть, мол, или не быть! Как же ты сомневался! Вот и вороны налетели…

 

16. Считалка

Марк Захарович Шагал до Парижа дошагал. Сколько б я ни прошагала — далеко мне до Шагала. Птица-тройка мчится вспять, выхожу тебя искать… Как пройти на дискотеку? —  улица, фонарь, аптека. Там стоит курчавый Блок — независимый пророк. Это Питер, а в Париже из мансарды небо ближе. Для чего мы рождены? Для проклятой для войны? Время движется к развязке, все сплелись в единой связке. Бесприютная печаль. Неопознанный причал. Жизнь промчалась дурой рыжей, как фанера над Парижем…

 

17. Молитва

Мой ангел, мой заступник вечный,  Замолви за других словечко! За тех, чьи бедные дома Смела военная зима, За тех, кто вырваться не может Из городов – кровавых ножен, Кто потерял своих детей И стал апостолов святей. За тех, кто не покинул близких, Когда летели пули низко. За тех, кому не всё равно, Чем это кончится кино. За тех, в автобусах убитых, За тех, в оврагах позабытых, За них, кого Господь не спас — За весь расстрелянный Донбасс! Мой ангел, чёрный или белый, Молю тебя, лети на дело! И ослабевших защити И путь-дорогу освети! Дай им тепло в большую стужу, Дай им воды, ночлег и ужин! И в этой проклятой войне, Мой ангел, помоги и мне: Ты донеси мою молитву До тех, кто вновь готовит битву, И всем безумцам дай понять Два слова: ХВАТИТ УБИВАТЬ!!!

 

18. Последняя надежда

Последняя надежда на стихи… Пролился в уши яд медийной брани — и я убита, как на поле брани. Последняя надежда на стихи. Последняя надежда на любовь. Она одна сильнее тяги к смерти, когда солирует в большом концерте. Последняя надежда на любовь. Последняя надежда на людей, от вида крови не осатаневших и в хоре обезумевшем не певших. Последняя надежда на людей. Последняя надежда на себя, на слово, что пробьет любую стену — и в жизнь вернется разум постепенно. Последняя надежда на себя…

 

19. Женщина постмодерна

Женщина со следами совсем недавней красы, что ты смотришь устало с неизвестной картины? Над тобой весьма откровенно посмеиваются в усы  молодящиеся плейбои – редкостные кретины. Женщина постмодерна хочет быть молодой, очень тонкой и звонкой, очень сильной и стильной: она спешит на рассвете в бассейн с ледяной водой, красит губы вампирской помадой, наряжается инфантильно. Женщина гиблой эпохи необъявленных войн жаждет любви не меньше, чем в спокойные годы, но тускнеет она внезапно и становится злой, и назло равнодушным мужчинам хочет пасти народы. Она быстро теряет надежду в липком коконе лжи, женщина постискусства, женщина постмодерна… С каждым новым рассветом ей все меньше хочется жить, ей хочется стать картиной, искушающей, манкой, чрезмерной…

 

20. День рождения А. С. П

Никто не будет подавать патроны, отстреливаюсь, как всегда, сама… На голове – бумажная корона, в руке – всё та же нищая сума. Мир – балаган, кровавый шоу-бизнес, жить на юру – не поле перейти. Как мачеха, неласкова отчизна, и развезло все млечные пути. Был близкий друг – портрет висел на стенке. Вчера сняла: друг оказался вдруг. По прошлому закончены поминки. Последний тост. До дна. Всё уже круг. Ну что, брат Пушкин, сердцу веселее от кружки, с нянькой в вечности вдвоём? Ты был недавно так отъюбилеен! Давай сегодня по чуть-чуть нальём. Мороз и солнце, комары да мухи, Александрина, Анна, Натали. На свете счастья нет – одни лишь слухи, и Чёрной речки берега вдали…

 

21. Жан Вальжан

Герой из детства Жан Вальжан спасает бедную Козетту. Я лучше многих парижан всё понимала в книге этой. И, зачитав Гюго до дыр, всегда отверженных жалела. Тот Жан Вальжан, тот книжный мир… Я с детства Францией болела. О вымечтанный мой Париж, где нищим умер Модильяни, с мансардами глазастых крыш и Елисейскими Полями! С такой знакомой Нотр-Дам и монпарнасскою «Ротондой»! Я полюбила навсегда столицу юности свободной. Но так сложилось, так сошлось, такая выткалась картина: не там живу я, вкривь и вкось, в реинкарнации Фантины. И не успеет Жан Вальжан найти меня за краем света. Я лучше многих парижан судьбу предчувствовала эту…

 

22. Кассандра

Кассандре никто не верил: достала эта троянка! Все ночи рыдала, поганка,  и проклинала время… Завывала о гибели Трои, на коне деревянном носилась, и нА смех богам бесилась, слыша: слава героям! Кассандра, сестра Париса, стенала о смерти брата, вопила, что виновата его спартанская крыса! Орала: данайцев бойтесь! В ответ – лишь хохот троянцев, богатых и голодранцев из илионской сотни… Они проходили строем и камни швыряли в ведунью, безумную рыжую лгунью! Вот так и погибла Троя…

 

23. Не тот причал… и время… и страна

Когда я прилетала в город твой, Ты вёл меня в приморский ресторан, Где белой ночью блюз играл прибой И пели музыканты южных стран. Как мы гуляли! Город был мне рад, Не оставляя радость на потом. Ещё был слишком зелен виноград! А что потом? Базар, вокзал, потоп. Как невпопад читала я стихи, Размахивая рюмкой коньяку! Чтоб в рай пустили жаркие грехи, Коня б остановила на скаку! Но ни коня, ни рая, ни наград. Я погибаю на краю земли, Где мне никто воистину не рад, Куда давно не ходят корабли. А ты молчишь. Ты всё уже сказал. Меж нами меч поставила война. Заледенела на щеке слеза. Не тот причал… и время… и страна…

 

24. Затонула моя Атлантида…

Ну зачем этот бред: и теракты, и бомбы, и войны? Этот пушечный корм, этот ядерный призрак в уме? Все иллюзии рухнули. Эх, помереть бы достойно! Ну зачем эти тщетные сборы к суровой зиме? Я зимы не страшусь. Но хочу только бабьего лета, чтоб от красного золота жарко томилась душа, и носило её по октябрьскому рыжему свету,  и хотелось бы жизни взатяжку, навек, не спеша! Сколько помню себя, я летела к любви безоглядной, самой долгой, счастливой на тысячи-тысячи лет! Но с любовью на этой земле с дня творенья неладно. А когда убивают – и веры, и разума нет. Ну зачем этот день, золотой, невесомый, прозрачный, если новые жертвы уже не увидят закат? Я дразнила любовь. Пусть избранники были внебрачны,  но живыми, горячие други, вернитесь назад! А теперь всё вверх дном. Затонула моя Атлантида. Хоть шепчи, хоть кричи – только некого к сердцу прижать. Всех втянула в пучину смертельная эта коррида. Человек дешевеет. И «нефть» будет вновь дорожать.

 

25. Покуда сердце продолжает гулко биться…

на дне отчаянья течёт ничей ручей… и я тянусь к нему, тянусь воды напиться, покуда сердце продолжает гулко биться, превозмогая черный чад моих ночей… на голове кленовых листьев паричок… меня никто не узнает при лунном свете… и я попалась в те серебряные сети, что сплел неспешно предрассветный паучок… я не люблю дневные тусклые слова, их трёхгрошовый оптимизм на постном масле… покуда все огни в округе не погасли, в октябрьском мороке кружится голова… и запах листьев, и букет ночной ничей, его мерцающее медное сиянье, и с миром тонущим последнее слиянье… на дне отчаянья. потерянных ключей… исходит время убивающих речей… кровь темно-красная. густая – не водица… покуда сердце продолжает гулко биться, на дне отчаянья течёт живой ручей…

2015–2016

Содержание