Андрей Боголюбский

Карпов Алексей Юрьевич

Часть вторая.

КНЯЗЬ

1155–1166

 

 

Исход

Длинная вереница всадников, княжеских повозок и возков продвигалась к Суздалю по раскисшим от осенних дождей дорогам. Это был не военный отряд, не княжеский поезд, а нечто иное, не виданное ещё в здешних краях. Помимо самого князя и его семьи — жены и детей, помимо дружины и членов княжеского двора — многочисленной челяди, слуг и домочадцев, мужчин и женщин, здесь были и вышгородские клирики — попы, диаконы, церковные служки, и тоже с жёнами и детьми. Едва ли не целый город — как некогда народ израильский — переселялся на новую обетованную землю: с разорённого киевского юга в суровый, но не тронутый дикими кочевыми разбойниками Залесский край. Их путь лежал сперва вверх по Днепру, почти до самых его верховий, а затем прямо на восток, причём по дороге им предстояло переправиться через многочисленные разбухшие от дождей реки — волжские и окские притоки Вазузу, Москву, Клязьму… Это был кружной, дальний и многотрудный путь. Почему князь Андрей Юрьевич выбрал именно его, а не более короткий, прямой путь к Суздалю через область вятичей, «Лесную землю», остаётся только гадать. Впрочем, путь по Днепру и волжским притокам, через Смоленск, в обход Вятичской земли, в XII веке избирали многие, так что князь не был в этом отношении оригинален. Наверное, этот путь показался ему более надёжным.

Не было это и бегством от отца, как иногда полагают. Даже если отец и негодовал на сына (о чём пишут некоторые поздние летописцы), устраивать за ним погоню он вряд ли имел желание или возможность. Более всего путешествие князя Андрея напоминало, пожалуй, крестный ход. Ибо впереди всего его отряда шествовали вышгородские священники, приставленные князем к иконе Божией Матери, взятой им перед самым своим уходом в Суздаль из вышгородского Девичьего монастыря.

То была не простая икона. За время своего двукратного княжения в Вышгороде Андрей Юрьевич смог в полной мере оценить, какая великая святыня, какое сокровище волею Провидения оказалось в его городе. По преданию, икона была написана самим евангелистом Лукой ещё при жизни Пресвятой Богородицы. Её привезли на Русь из Царьграда, столицы Византийской империи и всего православного мира, за несколько десятилетий до описываемых событий. Привезли на одном корабле с другой чтимой греческой иконой Божией Матери, получившей на Руси название «Пирогощей». Это случилось немногим ранее 1131 года, ибо в тот год в Клеве была заложена каменная церковь во имя второй из привезённых икон — «Святая Богородица Пирогощая». Скорее всего, обе иконы прибыли на Русь вместе с митрополитом-греком Михаилом, явившимся в Киев из Константинополя весной или летом 1130 года. (Позднейшие московские книжники ошибочно полагали, будто Владимирская икона Божией Матери была поднесена самому Юрию Долгорукому во время его киевского княжения неким купцом Пирогощею, приняв название второй из царьградских икон за личное имя, — но это несомненная ошибка.)

По утверждению современных искусствоведов, вышгородская икона с самого начала была двусторонней, то есть выносной, предназначенной для изнесения из храма. На её оборотной стороне помещено изображение престола с орудиями Страстей Господних, в том числе Животворящим крестом. Но главной конечно же была лицевая сторона — с изображениями Божией Матери и Спасителя. «…Богомудрый апостол и евангелист Лука… яко истинный самовидец и неложный описатель образ Ея живописа: святое лице Ея мало окружено вообрази, ни кругло, ни остро, но мало продолжено (слегка вытянуто. — А. К.), нос не краток, но продолженный, доброгладостне лежащ; на десней стране близ лица Ея написа Превечнаго Младенца Господа нашего Иисуса Христа; персты же богоприемных Ея рук тонкостию продолговаты написа» — в таких выражениях передавал свои чувства от лицезрения иконы владимирский книжник XVIII столетия. И далее: «И преукрашенно пречестную и святую икону совершив, к самой Богоматери благоговейно принесе. Она же милостивне богозрачнии Свои очи на образ той возведши, пречистыма Своима глаголаше усты: “С сим образом благодать Моя и сила да будет, и с сим образом с вами есмь”».

Понятно, что на Русь привезли не сам древний подлинник, но копию, список с него. (Владимирская икона датируется началом XII века.) Однако в представлениях людей того времени список с иконы полностью повторял оригинал, вбирая в себя и всё его сакральное содержание, всю его святость. А потому не будет преувеличением сказать, что вышгородская икона оказалась едва ли не самым древним и авторитетным памятником Православия на территории Руси. Её перенесение из Киева в Северо-восточную Русь должно было свидетельствовать о перенесении в новые владения князя Андрея Юрьевича святости и сакральной истории не только стольного Киева и его округи, но и самого Царствующего града, в котором икона пребывала ранее. Более того, в глазах современников Андрея путешествие совершал не просто список чтимой иконы, но сам образ Пречистой, или, лучше сказать, сама Пречистая Богородица, к которой с мольбой о помощи и небесном предстательстве будут обращаться отныне и сам князь Андрей, и те люди, что окружали его. «С сим образом с вами есмь» — теперь эти слова Пречистой были адресованы жителям Суздальской земли.

О путешествии иконы и об обстоятельствах, при которых она появилась во Владимире на Клязьме, рассказывает особое Сказание — «О чудесах Пресвятыя Богородица Владимирской иконы», составленное книжниками князя Андрея Юрьевича вскоре после перенесения образа, по всей вероятности около 1164 года.

Как повествуется в этом Сказании, икона сама захотела покинуть Вышгород и открыто явила свою волю людям. (Сюжет, в общем-то знакомый современникам Андрея как по греческим, так и по оригинальным русским сочинениям того времени. Так, например, в соответствии с киевским преданием, почти за сто лет до Андрея Божия Матерь сама пожелала «возградить» себе церковь в Киеве, лично объявив о том в константинопольском Влахернском монастыре греческим церковным мастерам, отправленным ею на Русь, — рассказ об этом позднее вошёл в Патерик Киевского Печерского монастыря. По легенде, переходили с места на место, ища себе новое пристанище, и другие почитаемые иконы.) Когда Андрей княжил в Вышгороде, ему поведали о том, что происходит в церкви Девичьего монастыря: Богородичная икона будто бы сама собой трижды сходила с места. В первый раз, когда вошли в церковь и увидели икону стоящую отдельно («особе») посреди храма, её перенесли на новое место; во второй раз, увидев её обратившуюся лицом к алтарю, решили, будто икона хочет стоять в алтаре, и поставили её за «трапезою», то есть за престолом. Но и в третий раз войдя в церковь, в алтарь, увидели икону стоящую вне трапезы, на ином месте. Чудо это было истолковано вполне ожидаемо и определённо: Божья Матерь не желала оставаться на том месте, которое отвели ей люди. Но где именно она хотела пребывать, пока что оставалось неясным.

О случившемся и рассказали князю, и рассказ этот обрадовал его. Получалось, что желание Пречистой совпадало с его собственным, ибо, как мы уже знаем, Андрею тоже не хотелось оставаться в Вышгороде. Более того, он получал некую санкцию свыше, моральное оправдание и Божественное освящение последующего отъезда на север. Князь «приде в церковь и начать смотрити по иконам. Си же икона яко прешла бе всех образов», то есть превзошла все прочие иконы своею красотою — настолько, что поразила князя. Андрей упал на колени и с мольбой обратился к ней: «О Пресвятая Богородице, Мати Христа Бога нашего, аще хощеши ми заступница быти на Ростовьскую землю, посети новопросвещены люди, да в твоей вся си воли будуть».

К иконе были приставлены вышгородские клирики — те самые, что и прежде состояли при ней; всех их князь также забрал с собой. Древнее предание, отразившееся в новгородской статье «А се князи русьстии», называет по именам двоих — священника Микулу (Николая) и его зятя диакона Нестора; в тексте же Сказания о чудесах Нестор назван попом (вероятно, в сан он был рукоположен уже во Владимире), а также упомянут ещё один священник, приставленный к иконе, — Лазарь. Примечательно, что все трое фигурируют в гипотетических построениях исследователей в качестве возможных авторов Сказания. «И тогда вземь икону, — говорится здесь об Андрее, — поеха на Ростовьскую землю, поим и крилос с собою». Собственно, целью всего Сказания и было поведать о чудесах, которые происходили от святого образа по пути в Суздальскую землю и в самой Суздальской земле.

Первое из чудес произошло во время переправы через Вазузу, правый приток Волги. Наполнившаяся водой из-за продолжающихся осенних дождей, она представляла собой серьёзное препятствие: те броды, которыми пользовались в обычное время, ушли глубоко под воду и для переправы не годились. Пришлось прибегнуть к помощи проводника, но и того постигла неудача. «И приеха к реце Возузе, — рассказывается в Сказании о князе Андрее Юрьевиче, — и видев ю наводнившюся нужею (то есть чрезмерно. — А. К.), посла человека в реку пытать броду». Однако как только человек тот «вниде в реку на кони», он тотчас «погрязе во дно». Казалось, проводник утонул вместе с конём. В отчаянии князь взмолился к иконе Пресвятой Богородицы, виня себя в случившемся несчастье: «Повинен есмь смерти его, Госпоже, аще не Ты избавиши!» И случилось чудо: «абие (вскоре. — А. К.) изиде среди реке человек он на кони, и батог (шест. — А. К.) в руце, и приеха на брег. Князь же рад бысть видевы и (его. — А. К.), и одарив, отпусти во своя си». Примечательна ремарка, которую сделали составители Сказания: «Си же бысть первое чюдо Пресвятей Богородици». Так посчитали и сам Андрей, и все находившиеся с ним люди. Между тем, как следует из текста самого Сказания, это чудо было не вообще первым (ведь чудеса от иконы совершались и в Вышгороде), но первым из совершённых на землях Северо-восточной Руси, во владениях Андрея Боголюбского. История чудотворного образа начиналась здесь заново.

От Вазузы двинулись сухим путём к Клязьме. На Рогожских полях — обширной безлесной местности, тянувшейся от Москвы до древнего села Рогож (позднее город Богородск, ныне Ногинск, в Московской области), — случилось новое происшествие. Внезапно взбесившийся конь напал на беременную жену священника Микулы. Та ехала «на колех», то есть на колеснице (повозке), вместе со своей снохой — женой сына. Когда женщины сошли с повозки и проходили мимо коня, «нападе бес на конь, и зби повозника (возницу. — А. К.) с себе, и ногу ему изломи, и порази попадью Микулину передними ногами». Конь запутался копытами в складках верхней одежды попадьи — широкого кортля (длинного, до щиколоток, мехового халата с широкими рукавами и подкладкой). Женщина упала, а конь в бешенстве принялся кусать её: «и се на мног час ядяшеть ю». Попадья лишилась чувств. Думали, что она уже мертва, и возвестили о том Микуле. И вновь лишь горячая молитва спасла несчастную. Священник, воззрев на образ Пречистой, взмолился: «Госпоже Пречистая Владычице! Аще Ты не избавиши ея от смерти, се уже мертва есть». И тут конь высвободил копыта из кортля, вскочил на ноги и поскакал к лесу, но, вновь запутавшись в чём-то, остановился. Очнулась и попадья. Когда её спросили о самочувствии и о случившемся «яденьи» конском, она отвечала, что всё обошлось и она осталась цела и невредима: «Яко сдрава есмь молитвами Пресвятыя Богородица», прибавив при этом, что жаль ей «увисла же [и] отлогъ, еже изъеде конь». «Отлог» — это, вероятно, что-то вроде башлыка с длинными свисающими концами, а «увисло» — какой-то другой предмет женской одежды, скорее всего, повязка, прикрывающая волосы. Что ж, женщина остаётся женщиной даже в самой отчаянной ситуации и, едва придя в себя, тут же проявляет заботу прежде всего о том, как она выглядит и в каком состоянии находится её платье… Отметим, кстати, исключительную реалистичность этого эпизода, а также скрупулёзность рассказа, в котором не упущена ни одна, даже самая мелкая подробность. Всего в двух предложениях здесь оказались упомянуты сразу три детали женской одежды — и это единственные их упоминания во всей литературе домонгольского времени! Забегая вперёд скажу, что те же дотошность и скрупулёзность отличают и последующий текст Сказания, в котором, например, перечислены по меньшей мере четыре вида тогдашних женских украшений, что также даёт обильную пищу для историков и искусствоведов, занимающихся историей древнерусского женского костюма.

Так, с приключениями, путешественники добрались до Владимира и двинулись дальше. Недалеко от города, на месте будущей княжеской резиденции Боголюбово, по преданию, произошло ещё одно чудо — пожалуй, самое известное в истории с перенесением Владимирской иконы. И это несмотря на то, что о нём нет ни слова в древнем Сказании; сведения на сей счёт появляются позднее — самая ранняя запись датируется XV веком и читается в уже упомянутой новгородской статье «А се князи русьстии». Согласно преданию, когда процессия с иконой выступила из Владимира, кони как вкопанные остановились на том самом месте, где впоследствии были выстроены княжеская резиденция и монастырь, так что сдвинуть их не было никакой возможности: «ту же коня много били, а конь с того места с иконою не идеть». Ещё позднее предание было записано уже в полном виде — так, как оно обычно и излагается в популярной литературе и в пересказах местных экскурсоводов и благочестивых монастырских обитательниц. Вот как изложено оно в Степенной книге царского родословия — памятнике официальной московской идеологии середины XVI века:

«И оттоле дошедше близ града Владимира, и егда быша на реце на Клязьме, и ту сташа кони со иконою Богоматери и не поступиша никамо же (то есть никуда не сдвинулись. — А. К.). И многи коня изменяху (переменяли многих коней. — А. К.), и чюдную икону на сани поставляху, и ни един же конь не може саней двигнути со святою иконою. Великий же князь Андрей на том месте постави две церкви камены во имя Святыя Богородица и ту сотвори град и нарече имя месту тому — Боголюбимое».

Наиболее же пространный рассказ, наполненный многочисленными подробностями и описаниями личных переживаний князя Андрея Юрьевича, читается в его позднейшем Житии, а также в Летописи Боголюбского Богородице-Рождественского монастыря, составленной в конце 60-х годов XVIII века настоятелем обители Аристархом (впоследствии игуменом Козельской Введенской Оптиной пустыни). Приведём этот рассказ полностью (по тексту Летописи Боголюбского монастыря):

«Егда благоверный великий князь Андрей Георгиевич с чудотворным образом Пресвятыя Богородицы идый намеренным своим путем из Киева в Ростов и достиже от града Владимира седмь поприщь на реке Клязме (идеже ныне видим Пресвятыя Богородицы монастырь зовомый Боголюбский стоит), и на том месте бывший под тем чудотворным Пресвятыя Богородицы образом кони сташа, и ни мало с места поступиша. Великий же князь Андрей Георгиевич нача о том вельми ужасатися и повеле иные кони сильнейшие привести на пременение первых коней, и бывшим им по обычаю впряжённым под то же возило, на нём же чудотворный образ Пресвятыя Богородицы стояше, но и тии кони такожде понуждаеми и биени быша, обаче никакоже с места того поступите могоша.

Оное чудо великий князь Андрей Георгиевич виде, яко кони не могут со образом двинутися с места того, ужасом велием одержим бе, чудяся необычному действу, повеле иных коней множество привести и впрягати, обаче и тем промыслом ничтоже успе, и нача велми плакати и тужити, помышляя, яко за некое его прегрешение не хощет Пресвятая Богородица образа своего в Ростове поставити; обаче страх весь отложив и отчаяние отринув, разуме сие преестественному от чудотворнаго образа чуду быти, того ради всю свою надежду на Господа Бога и на Пречистую Его Богоматерь возложив и ревностию разжеся, повеле иерею на том месте пред чудотворным образом молебное пение совершити, а в то время и сам пред образом Пресвятыя Богородицы паде на землю и со слезами нача молитися и обещаваяся на том месте поставити церковь каменную и украсите ю, елико ему мощно.

По молебном пении великий князь Андрей Георгиевич вниде в намет (шатёр. — А. К.) свой и пад на землю, нача со слезами пред святыми иконами молитися (понеже сей благочестивый князь Андрей Георгиевич всегда с собою в пути святыя иконы при себе имеяше: первую Господа Иисуса Христа Вседержителя, вторую Пресвятыя Богоматере, третию Иоанна Крестителя, две — святых первоархангелов Михаила и Гавриила) (все эти иконы присутствовали на деисусе Боголюбской иконы. — А. К.), и молящуся ему со слезами умильне, явися сама Пресвятая Богородица, теплая о всём мире предстательница, очевидно в шатре его стоящая и в единой руце хартию (свиток. — А. К.) держащая, и рече ему: “Не хощу да образ мой несеши в Ростов, но во Владимире постави его, а на сем месте во имя моего Рожества церковь каменную воздвигни и обиталище иноком состави”; и воздвигши Свои божественнии руце ко образу Владычню, невидима бысть. Великий князь Андрей о явлении Богоматери радости безчисленныя исполнися, и благодарение велие о сем Богу и Богоматери давши, повеле вскоре на том месте, ид еже сподобися Небесную Царицу и всех скорбящих утешительницу видети, церковь каменную во имя преславнаго Ея Рожества заложити…»,

(Впоследствии в память об этом чудесном явлении Божией Матери князь Андрей Юрьевич повелел написать ещё одну, особую икону, получившую название Боголюбской. «…Призва же искуснейших изографов и повеле образ Пресвятыя Богородицы таковым подобием, яко же ему явися, написати, — рассказывается об этом в Житии князя Андрея и Летописи Боголюбского монастыря, — изографи же написавше образ Пресвятыя Богородицы тако, якоже повеле им, и принесоша к нему; он же, видев образ той, и пад на землю, моляся со слезами, благодарствующи Бога и скорую свою помощницу, всех же уверяющи, яко таковым подобием виде явлшуюся ему Владычицу». Эта почитаемая икона, также известная своими чудотворениями и мироточением, хранилась в Боголюбском монастыре вплоть до его закрытия в XX веке. В 1992 году она была передана в Успенский собор возобновлённого владимирского Княгинина монастыря, однако вскоре её состояние резко ухудшилось, и ныне икона находится на реставрации во Владимиро-Суздальском музее-заповеднике. Икона имеет несколько изводов и поздних списков. В некоторых она несёт на себе изображение самого князя Андрея Юрьевича, коленопреклонённо предстоящего явившейся ему Божией Матери.)

Повторюсь ещё раз, что древнее Сказание о чудесах Владимирской иконы не знает этой легенды: его рассказы менее вычурны, менее замысловаты, более жизненны и простодушны. Местом пребывания чудотворной иконы назван здесь город Владимир, но в таком случае двигаться с иконой далее по направлению к Суздалю или Ростову — а только таким образом поезд с ней мог оказаться в Боголюбове — в принципе было незачем. Но так ли было задумано князем с самого начала? Этого мы не знаем. Позднее, уже после вокняжения в Суздальской земле, Андрей построит во Владимире храм во имя Успения Пресвятой Богородицы, ставший главным храмом Владимиро-Суздальской Руси; в нём до конца XIV века и будет храниться чудотворный образ, получивший с того времени название Владимирской иконы Божией Матери. (В 1395 году, когда Русская земля окажется под угрозой нашествия жесточайшего воителя Средневековья Тимура (Тамерлана), Владимирская икона будет перенесена из Владимира в Москву, где она пребывает и поныне.) Резиденцию же в Боголюбове князь начал строить ещё раньше — вероятно, сразу после изнесения образа. Но ведь именно в Боголюбовской церкви икона Божией Матери и хранилась до того, как была перенесена во Владимир!

Наверное, можно предположить, что чудо с остановкой коней отражает «боголюбовскую» версию истории чудотворного образа; Сказание же о чудесах (в том виде, в каком оно дошло до нас) — ту версию, которая сложилась во владимирском Успенском соборе. И лишь позднее, в XIV–XV веках обе эти версии соединились.

Князь Андрей Юрьевич в полной мере выразил своё благоговейное отношение к Владимирской иконе, украсив её «паче меры» драгоценным окладом: «…и вкова в ню (в неё. — А. К.) боле триидесять гривен золота, кроме серебра и каменья драгаго и женчюга, и украсив ю, постави и в церкви своей Володимери», как свидетельствует об этом летопись. Золото, серебро, драгоценные камни и жемчуга должны были служить внешним, понятным каждому выражением того незримого света, который исходил от чудотворного образа; они внушали чувство священного трепета всякому подходящему к иконе для поклонения или с просьбой.

С самого начала пребывания иконы во Владимире здесь стали записываться новые рассказы о совершённых от неё чудесах. Делалось это, очевидно, по велению князя. Каждый случай фиксировался очень тщательно, с указанием свидетелей и очевидцев произошедшего (в этом качестве выступал и сам князь, бывший участником или очевидцем ровно половины чудес). Всего в Сказании зафиксированы десять случаев чудотворения, включая те два, которые произошли по пути иконы во Владимир. Они охватывают временной промежуток между осенью 1155 года (когда икона покинула Вышгород) и 1163 годом и, по-видимому, хронологически следуют одно за другим. В большинстве своём они были совершены уже после того, как Андрей Юрьевич утвердился в качестве полноправного суздальского князя, между 1160 и 1163 годами. Тем не менее без рассказа о них в данной главе обойтись нельзя. Незамысловатые и безыскусные, эти рассказы рисуют жизнь князя Андрея Юрьевича и его современников, жителей Владимира и других подвластных ему городов, и притом рисуют её весьма реалистично, не слишком приукрашивая её, — такой, какой она, по всей вероятности, и была на самом деле. Тем эти свидетельства и драгоценны для нас.

Вот, например, некий человек, вовсе не именитый, ничем не примечательный, живший близ Владимира, заболел какой-то «огненною болезнию» (горячкой?). От этой болезни он онемел, и одна рука его усохла, так что он не мог двигать ею. Оправившись от болезни, он, не имея возможности выразить своё желание словами, начал «помавати», то есть делать какие-то знаки, здоровой рукой. Подумали, что он хочет помолиться в церкви Святителя Николая, находившейся поблизости. Больного подвезли к церкви, но он продолжал делать те же знаки, показывая кудато мимо церкви. Наконец, видя, что его не понимают, человек сам здоровой рукой направил лошадей «в град к Святей Богородици», то есть во Владимир, к Успенскому собору, уже построенному к тому времени. Придя в церковь на заутреню, он встал против алтаря, но ближе к концу заутрени внезапно упал на пол. Думали, что это случилось из-за болезни; его вынесли в притвор, и там он лежал до самой обедни. Перед обедней же он поднялся, и оказалось, что к нему вернулся дар речи. Исцелённый рассказал, что видел саму Божию Матерь, идущую к нему со своего места; от этого видения он и лишился чувств. Когда же начали петь святую литургию, человек тот вновь вошёл в церковь и стал молиться Пресвятой Богородице. Он хотел поцеловать икону и приложил к ней больную руку, и тут Богородица сама своею рукою взяла его за руку и так держала до окончания литургии. На службе той был и князь Андрей Юрьевич, который стал очевидцем совершившегося чуда вместе с другими присутствующими в храме. «Князю сущю Андрею, и попу Нестеру, и множьству людемь видящим в церкви», — перечисляет их автор Сказания (возможно, им как раз и был упомянутый поп Нестор). Именно Нестор, оказавшийся на тот момент старшим среди священников, созвал клирос и повелел всем облачиться в праздничные ризы. Взяв крест, люди трижды обошли церковь кругом; исцелённый же оставался внутри храма. После этого священник устроил праздник, пригласив на него и князя Андрея Юрьевича, и бояр, и самого исцелённого. Князь щедро одарил его и отпустил от себя. «И бысть радость велика в граде Володимере того дни».

А вот чудо, о котором мы уже упоминали в одной из предыдущих глав книги. Оно напрямую связано с семейными делами князя Андрея Юрьевича: «По неколицех же временех пришедшу празднику Госпожину дни (15 августа, Успение Богородицы. — А. К.). Князь же Андрей на каноне стояше в церкве, пенья ликы сътворяя, а сердцемь боляше, бе бо княгини его боляше детиною болезнию (то есть не могла разрешиться от бремени. — А. К.) — два дни напрасно болящи. Яко по каноне бысть, омывше водою икону Пресвятыя Богородица, посла (воду. — А. К.) к княгине. Она же вкуси воды тоя и роди детя здраво, и сама бысть здрава том часе молитвами Святыа Богородица».

Или ещё одно чудо. Некий отрок, съевший яйцо, сотворенное «диаволим научением» и «чародейством», заболел невиданной болезнью: «бысть ему измет зол на очеси его (на глазу. — А. К.) — изиде яко облак из ока его и леже ему на лици», так что все думали, будто он непременно умрёт или лишится глаза. Омыв водою икону Пресвятой Богородицы, принесли ту воду отроку, и помазали ею глаз, и тотчас «облак» исчез; отрок выздоровел, и глаз его остался цел. Замечу, кстати, что случай этот удивительно напоминает тот, что описал Михаил Афанасьевич Булгаков в «Записках юного врача». В бытность его врачом в Мурьевской (Никольской) больнице в Смоленской губернии ему пришлось осматривать ребёнка, у которого также на месте глаза оказался какой-то ужасный жёлтый шар величиной с яблоко, и это привело самого доктора и бывшего рядом с ним опытного фельдшера в полнейшее замешательство — ничего подобного ранее они не видели. Предполагали мозговую грыжу или какую-то необыкновенную опухоль; в действительности же то был громадный гнойник, ячмень, развившийся из нижнего века и совершенно закрывший глаз, но вскоре лопнувший, так что на глазу от него остался едва заметный шрамик (рассказ «Пропавший глаз»).

Иные из чудес происходили не во Владимире и даже не в пределах Суздальского княжества, а в других, отдалённых городах. В этой связи упомянуты Муром и Переяславль-Русский (так называли Южный Переяславль на Трубеже, отличая его от нового, основанного Юрием Долгоруким Переяславля-Залесского на Клещине озере). Это обстоятельство чрезвычайно важно для нас, и свидетельствует оно не только о быстром распространении почитания иконы за пределами Владимирской Руси, но и о вхождении в орбиту влияния суздальских князей иных территорий, о чём речь ещё впереди.

Так, в Муроме некая женщина заболела «сердечною болезнию». Она уже слышала о чудесах, которые творятся от Владимирской иконы, и послала клиру «Святей Богородици» в дар свою «кузнь», то есть какие-то украшения (вероятно, из золота или серебра), прося воды, омытой с иконы. Вода была ей прислана, она вкусила её и полностью исцелилась, забыв о своём недуге.

В Русском Переяславле (в котором, напомню, княжил младший брат Андрея Юрьевича Глеб) тяжело заболела игуменья Славятина женского монастыря Мария. Это была не простая женщина. Она приходилась родной сестрой боярину Борису Жидиславичу, первому из воевод князя Андрея Юрьевича. Монастырь, в котором она настоятельствовала, был основан в Переяславле её дедом Славятой, боярином князя Владимира Всеволодовича Мономаха; отцом Марии и Бориса был известный из летописей воевода Жирослав (Жидислав), служивший сначала Юрию Долгорукому, а затем его сыновьям. Игуменья «разболешися очною болезнию и ослепе». В течение двух лет она не видела белого света, так что её повсюду водили под руки, а на третий год отправила священника к брату Борису во Владимир, рассказав тому о своём несчастье. Борис Жидиславич призвал к себе священника Лазаря и попросил его принести воду, омытую с иконы. Эту освящённую воду он залил в вощаницу (небольшой сосуд из воска или, может быть, только запечатываемый воском) и отослал в Переяславль сестре. Мария «радовашеся душею»; она вкусила воду и помазала ею очи и «том часе прозре, яко не болевавши очима».

Следующее, восьмое чудо предваряется в Сказании словами: «Се же бысть новое чудо Святей Богородици». Это даёт некоторые основания предполагать, что перед нами продолжение Сказания, которое, возможно, первоначально ограничивалось семью чудесами. В рассказе об этом и следующем чудесах главным действующим лицом выступает поп Лазарь (упомянутый также и в предыдущем, седьмом чуде). Не исключено, что ему и принадлежит дальнейшее распространение текста. Как выясняется, Лазарь был человеком весьма деятельным, он постоянно общался со своей паствой, пользовался широкой известностью, преимущественно среди богатых и знатных прихожанок, часто покидал Владимир и посещал другие города. Так, именно к нему обратилась за помощью некая Евфимия, страдавшая, как и муромская жена, от продолжающихся болей в сердце: «болевши ей сердечьною болезнию 7 лет, и от многъ искавши ей исцелениа, и не обрете». Лазарь стал убеждать её: «Аще тя не избавить Святая Богородица, то не избудешь болезни сея». «Она же слышавши от него бываемая чюдеса водою от иконы Пресвятыа Богородици и посла усирязи же и рясы златыя к Святей Богородици в Володимир с попом, глаголя: “Да ми принесеть пресвятыа воды тоа”. И яко принесе ей воду, и пить ю, и того дни исцели от болезни, начать ясти и пити в сладость». «Усирязи» — это серьги, а «рясы» — очевидно, подвески, которые в те времена женщины прикрепляли к головному убору. То, что те и другие были сделаны из золота, свидетельствует о высоком социальном положении Евфимии, не случайно названной по имени — в отличие от большинства других, безымянных персонажей Сказания.

Другое чудо произошло в Твери (между прочим, это наиболее раннее упоминание города в письменном источнике!). Там тоже стряслась беда с богатой и знатной женщиной, боярыней, которая в течение трёх дней не могла разрешиться от бремени. В это время в город приехал Лазарь, остановившийся у неё в доме. «Боярыня наша в кончине есть» — так полагали и домашние, и сам Лазарь. Боярыня позвала священников к себе, нарушив тем принятые правила, по которым мужчинам не подобало заходить в помещение с роженицей. Но что оставалось ей делать?! «[Не] при сраме есть (то есть не постыдно это. — А. К.), — велела она передать священникам, — понеже смертна есмь (поскольку нахожусь при смерти. — А. К.)». Лазарь и ей стал толковать о том же: «Аще не обещаешися Святей Богородици Володимерьской, и не избудеши!» Боярыня «обещалась» — то есть дала обет пожертвовать церкви свои богатства, после чего отпустила священников и велела досыта накормить и напоить их. А вскоре благополучно родила сына. «И посла златыа косы (какие-то женские украшения, которые носили на волосах. — А.К.) и усерязи (серьги, или колты. — А. К.) свои к иконе Святыа Богородица в Володимир, ими же обещалася бе». (Заметим в скобках, что дары и пожертвования именно драгоценностями и золотыми и серебряными украшениями, по представлениям людей того времени, в наибольшей степени соответствовали высокому статусу иконы, служили внешним выражением присущей ей сакральной, чудодейственной силы. Так что здесь мы имеем дело отнюдь не с проявлениями корыстолюбия владимирских клириков, но с соблюдением ими и их прихожанами и прихожанками своего рода этикета в отношении чтимой святыни.)

Ну а последнее из чудес, о которых рассказывается в Сказании, — «Чудо 10-е», о двенадцати горожанах, оставшихся невредимыми под рухнувшими во Владимире створами Золотых ворот, — станет предметом нашего рассмотрения чуть ниже, в одной из последующих глав, когда речь пойдёт о широкой строительной деятельности князя Андрея Юрьевича во Владимире и других городах его княжества.

…Итак, десять рассказов, действующими лицами которых являются чуть больше двух десятков персонажей. Очень немного! Но нельзя не обратить внимания на то, что среди упомянутых в Сказании лиц — представители едва ли не всех слоев тогдашнего общества. В самом деле, чаще всего здесь действуют люди знатные и богатые — в их числе и сам князь Андрей Юрьевич, и его княгиня, и княжеский воевода, и священники во главе с владимирским протопопом и их жёны, и настоятельница привилегированного княжеского монастыря, и знатные боярыни. Но здесь же и люди совсем не знатные, «простецы», — вроде неименитого жителя владимирского предместья с усохшей рукой, и обычные горожане и горожанки, и проводник с реки Вазузы, нанятый князем, и какой-то безымянный отрок, и даже рабы — вроде того несчастного «повозника», который управлял телегой с Микулиной попадьей. Разнообразие удивительное, даже в сравнении с летописью — главным источником наших сведений о древней Руси. Примечательно, что женщины упоминаются в Сказании даже чаще, чем мужчины (непосредственно с ними связаны шесть из десяти произошедших чудес), а две из них названы по именам. Само по себе это вполне объяснимо: культ Богородицы ярче всего воспринимался именно в женской среде, ибо задействовал какие-то глубинные верования, восходящие ещё к дохристианскому почитанию Рода и рожениц. Но это опять-таки вступает в разительное противоречие с большинством других письменных источников, которые крайне редко называют женские имена и вообще упоминают о женщинах. В общем, как выразился бы социолог, представленная в Сказании выборка вполне репрезентативна и даёт более или менее объективный срез древнерусского общества — разумеется, применительно к состоянию источниковой базы эпохи. Но ещё важнее то обстоятельство, что все эти, столь различающиеся друг от друга социальные группы представлены здесь в новом для себя качестве. В Сказании о чудесах Владимирской иконы они выступают не просто как бояре или «простецы», священники или миряне, но как некая новая общность — те самые «новопросвещённые люди земли Ростовской», о предстательстве за которых взывал к Богородице князь Андрей Юрьевич накануне своего отъезда во Владимир. Заступничество Пречистой — поистине «Небесной царицы и всех скорбящих утешительницы», «скорой помощницы» для всех христиан — объединяло их узами более крепкими, нежели даже узы княжеской власти. Но ведь князь Андрей Юрьевич и был тем человеком, чьими заботами икона Пречистой была перенесена в Суздальскую землю! Это благодаря его стараниям и благодаря его властным полномочиям она смогла в полной мере проявить здесь свою чудодейственную силу. Само перенесение её во Владимир стало не просто актом личного благочестия князя, но событием государственной важности, едва ли не переломным во всей истории Северо-восточной Руси. Во многом оно положило начало тем преобразованиям, которые связываются в нашем сознании с именем Андрея Боголюбского.

 

Смерть отца

За первые полтора года пребывания Андрея Юрьевича в Суздальской земле, с его появления здесь в конце 1155-го по май 1157 года, когда умер его отец, его имя ни разу не упоминается в летописи. Неясным остаётся и его статус. Местом его постоянного пребывания, очевидно, стал Владимир, но едва ли он мог ощущать себя в этом городе полноправным князем. Таковым и во Владимире, и в других городах Суздальской земли по-прежнему считался его отец Юрий Долгорукий, и мы уже говорили об этом в предыдущей части книги. Ситуация существенно не изменилась, хотя отсутствие отца, несомненно, позволяло Андрею чувствовать себя здесь более или менее свободно. А потому строительство им резиденции в Боголюбове, поблизости от Владимира, вполне вероятно, было вызвано ещё и его желанием обосноваться в собственном городе, находящемся вне юрисдикции отца.

События, так или иначе связанные с Суздальской землёй в этот короткий промежуток времени, изредка всё же привлекали внимание летописцев. Но вот участие в них Андрея Юрьевича, по летописи, никак не прослеживается.

Так, во Владимире продолжалось (или возобновилось?) строительство церкви Святого Георгия, заложенной Юрием во имя своего небесного покровителя, — факт, свидетельствующий о том, что Юрий по-прежнему смотрел на Владимир как на свой город. Строительство это было завершено лишь в 1157 году, уже после смерти Юрия. Годом ранее, в 1156 году, по свидетельству Тверского летописного сборника, он же, Юрий, заложил «град Москву», то есть первую московскую крепость, на устье реки Неглинной. Известие это неоднократно ставилось историками под сомнение — и именно потому, что Юрий в указанный год находился слишком далеко от берегов Москвы-реки, в Киеве. Ошибочной признавалась либо названная в летописи дата, либо имя строителя Москвы. В последнем случае подразумевалось, что на самом деле Москву строил сын Юрия Андрей. Но слова летописца о том, что Юрий «заложил град», вовсе не обязательно означают, что князь непременно должен был лично присутствовать при этом: достаточно было его распоряжения, выполнить которое могли и другие. Вполне вероятным выглядит предположение, согласно которому именно Андрею было поручено следить за выполнением работ. Во всяком случае, так следует из сообщения «Повести о начале Москвы»: князь Юрий Владимирович «заповеда сыну своему князю Андрею град Москву людьми населяти и распространят». Так же могло обстоять дело и применительно к другим тогдашним начинаниям Юрия в Суздальской земле: возведению Георгиевской церкви во Владимире, продолжающемуся в Переяславле-Залесском строительству церкви Святого Спаса и строительству города Дмитрова, основанного Юрием на реке Яхроме в октябре 1154 года в честь рождения здесь его младшего сына Всеволода (в крещении Дмитрия). Строить город, очевидно, начали уже весной следующего, 1155 года, то есть в отсутствие князя в Суздальской земле. В подобных делах отец и сын должны были действовать заодно, ибо здесь их интересы совпадали. Андрей, несомненно, оценил выгоду расположения основанных отцом городов. Так, Дмитров возник там, где начинался судоходный путь по Яхроме; сравнительно близко к нему подходили и верховья Клязьмы — важнейшей торговой артерии Суздальского княжества. Как справедливо отмечал крупнейший знаток истории Москвы академик Михаил Николаевич Тихомиров, почти одновременное строительство двух городов имело своей целью «укрепить подступы к Клязьме со стороны Яхромы и Москвыреки». Ещё важнее было стратегическое положение Москвы как форпоста Суздаля и Владимира на юго-западном, самом опасном направлении. Крепость располагалась у самых границ княжества, на пути к его главным городам из Чернигова, Рязани и Смоленска, там, где сходились границы сразу четырёх княжеств. К началу 1156 года правители всех названных земель были союзниками Юрия Долгорукого, но в течение года ситуация изменилась. Строительство московской крепости — это ещё и свидетельство растущей напряжённости в отношениях Юрия и с Изяславом Черниговским, и с Ростиславом Смоленским, и с рязанскими князьями. В годы княжения Андрея Боголюбского Москва ни разу не будет упомянута в летописях — именно потому, что никакой угрозы Владимиро-Суздальской Руси с юго-западного направления не возникнет. Но вот при преемниках Андрея именно Москве придётся принимать первый удар вражеских ратей, в частности со стороны рязанских князей, и летописцы сразу вспомнят о существовании города. Так что Андрей должен был по мере сил содействовать усилиям отца по укреплению западных рубежей княжества, понимая, что со временем это послужит его интересам.

Карта 2. Владимиро-Суздальское княжество во второй половине XII — начале XIII века (по А.Н. Насонову) 

Среди других событий, имеющих косвенное отношение к судьбе в эти годы Андрея Юрьевича и прямое — к судьбе Суздальской земли в целом, — смещение с кафедры ростовского епископа Нестора зимой 1156/57 года. Епископ был вызван в Киев; «и лишиша и епископьи» — кратко сообщает суздальский летописец.

Низложение Нестора стало одним из звеньев глубокого кризиса, поразившего в эти десятилетия Русскую церковь.

Ещё в 1145 году митрополит-грек Михаил навсегда покинул Киев и уехал в Константинополь, отказавшись возвращаться на Русь. По свидетельству поздней Никоновской летописи, причиной его отъезда стало «некое волнение», то есть княжеские распри, а уже пребывая в Константинополе, митрополит узнал о захвате киевского стола князем Изяславом Мстиславичем и пленении, а затем и насильственном пострижении князя Игоря Ольговича, «и того ради не приложи возвратитися на свой стол». Между тем перед отъездом Михаил оставил некое «рукописание», согласно которому без митрополита «не достоить» вести богослужение в кафедральном киевском Софийском соборе. Такое положение дел конечно же никак не могло устроить нового киевского князя Изяслава Мстиславича. Не рассчитывая на возвращение Михаила (который, возможно, в том же 1147 году и умер) и не желая оставаться вовсе без богослужения в главном храме своего государства, киевский князь решил поставить на митрополичью кафедру русского иерарха и притом обойтись без всякого участия Константинопольского патриархата. Во многом этому способствовала неразбериха в самом Константинополе, где в течение почти всего 1147 года патриарший престол оставался пустым. Выбор князя пал на известного своей учёностью инока и схимника Зарубского монастыря Климента Смолятича, «книжника» и «философа», «якоже в Руской земли не бяшеть», как характеризует его киевский летописец. 27 июля 1147 года собор русских епископов поставил Климента в митрополиты. В отсутствие патриаршего благословения и вопреки «рукописанию» прежнего киевского митрополита поставление было совершено «главою святаго Климента» — то есть с использованием хранящейся в Киеве части мощей римского папы, принявшего мученическую смерть в Херсонесе, в Крыму, на рубеже I и II веков (его мощи были привезены в Киев ещё Крестителем Руси князем Владимиром Святославичем и стали главной святыней раннего русского христианства). Обращение к чудотворным мощам, по мысли участников собора, должно было компенсировать очевидное отступление от канонических правил и заменить патриаршию хиротонию — мысль, несомненно, смелая, но весьма спорная, особенно в глазах людей образованных и более или менее сведущих в догматических вопросах. Соответственно, решение собора поддержали далеко не все иерархи Русской церкви. Споры начались уже на самом соборе. Епископы Нифонт Новгородский и Мануил Смоленский (родом грек) решительно высказались против самой возможности избрания митрополита, а впоследствии посчитали это избрание незаконным и отказывались совершать с Климентом совместные богослужения и поминать его имя на литургии. В конце концов Нифонт был арестован и заточён в Киевском Печерском монастыре, а Мануилу приходилось «бегать перед Климом». Естественно, не признали Климента и в Константинополе. Патриарх Николай IV Музалон, вступивший на кафедру в декабре 1147 года, решительно поддержал епископа Нифонта в его противостоянии «злому аспиду» Клименту. С самого начала юрисдикция новоизбранного митрополита распространялась только на те области Руси, в которых признавалась власть киевского князя Изяслава Мстиславича. Юрий Долгорукий, наиболее решительный противник Изяслава, а также его союзники Владимирко Володаревич в Галиче и Святослав Ольгович в подвластных ему Северских землях считали Климента самозваным, а не законным иерархом, похитителем митрополичьего престола. Показательно, что ростовский епископ Нестор, ставленник Юрия, даже не счёл для себя возможным присутствовать в Киеве на соборе 1147 года. Всё это означало раскол Русской церкви.

В ходе последующих войн между Юрием и Изяславом Клименту дважды приходилось покидать Киев, опасаясь расправы со стороны Юрия. Оба раза он находил приют на Волыни у своего покровителя Изяслава Мстиславича. После же смерти Изяслава в ноябре 1154 года Климент вновь вынужден был спасаться бегством. Его приютил сын Изяслава Мстислав, единственный из русских князей (во всяком случае, из тех, кто мог влиять на ход общерусских дел), кто безоговорочно признавал его канонические права на митрополичью кафедру. Впоследствии Климент Смолятич ещё дважды попытается занять киевскую кафедру — но обе эти попытки закончатся неудачей.

Решение церковного вопроса стало одной из главных задач князя Юрия Долгорукого сразу же после того, как он занял киевский стол. Преодолеть церковный кризис можно было только в Константинополе. В столицу Византийской империи Юрий и направил посольство. Помимо известия о его вокняжении на Руси, посольство везло просьбу к императору Мануилу Комнину и константинопольскому патриарху Константину IV Хлиарену о назначении на русскую кафедру нового иерарха. Разумеется, эта просьба была уважена. Выбор патриарха и императора пал на владыку Константина — человека весьма образованного и сведущего в сложных богословских вопросах, хорошо известного в церковных кругах. По его собственным словам, он ещё раньше был знаком с Русью и, видимо, посещал её. Не позднее конца 1155 года Константин был рукоположен в сан киевского митрополита, а летом или осенью следующего, 1156 года добрался наконец до Киева, где был принят князем со всевозможными почестями. По прибытии Константин немедленно начал наводить порядок в делах вверенной ему Русской епархии. Однако меры, принятые им, оказались не просто жёсткими, но жёсткими до крайности, можно сказать, исключительными. Прежде всего, он подверг церковному отлучению — анафеме — самого Климента Смолятича как незаконного узурпатора митрополичьего престола. Имя Климента было изъято из списков русских митрополитов; все его деяния, в том числе рукоположения в священнический и диаконский сан, признаны незаконными. Рукоположенные при Клименте священнослужители должны были письменно осудить прежнего митрополита, и только после этого новый глава Русской церкви мог подтвердить их духовный сан или рукоположить их заново. Со своих кафедр были смещены те епископы, которые участвовали в церковном соборе, избравшем Климента в митрополиты. От них «рукописания» даже не требовали, ибо их преступление казалось несовместимым с их высоким духовным саном. Больше того, митрополит Константин посмертно предал церковному отлучению и проклял покровителя Климента Смолятича, киевского князя Изяслава Мстиславича, что для Руси было делом неслыханным и воспринималось как явное кощунство. Однако всеми этими жёсткими мерами митрополиту Константину так и не удалось положить конец церковной смуте. Не сумел он восстановить и тот высокий духовный авторитет, которым пользовались киевские первосвятители. Его попытка опереться на новых епископов, поставленных им на место смещённых со своих кафедр участников киевского собора 1147 года, также оказалась не слишком удачной, ибо далеко не все из них пользовались достаточным авторитетом на Руси. Среди тех, чьи имена нам известны, — переяславский епископ Василий (которого русские летописцы именуют несколько пренебрежительно — Васильцем), галицкий Косьма и черниговский Антоний, родом грек, которому русские летописцы дают самую нелестную характеристику, изображая его обманщиком и интриганом, но которому митрополит Константин, напротив, полностью доверял. В схватке русских князей Константин безоговорочно принял лишь одну сторону, и это сделало его точно таким же заложником политической ситуации, каким был его соперник в борьбе за киевскую митрополию. Подобно Клименту Смолятичу, Константин сможет осуществлять свои функции главы Русской церкви только тогда, когда киевский стол будут занимать лояльно настроенные к нему князья — сначала Юрий Долгорукий, а затем, после его смерти, черниговский князь Изяслав Давидович. Но как только киевский стол перейдёт к сыну проклятого им Изяслава Мстиславича Мстиславу, Константину придётся бегством спасаться из Киева. Он скончается в Чернигове в 1159 году, причём летопись рассказывает о необычной просьбе, высказанной им перед самой кончиной: призвав к себе черниговского епископа Антония, митрополит «заклят и», то есть взял с него клятву в том, что тот не похоронит его тело, но бросит его вне города: «Яко по умерьтвии моем не погребешь тела моего, но ужем (верёвкой. — А. К.) поверзше за нозе мои, извлечете мя из града и поверзете мя псом на расхытанье». Антоний сдержит слово и исполнит эту чудовищную клятву. Однако когда тело греческого иерарха будет брошено на съедение псам и воронам, это вызовет в городе оцепенение и ужас; на следующий день тогдашний черниговский князь Святослав Ольгович, «здумав с мужи своими и с епископом», прикажет взять тело почившего митрополита и с подобающими почестями похоронить его в соборной церкви Святого Спаса. Впоследствии же Константина начнут почитать как святого — сначала в Чернигове, а затем и во всей Русской церкви.

Но почему же среди епископов, пострадавших при Константине, оказался и Нестор Ростовский? Ведь он никогда не поддерживал Климента Смолятича и даже не присутствовал на соборе 1147 года!

В чём оказалась его провинность, неизвестно. Автор позднейшей Никоновской летописи полагал, что епископ отправился «поклонитися и благословитися» к новому киевскому митрополиту, но «от своих домашних оклеветан бысть… и в запрещении бысть», то есть подвергся церковному наказанию, епитимье. Какие «домашние» могли здесь иметься в виду? И сами ли они оклеветали владыку или, может быть, действовали наученные кем-то? Ответов на эти вопросы у нас нет, тем более что к показаниям столь позднего источника следует относиться с осторожностью. Ясно лишь, что отстранение ростовского епископа от кафедры могло произойти с ведома и согласия либо самого Юрия Владимировича, либо его сына Андрея. Первое, пожалуй, выглядит более вероятным: всего через несколько месяцев после смерти в мае 1157 года Юрия Долгорукого митрополит Константин, по свидетельству той же Никоновской летописи, «испытав о Нестере, епископе Ростовском», то есть проведя какое-то новое расследование, установил, «яко не по правде оклеветан бысть от домашних его, и повеле клеветарей его всех всадити в темницу». Впоследствии Нестор возвратится на свою кафедру — и, кажется, произойдёт это не единожды. Никоновская летопись сообщает, что в 1157 году его вторично изгонят оттуда — на этот раз, надо полагать, по прямому указанию Андрея Боголюбского. Однако и это известие вызывает сомнения в своей достоверности, о чём мы ещё будем говорить ниже.

Надо сказать, что в Суздальской земле осуждение епископа Нестора было воспринято очень болезненно. Многие по-прежнему считали его законным главой епархии. Когда год спустя митрополит Константин поставит на ростовскую кафедру нового епископа, грека Леона, суздальский летописец сообщит об этом с явным осуждением: «Леон епископ не по правде поста-вися Суждалю… перехватив Нестеров стол». Разделял ли подобное мнение князь Андрей Юрьевич, сказать трудно. Но общего языка с новым владыкой он также не найдёт.

* * *

К весне 1157 года положение Юрия в Киеве сделалось угрожающим. «Нача рать замышляти Изяслав Давыдовичь на Дюргя и примири… к собе Ростислава Мстиславича и Мьстислава Изяславича…» — сообщает летописец. Как видим, противники Юрия, прежде враждовавшие друг с другом, сумели объединиться — и именно на почве общего неприятия той политики, которую проводил в Киеве Юрий Долгорукий. Это имело для князя, фактически оказавшегося в изоляции, роковые последствия, тем более что он не мог опереться и на киевлян, для которых по-прежнему оставался чужаком. Причём чужаком, не принимавшим сложившихся норм во взаимоотношении князя и подданных, открыто попиравшим те права, которые киевляне и жители других южнорусских городов добились за прошедшие годы. Ибо ко времени княжения Юрия киевляне успели привыкнуть к тому, что князь, вступавший на «златой» киевский стол, заключал с ними отдельный «ряд» (договор), где оговаривал и их, и, главное, свои права и обязанности. Юрий же этого не сделал. Вступив в Киев, он попытался восстановить старый порядок, по которому стольный город Руси принадлежал «старейшему» князю как его неотъемлемое владение, как «отчина» и «дедина», которыми он мог распоряжаться по собственному усмотрению. Но это никак не устраивало его подданных. «Не хочем быти, акы в задници», то есть не хотим как бы переходить по наследству, — передаёт их слова (сказанные, правда, по другому, но похожему случаю) летописец. «Задница», по-древнерусски, — наследство; но очень похоже, что здесь обыграно и другое значение этого слова.

К маю противники Юрия были готовы начать военные действия. Всё было согласовано, роли распределены, сроки обозначены. «И сложи Изяслав путь с Ростиславом и со Мьстиславом на Гюргя, — продолжает киевский летописец, — и пусти Ростислав Романа, сына своего, с полком своим, а Мьстислав поиде из Володимиря (Владимира-Волынского. — А. К.)…»

Однако до военных действий так и не дошло. Удивительно, но Юрий, кажется, опять не был готов к войне. В те самые дни, когда враги его уже объединили усилия и выступили или готовились выступить в поход, он предавался пирам и развлечениям. Один из таких пиров — у «осмянника» (то есть сборщика княжеской подати) Петрилы — стал для него последним. Киевский летописец так пишет об этом: «Пив бо Гюрги у осменика у Петрила: в ть день на ночь разболеся, и бысть болести его 5 днии…»

Что случилось на этом пиру, неизвестно. Впоследствии исследователи не раз выказывали уверенность в том, что Юрий был отравлен. Однако для столь категоричного суждения у нас нет достаточных оснований. Киевский князь был уже далеко не молод; чрезмерные же возлияния и обильная пища на ночь вполне могли спровоцировать болезнь — например, острый сердечный приступ или инсульт. Тем более что Юрий был не первым из киевских князей, кто умер после пиршества, — также, после «веселия» с дружиной, ушёл из жизни и его старший брат Вячеслав. К тому же в летописи мы не найдём ни малейших намёков на то, что Юрия отравили. Когда спустя 14 лет, в январе 1171 года, в Киеве скончается сын Юрия Глеб, слухи о его насильственной смерти попадут на страницы летописи: князь Андрей Юрьевич потребует выдать ему на расправу тех киевлян, которые «суть уморили брата моего Глеба». Если бы Юрий действительно был отравлен, Андрей, наверное, не преминул бы вспомнить и об этом.

Так или иначе, но болезнь князя оказалась смертельной. Вечером 15 мая («в среду на ночь») князь Юрий Владимирович скончался, а наутро следующего дня, 16 мая, его похоронили в Спасо-Преображенской церкви пригородного монастыря Святого Спаса на Берестовом. Сделано это было с явной, можно даже сказать неприличной, поспешностью: тело князя торопились предать земле, дабы пресечь начавшиеся в Киеве беспорядки. «И много зла створися в ть день, — пишет киевский летописец о событиях, разыгравшихся в самый день похорон князя, — розграбиша двор его Красный, и другый двор его за Днепром разъграбиша, его же звашеть сам Раем (в других вариантах: «самраем» или «самораем». — А. К.), и Василков двор, сына его, разграбиша в городе, [и] избивахуть суждалци по городом и по селом, а товар их грабяче»…

Так часто случалось в истории. Суздальцы, пришедшие в Киев вместе с Юрием, воспринимались как явные чужаки, а потому должны были принять на себя весь выплеснувшийся гнев киевлян, всю их слепую ярость. Князя уже не было в живых, и защитить его людей оказалось некому. В Суздальскую землю пришлось бежать и сыну Юрия Борису, лишившемуся Турова (этот город занял прежний туровский князь Юрий Ярославич). Другой Юрьевич, Василько, чей киевский дворец был разграблен киевлянами, сумел удержаться в Торческе. Но положение его оставалось неустойчивым: он полностью зависел от других, более сильных князей, и уже в начале 1160-х годов ему тоже придётся вернуться в Суздаль. В довершение всех бед, постигших «Юрьево племя», в начале того же 1157 года, ещё до смерти отца, из Новгорода бежал князь Мстислав, изгнанный новгородцами. Сохранить свои позиции за пределами Суздальской земли удалось лишь князю Глебу Юрьевичу, княжившему в Переяславле-Русском. С новым киевским князем Изяславом Давыдовичем его связывали родственные отношения, ибо ещё зимой 1155/56 года, вскоре после вокняжения его отца в Киеве, он вступил в брак с дочерью Изяслава. Переяславль на Трубеже на долгие годы и станет главным оплотом Юрьевичей в Южной Руси.

…Князь Изяслав Давыдович узнал о случившемся в тот самый день, когда он намеревался выступить из Чернигова в поход на Киев. Внезапная смерть его главного противника позволила избежать войны, пролития большой крови. А потому он воспринял произошедшее как проявление Божьей воли. «Изяславу же хотящю пойти ко Киеву, — рассказывает летописец, — и во тъ день приехаша к Изяславу кияне, рекуче: “Поеди, княже, Киеву. Гюрги ти умерл”. Он же прослезивъся, и руце въздев к Богу, и рече: “Благословен еси, Господи, оже мя еси росудил с ним смерть[ю], а не кровопролитьем”». Князь вступил в Киев на третий день после похорон, 19 мая, «в неделю пянтикостьную», то есть в день Святой Троицы, или Пятидесятницы. Киевляне встречали его с воодушевлением, забыв о прежней неприязни к представителям черниговской ветви князей Рюриковичей, — точно так же, как два года назад они встречали Юрия, забыв о вражде, которую питали к нему. По свидетельству Никоновской летописи, Изяслав успел принять участие в расправе с оставшимися в городе приверженцами Юрия: «вся имениа его взят, и дружину его пойма: овех оковы железными связа, а других в темницы всади, и сяде на столе на великом княжении в Киеве».

Так закончилась наполненная бесконечными междоусобными войнами эпоха Юрия Долгорукого и началась новая глава русской истории, связанная с именем его сына Андрея Боголюбского.

 

4 июня или 4 июля?

Известие о смерти отца Андрей получил с опозданием — как это всегда случалось с известиями, приходившими в Суздальскую землю из Киева. Теперь он становился правителем огромного княжества, простиравшегося от самых границ Вятичской земли на юго-западе до Заволочья и Устюга на северо-востоке. Андрей уже давно свыкся с родным краем, полюбил его, прикипел к нему душой; здесь его тоже знали и любили, а потому его вступление на княжеский стол казалось делом естественным и не вызывающим сомнений. О недавнем крестном целовании младшим детям Юрия Долгорукого, Михаилу и Всеволоду, все как будто забыли: княжичи были слишком малы, и о признании их в качестве законных князей не могло идти и речи. Показательно, что избрание Андрея на «отний» (то есть отчий) стол произошло с одобрения жителей главных городов Ростовской и Суздальской земли — прежде всего Ростова и Суздаля, — в результате их волеизъявления на вече; показательно и то, что вспоминали при этом не только о старейшинстве Андрея и его несомненных правах на престол, но и о его христианских добродетелях и несравненных душевных качествах. Во всяком случае, именно так излагает ход событий летописец, сообщая, что после смерти князя Юрия Владимировича «того же лета ростовци и суждалци, здумавше вси, пояша Андрея, сына его старейшаго, и посадиша и в Ростове на отни столе и Суждали, занеже бе любим всеми за премногую его добродетель, юже имяше преже к Богу и ко всем сущим под ним». В Ипатьевской летописи к «ростовцам и суздальцам» прибавились ещё и «володимирци», а в перечень княжеских столов, на которые был посажен Андрей, добавлен Владимир — но это добавления более позднего владимирского летописца, очевидно, желавшего «задним числом» повысить статус своего города, ставшего при Андрее Боголюбском столицей княжества. (Впрочем, так описывается избрание Андрея в «официальном» летописании его времени. Спустя 17 лет, в припоминании об этом — уже в связи с событиями, последовавшими за гибелью Боголюбского, — летописец обратит внимание совсем на другое: ростовцы и суздальцы «посадиша» Андрея на княжеский стол, «преступивше хрестное целованье», которое ранее дали его отцу Юрию.)

Судя по летописному рассказу, торжества интронизации проходили в Ростове — старейшем городе Северо-восточной Руси, стольном для первых здешних князей, начиная со святого Бориса. Когда именно это произошло? Старшие русские летописи, Лаврентьевская и Ипатьевская, точной даты не называют. Зато она имеется в некоторых других летописях, хотя и приведена в них по-разному — 4 июля или 4 июня 1157 года. Первая дата, 4 июля, появляется в Радзивиловской летописи XV века, однако выглядит здесь очевидной вставкой: по всей вероятности, первоначально она читалась на полях той рукописи, которая послужила источником для летописца, а затем попала в текст, но явно не на своё место. В результате получилось совсем не складно: «…и посадиша на столе в Ростове и в Суждали. — Сей же благоверный князь Андрей — июля 4 — за прем[н]огою его добродетель, — зане бе прелюбим всеми, — юже имеяше преже ко Богу и ко всем сущим под ним». Схожий текст, лишь с исправлением даты — «июня 4» — читается в Московско-Академической летописи, также XV века. Обе летописи принадлежат к числу наиболее авторитетных и заслуживающих доверия; соответственно, и источник, из которого их составители черпали свои сведения (и из которого заимствована указанная дата, или даты, вокняжения Андрея), следует признать весьма древним и также заслуживающим доверия. Дата 4 июня приведена и в так называемом Летописце Переяславля Суздальского — ещё одном памятнике русского летописания XV века. Но здесь текст уже отредактирован и грамматически выстроен правильно: «Том же лете ростовци и суждалци, съдумавши вси посадиша Андрея, сына его старейшаго, на столе отни в Ростове и Суждали, месяца июня в 4, зане бе прелюбим всеми за премногую его добродетель…»Наконец, дату 4 июля называет В.Н. Татищев, использовавший в своей «Истории Российской» какой-то иной летописный источник, не совпадающий с известными нам сегодня. «Как скоро Андрей Юриевич известие о смерти отцовой получил, — писал историк позднее уже от себя, распространяя и домысливая летописный текст, — так скоро себя великим князем во всей Белой Руси (то есть, по терминологии Татищева, Великороссии. — А. К.) объявил и ко всем князем о том писал, которому суздальцы, ростовцы и другие грады… собравшися в великом множестве, с радостию крест целовали, понеже его храбрости, справедливости и добраго правления ради, всенародно паче всех братии любили».

Историкам остаётся выбирать между двумя названными датами. Понятно, что одна из них появилась в результате простой описки, ошибки в одну букву. Дата 4 июля кажется мне более вероятной, и вот почему. Едва ли торжества, связанные с официальным провозглашением Андрея князем Суздальским и Ростовским, могли произойти спустя всего три недели после смерти его родителя, ранее завершения сороковин по нему (то есть ранее 23 июня). К тому же 29 июня, в субботу, завершился Петровский пост, начавшийся в том году 27 мая. Мы знаем, что Андрей отличался искренним благочестием и повышенной ревностью к церковным установлениям; и постные дни, и сорокадневный траур по отцу он должен был соблюдать с подчёркнутой строгостью. Ещё важнее другое. И 4 июня, и 4 июля выпали в 1157 году на будние, казалось бы, ничем не примечательные дни (первая дата — вторник, вторая — четверг). Но день 4 июля был для князя особым. Если этот день он выбрал для торжеств сам — а сомневаться в этом не приходится, — то сделал это далеко не случайно. В этот день Церковь празднует память святителя Андрея, архиепископа Критского; иными словами, этот день был днём княжеских именин, или, точнее, одним из таких дней. (Знаменательно, что ныне Церковь празднует 4 июля и память самого благоверного князя Андрея Юрьевича.) Вступая на княжеский стол, Андрей, очевидно, хотел заручиться поддержкой своего небесного покровителя. Так поступали в подобных случаях и другие русские князья того времени. Например, киевский князь Изяслав Мстиславич приурочил в 1147 году важное для себя церковное событие — избрание на русскую митрополию своего ставленника Климента Смолятича — к 27 июля, своим именинам — дню памяти святого великомученика и целителя Пантелеймона, чьё имя он носил в крещении.

Святитель Андрей Критский, автор великопостного «Покаянного канона», входил в число святых, весьма почитаемых на Руси. Особенно горячо чтили его память соименные ему русские князья, и в их числе, разумеется, князь Андрей Юрьевич. В комплекс сочинений, включающий в себя знаменитое «Поучение» Владимира Мономаха, входит «Молитва», содержащая обращение к святителю Андрею; текст этот заимствован из молитвы святому, которая в Триоди постной — богослужебной книге, содержащей молитвословия Великого поста, следует сразу же после «Покаянного канона». Исследователи спорят, для кого из русских князей — потомков Владимира Мономаха — «Молитва» была переписана вместе с «Поучением»: одни считают, что для сына Мономаха Андрея Владимировича, князя Переяславля-Южного, другие — что для его внука Андрея Боголюбского. Но в любом случае надо согласиться, что слова, процитированные в этом памятнике, для обоих князей звучали особенно пронзительно: «Андрею честный, отче преблаженный, пастырь Критский, не оставь молиться за нас, почитающих тебя, да избавимся все от гнева, и печали, и тления, и греха, и бед, почитая с верою память твою».

Слова эти, несомненно, звучали 4 июля — и во всеуслышание, под сводами церкви, и в душе князя Андрея Юрьевича, в его личной, келейной молитве. Так день своих именин князь сделал и днём своего политического триумфа.

 

Первые годы: отношения с князьями

По получении известия о смерти родителя князь Андрей Юрьевич прежде всего озаботился тем, чтобы соответствующим образом почтить его память, отдать отцу последний сыновний долг. «Тем же и по смерти отца своего велику память створи, — продолжает свой рассказ летописец, — церкви украси, и монастыри постави, и церковь сконца (завершил. — А. К.), иже бе заложил переже отець его Святаго Спаса камяну». В последнем известии, скорее всего, речь идёт о завершении строительства церкви в Переяславле-Залесском, хотя некоторые летописи — по-видимому, ошибочно — указывают на Владимир или Суздаль. Несомненно, в ростовские, суздальские и иные храмы были сделаны богатые вклады; какие-то пожертвования, и немалые, были отправлены в Киев, и в первую очередь в церковь Святого Спаса на Берестовом — усыпальницу Юрия Долгорукого.

Богатые дары князь Андрей Юрьевич послал и в Киевский Печерский монастырь. Старейший и наиболее прославленный на Руси, монастырь этот поддерживал тесные связи с Юрием Долгоруким и пользовался его покровительством даже в те годы, когда Юрий княжил в Суздале (не случайно имя князя несколько раз упоминается на страницах Киево-Печерского патерика). Само погребение Юрия на Берестовом могло объясняться близостью Берестовской церкви к Киевским пещерам. О каких-либо связях с Печерской обителью Андрея Боголюбского древнейшие источники не сообщают, однако о том, что его имя пользовалось здесь немалым авторитетом, свидетельствует тот факт, что им оказалась надписана поддельная грамота на пожалования монастырю города Василева и других ближних к Киеву местностей, составленная в конце XVI столетия. Вполне вероятно, что экземпляр какой-то Андреевой грамоты в монастыре имелся и имя князя было извлечено составителями фальшивки оттуда. Это мифическое пожалование, датированное 6667 (1159) годом, якобы было дано Андреем по смерти отца и в соответствии с отчей «заповедью», сделанной Юрием «при доброй памяти» перед самой кончиной. Авторы фальшивки восстанавливали и некоторые обстоятельства смерти и погребения Юрия Долгорукого — увы, весьма далёкие от действительности. По их утверждению, при погребении князя присутствовали не только сам Андрей (превращенный ими в нового киевского князя, преемника отца) и его названная по имени супруга, но и киевский митрополит «со всеми честными епископы розличных городов», и иные епископы, стекшиеся «на провод в богоспасаемый град Киев в монастырь Печерский тело господина отца моего великого князя», и «думные и вельможные князья», и «бояры наши» (то есть Андреевы) и «племянники» (отметим, наряду с явными ошибками и несообразностями документа, его терминологию, соответствующую концу XVI, но отнюдь не XII веку). Понятно, что сам Андрей присутствовать при погребении отца не мог. А вот память о его вкладах в монастырь, вероятно, сохранилась.

Первые годы суздальского княжения Андрея Боголюбского ознаменованы многими важными событиями. Поначалу он по большей части занимался внутренними делами княжества. Так, уже на следующий год по вокняжении Андрей начал строительство нового духовного центра Северо-восточной Руси — монументального собора во имя Успения Пресвятой Богородицы в городе Владимире, ставшем при нём новой столицей княжества. Однако о масштабном строительстве князя во Владимире и других городах его земли мы будем подробнее говорить в следующих главах книги. Пока же постараемся охарактеризовать ту внешнюю обстановку, в которой протекали первые годы его пребывания у власти, и ту линию поведения, которую он выбрал во взаимоотношениях с другими князьями.

* * *

В отличие от отца, Андрей не обладал династическим старейшинством среди русских князей, а потому и не претендовал на обладание Киевом, предоставив бороться за него другим представителям княжеского рода. В события, происходившие в Южной Руси, он вмешивался лишь в силу необходимости и поначалу с очень большой осторожностью. Между тем события здесь развивались по ставшему уже привычным сценарию.

Заняв киевский стол, князь Изяслав Давыдович немедленно столкнулся со всеми теми противоречиями, которые осложняли жизнь его предшественнику Юрию Долгорукому. Неустойчивость своего положения он, как и Юрий, пытался компенсировать отчасти мирными договорами, созданием коалиций с отдельными князьями, а отчасти военными походами, которые, однако, надо было ещё довести до победы. Между тем Изяслав Давидович никогда не считался искусным полководцем. В трудных ситуациях он больше полагался на собственное красноречие, умение при случае «припреть» противника в споре, а вот на поле брани чувствовал себя куда менее уверенно. Воевать же ему приходилось часто. В качестве киевского князя он организовал два больших военных похода, но оба они завершились неудачно. Сначала, в том же 1157 году, Изяслав вместе с другими князьями ходил к Турову, намереваясь отнять город у туровского князя Юрия Ярославича и передать его князю Владимиру «Матешичу», внуку Мономаха (не слишком ладившему с другими потомками Мстислава Великого). Отклонив просьбу Юрия о переговорах, Изяслав приступил к осаде и простоял у города десять недель, однако внезапно начавшийся мор в конях не позволил ему добиться успеха; «и тако не успевше ему ничтоже, възвратишася в своя си… и мнози пеши придоша с тое войны». Второй поход Изяслава имел ещё более печальные последствия. В 1158 году он начал войну против сына покойного Владимирка Галицкого, князя Ярослава Владимировича Осмомысла, — между прочим, бывшего союзника и зятя Юрия Долгорукого. Но поход этот, не успев начаться, обернулся для Изяслава войной с целой коалицией южнорусских князей.

Вражда Изяслава с галицким князем имела довольно запутанную историю, связанную с князем-изгоем Иваном Ростиславичем Берладником — личностью весьма примечательной (своё прозвище он получил из-за того, что на какое-то время обосновался в Нижнем Подунавье, в районе реки Берлад, или Бырлад, ныне на территории Румынии, — пристанище вольных, никому не подчинявшихся людей — так называемых «берладников»). Лишившийся удела в Галицкой земле, он избрал для себя ремесло кондотьера, наёмника, переходя от одного князя к другому: в разные годы Иван служил то князьям Ольговичам (причём одного из них — князя Святослава Ольговича — попросту ограбил), то Ростиславу Смоленскому, то Юрию Долгорукому. Однако не забывал он и о своих правах на Галич, а главное, в Галиче ни на минуту не забывали о нём: ни галицкие князья, его ближайшие родичи, страшившиеся его как возможного претендента на галицкий стол, ни сами галичане, видевшие в нём избавителя от тяжёлой руки местных князей — сначала Владимирка Володаревича, а затем его сына Ярослава Осмомысла. (Известно: тот, кто находится далеко и давно уже не появляется в родных краях, всегда в глазах подданных выглядит предпочтительнее того, кто давно уже держит в своих руках власть.) Юрий Долгорукий, весьма дороживший союзом с галицкими князьями, в конце концов приказал схватить Берладника и заточить в темницу, а затем и вовсе согласился выдать его в Галич. При этом он пошёл на прямое нарушение крестного целования, которое ранее дал Берладнику. Зимой 1156/57 года по распоряжению Юрия Иван в оковах был привезён из Суздаля в Киев. Сюда за ним прибыло посольство от князя Ярослава Осмомысла — его двоюродного брата. Однако нарушение Юрием клятвы, данной на кресте, вызвало негодование в Киеве. В защиту Берладника выступили митрополит Константин и киевские игумены, и Юрий не решился доводить до конца начатое им злое дело. Вняв увещеваниям духовных лиц, он отказался от обещания Ярославу, но пленника не освободил, а всё так же в оковах отправил обратно в Суздальскую землю. По дороге на суздальский отряд напали люди черниговского князя Изяслава Давыдовича — в то время уже врага Юрия. Они отбили Берладника и доставили его в Чернигов. Изяслав немедленно освободил пленника и с этого времени стал покровительствовать ему. Когда же он занял киевский стол, Берладник вместе с ним перебрался в Киев.

На этом, однако, злоключения князя не закончились. Ярослав Галицкий продолжал добиваться выдачи двоюродного брата. Заручившись поддержкой большинства южнорусских князей, а также венгерского короля и правителей Польского государства, он в начале 1158 года отправил с этой целью в Киев многочисленное посольство. На сей раз Изяславу Давыдовичу удалось «припреть» (то есть переспорить) послов, и выдавать Берладника в Галич он отказался. Тем не менее настойчивость галицкого князя напугала Ивана Ростиславича, имевшего уже печальный опыт неисполнения русскими князьями своих обещаний. «Уполошився» (по выражению летописца), он бежал из Киева и отправился в Половецкие степи, а оттуда вместе с половцами двинулся на Дунай и «ста в городех подунайских». Здесь Иван начал пиратские действия, захватывая галицкие торговые и рыболовные суда «и пакостяше рыболовом галичьскым». Помимо значительного числа половцев, он собрал у себя до шести тысяч «берладников» и с этими силами напал на пограничные галицкие города. Местные жители начали массово переходить на его сторону. Примечательно, что Иван, заботясь о горожанах, не давал половцам разорять галицкие города — это нечастый случай в истории междукняжеских войн XII века. Недовольные этим запретом, половцы покинули князя, что сильно ослабило его в военном отношении.

Можно думать, что действия Берладника были на руку князю Изяславу Давыдовичу или даже согласованы с ним. Однако Изяслав всё же принял меры к тому, чтобы прекратить их: он послал за Иваном Ростиславичем и привёл его к Киеву. В том же году Изяслав Давыдович попытался своими силами вернуть Берладнику галицкий стол. При этом он также рассчитывал на поддержку галичан, которые открыто звали Берладника к себе, обещая при его появлении сразу же перейти на его сторону. В конце осени 1158 года Изяслав Давьщович выступил в поход против Ярослава Галицкого. Двоюродный брат Изяслава Святослав Ольгович, княживший тогда в Чернигове, пытался остановить его: «Брате, кому ищеши волости, брату ли или сынови?» — передают его слова летописцы. Святослав готов был помочь — но только в том случае, если Изяслав подвергнется нападению кого-то из князей; самому же начинать войну из-за Берладника он считал непростительной ошибкой. «Я[з], брате, не лиха хотя тобе, бороню (возбраняю. — А. К.) не ходити, но хотя ти добра и тишины земли Рускые», — объяснял он двоюродному брату своё решение.

Его упрёки, несомненно, были справедливы. Однако Изяслава они привели в ярость. «Ведомо ти буди, брате, — велел он передать Святославу Ольговичу, — всяко не ворочюся, уже есмь пошёл». А дальше прямо угрожал ему: «Оже ты сам [не] идеши, ни сына пустиши, аже ми Бог дасть, успею Галичю, а ты тогда не жалуй на мя, оже ся почнёшь поползывати (отползать. — А. К.) и-Щернигова к Новугороду (Новгороду-Северскому. — А. К.)». А ведь совсем недавно Изяслав целовал крест двоюродному брату, что не будет «искать» под ним Чернигов! Так союз двоюродных братьев в очередной раз сменился жестокой враждой.

Изяслав послал за помощью к «диким» половцам — своим всегдашним союзникам. Среди прочих с двадцатитысячным войском явился к нему половецкий хан Башкорд, «отчим» его родного племянника Святослава Владимировича (небывалый случай в русской истории: вдова Изяславова брата Владимира, внучка Мономаха, бежала в Степь и стала там женой половецкого «князя»!). Однако не дремал и Ярослав Галицкий, сумевший соединиться с могущественным волынским князем Мстиславом Изяславичем (сыном покойного киевского князя Изяслава Мстиславича) и ставшим его союзником Владимиром Андреевичем, сидевшим в Пересопнице. Объединённая рать двинулась к Киеву, причём другим путём, нежели тот, по которому шёл Изяслав Давьщович. Тому пришлось поворачивать обратно. Пока Изяслав дожидался половцев в Василеве (городе на реке Стугне), враждебные ему князья успели занять Белгород на реке Ирпень — своеобразные ворота в Киевскую землю. С приходом половцев инициатива вернулась к Изяславу. Вместе с половцами и берендеями, по традиции составлявшими значительную часть войска киевских князей, он осадил Белгород. Однако ставка на берендеев оказалась ошибкой с его стороны. Дело в том, что в прошлые годы берендеи неизменно поддерживали киевского князя Изяслава Мстиславича. Теперь же они вступили в тайные переговоры с его сыном: «Аще ны (нас. — А. К.) хощеши любити, яко же ны есть любил отець твой, и по городу ны даси по лепшему (то есть уступишь нам наши же города по реке Роси? — А. К.), то мы на том отступим от Изяслава» — такие слова передали они князю Мстиславу Изяславичу. Тот с готовностью согласился на их условия. Изяслав же узнал о случившемся слишком поздно — после измены берендеев его положение сделалось безнадёжным. Князь бежал к Гомелю, где стал дожидаться свою супругу, которой также пришлось бегством спасаться из Киева. Жестокому разгрому подверглись и половцы: часть их перехватили по дороге берендеи и торки, другие утонули в реке Рось, и лишь немногим удалось убежать к себе в степи. Между прочим, какую-то роль в происходящих событиях сыграл брат Андрея Боголюбского Глеб, княживший в Переяславле. Он принял в город свою тёщу, жену Изяслава Давыдовича, однако сопровождать её до Гомеля, как подобало зятю, не стал — вероятно, не желая надолго покидать свой город. Из Переяславля княгиня отправилась в сожжённый её же мужем Городец Остёрский, а оттуда ещё дальше. «Почтил» и «утешил» её, по словам летописца, только двоюродный племянник её мужа Ярослав Всеволодович, который и проводил княгиню к супругу.

Разгневанный неудачей, Изяслав Давыдович принялся разорять земли Святослава Ольговича, которого посчитал главным виновником своих бед. Объектом его притязаний стали «Вятичские города», то есть обширная лесная область на востоке Северской земли, примыкавшая к владениям суздальских князей. Её-то он и занял, хотя обладание Вятичской землёй отнюдь не соответствовало его амбициям и воспринималось им как досадное и явно оскорбительное недоразумение. На время одним из его городов сделался также малозначительный Вырь (Вырев) в Посемье (области по реке Сейм), где он оставил свою супругу под защитой всё того же Берладника. Но жить здесь, на разорённой половцами окраине Черниговской земли, было тяжело: впоследствии Изяслав Давыдович выразится в том духе, что «лепше» ему принять смерть, нежели «у Выри… голодом мерети», то есть умирать голодною смертью. Что же касается суздальского князя Андрея Юрьевича, то он пока что в события не вмешивался и своего отношения к происходящему не выказывал, хотя военные действия приблизились к границам его княжества.

12 декабря 1158 года Мстислав Изяславич со своими союзниками занял Киев. Всё добро Давыдовича и его людей — «товара много… золота и серебра, и челяди, и кони, и скота, и всё» — Мстислав забрал себе и отправил во Владимир-Волынский. Но сам княжить в Киеве он не собирался, поскольку права на этот город по праву старейшинства принадлежали его дяде, князю Ростиславу Мстиславичу Смоленскому. Ростислав согласился занять киевский стол, однако выставил непременное условие: Киев и киевскую митрополичью кафедру должен был покинуть Климент Смолятич, приведённый Мстиславом с Волыни. Мстислав, в свою очередь, не соглашался видеть на митрополии грека Константина («зане клял ми отца»). В результате долгих и трудных переговоров князья целовали крест на том, что ни одного из претендентов на кафедру в Киев не впускать, но «иного митрополита привести им ис Царягорода». 12 апреля 1159 года, в самый день Пасхи, князь Ростислав Мстиславич вступил наконец на киевский стол. Киевляне встречали его с ликованием — как внука любимого ими Мономаха, сына Мстислава Великого и брата Изяслава Мстиславича. Казалось, с его вокняжением безвременью и смуте будет положен конец.

Но не тут-то было. Изяслав Давыдович не смирился ни с потерей Киева, ни с утратой «отчего» Чернигова, который он передал Святославу Ольговичу в короткий период своего киевского княжения. Летом или осенью того же 1159 года он вновь собрал у себя множество половцев и «с всею силою половецкою» двинулся на двоюродного брата. Но и Святослав Ольгович уступать не собирался. Он заключил военный союз с Ростиславом Киевским и заручился его поддержкой. Чернигов обороняли дружины не только самого Святослава Ольговича, но и его племянника Святослава Всеволодовича и князя Рюрика Ростиславича, сына Ростислава Мстиславича. Примечательно, что Ростислав, не доверяя Ольговичу, посчитал нужным удержать в Киеве в качестве заложника его сына Всеволода.

Сражение за Чернигов получилось ожесточённым. Враждующие рати разделяла река Десна: «…бьяхуся с ними о реку… крепко: они на коних, а ини в насадех (речных судах. — А. К.) ездяче, и не пустиша е (их. — А. К.) черес реку». Между тем половцы Изяслава Давыдовича опустошали черниговские волости: «…и стоявше, велику пакость створиша, сёла пожгоша, люди повоеваша». Ольговичи запросили у Ростислава Мстиславича подмогу, и тот откликнулся на их просьбу. Узнав об этом, Изяслав отступил; за ним была снаряжена погоня, однако настигнуть его Ольговичам не удалось. Святослав велел распустить войско. Давыдович же по-прежнему пребывал в готовности к войне. В Чернигове у него имелись осведомители; от них-то князю и стало известно о том, что войска из Чернигова выведены, а главное — что Святослав Ольгович серьёзно занемог. Воспользовавшись этим, Изяслав «вборзе, сгадав с дружиною, пойма ротники своя», то есть тех же половцев, и «изъездом» устремился к Чернигову. Но и на этот раз расчёт его оказался неверным. Превозмогая болезнь, Святослав собрал войско; вернулись к нему и союзники, не успевшие далеко отойти от города. Берендеи и «молодшая» (то есть младшая) дружина неожиданно ударили по половцам и нанесли им серьёзный урон: «много их избиша, а другыя руками изоимаша (то есть взяли в плен. — А. К.) и люди отполониша своя, иже бяху половци поймали». Половцы бежали прочь. Вслед за ними пришлось отступить и Изяславу. «Убоявся», он переправился обратно за Десну и, преследуемый противными ему князьями, ушёл в Вятичскую землю, а затем ещё дальше — к Вщижу, городу на Десне, километрах в сорока выше Брянска по течению реки, где сидел на княжении его племянник Святослав Владимирович (тот самый «пасынок» Башкорда). Половцы, всегда готовые поживиться за счёт бесконечных княжеских раздоров, по-прежнему стекались к нему на зов. В начале зимы, мстя Ростиславу, Изяслав принялся разорять смоленские пределы: «и тамо много зла створиша половци», захватив в полон более тысячи христианских душ, а ещё больше перебив. Но всё это не могло оказать решающего воздействия на ход войны. Тем более что Святослав Ольгович — опять же при поддержке киевского князя Ростислава Мстиславича и других союзных ему князей — выступил к Вщижу, ставшему главным оплотом Давыдовичей в Подесненье.

Тогда-то в поисках союзника Изяслав и обратил свои взоры в сторону князя Андрея Юрьевича Боголюбского — едва ли не единственного из русских князей, кто оставался в стороне от конфликта и в то же время обладал достаточной силой для того, чтобы оказать Давыдовичам существенную поддержку. Старая вражда с Суздальским княжеским домом была забыта; напротив, теперь Изяслав должен был вспомнить о союзе, некогда заключённом им с отцом Андрея Юрием Долгоруким и скреплённом браком его дочери с Глебом Переяславским. Прямо из смоленского похода — благо расстояние позволяло — он заслал к Андрею новых сватов, «испрашивая» у него дочь в жёны своему племяннику Святославу Владимировичу, а заодно «испрашивая» и «помочь», то есть войско для защиты того же Святослава, уже осаждённого князьями во Вщиже. И Андрей, который внимательно следил за всем происходящим в Южной Руси, согласился на обе просьбы Изяслава Давидовича. Тогда же, зимой, он отправил к Давидовичу своего сына, юного Изяслава, «со всим полком своим», а также «муромскую помощь», то есть полки своего союзника муромского князя Владимира Святославича.

Что стояло за этим решением Андрея Боголюбского? Насколько точно просчитал он все варианты развития событий, все возможные последствия своего вмешательства в конфликт южнорусских князей? Что мог дать ему союз с Изяславом Давидовичем — давним противником его отца? Ведь враг Изяслава, князь Святослав Ольгович, находился в свойстве с Андреем Боголюбским, чья сестра была замужем за его сыном Олегом. В прежних войнах Святослав Ольгович проявил себя как наиболее последовательный и стойкий союзник Юрия Долгорукого; Изяслав же, напротив, был известен неумением держать слово, соблюдать крестное целование. Почему же Андрей всё-таки поддержал его? Ответов на эти вопросы у нас нет. Но рассуждая о причинах, по которым Андрей пошёл на союз с Давидовичем, можно, пожалуй, вспомнить о том, что в прежних войнах Андрей показал себя решительным противником кровопролития и войны вообще. («Се коль добро, еже жити братие вкупе!» — говорил он когда-то отцу словами библейского псалма.) Готовность к миру он подтверждал и делами, всегда выступая за мирное решение междукняжеских споров. Так, может быть, и теперь его вмешательство в конфликт отнюдь не означало его действительной готовности к войне, к пролитию крови? Может быть, он вмешивался в конфликт для того, чтобы погасить, уладить его? Но даже если так, у нас нет сомнений и в том, что он стремился обозначить свои собственные политические интересы, добиться для себя каких-то ощутимых политических выгод, упрочить своё положение среди других русских князей. И момент, который он выбрал для этого, показался ему наиболее удачным. Не случайно и то, что его юный сын — пусть и номинально — встал во главе похода. Андрей, несомненно, хотел, чтобы тот не только набрался военного опыта, но и, что называется, проявил себя — причём участием не во внутренних суздальских, а в общерусских делах. Сам он, Андрей, слишком поздно стал заметной фигурой на общерусском фоне, слишком поздно отец начал поручать ему какие-то важные дела. Очевидно, Андрей не хотел повторять ошибки отца применительно к собственному сыну.

Между тем у Вщижа собрались почти все участники этой затяжной войны. Вместе со Святославом Ольговичем здесь были его сын Олег, оба его племянника Всеволодовича, Святослав и Ярослав, князь Рюрик Ростиславич с киевским полком, его брат Роман Ростиславич со смолянами, полки из союзного Ростиславичам Полоцка и галичане во главе с прославленным воеводой Константином Серославичем. Осада продолжалась уже пять недель. И лишь известие о том, что сын Андрея «с силою многою ростовьскою» движется к городу, заставило князей пойти на мировую. Примечательно, что Ипатьевская летопись содержит два независимых рассказа о событиях у Вщижа. По одной версии, присутствующей также и в Лаврентьевской летописи и, очевидно, имеющей ростовское происхождение, князья согласились на мир со вщижским князем, «убоявшеся» Андреевича. В другой версии рассказа имена Андрея и его сына не упоминаются. Простояв пять недель возле города, сообщает автор (очевидно, излагающий события с точки зрения Святослава Ольговича), князья «створиша» мир, «и на том целова хрест Володимиричь (Святослав. — А. К.) к Святославу (Ольговичу. — А. К.), яко имети ему его в отца место и въ всей воли его ему ходите». Это, скорее, напоминает капитуляцию вщижского князя. Но так ли было на деле? И не выдаётся ли здесь желаемое за действительное? Ведь ранее, в первой версии рассказа, тот же летописец утверждал, что Святослав Владимирович признал «отцем своим» будущего тестя — Андрея Боголюбского!

Так или иначе, но вмешательство Андрея действительно положило конец войне. С его стороны не было пролито ни единой капли крови: одна лишь демонстрация силы заставила противников поспешить с заключением мирного договора. Оба Изяслава — и старший, Давыдович, и младший, Андреевич — повернули свои полки: Изяслав Давыдович направился в «Вятичи», а сын Андрея Боголюбского — к отцу, в Суздальскую землю. большую часть пути князья проделали вместе. По пути, в Волоке (предшественник нынешнего Волоколамска), на стыке новгородских, смоленских и суздальских владений и поблизости от вятичских городов Изяслава Давидовича, Андрей Боголюбский встретился со своим сватом и новым союзником. По всей вероятности, здесь же, в Волоке, он расстался со своей юной дочерью, которая направилась для совершения бракосочетания во Вщиж, к племяннику Изяслава Святославу.

Волок Дамский не случайно был выбран Андреем для «съезда» (встречи) с Изяславом Давидовичем. Это главная перевалочная база и узловой центр новгородско-суздальской торговли. Волок считался новгородским владением, однако представлял собой своеобразный анклав внутри Суздальской земли, и суздальские князья нередко претендовали на него, а Андрей, как видим, добился того, что город перешёл в его руки. Но, как оказалось, Андрей имел виды не только на Волок, но и на сам Великий Новгород, в котором со времён его отца Юрия Долгорукого не раз правили князья из Суздальского дома. Впрочем, о том, что происходило в те годы в Новгороде, и о новгородских заботах князя Андрея Боголюбского стоит поговорить отдельно.

Младший брат Боголюбского князь Мстислав Юрьевич покинул Новгород в начале 1157 года в результате «которы», то есть беспорядков, вспыхнувших в городе. Дело едва не дошло до кровопролития. В тот самый день, когда Мстиславу удалось бежать, в город вступили сыновья князя Ростислава Мстиславича Смоленского Святослав и Давыд, а спустя три дня явился и сам Ростислав, который окончательно пресёк мятеж; «и не бысть зла ничтоже», как с облегчением констатирует новгородский летописец.

Ростислав прокняжил в городе немногим более года. События вокруг Киева требовали его присутствия в Смоленске. Летом или в начале осени следующего, 1158 года он вместе с супругой вернулся домой, оставив в Новгороде двух своих сыновей: на новгородском столе — Святослава, а в Новом Торгу (нынешний Торжок) — Давыда, который ранее однажды уже сидел в Новгороде. Нельзя сказать, что это пришлось по душе новгородцам, которые хотели бы видеть своим князем именно Ростислава, а не его сыновей, во всём зависимых от отца. К тому же присутствие в Новгородской земле сразу двух князей не могло не показаться им обременительным — и потому, что расходы на княжескую администрацию составляли важную статью городского бюджета, и потому, что с двумя князьями договариваться всегда труднее, чем с одним, и потому, что присутствие отдельного князя в Новом Торге таило в себе угрозу для целостности Новгородской земли.

Вероятно, всё это учитывал князь Андрей Юрьевич, когда зимой 1160 года из Волока — то есть с территории Новгородской земли — обратился к новгородцам с грозным заявлением о своих намерениях. «Ведомо буди: хочю искати Новагорода и добром, и лихом», — объявлял он, а далее вспоминал о том, что новгородцы якобы целовали ему крест (когда это было, мы не знаем), и предлагал им мир на следующих условиях: «А хрест есте были целовали ко мне на том, яко имети мене князем собе, а мне вам хотети (в другом списке: хотети добра. — А.К.)». В этот момент, напомню, в Волоке находился и князь Изяслав Давьщович, а значит, в своих притязаниях на Новгород Андрей опирался и на его, пускай и не высказанную вслух, поддержку.

Как видим, в новгородских делах Андрей продолжал политику отца, который первым включил Новгород в сферу интересов суздальских князей. Но действовал Андрей, пожалуй, более решительно, открыто заявляя о своих намерениях и демонстрируя силу, с которой приходилось считаться всем — и не только новгородцам, но и ставшему киевским князем Ростиславу Мстиславичу. Слова Андрея фактически означали для него объявление войны.

Угрозы Андрея раскололи Новгород. «И оттоле начашася новгородци мясти (волноваться, приходить в смятение, мятежи. — А. К.), и вече часто начаша творити», — продолжает свой рассказ южнорусский летописец. Именно в Ипатьевской летописи, в этой своей части представляющей собой нечто вроде семейной хроники смоленских Ростиславичей, раскрывается подоплёка новгородских событий. Естественно, что изложено всё с позиций Ростислава и его сына, идеальный образ которого предстаёт на страницах летописи. Собравшись на вече, новгородцы выдвинули Святославу Ростиславичу ультиматум: «рекоша ему: “Не можем дву князю держати, а пошли, выведи брата Давыда с Нового Торгу”». Святослав подчинился, и Давыд отправился в Смоленск, к старшему брату Роману. Но эта уступчивость князя лишь подлила масла в огонь. «И не дотуда ста злоба их, — продолжает летописец, — но паче на горшее зло подвигошася». Уже на следующее утро, «мало время переждавше», новгородцы «створше вече на Святослава, переступивше хрестьное целование к Ростиславу и к сынови его…». Святослав пребывал на Городище — в резиденции новгородских князей близ города, когда подоспевший доброжелатель сообщил ему, что «велико зло деется в городе: хотять тя людие яти (схватить. — А. К.)». «А что есми им зло створил, оже мя хотять яти?! — патетически воскликнул князь в ответ. — А к отцю моему хрест целовавше на том, яко имети мя князем собе до живота моего! А вчера ко мне вси целовали Святую Богородицю!» Но тут «поиде множьство народа людий, и емше князя, запроша в ыстебке (в избе, отапливаемой темнице. — А. К.), а княгиню послаша в манастырь (Святой Варвары, как уточняет новгородский летописец. — А. К.), а дружину его исковаша, а товар его разъграбиша и дружины его». Позднее Святослава перевели в Ладогу, «приставивше стороже многы к нему», однако князю удалось бежать — сначала в Полоцк, а оттуда домой, в Смоленск. Правда, случилось это уже летом, если не осенью того же года, когда события в Новгороде завершились переходом города под контроль Андрея. В бегстве князя к тому времени были заинтересованы все, не исключая и Боголюбского.

Расправа над Святославом и его дружиной больно ударила и по самим новгородцам. Узнав о произошедшем, князь Ростислав Мстиславич повелел схватить тех жителей Новгорода, которые, на свою беду, оказались в Киеве по торговым делам, и бросить их в «погреб» (подземную темницу) в Пересечене, близ Киева, а всё их имущество конфисковать. Повеление его было исполнено с таким усердием, что 14 человек новгородцев задохнулись от недостатка воздуха (или от нарочно пущенного дыма). Смерть их сильно опечалила князя, отнюдь не склонного к чрезмерной жестокости; по его приказанию новгородцы были вытащены из «погреба» и «розведены» по разным городам, в которых их можно было содержать в более или менее сносных условиях.

Между тем новгородцы вступили в переговоры с Андреем Юрьевичем: «послашася» к нему в Суздаль, «просяче у него сына княжить Новугороду». Они готовы были выполнить требование Андрея, поскольку теперь это отвечало и их интересам, но в то же время искали компромисс, устраивающий и их, и князя. Андрей встретил послов милостиво, но сына на княжение не дал, а предложил им брата Мстислава, однажды уже занимавшего новгородский стол и хорошо знакомого новгородцам. Но именно по этой причине новгородцы от Мстислава Юрьевича решительно отказались и принимать его — даже «из руки» Андрея — не захотели («переже бо бяше княжил у них»). Споры продолжались некоторое время, и наконец приемлемая для всех кандидатура была найдена: Андрей «отпустил» на княжение в Новгород своего племянника, тоже Мстислава, сына покойного старшего брата Ростислава Юрьевича. 21 июня 1160 года Мстислав Ростиславич (значительно позднее он получит прозвище — Безокий) вступил в Новгород и был возведён на новгородский стол. Смена князей сопровождалась и сменой новгородских посадников: место прежнего, Якуна Мирославича, занял Нежата Твердятич, скорее всего, лично участвовавший в переговорах с Андреем. Он был известен своими давними связями с Суздальским княжеским домом: в Новгороде конечно же не забыли о том, что за 20 лет до описываемых событий, в 1139 году, Нежата, опасаясь расправы, бежал в Суздаль и князь Юрий Долгорукий тогда охотно принял его. Вот и теперь Нежата встал на сторону Юрьева сына.

Любопытно, между прочим, как произошедшее описано в Лаврентьевской (Суздальской) летописи. Её автор излагает ту версию событий, которая была выгодна суздальским князьям и которая, скорее всего, была сформулирована самим Андреем Боголюбским. Здесь смена князей в Новгороде объясняется… жестокой расправой над новгородцами князя Ростислава Киевского. Всё остальное как бы вынесено за скобки, причина и следствие поменялись местами: «Прислашася новгородци к Андрееви к Гюргевичю, просяще у него сына княжити Новугороду, а Ростиславича Святослава выгнаша, зане бе Ростислав, отецъ его, изморил братью их в погребе и многых именье взял» {95} .

Комментарии, как говорится, излишни.

* * *

Так Андрей, казалось бы, достиг обеих поставленных целей: во-первых, через брак дочери с племянником Изяслава Давыдовича упрочил своё положение среди южнорусских князей, а во-вторых, поставил под контроль Новгород. Но если его намерения сводились исключительно к этому, то можно было бы сказать, что его политика в первые годы пребывания на суздальском княжеском столе оказалась не слишком дальновидной — пройдёт совсем немного времени, и достигнутые им преимущества улетучатся, обратятся в ничто. Возможно, Андрей с самого начала преследовал и какие-то иные цели — однако нам о них ничего не известно.

Между тем ситуация на юге окончательно запуталась.

Всё началось с того, что князь Святослав Ольгович поссорился со своим старшим сыном Олегом, зятем Андрея. Как объясняет летописец, виной тому стали происки неких недоброжелателей, «злых людей», сумевших организовать сложную и многоходовую интригу. Олег отправился в Киев, куда его позвал великий князь Ростислав Мстиславич. Однако «злии человеци, не хотяче добра межи братьею видити», наговорили ему, будто Ростислав хочет его схватить, хотя у Ростислава подобных мыслей не было и в помине. Олег вернулся к отцу, но ничего говорить ему не стал, поскольку затаил обиду и на него, отпустившего его в Киев. Вместо этого, уехав в Курск, Олег вступил в переговоры с послами Изяслава Давыдовича. Интрига продолжалась: Олегу наговорили, будто великий князь намеревается отнять Чернигов у его отца и «мимо» него передать город Изяславу. К тому же выяснилось, что мир с Изяславом заключили и его двоюродные братья Всеволодовичи. В этой ситуации Олег предпочёл перейти на сторону двоюродного дяди. Святославу же Ольговичу, когда он узнал о тайных переговорах с Изяславом своего сына и племянников, дело представили следующим образом: ему тоже объяснили, что Ростислав Мстиславич готов передать Чернигов Изяславу Давыдовичу и с этой целью сын Ростислава Роман тайно посылал к Изяславу некоего смоленского попа. «А уже еси, княже, и волость свою погубил, держася по Ростислава, — растолковывали «злии люди» князю, — а он ти всяко лениво помогает». «И тако нужею поведеся Святослав от Ростиславли любви к Изяславу, [не ведыи льсти тоа, но творяше то правду]». Иными словами, с помощью обмана, хитрости Святослав сделался союзником Изяслава Давыдовича, преступив крестное целование, данное Ростиславу Киевскому.

Соединившись с племянниками и призвав к себе множество половцев (Святослав Ольгович всё же так и не выступил из Чернигова), Изяслав Давыдович начал новую войну за Киев. Но прежде он подступил к Переяславлю, в котором сидел его зять, брат Андрея Глеб, «веля ему поехати с собою за Днепр, на Ростислава». Глеб, однако, тестя не послушал: преступать крестное целование Ростиславу Мстиславичу и воевать с ним он не хотел. Трудно сказать, было ли его решение согласовано с Андреем или нет, но исключать такую возможность нельзя. Давыдович простоял возле города две недели — но безрезультатно. Тем временем Ростислав Мстиславич собрал войско и двинулся навстречу Изяславу. Не желая принимать бой в невыгодных для себя условиях, Изяслав поспешно отступил; бежали и половцы.

Однако союз Изяслава с племянниками сохранился. Зимой 1160/61 года, вновь собрав вокруг себя половцев, Изяслав Давыдович опять двинулся к Киеву. На этот раз он действовал более успешно: его войска переправились через Днепр и достигли окраин Киева. 8 февраля 1161 года у самых стен Киевской крепости разыгралось жестокое сражение. «И бысть брань крепка велми зело… и летяху мнози убиваеми от обоих, и тако страшно бе зрети, яко второму пришествию быти», — не жалеет красок, описывая битву, летописец. Ростислав устоять не сумел. По совету своих бояр он укрылся в Белгороде, где рассчитывал дождаться помощи от союзных ему князей. В тот же день к Белгороду подошли его племянники Ярослав и Ярополк Изяславичи; другой его союзник, Владимир Андреевич, отправился за помощью к торкам и берендеям. 12 февраля, в воскресенье, Изяслав Давыдович вступил в Киев и, не задерживаясь в городе, двинулся к Белгороду. Святослав Ольгович из Чернигова вновь пытался остановить его, «веля ему мир взяти» или же отступить за Днепр: «Аже будешь за Днепром, то вся твоя правда будет». Но Изяслав отговаривался тем, что отступать ему, по существу, некуда: союзные ему князья, его племянники, могут уйти каждый в свою волость, «а мне куда воротиться? В Половци не могу ити, а у Выри не могу голодом мерети, а лепле (лучше. — А. К.) хочю еде умерети». Слова его, к несчастью, оказались пророческими.

В тот самый день 12 февраля, когда Изяслав вступал в Киев, рано утром на небе было видно страшное и грозное знамение — полное лунное затмение. Луна двигалась через всё небо, с востока на запад, меняя свой облик, и наконец полностью исчезла, пока не появилась вновь: «и пакы бысть яко кровава, и потом бысть яко две лици (два лика. — А. К.) имущи: одино зелено, а другое желто, и посреди ея яко два ратьника секущеся мечема, и одиному ею яко кровь идяше из главы, а другому бело, акы млеко течаше». Знающие люди тут же объяснили, что знамение это не к добру и «прообразует» оно княжью смерть. Впрочем, не исключено, что их неясные пророчества были истолкованы позднее, когда случилось непоправимое и княжеская кровь действительно пролилась…

Осада Белгорода продолжалась около четырёх недель. Ростислав заранее сжёг «острог» — внешнюю крепость; Изяслав с половцами осаждал детинец и разорял окрестности города. В самом начале марта на помощь Ростиславу подтянулись союзные князья: Мстислав Изяславич из Владимира-Волынского со своим полком и галицкой помощью, Рюрик Ростиславич с «чёрными клобуками». Примечательно, что вместе с Рюриком из Торческа выступил князь Василько Юрьевич, брат Андрея, — это единственное его упоминание в качестве южнорусского князя за время, прошедшее со смерти отца. По всей вероятности, Василько признавал власть Волынского князя Мстислава и действовал заодно со своим двоюродным братом Владимиром Андреевичем. Однако сам факт его участия в войне на стороне союзников Ростислава Мстиславича оказался даже выгоден Андрею Боголюбскому, поскольку давал возможность в случае успеха Ростислава заключить с ним мир на более или менее приемлемых условиях. Соединившись у Котельниц, князья двинулись к Белгороду. Берендеи выпросились у Мстислава «на перед»: разведать, велика ли вражеская рать. Рейд их неожиданно обернулся победой над основными силами противника. По пути берендеи повстречались с половцами Изяслава Давыдовича и обратили их в бегство. Прибежав к Изяславу, половцы поведали о каких-то несметных силах — «рати великой», наступающей на Белгород.

Переполошившись и даже не проверив их сведения («ни полков видив»), Изяслав начал отступление. Союзники вместе с вышедшими из Белгорода силами Ростислава начали преследовать его и 6 марта настигли у речки Желяни, недалеко от Киева. Речка эта не в первый раз становилась местом ожесточённого побоища. «И ту начаша сечи я (их. — А. К.), — повествует летописец, — а инех руками имати». Изяслав отступал к озёрам и уже въезжал в какой-то лесок («борок»), когда его нагнали враги. Роковой удар нанёс князю некий Воибор Негечевич (в другом варианте: Генечевич), поразивший его саблею по голове; другой воин ударил Изяслава в «стегно», то есть бедро, так что тот рухнул с коня наземь. Когда князья подъехали к нему, Изяслав был ещё жив. И начал над ним плакать и сокрушаться князь Ростислав Мстиславич, рассказывает летописец; Изяслав же в ответ лишь просил испить водицы. Ему протянули мех с вином, князь отпил из него и тут же испустил дух. Тело его отвезли в монастырь Святого Симеона в Киеве, а оттуда переправили в родной Чернигов, где и похоронили в церкви Святых Бориса и Глеба. Так сбылось небесное пророчество, и так закончилась жизнь одного из самых беспокойных и неудачливых русских князей XII века.

Гибель союзника и свата стала серьёзной потерей для князя Андрея Юрьевича. Очень скоро это отразилось и на его новгородских делах. Весной того же года он заключил с Ростиславом Мстиславичем мирный договор, один из пунктов которого касался княжения в Новгороде. По договорённости с великим князем Киевским Андрей вывел племянника из Новгорода, где тот просидел «год без недели» (следовательно, до середины июня 1161 года?). Именно так — о добровольном выводе Андреем своего племянника — сообщается в Новгородской Первой летописи; в Ипатьевской же сказано более определённо: «Гюргевича внука» новгородцы «выгнаша от себе». (Суздальская летопись об этом событии умалчивает.) А ещё спустя три месяца, 28 сентября, сын Ростислава Святослав вновь вступил в Новгород. Новгородцы посадили его на стол «на всей воле его» — очевидно, признав свою неправоту и покаявшись за злодеяния, совершённые годом ранее. Тогда же было отнято посадничество у Нежаты Твердятича. Новым новгородским посадником стал Захария — сторонник Ростиславичей. Забегая вперёд скажу, что верность Ростиславичу в конце концов будет стоить Захарии жизни.

Год 1161-й оказался исключительно тяжёлым и в истории Новгорода, и в истории Суздальской Руси. «…Том же лете стоя всё лето вёдром, и пригоре всё жито, а на осень уби всю ярь мороз, — с горечью писал новгородский летописец. — Ещё же за грехы наша не то зло оставися, нъ пакы на зиму ста вся зима теплом и дъжгем (дождём. — А. К.), и гром бысть». Следствием этих природных катаклизмов стали голод и чудовищная дороговизна: «…купляхом кадку малую (ржи? — А. К.) по 7 кун. О велика скърбь бяше в людьх и нужа!»

Завершая рассказ о бурных событиях этих лет, скажем ещё, что в том же 1161 году один за другим ушли из жизни сначала муромский князь Владимир Святославич, верный союзник, или, точнее, «подручный», Андрея Боголюбского, а затем Иван Ростиславич Берладник, принесший столько бед и несчастий как себе самому, так и всей Русской земле. Свой путь он закончил в Греческой земле, в Солуни (Фессалониках); «и ини тако молвяхуть, яко с отравы бе ему смерть», — передавал ходившие тогда слухи летописец. Святослав Ольгович и его племянники Всеволодовичи целовали крест Ростиславу Мстиславичу. А вот племянник Ростислава воинственный Мстислав Изяславич в очередной раз рассорился с дядей: «розъгневавъся на стрыя своего… и много речи въста межи ими». Ростислав отобрал у племянника ряд городов, и в их числе Торческ, в котором ранее сидел на княжении Василько Юрьевич, брат Андрея Боголюбского. По всей вероятности, тогда-то Васильку и пришлось вернуться в Суздаль — как мы увидим, очень ненадолго. Мстислав же попытался выгнать из Пересопницы князя Владимира Андреевича и потребовал от него «отступити от Ростислава», но пересопницкий князь остался верен своему слову. А спустя несколько месяцев и сам Мстислав помирился с дядей, и тот вернул ему обратно все его города. Половцы в очередной раз подвергли нашествию южные рубежи Русской земли; в одной из схваток с ними погиб тот самый Воибор, от руки которого пал князь Изяслав Давыдович. Но и на сей раз половцы были разбиты «чёрными клобуками», а на другой год Ростислав заключил с ними мир, который скрепил браком своего сына Рюрика с половецкой княжной, дочерью хана Беглюка (Белука)… Словом, всё продолжалось, как всегда, и конца этому, казалось, нет и не будет.

 

«Дом Пречистой»

Устранившись от борьбы за Киев и южнорусские города, князь Андрей Юрьевич сосредоточил свои усилия на обустройстве родной земли. Он продолжил широкую строительную программу, начатую его отцом Юрием Долгоруким, но придал ей невиданный прежде размах.

Статья, следующая в Лаврентьевской летописи за той, в которой говорилось о вокняжении Андрея, помечена 6666 годом от Сотворения мира (март 1158-го — февраль 1159-го по привычной нам эре от Рождества Христова). Само начертание цифр — или, точнее, кириллических букв, обозначающих цифры, — выглядело зловеще и заставляло вспомнить ужасы Апокалипсиса и «усугублённое» «число зверя», названное в «Откровении» евангелиста и апостола, Иоанна Богослова (Откр. 13:18). Но ведь и этот, 6666-й год, как и все прочие, был предназначен прежде всего для жизни людей (ибо «о дне же том и часе никто не знает, ни Ангелы небесные, а только Отец Мой» (Мф. 24:36) — так словами Христа сказано в Евангелии о принципиальной непостижимости точного расчёта времени конца света). Быть может, князь Андрей Юрьевич тоже задумывался об этом, принимаясь в самом начале зловещего 6666 года за возведение грандиозного каменного храма во имя Успения Пресвятой Богородицы в городе Владимире? Ибо храм сей — «Дом Пречистой», как называли Богородичные церкви в древней Руси, — да и сам град Владимир, заново отстроенный князем и поставленный им под защиту Божией Матери — а значит, тоже ставший «Домом Пречистой», — должны были уберечь и его самого, и его людей в равной степени и от земных, и от небесных, потусторонних напастей и бед.

«Заложи Андрей князь в Володимери церковь камену Святую Богородицю…» — этими словами открывается статья 1158 года в Лаврентьевской летописи. Летописец указал и точную дату закладки храма: «месяца апреля в 8, в день святаго апостола Родиона, во вторник». Шла седьмая неделя Великого поста (седмица Ваий — предшествующая Вербному воскресенью), и эти дни как нельзя лучше подходили для трудов по разметке будущего храма и закладке рвов для его фундаментов — трудов отнюдь не праздничных, но предвещающих будущий праздник.

В той же статье, чуть ниже, летописец пишет и о другом грандиозном начинании князя: в том же году Андрей «…город заложи болий» — то есть заложил новые крепостные сооружения Владимира, значительно превосходящие своими размерами и мощью прежние, поставленные полвека назад его дедом Владимиром Мономахом.

Об этом строительстве — и города, и храма — и о значении, которое придавал князь тому и другому, мы поговорим более подробно. Сначала — о храме, которому суждено было на несколько веков — до возведения, «в подобие ему», Успенского собора в Москве — стать главным храмом всего Русского государства.

* * *

В соответствии с преданием, сохранившимся в поздних летописях, первый деревянный Успенский собор был сооружён во Владимире на Клязьме ещё князем Владимиром Святославичем, Крестителем Руси. Скорее всего, это легенда, едва ли имеющая отношение к действительности: как считает большинство исследователей, Владимир на Клязьме был основан не Владимиром Святым в конце X века, а его правнуком Владимиром Мономахом в начале XII века.

Но строя свой храм, Андрей действительно следовал образцу, заданному Владимиром Святым — правда, заданному не в Залесской земле, а в самом Киеве. Образцом этим стала для него знаменитая Десятинная церковь — главный храм Владимировой поры, поставленный в память о совершившемся Крещении Руси. Примечательно, что Десятинная церковь именуется в источниках просто «Святой Богородицей», или церковью Богородицы, — без указания на её посвящение, хотя из более поздних источников известно, что храм был посвящен именно Успению. Точно так же и построенный Андреем собор летописцы его времени, и даже гораздо более позднего, именовали церковью Святой Богородицы, или же «Златоверхой», не уточняя, какому празднику был посвящен храм: название Успение Пресвятой Богородицы применительно к Владимирскому собору появляется в летописях не ранее второй половины — конца XV века. И это отнюдь не случайность или какая-то забывчивость авторов летописи. Храм предназначался князем в первую очередь для принесённой им из Вышгорода иконы, был её «Домом» — а значит, в представлении людей того времени, и «Домом» для самой Божией Матери, столь зримо явившей себя во Владимире на Клязьме. В каком-то особом уточнении для обозначения храма надобности попросту не было.

В какой-то степени образцом для Владимирского собора можно считать и главный храм Киевского Печерского монастыря, также посвященный Успению Пресвятой Богородицы. С этой обителью, как уже говорилось, был тесно связан отец Андрея Юрий Долгорукий. Имелось, пожалуй, ещё одно обстоятельство, которое надо принять в расчёт при объяснении причин посвящения Андреева храма. Именно Успению был посвящен главный кафедральный собор в Ростове — а ведь Андрей с самого начала своего княжения во Владимире вынашивал мысль о перенесении сюда центра новой епархии.

Строительство Успенского собора продолжалось более двух лет. Под 1160 годом суздальский летописец сообщает: «Того же лета создана бысть церковь Святая Богородица в Володимери благоверным и боголюбивым князем Андреем, и украси ю дивно многоразличными иконами и драгим каменьем бещисла, и сосуды церковными, и верх ея позлати». Торжество освящения церкви, очевидно, было приурочено к празднику Успения — 15 августа. А уже на следующий год церковь бьша расписана, причём всего за один сезон — весну и лето. «Почата бысть писати церкы в Володимери Золотоверхая, — сообщает летописец под 1161 годом, — а кончана августа в 30».

Ещё при основании храма князь Андрей Юрьевич обеспечил материальную сторону его существования, передав ему значительную часть собственного имущества, в том числе земли и дани с тех, кто жил на них, княжеские сёла с жившими в них людьми, десятую часть от княжеских стад, а также от торговых сборов, составлявших важную статью доходов княжества. При этом Андрей опять же брал за образец своего пращура Владимира Святого, Крестителя Руси, некогда наделившего «десятиной» от всего своего «именья» и «от град» своих созданную им киевскую церковь (по этой причине и именовавшуюся Десятинной). Подобно ему, и Андрей, заложив церковь, «…да ей много именья, и свободы (слободы. — А. К.) купленыя и з даньми, и села лепшая, и десятины (в Радзивиловской: десятину. — А. К.) в стадех своих, и торг десятый (то есть сборы от каждой десятой торговой недели. — А. К.)». Это пожалование сразу же ставило новую церковь в особое, привилегированное положение. Не только потому, что она становилась богатейшей церковью Северо-Восточной Руси. Наделение десятиной превращало её в главный, кафедральный храм Владимиро-Суздальского княжества, каким прежде считался Успенский собор в Ростове.

Институт княжеской десятины — особое явление в истории древней Руси. Подобного способа материального обеспечения церкви за счёт государства не знали ни Византия, откуда пришло к нам христианство, ни латинский Запад. Но десятина — и это особо отмечают исследователи — давалась лишь кафедральным, то есть епископским, или же приравненным к ним храмам (вроде вышгородской церкви Святых Бориса и Глеба — одного из главных духовных центров домонгольской Руси). «Устав, бывъший преже нас в Руси, от прадед и от дед наших: имети пискупом (епископам. — А. К.) десятину от Дании, и от вир, и от продаж (судебных штрафов. — А. К.), что входить в княжь двор всего» — так сформулировано это правило в Уставной грамоте князя Святослава Ольговича (на тот момент князя Новгородского), данной в 1136/37 году новгородской церкви Святой Софии. Тогда же, в 1136 году, то есть за двадцать с лишним лет до Андрея Боголюбского, смоленский князь Ростислав Мстиславич, исполняя давнее желание своего отца Мстислава Великого, добился выделения Смоленской епархии из состава Переяславской и учреждения в своём городе новой епископской кафедры. При этом он тоже дал кафедральной смоленской церкви Святой Богородицы и новопоставленному епископу «десятину от всех даней смоленских, что ся в них сходит…». В его Уставной и жалованной грамоте Смоленской кафедре эти дани — десятины с княжеских доходов с каждой из княжеских «волостей» — подробно расписаны, а кроме того «Святей Богородице» и епископу назначены сёла и отдельные земли, сеножати, озёра с рыбой и прочее. Подобной уставной грамоты князя Андрея Юрьевича не сохранилось (скорее всего, её никогда и не существовало). Но Андрей пока что и не создавал новой епархии, а лишь переносил её центр в свой город на Клязьме. Во всём подражая святому Владимиру, Андрей вручил основанной им церкви не только сёла и земли, как это сделал Ростислав, но и некоторые города своего княжества, вернее сказать, дани с них: эти «городы… и дани, что же бяшеть дал церкви той блаженный князь Андрей», упоминаются в последующем рассказе летописца, посвященном событиям, происходившим во Владимирском княжестве уже после смерти Боголюбского. Один из таких градов «Святыя Богородица» нам известен — это Гороховец на правом берегу реки Клязьмы, на востоке нынешней Владимирской области. Здесь владения владимиро-суздальских князей вплотную приближались к землям мещеры — одного из финно-угорских племён. Надо полагать, что успенские клирики, помимо прочего, получали возможность вести миссионерскую деятельность среди местного населения.

Как мы увидим, Андрею, несмотря на все его усилия, так и не удастся создать новую Владимирскую епархию; это будет сделано его преемниками лишь спустя полстолетия после его смерти. Но далекоидущие замыслы князя были очевидны и для его современников, и для потомков. Не случайно, рассказывая о его строительстве во Владимире и о совершении им грандиозного Успенского собора, позднейший московский книжник, автор Никоновской летописи, напишет, что Андрей Боголюбский «не точию град сей в великое княжение хотящу», то есть не только желал сделать Владимир стольным городом своего княжества, «но и митрополию в нём хотяще сотворити…», а чуть ниже так дополнит более ранний летописный текст: «…И даде Господу Богу и Пречистей Богородице и святей церкви Еа Успению соборней… много стяжаниа, и имениа, и власти (волости. — А. К.)… хотя бо зде не точию великого княжениа, но и священный и божественна митрополии…» Да, Андрей Боголюбский действительно задумал не просто перенести во Владимир центр новой епархии, но возвести её в степень митрополии — подобно тому как центром Русской митрополии был стольный Киев. Для этого требовалось разрешение константинопольского патриарха, с которым Андрей вступит в переписку. К чему это приведёт — мы поговорим позже.

Высокому предназначению храма должны были соответствовать и его внешний облик и внутреннее убранство — исключительные по меркам древней Руси.

Строили церковь, по всей вероятности, мастера, имевшие опыт возведения белокаменных храмов при отце Андрея Юрии Долгоруком. Но Успенский собор качественно отличался от прежних построек Северо-Восточной Руси. Историки архитектуры не сомневаются в том, что руководил артелью русских мастеров западноевропейский зодчий. Собственно, об этом писал ещё Татищев. Комментируя летописную запись о построении собора, он заметил: «Сие примечания достойно, что Андрей имел архитекта по дружбе от императора Фридерика Барбароссы (император Священной Римской империи Фридрих I (ок. 1125–1190, император с 1155-го). — А. К.)… и видимо, что архитект был искусной…» И хотя слова его прямых подтверждений в источниках не имеют, высокий уровень мастерства и приёмы, применённые при строительстве церкви, а также некоторые её архитектурные особенности свидетельствуют в пользу того, что работами действительно руководил «зодчий европейского опыта и кругозора» — возможно, из Северной Италии или Германии.

Собор был поставлен Андреем в южной части древней крепости Владимира Мономаха, на высоком берегу Клязьмы, — так, что он был виден за много вёрст от Владимира. Высота собора достигала 32,3 метра — огромная цифра по тем временам! Вероятно, Андрей сознательно добивался — и добился! — того, что его храм превзошёл самое высокое сооружение Киева — 29-метровую Святую Софию. Венчала храм мощная глава (диаметром 6,5 метра) со шлемовидным позолоченным куполом. Белый камень, из которого строили собор, был чрезвычайно высокого качества: как отмечают современные исследователи, он заметно превосходил тот, что использовали мастера Всеволода Большое Гнездо при перестройке собора в 80-е годы XII века.

Украшен собор был очень богато — и внутри, и снаружи. «…И украси ю дивно многоразличными иконами и драгим каменьем бещисла, и сосуды церковными, и верх ея позлати, — писал, напомню, летописец о храме Андрея Боголюбского, продолжая далее: — По вере же его и по тщанью его к Святей Богородице приведе ему Бог из всех земль все мастеры, и украси ю паче инех церквий» (в Радзивиловской летописи сказано: «из умных земль» — очень любопытное уточнение; в Московско-Академической: «изо многых земль»). Замечу, что здесь речь идёт не о строителях церкви, а о тех мастерах, которые украшали её, — иконописцах, ювелирах, резчиках по камню, золотых дел мастерах. Они действительно были приглашены князем из разных «умных» земель — не только русских, но и западноевропейских. Эти «делатели» князя Андрея Юрьевича, «иже бяху пришли к делу», упоминаются и в летописной повести о его убийстве. По всей вероятности, они проживали компактно в резиденции князя в Боголюбове, продолжая работать над многочисленными княжескими заказами. (Один из позднейших источников, происходящий из самого Владимирского собора, называет даже точное число мастеров, трудившихся над украшением храма: князь «изобра от многих иных стран великих храбрых 28 человек каменоделцев силных богатырей мудрых. И сими людми сия великая церковь соборная устройся к совершению».) Золото и драгоценные камни, жемчуга и «всякое узорочье», бесценные иконы, включая чудотворную икону Владимирской Божией Матери, «к ней же все хрестьяне с страхом пририщюще и с верою исцеленья приимають», и «ина всяка святыни» — всё это должно было не просто украсить храм, но сделать его поистине первым по святости и великолепию среди всех русских церквей, не исключая и киевских.

Древнерусский книжник восторженно описывал построенный Андреем собор, перечисляя хранившиеся в нём драгоценные богослужебные предметы и элементы внутреннего убранства, смысл и назначение которых не всегда нам понятны сегодня: «…двери же церковьныя трое золотом устрой, каменьемь дорогымь и жемьчюгом украси ю многоценьным, и всякыми узорочьи удиви ю, и многими поникаделы (светильниками. — А. К.) золотыми и серебряными просвети церковь, а онъбон (амвон. — А. К.) от злата и серебра устрой, а служебных суд (богослужебных сосудов. — А. К.) и рипидьи (рипид, опахал, используемых при совершении таинства евхаристии. — А. К.) и всего строенья церковнаго златом и каменьем драгим и жемчюгом великим велми много, а 3-е ерусалим (три «ерусалима», дарохранительницы. — А. К.) велми велиции, иже от злата чиста, от каменья многоценьна устрой… Верх бо златом устрой и комары (своды. — А. К.) позолоти и пояс (колончатый фриз. — А. К.) златом устрой, каменьем усвети, и столп (видимо, пристройку к собору, «терем», или лестничную башню. — А. К.) позлати, и изовну (снаружи. — А. К.) церкви и по комаром же поткы золоты (выкованные или вырезанные из золочёной меди фигурки птиц или, может быть, грифонов. — А. К.), и кубъкы (фиалы, декоративные навершия колонн. — А. К.), и ветрила (флюгеры или, может быть, так называемые «ветреницы» — открывающиеся части окончин. — А. К.) золотом устроена постави, и по всей церкви и по комаром около». Судя по всему, летописец несколько преувеличивал в своих восторженных отзывах об украшении храма. Так, далеко не всё в церкви было сделано из чистого золота и драгоценных камней. (Замечу в скобках, что словом «золотые» летописец чаще всего обозначал украшения, в действительности изготовленные из позолоченной красной, так называемой «аравийской», меди.) Но таковы уж были ощущения современников, с благоговением входивших под своды новопостроенного храма, где всё сверкало, сияло золотом и казалось поистине бесценным. В последующих рассказах летописца, помимо серебряных паникадил, золотых и серебряных церковных сосудов и «чюдных икон золотом кованых и каменьем драгим и женчюгом великим, им же несть числа», особо упомянуты «дно» церкви, то есть выложенный цветными майоликовыми плитками пол (несколько плиток были обнаружены при археологических исследованиях собора), «честные кресты», а также расшитые золотом и жемчугами драгоценные пелены и одеяния, в том числе «порты блаженных первых князей», которые «на память собе» развешивали «на праздник» «в две верви, от золотых ворот (главных врат храма. — А. К.) до Богородице (Владимирской иконы. — А. К.), [а от Богородице] до владыциих сений (скорее всего, резиденции епископа, пристроенной к зданию. — А. К.)». Обычай развешивать в храме в торжественные, праздничные дни драгоценные ткани, пелены и расшитые золотом царские одежды имел византийское происхождение. Считалось, что заповедь о том установил для церкви Святой Софии ещё первый император-христианин Константин Великий. От греков эту традицию восприняли и на Руси, в частности в Киевской Софии. Андрей же и его преемники на владимирском княжеском столе стремились сделать всё возможное, дабы их храм ничем не уступал киевскому и походил на константинопольский.

В особой пристройке при храме — златоверхом «тереме», или лестничной башне, — хранились «куны», то есть денежная казна, а также книги в драгоценных окладах, «паволокы» (драгоценные ткани), «укси церковные» (вероятно, епископские облачения), которые также «вешаху» в церкви «на праздник».

Грустно сознавать, что всё это великолепие было разграблено или варварски уничтожено в феврале 1238 года, в страшные дни взятия Владимира монголами. И лишь очень немногое из украшений Владимирского собора дошло до нашего времени, да и то фрагментарно, в виде случайных обломков или деталей позднейших памятников.

Так, некоторое представление о внешнем декоре собора дают фрагменты резных рельефов, когда-то украшавших верхние ярусы фасадов (позднее они были использованы при украшении стен нового собора, перестроенного при Всеволоде Большое Гнездо). Всего уцелели (или могут быть отождествлены предположительно) три сюжетные композиции, определяемые как «Три отрока в пещи огненной», «Вознесение Александра Македонского» (сюжет, выражавший в христианском искусстве идею божественного покровительства светской власти) и «40 мучеников севастийских»; кроме того, сохранились несколько львиных и женских масок, также располагавшихся на стенах Андреева собора, и немногочисленные фрагменты внешних росписей стен. Из множества паникадил, освещавших собор, до нас дошёл лишь один бронзовый обломок, найденный при ремонтных работах в северной галерее храма; это обычный светильник из изогнутого круглого дрота (толстой бронзовой проволоки), заканчивающегося головой дракона и несущего на изгибе диск подсвечника с шипом для установки свечи. Там же были сделаны ещё две ценные находки. Первая — это пластина из красной меди с рисунком, нанесённым методом золотой наводки и изображающим «древо жизни», или виноградную лозу, с двумя птицами по сторонам; очевидно, эта позолоченная пластина («цата») служила украшением одной из многочисленных икон храма. Техника здесь та же, что и на знаменитых «золотых» вратах суздальского Богородице-Рождественского собора XIII века — признанном шедевре древнерусского прикладного искусства, однако сам рисунок, по оценкам специалистов, сделан не слишком умелой рукой. Очевидно, мастер-ювелир лишь осваивал новую для Северо-Восточной Руси технологию, расцвет которой был ещё впереди. Вторая находка и вовсе драгоценна для нас. Это тоже пластина из красной меди с остатками тиснёной надписи в пять строк с молитвенным обращением. Текст молитвы, к сожалению, сохранился лишь частично, но зато в последних четырёх строках он содержит имя того, кто обращался за помощью к Пресвятой Богородице и просил Её даровать милость

…[греш]ному [раб]у Твоему Анъдре[ю].

Трудно сомневаться в том, что заказчиком надписи был сам князь Андрей Юрьевич, устроитель храма. Точно так же — «худым и грешьным рабом Божиим и Пречистыа Его Матере Богородица Андреем князем» или просто «грешным и недостойным рабом Твоим Андреем» — именовал он себя в написанном им несколькими годами позже Слове о милости Божией, посвященном установлению на Руси нового праздника 1 августа во славу Святого Спаса и Пречистой Его Матери.

Из утвари собора сохранился — и тоже не в первоначальном виде — лишь один предмет. Это так называемый Большой сион московского Успенского собора, выполненный из позолоченного серебра с чернью в виде круглой церкви — ротонды, а точнее, его нижняя часть с двенадцатью чеканными рельефными фигурами апостолов, заключёнными в арочные киоты. Большой сион в его нынешнем виде был изготовлен в 1486 году по повелению великого князя Московского Ивана III, однако для его изготовления использовали более ранний сион (реликварий, или дарохранительницу — сосуд для хранения Святых даров) Владимирского собора — вероятно, один из тех трёх «ерусалимов велми велицих, иже от злата чиста», о которых сообщал летописец в цитированном выше рассказе об убранстве храма. Как уже давно установили исследователи, устройство сиона характерно для реликвариев, произведённых во второй половине XII века в Кёльне в Германии. Предположительно называют имя мастера, соорудившего его, — это ювелир мастерской при церкви Святого Пантелеймона в Кёльне Фридерикус, работавший в 60-е годы XII века. Надо полагать, реликварий был доставлен во Владимир с берегов Рейна по заказу самого князя Андрея Юрьевича.

Собор действительно производил на современников неизгладимое впечатление. Однако внешнее его великолепие не вполне сочеталось с прочностью и надёжностью постройки. Судьба сооружения Андрея Боголюбского сложилась несчастливо: оно простояло менее четверти века — очень небольшой срок. В апреле 1184 года во время «великого» пожара во Владимире, когда «погоре… мало не весь город», огонь разрушил и главный владимирский храм. «И зборная церкы Святая Богородиця Златоверхая, юже бе украсил благоверный князь Андрей, и та загореся сверху и что бяше в ней… все огнь взя без утеча…» — со скорбью констатировал летописец. По-видимому, огонь уничтожил деревянные связи собора, что привело к его разрушению. Зодчим князя Всеволода Большое Гнездо пришлось перестраивать собор, а по существу — строить его почти заново. Они обстроили здание с севера, запада и юга новыми стенами; в стенах же прежнего собора «были сделаны арочные проёмы, превратившие их фактически в “столбы” нового здания» — так писал о перестройке храма выдающийся исследователь древнерусского зодчества Николай Николаевич Воронин. Тогда же были сооружены галереи, на углах которых поставлены четыре малые главы, образовавшие «вместе со средней главой старого храма пятиглавый верх нового здания». Причём все работы на этот раз проводились русскими мастерами — как особо отметил летописец, князь Всеволод Юрьевич «не ища мастеров от Немец (видимо, в отличие от Андрея? — А. К.), но налезе мастеры от клеврет Святое Богородици и своих». 14 августа 1188 года, в канун праздника Успения Богородицы, собор был освящён «великим священьем… и бысть радость велика в граде Володимери». «В этом виде, после многократных ремонтов и реставраций, собор и дошёл до наших дней». Ныне, как и прежде, в нём покоятся мощи его создателя — благоверного князя Андрея Юрьевича, а также его родичей — владимирских князей.

Карта 3. План города Владимира (по Н.Н. Воронину)  

* * *

Одновременно со строительством Успенского собора возводились и новые линии укреплений, превратившие Владимир в один из наиболее крупных и защищенных городов древней Руси.

За те полвека, что прошли со времени строительства первой крепости Владимира Мономаха, город значительно вырос и вышел далеко за прежние границы. Длина новой линии крепостных стен и валов превысила по периметру 7 километров, что больше, чем длина крепостных сооружений Киева или Новгорода. Земляная насыпь, служившая основанием для рубленых стен деревянного города, достигала высоты 9 метров. (Остатки земляных валов Андрея Боголюбского — так называемый Козлов вал — можно и теперь увидеть в центре Владимира у знаменитых Золотых ворот; ныне высота Козлова вала — 6 метров.) Снаружи валы прикрывал заполненный водой ров глубиной более 8 метров и шириной до 22 метров.

Новая Владимирская крепость была разделена стенами на три части. Старый город Владимира Мономаха превратился во внутреннюю крепость; в источниках он именуется «Печерним городом». К западу от него продолжались укрепления так называемого «Нового города» с главными въездными воротами, получившими название Золотых. К северу от них располагались Оринины, а ещё севернее — Медные ворота; к югу — Волжские, выходившие к Клязьме (откуда и начинался водный путь по Клязьме и Оке к Волге). Собственно «Печерний город» въездных ворот не имел. К востоку от него вытянулись валы и стены, прикрывавшие посадскую часть города; впоследствии эти укрепления обветшали, почему и получили название «Ветшаного города». На выходе городских валов к речке Лыбеди, притоку Клязьмы, располагались Серебряные ворота — противоположные Золотым, также богато украшенные князем. От них дорога вела в Боголюбове, загородную резиденцию Андрея Юрьевича. «Князь же Андрей… город Володимерь силну устроил, к нему же ворота златая доспе, а другая серебром учини» — так обозначил крайние точки Владимирской крепости летописец. В целом город по-прежнему располагался в остроугольном, только теперь ещё более вытянутом треугольнике, образованном Клязьмой и её притоком Лыбедью.

Последнее название имеет киевское происхождение (Лыбедь — приток Днепра, протекает по территории современного Киева). Оно не единственное в этом роде в окрестностях Владимира. Другие притоки Клязьмы также имеют «киевские» имена — Ирпень (или Рпень), Почайна. Чаще всего этот удивительный факт объясняют тем, что Владимир был основан выходцами из Поднепровья, принесшими сюда привычные им названия. Но в устойчивом повторении «киевской» топонимики нельзя не увидеть и сознательное стремление основателей города устроить на Клязьме некий «малый Киев». Киевских «близнецов» имеют и первые церкви и монастыри, основанные здесь при Владимире Мономахе и Юрии Долгоруком, — во имя Святого Спаса и Святого Георгия. Андрей продолжил линию, начатую его предшественниками. Но его Владимир должен был стать уже не малым Киевом, но новым Киевом, не повторяющим старую столицу Руси, но соперничающим с ним, долженствующим в конце концов затмить его своим великолепием. Золотые ворота, поставленные им при въезде в город с главного, киевского, направления, — прямая аналогия знаменитым Золотым воротам, построенным в Киеве Ярославом Мудрым в XI веке, — но такая аналогия, которая способна превзойти оригинал. Как и киевские, они имели своим образцом Золотые ворота Константинополя — столицы православного мира, а те, в свою очередь, — Золотые ворота самого Иерусалима. Так во Владимире на Клязьме повторялись очертания не только стольного Киева, но и царственного Константинополя и священного Иерусалима.

Владимирские Золотые ворота — единственные сохранившиеся от крепости Андрея Боголюбского; более того, единственные, местоположение которых нам точно известно. Они и сегодня остаются главной достопримечательностью, своего рода «визитной карточкой» города. Правда, до нашего времени ворота дошли в сильно перестроенном виде: к XII веку относится лишь их основа — две мощные белокаменные башни; всё остальное — это пристройки или переделки более позднего времени. Тем не менее и в таком виде ворота производят сильное впечатление.

Прежде всего поражает огромный пролёт Золотых ворот с полуциркульным арочным сводом. Нынешнее здание вросло в землю примерно на полтора метра; первоначальная же высота арки была ещё больше и составляла около 14 метров. Это очень много: высота явно избыточна для оборонительного сооружения и создаёт немало трудностей при обороне города. Очевидно, ворота должны были «сочетать две функции: триумфальной арки — главного въезда в столицу и боевой воротной башни, поставленной на очень уязвимой полевой стороне крепости», — отмечал Н.Н. Воронин. Именно поэтому «в пролёте ворот, ближе к стороне, обращенной наружу, была выведена малая арочная перемычка для упора воротных полотнищ»; там же располагалась нижняя боевая площадка, откуда на наступавших можно было сбрасывать камни, лить кипяток или смолу, пускать стрелы. Со стороны города к ней вела каменная лестница, прорезанная внутри башни и насчитывающая 64 крутые ступени. Ещё одна боевая площадка располагалась наверху башни, к ней вёл верхний марш лестницы. С обеих сторон ворота были зажаты земляными валами. Перед воротами был вырыт глубокий ров, через который перекинули деревянный мост. В случае опасности его не поднимали (как это было в Западной Европе), а просто сжигали — благо и дерева, и рабочих рук хватало с избытком.

Строили башни русские мастера. На одном из камней Золотых ворот обнаружен княжеский знак, которым мастер клеймил свою работу. Как принято считать, знак этот принадлежал старшему брату Андрея, князю Ростиславу Юрьевичу, умершему ещё в 1151 году. Правда, ни о каком строительстве Ростислава ни во Владимире, ни в других городах княжества нам ничего не известно. Но делами управления в Суздальской земле он занимался — очевидно, в соответствии с поручениями отца. Если предложенная атрибуция княжеского знака верна, она может свидетельствовать о том, что ворота были построены из каменных блоков, заготовленных много раньше и предназначавшихся для каких-то других, несостоявшихся построек.

Как и киевские, владимирские ворота были точно «вписаны» в геометрически выверенный план города. Исследователи обратили внимание на то, что их пролёт равен ширине главного нефа Успенского собора — подобно тому как пролёт киевских Золотых ворот равен ширине среднего нефа Киевской Софии. С Серебряными воротами на восточной оконечности города их соединяла почти прямая линия; это главная улица древнего Владимира, вытянувшаяся на расстояние 2300 метров.

Сами тяжёлые дубовые створы ворот прикрывали лишь нижний ярус арки. Скорее всего, они были покрыты листами железа или даже золочёной меди — не случайно ворота именовались Золотыми. По сторонам арки сохранились массивные кованые подставы петель ворот и паз для толстого засова. Надо сказать, что установка ворот не обошлась без происшествия, даже конфуза, который, однако, высвечивает не только расхлябанность и неорганизованность, столь часто встречающиеся в нашей истории, но и чисто человеческие качества князя Андрея Юрьевича.

Как повествует Сказание о чудесах Владимирской иконы Божией Матери, князь велел завершить строительство Золотых ворот к празднику Успения, то есть к 15 августа, дабы люди могли полюбоваться ими: «Егда снидутся людие на праздник, и врата узрят». Желание вполне понятное, особенно в свете нашей позднейшей истории, наполненной многочисленными «памятными датами», к которым приурочивалось открытие тех или иных строящихся объектов. Но «делатели», исполнявшие волю князя, переусердствовали. Спешка никогда не приводит к добру. Вот и на этот раз, желая угодить князю и уложиться в назначенный срок, распорядители работ не проверили всё как следует и пренебрегли элементарной безопасностью. Известь не успела схватиться, и тяжёлые створы ворот, лишённые поддержки, вырвались из каменных стен и вместе с камнями рухнули на землю, придавив своей тяжестью нескольких человек из числа тех, кто собрался поглядеть на них. «…И падоша на люди, и покрыта 12 мужа», — рассказывает Сказание. Так праздник, казалось, обернулся трагедией. Князь тяжело переживал случившееся. И вновь лишь молитва помогла ему. «Се же слышав, князь Андрей начат с въздыханием молитися к иконе Пресвятей Богородици: “Госпоже Пречистыа Владычице, аще сих Ты не избавиши, аз бо грешний повинен бых смерти сих”». Князь послал своего боярина, дабы тот похоронил несчастных на княжеский счёт (велел ему «дати всё на потребу мертвым»). Однако произошло невероятное. Когда боярин приехал на место катастрофы и ворота подняли, то «видиша всех сущих под враты живых и здравых. И се слышав, князь Андрей рад бысть». Случившееся было расценено как ещё одно чудо Пресвятой Богородицы (в Сказании оно обозначено как «чудо 10-е»), как новое подтверждение Её всегдашнего заступничества за жителей стольного Владимира. «И се чюдо видевше, народ чюдишася».

Точный год этого происшествия неизвестен. Зато в летописи обозначен год освящения надвратной церкви во имя Положения Ризы Пресвятой Богородицы на Золотых воротах — 1164-й. Очевидно, к этому времени все работы по сооружению и украшению ворот были завершены.

Нынешняя церковь Ризоположения на Золотых воротах — памятник XVIII века. Как выглядела церковь в древности, мы не знаем. Догадываемся лишь, что её купол — в соответствии с названием ворот — был позолочен.

Посвящение надвратной церкви знаменательно. Оно продолжало византийскую традицию особого почитания священных одежд Божией Матери — и прежде всего ризы (покрова), хранившейся во Влахернской церкви в Константинополе. Этой святыне приписывали необычайную защитительную силу, именуя её «священным ограждением», «неодолимой стеной» и «щитом», охраняющим Царственный город лучше любого оружия: в случае нападения врагов ризу выносили на городскую стену или окунали в море. Так случилось, например, в 860 году, когда Царьград подвергся нашествию росов — тогда ещё язычников. Гибель города казалась неминуемой, ибо нападение было внезапным, а враги сильны — но «как только облачение Девы обошло стены, варвары, отказавшись от осады, снялись с лагеря», и жители «были искуплены от предстоящего плена». Так описывал случившееся чудо непосредственный участник событий константинопольский патриарх Фотий в своей проповеди «На нашествие росов»; впоследствии рассказ об этом происшествии попал в Хронику византийца Георгия Амартола, а оттуда в русский перевод Хроники и «Повесть временных лет» — древнейшую русскую летопись. А ещё в русских рукописях рядом со Сказанием о чудесах Владимирской иконы читается небольшая статья «О ризе», кратко повествующая о другом чуде, случившемся ещё раньше, во время осады Константинополя аварами в 626 году: «Придоша некогда ратнии по суху и по морю; патриарх же Сергей (Сергий, занимал патриарший престол в 610–638 годах. — А. К.) омочи ризу Святыа Богородица в мори, и въскыпе море, и потопоша ратнии, а инии ослепоша и побегоша от страха». Соседство этой статьи со Сказанием о владимирских чудесах — отнюдь не случайность. Отныне священная реликвия, незримый образ которой неотлучно пребывал на Золотых воротах города, должна была защищать жителей Владимира, как прежде Богородичная риза защищала жителей Царствующего града.

* * *

Упомянутые владимирские церкви — не единственные возведённые в городе при Андрее Боголюбском. «Посемь же иныи церкви многы камены постави различные и манастыре многи созда», — писал о князе автор его летописной похвалы. За особое благочестие и умножение «домов молельных» князя Андрея Юрьевича похвалил в своей грамоте константинопольский патриарх Лука Хрисоверг. А в новгородской статье «А се князи русьстии» указывается даже точное число храмов, поставленных князем: «…и створи ту многы церкви, 30».

Большинство из них были конечно же деревянными, а потому о их строительстве летописи не упоминают. В числе церквей, построенных во Владимире при Андрее Боголюбском, историки называют, например, деревянную церковь Николы в Галеях (на месте ныне существующей церкви XVIII века). По-видимому, здесь, на берегу Клязьмы, находилась владимирская пристань, куда приставали суда («галеи»), а также располагался торг: как известно, святитель Николай издревле почитался как покровитель плавающих и путешествующих. Скорее всего, при Андрее же был основан небольшой Фёдоровский монастырь за городом на Княжем лугу — возможно, в память о чудесном спасении князя в битве у Луцка 8 февраля 1150 года, в день святого Феодора Стратилата.

Зато летописец отметил основание ещё одного каменного храма во Владимире, сообщив под 1164 годом: «Заложена бысть церкы Святаго Спаса в Володимери». Этот каменный храм располагался на месте существующей и поныне небольшой церкви Святого Спаса (построенной в конце XVIII века), в самом центре города, вблизи Золотых ворот, недалеко от княжеского двора Юрия Долгорукого. Имел ли он отношение к старой церкви Спаса, возведённой при Владимире Мономахе, или это совсем другой храм, лишь соименный Мономахову, сказать трудно. Судя по указанию ещё одной летописи — так называемой Типографской, конца XV — начала XVI века, здесь находился монастырь и церковь изначально была монастырской.

Масштабное каменное строительство во Владимире — зримое проявление мощи и могущества князя Андрея Юрьевича. В эти годы он крайне редко вмешивался в военные конфликты, почти не вёл войн, а, напротив, проявлял миролюбие — редкое качество среди князей того времени. Соответственно, большую часть тех средств, которые он мог потратить на подготовку к войнам и сами войны, он посвящал благому делу — возведению храмов, украшению и устроению родной земли, и прежде всего Владимира. Каменное строительство вообще очень дорого, а строительство из белого камня дороже многократно (по подсчётам специалистов, храм из белого камня обходился заказчику дороже такого же кирпичного более чем в десять раз). Андрей, вслед за отцом, сознательно шёл на такие неслыханные траты. Не стремившийся, в отличие от отца, к тому, чтобы занять «златой» киевский стол, он делал всё для того, чтобы его собственный город затмил великолепием стольный Киев, чтобы владимирский княжеский стол воспринимался современниками как не менее престижный, чем киевский.

Но строительство и украшение храмов — это не только демонстрация силы. Это ещё и свидетельство искренней веры князя, его желания до конца исполнить свой христианский долг правителя, как он этот долг понимал. Эти свойства характера Андрея Боголюбского отмечают все без исключения источники. «На весь бо церковный чин и на церковникы (здесь: церковных людей. — А. К.) отверъзл бяше Бог сердечней очи» — так, напомню, писал о князе автор его летописной похвалы, исполненной в лучших традициях агиографического жанра. Князь-святой, радетель за веру, мученик и страстотерпец, Андрей наделён здесь всеми подобающими добродетелями, среди которых на первое место поставлены неизменная забота о церкви и милосердие. Автор летописной похвалы приводит и конкретные примеры необыкновенного благочестия князя. По ночам втайне от всех он приходит в церковь и лично возжигает свечи; вглядываясь в образ Божий, написанный на иконе, он взирает на него, «яко на самого Творца», плотию пребывающего в храме, и, взирая на лики святых, смиряет себя, уподобляясь последнему из грешников, живущих в пределах его княжества. И часто, сокрушаясь сердцем, воздыхая от самых глубин души своей и проливая искренние слёзы раскаяния, он плачет о своих прегрешениях, подобно псалмопевцу Давиду…

Милосердие, забота о нищих, щедрая раздача милостыни достигли при нём поистине евангельских масштабов. И здесь он также следовал тому высокому образцу, который задал его пращур, князь Владимир Святой. Подобно ему, и князь Андрей «веляшеть по вся дни возити по городу (Владимиру. — А. К.) брашно и питье разноличное болным и нищим на потребу, и видя всякого нища, приходящего к собе просить, подавая им прошенья их (то есть давал просимое. — А. К.)… и тако приимаше всякого приходящаго к нему». В этих словах из летописной похвалы Андрею Боголюбскому легко увидеть отражение летописной же похвалы князю Владимиру, Крестителю Руси, который тоже «…повеле всякому нищему и убогому приходити на двор княжь и взимати всяку потребу питье и яденье…», и тоже «повеле пристроити кола (повозки. — А. К.) и въскладше хлебы, мяса, рыбы, овощ розноличный… возити по городу…». Подражание здесь отнюдь не только литературное — но и по жизни, по чисто человеческим качествам обоих правителей.

(В Никоновской летописи рассказ о нищелюбии Андрея Боголюбского расцвечен ещё более яркими, но, пожалуй, не слишком правдоподобными подробностями. Здесь сообщается о том, что князь не гнушался даже прокажёнными — наиболее отверженными и изгоняемыми представителями средневекового общества, и даже без вреда для себя прикасался к их язвам: «нищих же и прокаженных толико возлюби, яко и очима своима намного зрети на них, иногда же и руками сих приимати, и кротко и тихо и милостиво глаголати к ним и утешати, и кормяше и насыщаше». Могло ли такое быть в действительности — судить не нам.)

Забота о нищих — неотъемлемая черта средневековых правителей. Наряду с церковной благотворительностью это был едва ли не единственный механизм регулирования социальных противоречий, сглаживания тех неизбежных конфликтов, которыми сопровождалось становление феодальных отношений. В годы княжения Андрея Боголюбского, как и при его отце Юрии Долгоруком, эти процессы протекали в русском обществе особенно болезненно. Не случайно младший современник суздальских князей, знаменитый владимирский книжник XII или XIII века Даниил Заточник, обращаясь к не названному им князю и вспоминая евангельскую заповедь: «Глаголеть бо в Писании: просящему у тебя дай, толкущему отверзи (ср.: Мф. 5:42), да не лишен будеши Царствия Небеснаго», восклицал далее: «Да не будет, княже мой, господине, рука твоя согбена на подание убогих: ни чашею бо моря расчерпати, ни нашим иманием твоего дому истощити. Якоже бо невод не удержит воды, точию едины рыбы, тако и ты, княже, не въздержи злата, ни сребра, но раздавай людем». Можно подумать, что Даниил ставил в пример своему адресату пресловутую щедрость именно князя Андрея Юрьевича, если не обращался к нему лично. Рука Андрея никогда не была «согбеной» на «подание убогых», и очень многие из сирых и обездоленных кормились от его щедрот. Но при этом богатства князя — в полном соответствии со словами Даниила Заточника — не убывали, но лишь приумножались.

Понятно, что удесятерённое молвой нищелюбие князя, широкие раздачи им «брашна» и «питья» привлекали во Владимир множество людей. Но и это было на руку Андрею, получавшему таким образом дополнительную рабочую силу, столь необходимую для его масштабных работ. Ростовцы и суздальцы не случайно будут позднее именовать жителей Владимира «каменщиками» — представителей этой профессии здесь было действительно много — в первую очередь потому, что в них ощущалась постоянная потребность. И все они могли надеяться на беспримерную щедрость владимирского князя. Позднее, правда, мы будем говорить и об оборотной стороне нищелюбия Андрея. Увеличение числа нищих и обездоленных свидетельствовало и о других процессах, происходящих в княжестве и связанных с разорением значительных масс людей. Но проявится это ближе к концу его княжения.

Надо признать, что князь был искренен в своих порывах. Это касалось и его желания облагодетельствовать подданных, и его страсти к храмоздательству. Не мысля себя пребывающим в течение длительного времени вне церкви, он строил храмы прежде всего для себя лично, но также и для своих подданных — людей, вручённых ему волею Божьей, стремясь и их по возможности приобщить к церковной жизни. Как когда-то красота и торжественность церковной службы и великолепие константинопольских храмов восхитили посланцев князя Владимира, заставив их уверовать в христианского Бога, так и теперь благолепие выстроенных Андреем церквей должно было привлечь под их своды «новых людей христианских», каковыми по-прежнему ощущали себя русские люди.

В своих неустанных заботах о церковном строительстве Андрей конечно же не ограничивался стольным Владимиром. Начатые им преобразования затрагивали всё княжество, масштабное строительство велось и в других местах его земли. Так, ему удалось в исключительно короткий срок обустроить и украсить свою резиденцию в Боголюбове. Здесь, поблизости от Владимира, вырос настоящий город-замок и возник монастырь, пользовавшийся особым покровительством князя.

 

Боголюбимое

Название городу дал сам князь Андрей Юрьевич. В разных летописях оно звучит по-разному: «Боголюбое», «Боголюбовое», «Благолюбое», «Боголюбье», «Боголюбимое» и т. п. Именно по этому названию — в какой бы форме оно изначально ни существовало — Андрей и получил то прозвище, с которым вошёл в историю, — Боголюбский.

Строительство своей резиденции близ Владимира он начал ещё при жизни отца; именно здесь был возведён его первый каменный храм или даже храмы. А в 1158 году, по свидетельству ряда летописей, — то есть в один год с возведением новых укреплений Владимира — князь заложил и крепостные стены нового города-замка. «…И сътвори Боголюбный град и спом осыпа», то есть окружил его насыпью, валами, как сказано об этом в так называемом Кратком Владимирском летописце XVI века.

Автор посмертной похвалы князю Андрею не случайно сравнивал Боголюбово с Вышгородом — древним русским городом близ Киева: «Создал же бяшеть собе город камен, именем Боголюбый, толь далече, якоже Вышегород от Кыева, такоже и Боголюбый от Володимеря». Андрей дважды княжил в Вышгороде и очень хорошо знал этот город. Надо полагать, он и создавал свою резиденцию близ Владимира как некий «новый Вышгород», которому суждено было, помимо прочего, стать новым духовным центром Владимирской Руси — подобно тому, как признанным духовным центром древней Руси был киевский Вышгород с его церковью-усыпальницей Святых Бориса и Глеба и прочими достопамятностями. Как мы помним, именно из Вышгорода Андрей вывез чудотворную икону Божией Матери, которая в первые годы его пребывания в Суздальской земле хранилась в Боголюбове; вместе с ней сюда приехали и вышгородские клирики и их домочадцы, составившие влиятельный клан в окружении князя. Известно также, что из Вышгорода либо самим Андреем, либо его отцом Юрием была привезена ещё одна реликвия — меч святого страстотерпца Бориса. Этого князя, бывшего первым правителем Ростовской земли, Андрей почитал особо и меч его держал всегда при себе. В страшную ночь на 29 июня 1174 года Борисов меч будет украден из его опочивальни, и лишённый оружия князь падёт от рук убийц — своих собственных приближённых…

Сама крепость была гораздо меньше Вышгорода. Она представляла собой довольно правильный четырёхугольник с периметром более 900 метров. Причём стены (или по крайней мере часть их) возводились из камня, что было большой редкостью для древней Руси, а для Руси Северо-Восточной, Залесской, — чем-то вообще небывалым. Город занимал стратегически важное положение, располагаясь на левом берегу Клязьмы вблизи впадения в неё реки Нерли (позднее Клязьма поменяла своё русло и отступила на юг, оставив после себя заболоченное озеро, старицу, именуемую Старой Клязьмой). В XII веке не только Клязьма, но и Нерль были судоходными; по Нерли Клязьминской, а затем по Нерли Волжской проходил важнейший для Северо-Восточной Руси водный путь, связывающий суздальские города с Волгой. Как Вышгород на Днепре защищал Киев с севера, со стороны Чернигова, так и Боголюбово было форпостом Владимира, прикрывая его с северо-восточного, «волжского» направления.

Древняя история этого города-замка известна нам лишь из очень поздних источников, достоверность которых не может не вызывать сомнений. В первую очередь это относится к датам сооружения наиболее значимых боголюбовских построек.

По свидетельству новгородской статьи «А се князи русьстии», первые каменные церкви в Боголюбове были построены Андреем ещё до того, как он приступил к строительству во Владимире. Рассказав о «многих чудесах», бывших от иконы Божией Матери, автор продолжает: «…и постави Ей храм на реце Клязме, 2 церкви каменны во имя Святыя Богородица, и сотвори град, и нарече ему имя: се есть место Боголюбимое…» (Эта фраза дословно повторена в Степенной книге царского родословия XVI века; в Кратком же Владимирском летописце, помимо двух каменных церквей, упомянуты ещё каменные ворота и «полаты», то есть княжеский дворец.) Удивительно, но, по версии автора новгородской статьи, строительство это происходило за 11 лет (!) до возведения Успенской церкви во Владимире, которая названа здесь «третьей» каменной постройкой князя Андрея («четвёртой» значится церковь Положения Ризы на Золотых воротах). Откуда взялись эти 11 лет, непонятно, однако цифра представляется заведомо неверной, ибо ни относить боголюбовское строительство к 40-м годам XII века, ни возведение Успенского собора — к 60-м у нас нет никаких оснований. Да и в том, что касается двух первых каменных церквей, упомянутых в источнике, тоже не всё ясно. Судя по прямому указанию одного из летописцев XVI века, речь идёт, во-первых, о главном храме Боголюбского монастыря во имя Рождества Пресвятой Богородицы, а во-вторых, о знаменитой церкви Покрова на Нерли, близ Боголюбова. Однако последняя была построена после известного похода Андрея Боголюбского на Волжскую Болгарию, что случится позднее и о чём речь ещё впереди.

Если же обратиться к совсем поздним источникам, происходящим из самого Боголюбова монастыря, то начальная история обители будет выглядеть следующим образом.

Первая и главная из боголюбовских церквей была заложена князем Андреем Юрьевичем в память о чудесном явлении ему Божией Матери — том самом, о котором мы рассказывали выше. Повелев князю оставить чудотворный образ во Владимире, Пречистая обратилась к нему с прямым указанием о возведении храма и основании монастыря: «…А на сем месте во имя Моего Рожества церковь каменную воздвигни и обиталище иноком состави». Такие слова приведены в Летописи Боголюбова монастыря, написанной, напомню, в 1760-е годы. «За помощию таковыя ходатаицы Пресвятыя Богородицы того ж лета и церковь каменную совершиша… — продолжает свой рассказ о князе игумен Аристарх, автор летописи. — И освяти оную церковь, устави же того чуда, то есть явления Богоматере, праздник праздновати по вся лета месяца иуниа в 18 день, на память святаго мученика Леонтиа. Сего ради преславнаго чудесе благоверный великий князь Андрей Георгиевич нарече место Боголюбимое, и оттоле прозвася и сам Боголюбский, потом же ту град построив и двор свой княжий близ новосозданныя церкве постави, и вельми место сие любяше и живяше ту».

Основание Рождественской церкви, «яже на Боголюбимом месте об едином верее сделана бяше», датируется здесь всё тем же 1158 годом. А под следующим, 1159 годом сообщается об украшении новопостроенного храма. Для этого привлечены были иноземные мастера и использованы новейшие технологии. Князь «главу по дугам и крест опаявши жестью позлати, верх же весь по закомарам немецким железом покры, а трубы для стечения воды каменныя содела» (остатки каменных желобов, водоотводов, действительно обнаружены в Боголюбове археологами). Тогда же церковь была расписана: «…Того же лета пришедшим другим иконописцем из других земель», и князь «оную Пресвятыя Богородицы церковь внутрь стенным иконописанием лепотне украшати повеле». Андрей и позднее проявлял всяческую заботу о храме: «…не преста же о украшении стенном… пещися, но вельми о том подвизашеся, и всякими драгими вещами оную святую церковь украшаше и обогощаше». Роспись стен была завершена в 1161 году, и «сего ради великий князь Андрей Георгиевич радости велия исполнися, и праздник светел сотвори, благодаря Бога и Пречистую Его Матерь, в том ему помогающую, удоволи священный чин, монашествующих, и нищих от многих стран собравшихся, по гласу проповедническому, такожде православных христиан обоего пола множество многое стекшихся к тому торжеству, всех напита и напои до избытка, церкви же и обители много имение вда, и сёла своя лучшая з даньми».

Согласно тому же источнику, в 1160 году была построена вторая боголюбекая церковь — во имя святого мученика Леонтия; составитель монастырской летописи называет её «трапезной». Посвящение храма, разумеется, было не случайным. Память мученика Леонтия и его дружины, пострадавших в финикийском городе Триполи при императоре Веспасиане в I веке, праздновалась Церковью 18 июня — а этот день оказался едва ли не самым значимым в истории Боголюбской обители, ибо именно к нему были приурочены чудесное явление Божией Матери князю Андрею и Её повеление о сооружении монастыря. По прямому свидетельству Боголюбской летописи, день этот отмечался в монастыре ежегодно, а значит, особо отмечалась и празднуемая в этот день память мученика Леонтия. (Правда, когда именно возникла эта традиция празднования, неизвестно. Наверное, нельзя исключать и того, что на её возникновение, напротив, повлияло особое почитание в обители святого мученика Леонтия.)

Тогда же, при Андрее Боголюбском, был устроен сам монастырь. Под тем же 1160 годом сообщается, что князь собрал в Боголюбове «монашествующую братию… и постави им первоначалнаго игумена Сергия». Этого имени в общерусских летописях нет. Зато оно присутствует в Синодике Боголюбова монастыря, составленном в конце XVII века, где открывает список боголюбовских игуменов и архимандритов. Нет сомнений, что именно отсюда оно и было извлечено автором Жития князя Андрея, а вслед за ним и игуменом Аристархом. Так мы узнаём об одном из тех людей, кто, несомненно, был близок князю Андрею и пользовался его доверием и благорасположением. Если указание Синодика верно, то можно полагать, что игумен Сергий — по крайней мере в течение какого-то времени — был духовником князя.

Ещё одна церковь, по свидетельству боголюбовских книжников основанная Андреем Боголюбским, была посвящена апостолу Андрею Первозванному, тезоименитому князю и потому особо почитаемому им. Эта церковь была надвратной. Согласно монастырской летописи, и церковь, и каменные врата были сооружены в 1161 году. Стоит, пожалуй, обратить внимание на то, что посвящение надвратной боголюбовской церкви повторяло посвящение надвратной церкви в Переяславле-Русском — городе, особо значимом для потомков Юрия Долгорукого.

Ну а самая знаменитая из всех церквей, построенных князем, — правда, не в самом Боголюбове, но поблизости от него, — церковь Покрова на реке Нерли — представляет собой памятник чуть более позднего времени. В Летописи Боголюбского монастыря о её строительстве сообщается под 1165 годом. А потому и у нас речь об этой церкви пойдёт ниже, в одной из следующих глав книги.

Повторюсь ещё раз, что приведённые в монастырской летописи даты другими источниками не проверяются, а потому могут быть приняты лишь в качестве условных. О церкви Святого Леонтия и надвратном храме Андрея Первозванного нам вообще ничего не известно — возможно, потому, что обе церкви были полностью, «до земли», разрушены в нашествие «безбожного царя Батыя» в 1238 или 1239 году. А вот Рождественский собор Боголюбова монастыря уцелел. Он простоял до начала XVIII века и окончательно обрушился в 1722 году по нерадению монастырских властей, а в 1751 году на его месте была построена новая, ныне существующая церковь, причём точно на основании древнего храма. Так что о последнем, благодаря исследованиям археологов, мы можем судить с большей или меньшей определённостью.

Украшена церковь была с великолепием необыкновенным. Киевский летописец описывал её в выражениях ничуть не менее восторженных, чем Успенский собор во Владимире. Строителя же Рождественской церкви, князя Андрея Юрьевича, он сравнивал ни больше ни меньше как с самим Соломоном — строителем Иерусалимского храма:

«…Уподобися царю Соломану, яко дом Господу Богу и церковь преславну Святью Богородица Рожества посреде города камену созда в Боголюбом, и удиви ю паче всих церквий: подобна тоя Святая Святых, юже бе Соломон царь премудрый создал, тако и сий князь благоверный Андрей. И створи церковь сию в память собе, и украси ю иконами многоценьными, златом, и каменьемь драгым, и жемчюгом великым безьценьнымь; и устрой е различными цятами (украшениями. — А. К.), и аспидными цатами (украшениями из яшмы. — А. К.) украси, и всякими узорочьи удиви ю; светлостью же не како зрети, зане вся церкви бяше золота (то есть настолько сияла она, что и смотреть было нельзя, ибо вся казалась из чистого золота. — А. К.). И украсивь ю и удивив ю сосуды златыми и многоценьными, тако яко и всим приходящим дивитися, и вси бо видивше ю не могуть сказати изрядныя красоты ея: златом, и финиптом (финифтью, то есть эмалями. — А. К.), и всякою добродетелью, и церковнымь строеньемь украшена, и всякыми сосуды церковнымы, и ерусалим (сион, или дарохранительница. — А. К.) злат с каменьи драгими, и репидии (рипидами, или опахалами. — А. К.) многоценьными, канделы (кадилами. — А. К.) различными. Извну (в Ипатьевском списке: «издну». — А. К.) церкви от верха и до долу, и по стенам, и по столпом ковано золотом, и двери же, и ободверье церкви златом же ковано, и бяшеть же и сень златом украшена от верха и до деисуса. И всею добродетелью церковьною исполнена, изьмечтана всею хытростью!»

Вплотную к церкви примыкал двухэтажный каменный дворец Андрея Боголюбского. Система переходов связывала его также с крепостной стеной. Через галерею князь мог подняться из дворца сразу на хоры Рождественского собора. По свидетельству современника, Андрей любил приводить сюда «гостей» — купцов, приезжавших в Боголюбово из других земель. «Иногда бо аче и гость приходил из Царягорода, и от иных стран, из Руской земли, и аче латинин, и до всего хрестьяньства, и до всее погани (то есть включая и язычников. — А. К.); и рече (князь. — А. К.): “Вьведе[те] и вь церковь и на полати, да видать истиньное хрестьяньство, и крестяться и болгаре, и жидове, и вся погань, видивше славу Божию и украшение церковьное”». И в этих словах Андрея Боголюбского нетрудно угадать перекличку с летописным рассказом о Крещении Руси. Напомню, что посланцы князя Владимира приняли истинную веру после того, как, побывав у болгар-мусульман и латинян (а прежде того выслушав ещё и проповедников-иудеев), были введены греческим царём в храм Святой Софии в Константинополе. Теперь же сам князь, подобно византийскому василевсу, приводил в построенную им церковь иноверцев, в числе которых были и «латиняне», и «болгаре» (несомненно, мусульмане из Волжской Болгарии), и «жидове» (иудейские купцы?), дабы и те крестились, увидев «славу Божию и украшение церковное».

Именно здесь, в Боголюбове, Андрей проводил большую часть времени. Отсюда он правил своей землёй и отдавал распоряжения, которые должны были неукоснительно исполняться; отсюда же выезжал на охоту, которой любил тешить себя, подобно большинству русских князей. В одной из летописей XVI века, уже известной нам Тверской, сохранено древнее предание о том, что князь Андрей любил охотиться у Спаса на Купалище, при слиянии рек Клязьмы и Судогды, — это примерно в 25 верстах от Владимира. Здесь, возле считавшегося чудотворным источника, была выстроена церковь, а ныне находится монастырь, являющийся подворьем Боголюбского женского монастыря: «Такоже и к Святому Спасу на Купалище по вся дни прихождаше, ловы бо всегда творяше в той стране и на Купалище приходя прохлаждаашеся, и много время ту безгодно пребывайте». Причём князь охотился здесь сам, а бояр в места своей охоты не пускал, «и о сем боляром его многа скорбь бысть». (Такое отношение к боярам ещё аукнется князю — но об этом речь впереди.) Другие, значительно более поздние предания связывают княжеские «ловы» с ближайшими окрестностями Боголюбова (селом Добрым, где будто бы существовал княжеский дворец) или с относительно удалённым от Боголюбова современным городом Ковровом на Клязьме, где заблудившийся во время охоты князь заночевал однажды в избушке местного «зверолова» Елифана, которому в благодарность за это будто бы подарил здешнюю землю.

Что же касается самого Боголюбовского замка, то до нашего времени от всего дворцового ансамбля сохранились лишь двухъярусная лестничная башня (над которой впоследствии была надстроена кирпичная шатровая колокольня) и галерея-переход в Рождественский храм над высокой аркой. Белый камень строений Андреевой поры резко выделяется на фоне позднейших кирпичных зданий, побеленных штукатуркой. Здесь, в своём дворце, князь и был убит заговорщиками в ночь на 29 июня 1174 года. Эти сохранившиеся строения поистине священны для нас. Нижнее помещение каменной башни — ниша у подножия каменной винтовой лестницы, где князь Андрей Юрьевич принял смерть, — является местом поклонения для многочисленных паломников, прибывающих в ныне возобновлённый Свято-Боголюбский женский монастырь.

Ещё одним почитаемым местом в монастыре является киворий XVII века — часовня, представляющая собой нарядную кирпичную сень над престолом, поддерживаемую колоннами и обозначающую то место, где, по преданию, находился походный шатёр князя Андрея Юрьевича и где князю явилась Божия Матерь. Раскопки, проведённые в 30-е годы прошлого века Н.Н. Ворониным, показали, что во времена Андрея Боголюбского здесь возвышалась белокаменная резная восьмиколонная аркада с шатровым верхом, под которой стояла белокаменная чаша с высеченным на дне восьмиконечным крестом — по образцу храма Гроба Господня в Иерусалиме. Существует местное монастырское предание, согласно которому из этой чаши князь Андрей Юрьевич наделял деньгами строителей Боголюбовской церкви и раздавал милостыню нуждающимся. На камне пьедестала боголюбовского кивория обнаружен княжеский знак — тамга, представляющая собой двузубец, левый зубец которого имеет Г-образную перекладину наверху и плавный отрог внутрь в средней части, а правый зубец завершён таким же плавным отрогом наружу. Как было установлено исследователями, знак этот — одна из разновидностей так называемого «знака Рюриковичей» — принадлежал самому князю Андрею Юрьевичу.

 

Ростовский чудотворец

Надо заметить, что и во Владимире, и тем более в Боголюбове князь сумел обосноваться не сразу после вокняжения. То бурное строительство, которое он там затеял, а особенно его намерение перенести во Владимир княжеский стол не могли прийтись по нраву жителям старых княжеских городов — Суздаля и Ростова. А ведь именно они приглашали Андрея на княжение к себе. Их ропот на такое возвышение бывшего «младшего» города княжества, города «мизинных» людей, явственно различим — по крайней мере в передаче поздних летописцев.

Так, сообщая под 1159 годом о «создании» града Владимира и о желании князя Андрея Юрьевича «града сего стол быти великаго княжениа», автор Никоновской летописи прибавляет: «Ростовцем же и суздалцем не хотяще сего, глаголюще, яко “Ростов есть старой и болшей град и Суждаль; град же Владимерь пригород наш есть”». И хотя в ранних летописях этих слов нет, о недовольстве ростовцев и суздальцев заметным умалением роли их собственных, «старых» городов можно говорить вполне определённо. Жители Ростова и Суздаля и позднее будут смотреть на Владимир как на свой «пригород», а на обласканных князем владимирцев — не иначе как на своих «холопов» — со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Князю — особенно поначалу — приходилось считаться с подобными настроениями. Любопытные сведения на сей счёт привёл в своей «Истории…» Василий Никитич Татищев. Рассказывая (под 1160 годом) о намерении Андрея навсегда переселиться во Владимир, историк XVIII века так развил мысль московского летописца: «…ростовцом и суздальцом, яко старым градам и княжеским престолом, весьма то было противно и, сколько могли, препятствовали, представляя, что сии грады издревле престольные». И Андрей, «не хотя народ озлоблять, жил в Суздали, а во Владимир часто ездил на охоту и пребывал по неколику дней». Или, как сказано в другом варианте «Истории…»: «…он же, яко на ловы ездя ко Владимиру (то есть делая вид, будто уезжает на охоту. — А. К.), нача ту почасту жити». Возможно, Татищев преувеличивал, реконструируя взаимоотношения между князем и его подданными. Но летопись и в самом деле нередко застаёт Андрея в начальный период его княжения в Суздале и Ростове.

Пройдёт несколько лет — и Андрей подавит всяческие проявления оппозиции своей власти. Вече, которое поначалу собиралось, наверное, в Ростове или Суздале, полностью потеряет при нем своё значение (во всяком случае, в годы княжения Андрея о нём ни разу не будет упомянуто в летописи). Всё меньше Андрей будет считаться и с мнением суздальских и ростовских «мужей». Мы ещё будем говорить о крутом повороте в его политике, когда он изгонит из княжества младших братьев и племянников — как возможных претендентов на княжеский стол, а также старых бояр своего отца — как возможный источник смут и беспокойства. Однако само недовольство — пускай и глухое, подспудное — никуда не исчезнет. Оно даст о себе знать сразу же после смерти Боголюбе кого. Когда в княжестве начнётся война за его наследство, ростовцы и суздальцы поддержат не братьев Андрея и не его сына, а его племянников, и с угрозами обрушатся на жителей Владимира, именуя их своими «холопами» и «каменьницами» («каменщиками»), отнюдь не достойными иметь своего князя, но лишь посадника, — как это, собственно, и было раньше, до Боголюбского. Само прозвище, данное владимирцам, весьма показательно: «каменьници» — это не просто ремесло, но один из очевидных источников раздражения для жителей других городов.

Но даже обосновавшись во Владимире и Боголюбове, Андрей отнюдь не махнул рукой на старые княжеские города. Каменное строительство — пускай и не в таких масштабах — велось при нём и здесь. Правда, относительно Суздаля об этом можно говорить сугубо предположительно, ибо прямые сведения на сей счёт имеются лишь в поздних и потому не внушающих доверия источниках. А вот возведение зодчими Андрея Боголюбского грандиозного Успенского собора в Ростове — факт хорошо известный. И в биографии самого Андрея, и в истории Северо-Восточной Руси строительство это приобрело особую значимость. Не столько благодаря искусству Андреевых зодчих, сколько по иной причине.

В 1160 году в Ростове случился страшный пожар, уничтоживший едва не весь город. «Того же лета погоре Ростов, — сообщает суздальский летописец, — и церкви все, и сборная дивная и великая церквы Святое Богородице [сгоре]». Созданная «от древ дубовых», церковь эта производила необыкновенное впечатление на современников: была «чудна и зело преудивлена», так что казалось, будто «такова убо не бывала, и потом, не вем, будет ли», как написал один из книжников. Позднейшие летописи сообщают, что она простояла 168 лет, то есть была построена в 992 году, при жизни Крестителя Руси князя Владимира; впрочем, насколько можно доверять этим расчётам, сказать трудно.

Вскоре после пожара по повелению князя Андрея Юрьевича на месте сгоревшей деревянной церкви была заложена новая, каменная. По свидетельству ряда летописей XVI века, это произошло уже в следующем, 1161 году; другие, позднейшие источники называют более позднюю дату — 1164 год. Первоначально ростовская церковь задумывалась не слишком большой по размерам. Тогда-то, при её строительстве, и были обнаружены погребения прежних ростовских епископов — сначала Исайи, занимавшего ростовскую кафедру в конце 70-х — 80-е годы XI века, а затем и его предшественника Леонтия, считающегося первым просветителем Ростовского края. В созданном тогда же Житии Леонтия рассказывается обо всех обстоятельствах, которые сопутствовали обретению святыни.

«По Божию попущению загореся город Ростов, и погоре мало не весь град, и церки погоре Святыя Богородица, — рассказывает древний агиограф. — И повеле боговерный и богохранимый князь Андрей, сын великаго князя Георгия, внук Володимерь, создати церковь камену во имя Святыя Богородица на месте погоревшая церкви. И начата рвы копати, и обретоша множьство мертвых, идеже обретоша блаженаго Исайю…» Святителя, очевидно, узнали по его облачению; возможно, над погребением имелась и надпись. Эта находка заставила строителей собора изменить первоначальные планы. Инициатива при этом исходила не от князя Андрея, а от жителей Ростова: «…И бе церки мала основана, и начата людие молитися князю, абы повелел боле церковь заложите; одваже умолен быв, повеле воли их быти…»

Итак, Андрей не остался глух к просьбам своих подданных. В словах Жития «одва» (или «едва») «умолен быв» иногда находят следы упомянутого выше противостояния князя с жителями Ростова, его нежелание видеть ростовский храм превосходящим своими размерами владимирский. Но конфликт здесь, скорее всего, мнимый: ведь именно Андрея автор Жития прославляет как главного создателя храма, как властителя, чьими стараниями и заботами было открыто столь великое сокровище — многоценные мощи святителя Леонтия, обнаруженные как раз в результате расширения храма по сравнению с первоначальным замыслом. Само Житие, скорее всего, создавалось по княжескому заказу и излагало историю создания собора с княжеских позиций. Для Андрея же Ростов был прежде всего его городом — понятно, что не столь любимым, как Владимир, но, несомненно, достойным всяческого украшения и прославления. «Умоление» князя жителями и его не сразу полученное согласие на расширение храма — это не что иное, как дань этикету, своего рода агиографический штамп, по которому обретение чудотворных мощей не может быть совершено без каких-либо затруднений. Но ростовский собор, построенный при Андрее, и в самом деле оказался чрезвычайно велик размерами. Он не только значительно превосходил только что возведённый владимирский, но и вообще стал крупнейшей постройкой зодчих князя Андрея Боголюбского. А это свидетельствует о том, что Андрей вполне осознавал значение бывшего главного города своего княжества.

Начав копать новые рвы для фундаментов церкви, люди наткнулись на новое, ещё более необычное погребение. «И копающа ров предней стене, — продолжает свой рассказ автор Жития, — и обретоша гроб; и бе покровена двема доскома. И людем недоумеющимся, и отверзоша гроб, и видеша лице его светящеся яко свет, и ризы его яко вчера облечены. О превеликое чюдо, братье: толиком [летом] минувшем, не изменися божественое тело его, и ризы его не исътлеша, паче же и гроб, в нем же бе тело святое». В этом-то деревянном гробе и покоились мощи святого Леонтия. По свидетельству так называемой Второй редакции его Жития, в том же деревянном гробе был найден некий «свиток», который святитель держал в руке: «в нем же бяху написани прозвитери и диакони, их же бе поставил своею рукою». Можно думать, что этот обычай — вкладывать в руку преставившегося епископа список рукоположенных им священников и диаконов — существовал в Русской церкви в домонгольское время. Но было ли так уже при Леонтии, мы не знаем. О подобном списке в руке найденного первым епископа Исайи источник не сообщает.

О случившемся тут же сообщили князю: «Видивше же людие, възрадовашеся радостью великою и послаша весть ко князю Андрею, поведаша ему бывшее чюдо преславное». Андрей в то время находился во Владимире. «Слышав же князь и прослави великую мудрость Божию, и моляся Богу…» В Житии приведены и слова молитвы князя Андрея, из которых явствует, какое значение придал он ростовской находке и обретению в его княжестве мощей угодника Божия, отмеченных нетлением — видимым знаком Божьего благоволения:

«Владыко, Господи, Исусе Христе! Что Ти въздам за вся, яже ми еси въздал, яко в сей области и моей державе сподобил еси сицевому с[о]кровищю откровену быти, и поминая спасеное слово, глаголаше: “Яко утаил еси от премудрых и разумных и открыл еси младенцем” (Мф. 11:25–26)».

Слова молитвы значимы для нас. В соответствии со смыслом евангельской заповеди, «младенцами» названы здесь жители Ростовской земли, лишь недавно, столетие назад, обращенные к Богу, — в противоположность «премудрым» жителям других земель, уже давно уверовавшим в христианского Бога, но, несмотря на это, лишённым «такового сокровища», каким стали нетленные мощи святителя Леонтия. Но да будут «последние» «первыми»! Утаённое от других, великое сокровище открылось «младенствующим» жителям его княжества. Обрадованный князь прислал из Владимира в Ростов «гроб камен» для того, чтобы переложить в него тело святого. Этот каменный саркофаг должен был напоминать почитаемые киевские и вышгородские гробницы, в том числе гробницы первых русских святых — Бориса и Глеба. В этом присланном Андреем каменном гробе тело святого «и доныне лежить в церкви Святыя Богородица, с[о]девая преславная чюдеса и подавая ицеления с верою приходящим к Пречистей Богородици и к святей раце его в славу Христу Богу нашему и в державу и в победу христолюбивому князю нашему», — восклицал автор Жития. В одном из списков читаем: «…христолюбивому князю нашему Андрею». Эти слова свидетельствуют о том, что само Житие было составлено, скорее всего, при жизни Андрея Боголюбского — и уж во всяком случае, до перенесения гроба святителя из обрушившегося Успенского собора в ростовскую церковь Иоанна Предтечи на епископском дворе, что произошло в 1204 году.

В упомянутой выше Второй редакции Жития святителя Леонтия, во входящем в её состав «Слове о внесении телесе святого отца нашего Леонтия, великого епископа Ростовского, в новую церковь» (памятник, составленный уже после 1231 года, когда мощи святителя были возвращены на прежнее место, в возобновлённый Успенский собор), сообщается о том, что Андрей при первом открытии мощей не ограничился присылкой каменного саркофага, но лично приехал в Ростов. В тексте этой редакции притязания князя на обладание «сицевым сокровищем», прославляющим его «царство», выражены ещё ярче:

«…Он же, приехав в Ростов, поклонися блаженому и святому телу великаго Леонтиа, глаголя: “Хвалю и славлю Тя, Господи Боже мой, и Пречистую и Пресвятую Матерь Твою, яко да сподобил мя еси сицего скровища в области моего царства явити ми. Уже ничим же охужен есмь благодати Божиа, и дара милости Твоеа, Владыко, о семь святем мужи, велицемь Леонтии”. И целова святое тело великаго Леонтиа, и вси мужи его. И по семь поставиша и (его. — А. К.) в раце и на стене, идеже и ныне лежит».

Автор добавляет ещё одну подробность по сравнению с Первой редакцией Жития: «…И устрой (Андрей. — А. К.) свещи великы у гроба его». Заметим, что эта деталь подтверждается археологическими исследованиями ростовского собора: по углам аркосолия (ниши в стене, где в древности был установлен саркофаг святителя) обнаружены тёсаные белые камни, выступавшие перед стеной и, вероятно, служившие подножиями для тех самых «свещей великих», то есть подсвечников, что были поставлены у гробницы. Вот только существовала ли эта деталь уже при первой установке гробницы или появилась позднее, после второго перенесения мощей святителя Леонтия в 1231 году, мы в точности не знаем.

По свидетельству Тверской и Львовской летописей, грандиозный ростовский собор был построен в рекордно короткие сроки — всего за год с небольшим — и освящён уже в 1162 году. (Позднейшие редакции Жития святителя Леонтия называют иную дату — 1170 год.) По всей вероятности, строила собор та же артель мастеров, что и владимирский, завершённый как раз в 1160-м. Возможно, высокие темпы строительства вкупе с изменением первоначальных планов и необходимостью существенно увеличить размеры строящегося храма стали причиной его недолговечности. Ростовский собор простоял всего 42 года и в 1204 году обрушился. В 1213 году тогдашний ростовский князь Константин Всеволодович «на первем месте падшая церкве» заложил новый Богородицкий храм, который был завершён строительством и освящён «великим священи-ем» ещё спустя почти 20 лет, в августе 1231 года. Историки архитектуры не вполне точны, говоря, что это «единственный случай столь быстрой катастрофы здания в истории владимиро-суздальского зодчества». Мы уже имели случай заметить, что очень недолгий срок был отмерен и главному храму Андрея Боголюбского — Успенскому собору во Владимире (он простоял даже меньше ростовского — всего 24 года); сразу же после завершения строительства произошло и обрушение створов Золотых ворот владимирской крепости (правда, эта последняя неудача оказалась относительной, и ворота вскоре поправили). Что ж, наверное, можно сказать и так: масштабы строительства, затеянного князем Андреем, с неизбежностью должны были отражаться на качестве работ…

Найденные первыми при строительстве ростовского собора мощи святителя Исайи на долгие годы оказались «в небрежении», закрытые в притворе храма. В новую гробницу они были переложены уже в иную эпоху Русского государства, в 1474 году, после чего и началось церковное прославление святителя (его церковная память празднуется 15 мая, в день перенесения мощей в XV веке). Иная судьба ждала мощи святителя Леонтия, ставшие одной из главных святынь Ростовской земли.

Почитание святого в Ростове началось сразу же после обнаружения его останков. Ростовский епископ был прославлен как первый креститель и просветитель Ростовского края, как великий чудотворец и небесный покровитель «младенствующих» жителей этой прежней окраины Руси, оказавшейся, благодаря его заступничеству, «ничим же охуженной» по сравнению с другими областями православного мира. Правда, канонизация ростовского чудотворца, то есть официальное причтение его к лику святых, состоялась лишь спустя несколько десятилетий, в 1194 году, при князе Всеволоде Юрьевиче Большое Гнездо и ростовском епископе Иоанне. Тогда и была установлена память святому 23 мая. Но очень похоже на то, что это день первого обретения его мощей в 1161 (или 1164-м) году и что дата эта праздновалась в Ростове уже при Андрее Боголюбском.

Житие епископа Леонтия сообщает некоторые, весьма скудные биографические сведения о нём. Едва ли их можно признать полностью достоверными: исследователи не без оснований пишут о явной тенденциозности Жития. Однако для нас эта тенденциозность представляет особенный интерес, поскольку позволяет судить о том, какое значение придавали сам князь и его книжники прославлению ростовского святого и что именно считали главным в его духовном подвиге.

По словам авторов Жития, Леонтий был родом из Греческой земли; рождение и воспитание он получил в Константинограде (Константинополе). Помимо русского и греческого языков, Леонтий «добре умеяше» и мерянский (то есть язык мери — исконного угро-финского населения Ростовского края), а кроме того, «книгам русьским и гречьским велми хитръсловесен сказатель»; с юности оставив мир, он стал черноризцем и «за многую его добродетель епископом поставлен бысть Ростову», поскольку прежде бывшие здесь епископы, «не терпяще досаженье» местных жителей, бежали, оставив порученную им паству. Удивительно, но в Житии нет и намёка на то, что Леонтий был постриженником Киевского Печерского монастыря — а значит, скорее всего русским, а не греком, — а ведь об этом прямо сообщал епископ Владимиро-Суздальский Симон, один из авторов Киево-Печерского патерика, писавший свой труд в 20-е годы XIII века. Сам бывший печерским постриженником, Симон, несомненно, располагал точными сведениями относительно печерского прошлого своего предшественника на кафедре. А потому историки, как правило, отдают предпочтение его версии, подозревая авторов Жития святителя Леонтия в намеренном желании увязать начало христианской проповеди в Ростове непосредственно с Константинополем, минуя Киев. Надо сказать, что история Андрея Боголюбского знает и другие примеры подобного рода: питая открытую неприязнь к Киеву, князь делал всё для того, чтобы исключить какую-либо зависимость своего княжества от Киева, в том числе и в церковном отношении. Очевидно, он был заинтересован в том, чтобы подкрепить изначальную связь Ростовской епархии с Константинополем историческими прецедентами, и биография епископа Леонтия показалась ему подходящей для этого. Авторы Жития могли опереться и на какие-то реальные факты из жизни святого, о которых нам сейчас ровным счётом ничего не известно; они, например, могли знать о его действительном пребывании в Византии. Неизвестно, когда именно Леонтий занял ростовскую кафедру. Не исключено, что это произошло в то время, когда митрополита в Киеве не было (что случалось нередко), а значит, его поставление вполне могло совершиться не в Киеве, а в Константинополе. Примеры такого рода в церковной истории домонгольской Руси хорошо известны: так, например, в начале 1070-х годов именно в Константинополе был рукоположен в епископы Переяславля-Южного печерский же постриженник Ефрем, младший современник Леонтия. Отсюда — естественно, при желании — всего один шаг до появления легенды о том, что Леонтий и сам был уроженцем Царьграда.

Совершенно иначе, чем в Патерике, рассказано в Житии и о кончине ростовского чудотворца. Известно, что Леонтий столкнулся в своей пастырской деятельности с открытым противоборством местных жителей, — этого не скрывают и авторы Жития. По их словам, язычники порывались изгнать или даже убить святого и только чудо, совершённое им, заставило их принять крещение; явив многие достойные памяти чудеса, святитель с миром отошёл к Господу. Епископ же Симон прямо говорит о мученической кончине святого: «…его же неверные, много мучив, убили…» И здесь версия владимирского епископа признаётся историками более достоверной (полагают, что Леонтий погиб во время антихристианского языческого восстания, охватившего Северо-Восточную Русь около 1074 года). Однако составителям Жития она, по всей вероятности, показалась неприемлемой, и они предпочли «подкорректировать» её.

Так Северо-Восточная Русь обрела своего, местного святого. То, что мощи епископа Леонтия стали одной из самых почитаемых святынь княжества, авторы Жития ставят в заслугу исключительно князю Андрею Юрьевичу. Примечательно, что ни в летописи, ни в Житии нет даже упоминания о каком-либо участии тогдашнего ростовского епископа в открытии мощей. Возможно, его попросту не было в то время в Суздальской земле, а если он всё-таки находился там, то либо был отстранён князем от участия в этом великом церковном торжестве, либо по какой-то причине устранился сам, либо его участие постарались затушевать. И это кажется тем более странным, что епископ, занимавший в то время ростовскую кафедру (во всяком случае, один из тогдашних епископов), носил то же имя, что его предшественник. Правда, в отличие от ростовского чудотворца, в летописи его именовали несколько по-иному, на греческий лад, — не Леонтием, а Леоном.

 

«Леонтианская ересь»

Какое-либо участие епископа не прослеживается не только в строительстве Ростовского храма и открытии мощей ростовских святителей, но и в строительстве других церквей, основанных Андреем Боголюбским. Вообще, если знакомиться с летописным повествованием о нём, то может создаться впечатление, будто князь пребывал в некоем безвоздушном пространстве, напрочь лишённом людей, способных хоть к какому-нибудь самостоятельному действию. Чаще всего летописи и другие сочинения того времени упоминают, с одной стороны, самого князя, а с другой — обобщённо «людей», выступающих как безликая масса его подданных.

Одиночество — беда многих великих мира сего. В истории Андрея Боголюбского одиночество проявляется с особой силой. На всём протяжении его княжения во Владимире мы так и не увидим рядом с ним по-настоящему значимой фигуры. Те, кого он приближал к себе и на кого, казалось бы, мог опереться, со временем либо бывали отвергнуты им или даже преданы жестокой расправе (как, например, пресловутый «лжеепископ» Феодор, о котором речь впереди, или один из братьев Кучковичей), либо сами предавали его (напомню, что в числе его убийц окажутся люди, приближенные им самим). Даже в собственной семье князя к концу его жизни мы не найдём действительно близких ему людей. Не говорю уже о его супруге, возможно, вовлечённой в заговор против мужа. Но и с братьями и племянниками дело обстояло отнюдь не просто. Его единоутробные братья — те, в чьей преданности он мог быть уверен (ибо родство по матери, как мы уже говорили, значило в те времена больше, чем родство только лишь по отцу), — уйдут из жизни раньше его. Как и трое из четырёх его сыновей — они тоже покинут этот мир при его жизни, и ему придётся хоронить их. Младших же, сводных своих братьев, равно как и племянников, Андрей сам оттолкнёт от себя, запретив им появляться в пределах своего княжества.

О людях, бывших рядом с Андреем Юрьевичем в первые годы его владимирского княжения, и пойдёт речь в следующих главах книги. Сначала о людях церкви — тех церковных иерархах, которые волею судеб или же волею самого князя оказались во главе Ростовской епархии, а значит, по логике вещей должны были стать его первейшими помощниками во всех благих начинаниях.

В 1158 году, то есть на следующий год после вокняжения Андрея, в Ростов прибыл новый епископ, грек Леон, рукоположенный в Киеве митрополитом Константином. Суздальская летопись говорит об этом одной фразой, без всяких подробностей, — затем, чтобы под следующим, 1159 годом сообщить: «Того же лета выгнаша ростовци и суждальци Леона епископа, зане умножил бяше церковь, грабяй попы» (в Московско-Академической летописи добавлено: «…зане умножил бяше церковь пустых, грабя попы»).

Что именно было поставлено в вину Леону, мы можем только догадываться. «Умножал» церкви он едва ли в прямом смысле этого слова — не как Андрей Боголюбский, строивший новые храмы в своём княжестве. Известно, что епископу шла особая пошлина с каждого храма, и «умножение» церквей, скорее всего, означало умножение этих доходов — возможно, путём взимания пошлин не просто с церквей, но с престолов, которых в иной церкви насчитывалось несколько. Добавление же составителей Академической летописи можно понимать в том смысле, что Леонтий возобновил взимание епископской пошлины и с тех церквей, которые стояли пустыми из-за отсутствия в них священников или прихожан и, следовательно, вообще не могли иметь никаких доходов. Это и вызывало недовольство как самих священнослужителей, так и, особенно, паствы. И хотя имя Андрея Боголюбского в связи с первым изгнанием Леона в Лаврентьевской летописи не упомянуто и инициатива всецело приписана «ростовцам и суждальцам», трудно сомневаться в том, что всё было сделано с одобрения князя. (В Никоновской летописи это изгнание Леона из Суздальской земли, напротив, представлено так, что епископа изгонял сам князь Андрей Юрьевич, «прельщен бысть от домашних своих злых»; но здесь, как мы ещё убедимся, многие события смешаны, в частности, первое изгнание Леона — с его же вторым изгнанием из Суздальской земли, а заодно и с изгнанием его предшественника епископа Нестора — также по клевете «от своих домашних». Масса дополнительных сведений о епископе Леоне приведена в «Истории Российской» В.Н. Татищева, но имелись ли у историка XVIII века какие-либо дополнительные источники или же он домысливал летописный текст, мы не знаем. Так, по сведениям (или догадке?) Татищева, Леон прежде был игуменом суздальского «Владычня» монастыря и «хотя не был учен, но гордостию надмен»; он попросту «купил» ростовскую кафедру у митрополита «сребром», и князь Андрей Юрьевич, не желая обидеть предстоятеля Русской церкви, оставил Леона во Владимире, притом что в Ростов вскоре вернулся изгнанный ранее Нестор, так что в Северо-Восточной Руси оказалось сразу два епископа. Летописный текст Татищев понимал в том смысле, что Леон был «вельми сребролюбив» и принуждал «строить вновь многие церкви, а попов грабил», за что ростовцы, «согласяся с суздальцы», и изгнали его. Такова одна из возможных трактовок событий, которую принимают и многие современные исследователи, но очевидно, что трактовка эта, во всяком случае, не единственная.)

Дело, по-видимому, было не только или даже не столько в корыстолюбии епископа. Новый митрополит грек Константин жёсткой рукой наводил порядок в расстроенных делах Русской церкви, и новопоставленные епископы должны были следовать заданным им курсом. Естественно, что это вызывало открытое неприятие жителей, а заодно и местных властей, привыкших не особенно считаться с церковными иерархами. Но на исходе 1158 года Константину пришлось бежать из Киева, а уже в следующем, 1159 году он умер в Чернигове. Причудливые повороты в его судьбе не могли не отразиться на положении тех епископов, которые были рукоположены им, в том числе, разумеется, и Леона. Последний и без того не чувствовал себя уверенно в Ростовской земле, ибо здесь помнили и о другом епископе — Несторе, некогда осуждённом митрополитом, но затем оказавшемся невиновным. Многие по-прежнему считали именно Нестора законным ростовским владыкой. «Леон епископ не по правде поставися Суждалю, — писал по этому поводу суздальский летописец, — Нестеру епископу Сужьдальскому живущю, перехватив Нестеров стол». Возможно, Нестор и сменил Леона, вернувшись в Ростовскую землю, а может быть, его появление здесь ещё при Леоне окончательно запутало ситуацию и способствовало изгнанию его соперника. Но, как выясняется, и Нестор не смог обосноваться в Суздале или Ростове надолго. Так что слова Татищева о двух епископах в Суздальской земле оказываются правдой. Больше того, число претендентов на епископскую кафедру с течением времени только возрастало…

Летописные источники весьма противоречиво освещают церковные события тех лет. Многое остаётся для нас неясным. Так, мы не знаем точно, сколько раз изгонялся Леон из Ростовской земли — дважды или трижды, кто сменял его на ростовской кафедре, а главное, когда именно и почему это происходило. Соответственно, непонятны остаются для нас и подоплёка действий князя Андрея Юрьевича в каждом конкретном случае, и его церковная политика в целом.

Судя по показаниям Киевской (Ипатьевской) летописи, вскоре после первого изгнания Леон вернулся на ростовскую кафедру — но опять ненадолго. Под 6670 годом (а это, применительно к хронологии данной части летописи, 1161/62 год) читаем: «Том же лете выгна Андрей епископа Леона ис Суждаля…»

Если учесть, что выше, рассказывая о событиях 1159 года, киевский летописец уже сообщал об изгнании Леона ростовцами и суздальцами, «зане умножил бяше церкви, грабяй попы», то получается, что это изгнание — второе, а следовательно, ранее епископ был возвращён или вернулся сам в свою епархию. В Киевской летописи его второе изгнание поставлено в связь с изгнанием из Суздальской земли младших братьев и племянников князя Андрея Юрьевича, а также «передних мужей» его отца (о чём речь пойдёт в следующей главе книги). Спустя какое-то время Андрей одумался и, по выражению южнорусского летописца, «покаявся от греха» и вновь вернул Леона. Но — делает важную оговорку летописец — вернул в Ростов, «а в Суждали не да (не позволил. — А. К.) ему седети». Между тем именно Суздаль в течение уже нескольких десятилетий считался местом пребывания епископа, так что Ростовская кафедра в греческих перечнях епархий Константинопольского патриархата официально именовалась Суздальской. Насильственное пребывание епископа-грека в Ростове исключало слишком частое общение с ним князя. Но запрет «сидеть» в Суздале (и уж тем более во Владимире!) объяснялся не одной только личной неприязнью князя к епископу, тем более что общаться им пришлось уже довольно скоро. Как выяснилось, Андрей вынашивал планы разделения Суздальской епархии. Епископ нужен был ему в Ростове — но с тем, чтобы ближе к Владимиру или в самом Владимире оказался ещё один епископ, и притом лояльный по отношению к нему и его планам. А подходящий кандидат на это место у него имелся, и это был отнюдь не Нестор.

Новая встреча Андрея с епископом Леоном состоялась четыре месяца спустя и ожидаемо закончилась новыми обвинениями в адрес епископа и новым, ещё более тяжёлым разрывом. «И держа и 4 месяци в епископии, — продолжает свой рассказ летописец, — нача просити у него от Въскресения Христова до Всих Святых (то есть от Пасхи до первого воскресенья после Пятидесятницы. — А. К.) ести мяса и в среду и в пяток (пятницу. — А. К.); епископ же повеле ему одину неделю порозную (праздничную, то есть Светлую седмицу. — А. К.) ести мяса в среду и в пяток, а прочею добре хранити (то есть воздерживаться в указанные дни от мясной пищи. — А. К.). Он же противу вину погна и[з] своей земли, и приде Чернигову к Святославу Олговичю…» Так в летописное изложение событий вводится новый сюжет — о жестоком противостоянии епископа и князя по, казалось бы, совсем незначительному вопросу: о том, как соблюдать еженедельный пост в среду и пятницу в тех случаях, когда на эти дни выпадают христианские праздники.

В Суздальской (Лаврентьевской) летописи о споре между князем и епископом рассказано под более поздним 6672 (1164/65) годом — но при этом два предыдущих года оставлены в летописи пустыми, а ещё один, 6669-й (1161/62), занят лишь кратким сообщением о росписи владимирского Успенского собора. Такая нарочитая скупость летописного повествования не могла не явиться следствием его целенаправленного редактирования или цензурирования: по всей вероятности, какая-то, и немаловажная, информация за эти годы была либо намеренно не включена в летопись, либо исключена из неё при позднейшей её обработке. В результате под 1164/65 годом в летописи оказался зафиксирован лишь результат длительной борьбы между епископом и князем. Причём если в Киевской летописи о судьбе епископа Леона рассказывалось с очевидным сочувствием, то в Лаврентьевскую включён настоящий памфлет с осуждением как самого епископа, так и его учения о постах, названного здесь «Леонтианской ересью»:

«В то же лето вста ересь Леонтианьская, скажем вмале. Леон епископ не по правде поставися Суждалю, Нестеру епископу Сужьдальскому живущю, перехватив Нестеров стол. Поча Суждали учити не ести мяс в Господьскыя праздникы в среды и в пяткы ни на Рожьство Господне, ни на Крещенье, и бысть тяжа про то велико пред благоверным князем Андреем [и] предо всеми людми. И упре его владыка Феодор, он же… иде на исправленье Царюгороду…»,

Как видим, акценты здесь заметно смещены. Но это, несомненно, тот самый спор о постах, о котором двумя летописными статьями выше и с другими подробностями писал киевский летописец. О сути этого спора следует поговорить более подробно.

Согласно учению Православной церкви, каждый христианин должен соблюдать пост в среду и пятницу — в память о страданиях и крестной муке Христа. В ранней Греческой церкви посты в эти дни отменялись, во-первых, в течение семи недель, отделявших Пасху от Пятидесятницы (дня Святой Троицы), а во-вторых, в те дни, которые приходились на Рождество Христово и другие «Господские» праздники (то есть праздники, связанные с земной жизнью Иисуса Христа): в эти дни, в отличие от обычных сред и пятниц, мирянам разрешалось вкушение мясной пищи, а монахам — молочной. Впоследствии такие же послабления стали делать для праздников Богородичных и некоторых особо чтимых святых. Однако какого-либо единого правила на этот счёт не существовало, что породило споры, которые продолжались в Греческой церкви в течение длительного времени, захватив и XI–XII века. Постепенно, по мере распространения так называемого Иерусалимского устава, утверждались жёсткие правила, согласно которым никакие послабления поста не допускались. Споры эти перешли и в Русскую церковь. Ещё в середине XI века, за сто лет до Боголюбского, игумен Киево-Печерского монастыря Феодосии разъяснял киевскому князю Изяславу Ярославичу, обратившемуся к нему с соответствующим «вопрошанием»: «…Егда ся приключить в среду или в пяток Господьскый празник, любо Святей Богородици, ли 12 апостол, то ежь мясо…» Но даже высокий авторитет преподобного Феодосия, «отца русского монашества», не мог удовлетворить позднейших читателей его послания князю. Показательно, что в сборнике XV века из Новгородского Софийского собора, в котором читается один из двух списков послания, кто-то зачеркнул слова: «любо Святей Богородици, ли 12 апостол» и внизу листа приписал по-своему: «Рожество Христово и Крещение Господне». Схожего мнения придерживался и такой признанный знаток церковных канонов, как митрополит грек Георгий, занимавший киевскую кафедру в 60-е — начале 70-х годов XI века: «…И Рожество Христово, что ся причтет в среду и в пяток, ясти мясо». Находились и те, кто не считал этот вопрос сколько-нибудь важным. В середине XII века новгородский епископ Нифонт объяснял новгородскому же иеромонаху Кирику, что пощение в такие дни всецело зависит от воли и желания каждого: «Аже… будеть праздник Господьскый в среду и в пяток, или Святыя Богородица, и[ли] святаго Иоана (Иоанна Предтечи? или Иоанна Богослова? — А. К.), аще ядять, добро; аще ли не ядять, а луч[ш]е».

Но этот, так сказать, «либеральный» взгляд на вопрос о постах разделялся не всеми. Иная, жёсткая точка зрения, по всей вероятности, возобладала в Киеве со времён митрополита Константина, то есть спустя совсем немного времени после «разъяснений» Нифонта.

В поздней Никоновской летописи под 1157 годом сообщается об изгнании с ростовской и суздальской кафедры епископа Нестора — и тоже из-за спора «про Господские праздники»: это будто бы Нестор, а не Леон, «не веляше… мяса ясти в Господьскиа празники, аще прилучится когда в среду или в пяток, такоже от Светлыа недели и до Пентикостиа (Пятидесятницы. — А.К.)». В этой части Никоновской летописи заметны путаница, произвольное подставление имён в более ранний летописный текст и явный хронологический сбой, а потому данное известие о Несторе вызывает сильные сомнения относительно своей достоверности. Вполне возможно, что речь здесь идёт не о Несторе, а всё о том же Леоне, его преемнике на ростовской кафедре, и имя Нестора, как и ошибочная дата 1157 год попали в летопись по ошибке. Впрочем, нельзя исключать и того, что грек Нестор ещё до Леона начал вводить в Ростовской земле суровые византийские порядки относительно соблюдения постов в среды и «пятки», и его преемник в этом вопросе оказался с ним солидарен.

Это пришлось не по нраву жителям русских городов. И князь Андрей Юрьевич, и большинство его подданных в Ростове, Суздале и Владимире восприняли учение греков как ересь. В одной из летописей XV века, так называемой Типографской, Леон был обвинён ни больше ни меньше, как в арианстве: «сиабо ересь Арианская». Учение Ария, знаменитейшего из ересиархов древности, упомянуто здесь, что называется, для красного словца, по созвучию с ересью «Леонтианской», но и не без умысла. Православная церковь осуждает арианство за отрицание божественной природы Христа. Но разве не в особом праздновании тех дней церковного календаря, которые посвящены Христу, проявлялось отношение к Его божественной сущности — во всяком случае, в представлениях русских людей того времени, для которых эти празднования были немыслимы без обильной трапезы?! Традиция таких пышных празднований «Господских» и Богородичных дней, а также дней памяти особо чтимых святых была заложена ещё Владимиром Святым после Крещения Руси — а правильнее сказать, продолжала ещё дохристианскую традицию празднования некоторых особо почитаемых дней. Но ведь именно Владимира как образец для подражания избрал для себя князь Андрей Боголюбский! Ещё и поэтому данная тема была для него особенно болезненной. Порывать со старой традицией празднования таких дней, равно как и с традицией особого почитания Пятидесятницы (семи недель, следующих после Пасхи) он не хотел. И наставления пришлых греков были ему не в указ.

К какому времени спор о постах достиг в Ростовской епархии своей кульминации? На этот вопрос мы, увы, не можем ответить точно. Зимой 1159/60 года Рождество (25 декабря) пришлось на пятницу, а Крещение (6 января) — на среду. Но к этому времени Леон, кажется, уже был изгнан (в первый раз) из Суздальской земли. Следующей зимой 1160/61 года Крещение пришлось на пятницу, и если Леон уже вернулся на свою кафедру, то это не могло не вызвать его столкновения с князем. Схожая ситуация повторилась зимой 1163/64 года, когда на среду пришлось Рождество, а затем следующей зимой, 1164/65 года, когда на пятницу и среду пришлись оба праздника — и Рождество, и Крещение. (Может быть, не случайно именно под этим годом летопись сообщает о «Леонтианской ереси»?) Но так или иначе, раньше или позже, а дело дошло до того, что князь созвал нечто вроде собора, на котором в его присутствии и в присутствии «всех людей» состоялось прение («тяжа») между епископом Леоном и выступившим против него «владыкой Феодором», который и «упре», то есть переспорил, грека. Впрочем, исход этого словесного поединка, по всей видимости, был предрешён: не случайно киевский летописец без обиняков писал о том, что князь «противу вину» погнал Леона из своей земли. При этом киевский летописец даёт лишь приблизительную, размытую датировку событий: в 1161/62 году епископ был изгнан (во второй раз), позднее вернулся (но когда именно, неизвестно), а по прошествии ещё четырёх месяцев изгнан снова — уже из-за спора о постах. Автор же Лаврентьевской летописи, напротив, называет точную дату «тяжи» — 6672 (1164/65) год, но эта дата заведомо неверна, поскольку 15 февраля 1164 года, то есть ещё в 6671 мартовском году, в Чернигове скончался князь Святослав Ольгович — тот самый, к которому, по летописи, бежал епископ Леон из Ростова. Стало быть, «тяжа» имела место раньше, и дата, названная суздальским летописцем, может относиться лишь к заключительному эпизоду всего летописного повествования — прениям, происходившим в Византии, куда Леон отправился из Южной Руси. Или даже к тому времени, когда об этих прениях стало известно во Владимире.

Имя переспорившего Леона «владыки Феодора» (или Федорца, «за укоризну тако нарецаема», по выражению древнерусского книжника) появляется на страницах летописи в первый, но не в последний раз. В истории Андрея Боголюбского этому человеку суждено будет сыграть весьма важную роль, а потому скажем о нём несколько слов. По всей вероятности, Феодор сам был родом грек; он приходился «сестричичем», то есть племянником по матери, смоленскому епископу греку Мануилу. (Так значится в грамоте константинопольского патриарха Луки Хрисоверга князю Андрею Боголюбскому в редакции Никоновской летописи. Впрочем, в той же Никоновской летописи в другом месте Феодор назван «сестричичем» именитого киевского боярина Петра Бориславича, приближённого князя Изяслава Мстиславича, а следовательно, русским; он якобы был «калугером», то есть монахом, и монашеский постриг принял в Киево-Печерском монастыре. Однако эта версия представляется менее вероятной.) Во Владимир Феодор пришёл из иной земли (из Смоленска? или из Византии?), будучи изгнан из церкви, в которой некогда был поставлен (священником?). Позднейшая Никоновская летопись даёт ему поистине чудовищную характеристику: «Бе же сей дръзновенен зело и безстуден (безнравствен. — А. К.), не срамляше бо ся сей ни князя, ни боарина, и бе телом крепок зело, и язык имеа чист, и речь велеречиву, и мудрование кознено, и вси его бояхуся и трепетаху, никто же бо можаше противу его стоати; неции же глаголаху о нем, яко от демона есть сей, инии же волхва его глаголаху». А чуть ниже так, поистине в эпических тонах, описывает его внешность: «…И бе страшен и грозен всем, и вси бояхуся его и трепетаху; рыкаше бо глас его, аки лвов, и величеством бе, аки дуб, и крепок и силен… и язычная чистота и быстрость преудивлена, и дръзновение и безстудие таково, якоже никогда же никого обиноватися (не опасался. — А. К.)» {173} . Но эта характеристика есть следствие того, что авторы более ранних летописей старались по возможности вообще не касаться сюжетов, связанных с его деятельностью в качестве главы Ростовской епархии, сохранив лишь подробный, но явно тенденциозный рассказ-памфлет о последующих преступлениях «лжеепископа Феодора» во Владимиро-Суздальском княжестве. В результате личность его оказалась предельно демонизирована, что и дало толчок к появлению самых необузданных фантазий на его счёт.

По всей вероятности, Феодор до времени пользовался полным доверием князя Андрея Юрьевича. Князю не могли не импонировать его красноречие, начитанность, умение отстаивать своё мнение, наконец внешний облик («бе телом крепок зело»). Кажется, он был «бельцом», то есть священником, живущим в миру, а не монахом. Тем не менее Андрей решился поставить его во главе той новой епархии, которую намеревался открыть во Владимире. Причём речь шла о создании митрополии, фактически независимой от Киевской и подчиняющейся непосредственно Константинополю. Примечательно, что позднейшие летописи присваивают Феодору прозвище «Белый Клобучок», или «лживый Белый Клобук», — явный намёк на претензии ростовского «лжевладыки» на ношение белого клобука — предмета облачения митрополита, а позднее и отдельных епископов (архиепископов). Понятно, что Леон был для него прямым конкурентом в борьбе за кафедру: ещё и поэтому он обличал его со всей беспощадностью и страстностью своей натуры.

Вопрос об открытии новой епархии решался в Константинополе. И получилось так, что решался он одновременно с «делом» епископа Леона, который также отправился за поддержкой в споре о постах в столицу Империи. Впрочем, расскажем обо всём по порядку.

Изгнанный князем из Ростовской земли, Леон прибыл в Чернигов, где в то время находился его единомышленник епископ грек Антоний. Тепло принял изгнанника и черниговский князь Святослав Ольгович. «Святослав же, утешив [его] добре, пусти к Киеву, к Ростиславу (великому князю Киевскому Ростиславу Мстиславичу. — А. К.)», — свидетельствует южнорусский летописец. Более о судьбе Леона, вплоть до самой его кончины в конце 1170-х — начале 1180-х годов, он ничего не сообщает. Суздальский же летописец, напротив, не знает (или умалчивает) о скитаниях Леона по русским княжествам, сразу перенося действие в Византию, где оказался изгнанный ростовский владыка.

Об обстоятельствах пребывания епископа в Греческой земле сообщают два источника. Во-первых, это Лаврентьевская летопись, а во-вторых, упомянутая выше грамота патриарха Луки Хрисоверга князю Андрею Юрьевичу — важнейший источник по церковно-политической истории Северо-Восточной Руси. Правда, грамота эта может иметь отношение к нашей теме лишь в том случае, если мы согласимся считать, что она излагает обстоятельства «дела» именно епископа Леона, в чём полной уверенности, к сожалению, нет. Грамота дошла до нас только в русском переводе и в двух поздних списках, представляющих две её редакции, сильно отличающиеся друг от друга. Одна из этих редакций — так называемая Краткая, сохранившаяся в списке XVII века из библиотеки Кирилло-Белозёрского монастыря, — не содержит имя епископа, за которого хлопотал патриарх, и к тому же обрывается на полуслове. Очевидно, она имела продолжение, но какое именно, мы в точности не знаем. Пространный же текст послания содержится в составе Никоновской летописи XVI века. Редакция Никоновской летописи превосходит Краткую более чем в два раза; именно в её дополнительной части и разбираются вопрос о постах в среду и пятницу в «Господские» дни и некоторые другие сюжеты — но в аутентичности этой дополнительной части у нас есть серьёзные сомнения. В летописной редакции послания имя изгнанного князем епископа названо — но им оказывается не Леон, а… Нестор. Однако при сличении двух редакций ясно, что имя это отсутствовало в подлинной грамоте патриарха Луки и было вставлено позднее составителями самой Никоновской летописи — что называется, по догадке. И очень похоже, что догадка эта оказалась неверной и речь в послании идёт всё же о Леоне. Есть в редакции Никоновской летописи и другие имена, также добавленные в текст грамоты. И относительно их нет никакой уверенности в том, что имена эти подлинные. Характер работы составителей Никоновской летописи хорошо виден уже из сличения заголовков послания в обеих редакциях. В Краткой читаем: «Грамота ведикого патриарха Луки ко князю Ондрею Ростовскому Боголюбскому». В Никоновской же летописи заголовок заметно распространён: «Послание великого патриарха Луки к великому князю Андрею Ростовскому и Суздальскому Боголюбскому, сыну Юрья Долгорукаго, внуку Владимерю, о Нестере, епископе Ростовьском и Суждальском». Но Андрей не носил в то время титул великого князя! И патриарх Лука никак не мог называть его так, ибо признавал великим князем занимавшего киевский престол Ростислава Мстиславича! К тому же прозвище отца Андрея, «Долгорукий», появляется в источниках, и притом русских, а не греческих, не ранее середины XV века! То есть эти добавления явно выдают руку позднейшего редактора текста. Но если так, то можем ли мы иначе, чем к такому же произвольному добавлению, отнестись к имени епископа Нестора, читающемуся в том же заголовке? Отметим также, что в Никоновской летописи послание патриарха Луки размещено под 1160 годом — заведомо неверным, ибо вопросы, которые обсуждались в грамоте, приобрели особую остроту в Ростовской земле позднее. Но не эта ли неверная дата и обусловила появление в тексте грамоты имени Нестора, занимавшего епископский стол в Ростове до Леона? Ведь в 1160 году, по свидетельству той же Никоновской летописи, Леона в Ростове попросту не было!

Оба этих источника — и Лаврентьевская летопись, и послание патриарха — рассказывают о судьбе епископа Леона (согласимся всё же, что речь в послании идёт о нём) совершенно по-разному, освещая различные, напрямую не связанные между собой эпизоды его пребывания в Византии. Сравнивая и анализируя тексты, можно прийти к выводу, что епископу пришлось не единожды совершать поездки на родину, ища защиту от возводимых на него обвинений. И не всегда ему сопутствовала там удача.

По летописи, епископ явился к самому императору ромеев Мануилу Комнину — но этот шаг с его стороны оказался ошибочным. Один из ярчайших представителей византийской истории XII века, личность необыкновенная во многих отношениях, император Мануил I (1143–1180) ещё не раз будет привлекать наше внимание. Пока же скажем о том, что в своей внешней политике он уделял немалое внимание Руси и находился в дипломатических сношениях с разными русскими князьями. Начало 60-х годов XII века ознаменовано для Византии продолжающимися войнами: прежде всего с туркамисельджуками на юге и венграми на севере. В войне с Венгрией русские князья рассматривались Мануилом как возможные союзники. Правда, не все. Так, могущественный галицкий князь Ярослав Владимирович Осмомысл до времени оставался скорее врагом законного василевса, ибо поддерживал его двоюродного брата Андроника Комнина, также претендовавшего на византийский престол. Но тем больше был заинтересован василевс в союзе с правителями других русских княжеств, и прежде всего с киевским князем Ростиславом Мстиславичем и суздальским Андреем Юрьевичем (которые, напомню, в 1161 году заключили мирный договор друг с другом). «Мануилу цесарю мирно в любви и братолюбии живущю с благочестивым князем нашим Ондреем», — напишет чуть позже владимирский книжник, и это будет правда. Добрые отношения двух правителей подкреплялись ещё и тем, что Андрей был сыном князя Юрия Долгорукого, верного союзника Мануила на протяжении многих предшествующих лет.

Эти предварительные замечания помогают нам понять, почему у епископа Леона было немного шансов добиться поддержки у василевса. К тому же взгляды Леона на соблюдение поста в среду и пятницу, по-видимому, не совпадали со взглядами на этот предмет самого императора. А надо сказать, что император Мануил вообще отличался любовью к разного рода богословским диспутам, нередко сам участвовал в них и всегда с горячностью отстаивал свою точку зрения, даже если она входила в противоречие с точкой зрения признанных авторитетов, включая и самого константинопольского патриарха. Тем, кто пытался противоречить ему, приходилось несладко. Рассказывали, что однажды, когда патриарх и другие иерархи не согласились с изменениями, которые василевс предложил внести в чин оглашения иноверцев (вопрос сугубо церковный!), император «оскорбился этим» и в гневе дошёл до того, что начал осыпать архиереев бранью, называя их «всесветными дураками». Тем менее склонен он был церемониться с каким-то провинциальным епископом, попавшим ему, что называется, под горячую руку.

Для встречи с императором Леону не понадобилось даже ехать в Константинополь. Как рассказывает летописец, царь тогда «стоял товары», то есть станом, лагерем, «над рекою». Под «рекою» обычно понимают Дунай, хотя речь может идти и о каком-либо из его притоков. В то время император воевал с венграми, а потому ему приходилось бывать на Дунае едва ли не чаще, чем в столице. Так, весной 1163 года василевс «с большей частью ромейского войска остановился лагерем» в Филиппополе (нынешнем Пловдиве, в Болгарии), позднее, летом, перебрался в Наис (Ниш), где тоже «расположился лагерем», а ещё позднее перенёс свою ставку в Белград. Затем его отвлекли дела на востоке, и он изготовился уже к военным действиям в Палестине (о чём нам также ещё предстоит поговорить), но события в Венгрии, где новый король Стефан III изгнал своего брата Белу (ставленника Мануила, который даже выдал за него замуж свою дочь), вновь заставили императора поспешить к Дунаю. В 1164 году, переправившись через Саву, он «стал лагерем» у Титела (при слиянии Тисы и Дуная), а затем раскинул свои палатки у Петровара (некой «Каменной крепости», близ границ Венгрии), откуда и вступил в переговоры с королём Стефаном, — но переговоры эти закончились неудачей. Летописная дата встречи епископа Леона с «царём» «над рекою» (1164 год) полностью соответствует хронологии дунайских походов императора Мануила, а потому историки, как правило, принимают её как более или менее точную.

В лагере императора в то время оказались послы сразу четырёх русских князей: великого князя Киевского Ростислава Мстиславича, суздальского князя Андрея Боголюбского, а также князей черниговского и переяславского. (Последним, напомню, был младший брат Андрея князь Глеб Юрьевич; что же касается черниговского князя, то им до февраля 1164 года был Святослав Ольгович, а затем, после его смерти, — его племянник Святослав Всеволодович.) Имя суздальского посла — редкий случай! — названо в летописи: им был некий Илья. Примечательно, что в перечне послов Илья занимает второе место, сразу после киевского; третьим же следует даже не черниговский, как должно быть, а переяславский. Это свидетельствует о суздальском происхождении всего рассказа: очевидно, о происшествии «над рекою» летописцу стало известно непосредственно со слов Ильи. (В поздней Никоновской летописи имя посла князя Андрея Юрьевича названо полнее: Илья Андреев; здесь же приведено и имя киевского посла — Иван Яковль, но откуда извлёк книжник XVI века эти имена, как всегда, неизвестно.) Не обязательно думать, что все четверо прибыли к царю Мануилу вместе с Леоном и по его же делу. Скорее, их привели сюда иные заботы, так или иначе связанные с обсуждением условий русско-византийского союза. Тем не менее все они стали свидетелями произошедшего разбирательства.

Мануил предоставил Леону возможность высказаться и даже устроил прение между ним и оказавшимся здесь же другим греческим иерархом. Суздалец Илья с удовольствием поведал о полном фиаско своего епископа, причём дело, по его словам, едва не дошло до смертоубийства: «Он же иде на исправленье Царюгороду, а тамо упрел и (его. — А. К.) Анъдриян, епископ Болгарьскый, перед царем Мануилом… Леону молвящю на царя, удариша слугы царевы Леона за шью (за шею. — А. К.) и хотеша и в реце утопити…» — «Се же сказахом верных деля людий, — заключает свой рассказ летописец, — да не блазнятся о праздницех Божьих».

Как видим, Мануил остался верен себе, не терпя прекословия. «Царёвы слуги» действовали в полном соответствии с принятой им манерой поведения, награждая епископа тумаками и угрожая и вовсе утопить его. Наверное, в пылу полемики епископ позволил себе что-то выходящее за рамки приличий, может быть, напрямую обратился к императору, принявшему участие в споре («молвящю на царя»). Такое пресекалось незамедлительно. Возможно, подобная дерзость имела место и во время его прежних дискуссий с участием князя Андрея Юрьевича. Впрочем, это, разумеется, не более чем догадка, тем более что и Андрей вряд ли стал бы терпеть неподобающее поведение собеседника. Но так или иначе, а присутствовавшие в лагере царя русские послы смогли убедиться: царь отнёсся к ростовскому епископу с очевидным пренебрежением. Это должно было ещё больше осложнить его положение на Руси.

Особого внимания заслуживает фигура болгарского епископа, переспорившего Леона. В некоторых более поздних русских летописях он назван архиепископом, и это наименование оказывается точнее, ибо именно такой титул носили предстоятели Охридской епархии (Охрида — город в Западной Болгарии, в то время византийской провинции). Как установили историки, под летописным именем скрывается грек Иоанн IV Комнин, архиепископ Охридский, звавшийся Адрианом в миру. До своего поставления на кафедру (что случилось не позднее 1142 года) он носил высокое звание пансеваста и великого друнгария. Его мирское имя — единственное упомянутое в греческом перечне архиепископов Болгарской церкви. И это не случайно. Иоанн-Адриан принадлежал к правящей в Византии династии: он был сыном севастократора Исаака Комнина, родного брата императора Алексея I, родоначальника династии, иными словами, приходился императору Мануилу двоюродным дядей. Уже по одной этой причине его слово многое значило в то время, особенно в окружении императора, где, как мы видим, его предпочитали называть мирским именем. Но архиепископ Иоанн обладал немалым авторитетом в Греческой церкви и как знаток церковного права: он оставил после себя несколько небольших сочинений, а также собственноручно изготовленный список Номоканона — сборника церковных законов и постановлений, хранящийся ныне в Ватиканской библиотеке. Участие в прениях «над рекою» — последнее известное нам деяние архиепископа. Дата его смерти в источниках отсутствует. Ранее историки относили его кончину к 1157 или 1157–1160 годам, известие же Лаврентьевской летописи позволяет отодвинуть её на несколько лет.

Суздальский летописец ограничивается рассказом об унижении епископа Леона. То, что было дальше, выпало из поля его зрения — но именно потому, что дальнейшее развитие событий оказалось не в пользу князя Андрея Юрьевича. Дело в том, что «тяжа» в присутствии императора осталась лишь эпизодом, пусть и неприятным, в византийской «одиссее» епископа. Ему пришлось встречаться — и, кажется, не единожды — и с константинопольским патриархом Лукой Хрисовергом (1157–1169/70). Последний отнёсся к нему совершенно иначе, нежели василевс. А ведь именно от патриарха зависела судьба изгнанного со своей кафедры иерарха.

Ход разбирательства «дела» епископа Леона во многом зависел от того, был ли в то время занят митрополичий престол в Киеве. Как полагают историки, когда Леон явился в стольный город Руси из Чернигова, митрополита там уже не было: занимавший это место грек Феодор скончался в мае — июне 1162 года. Его смерть привела к сумятице в церковных делах, что должно было отразиться и на судьбе Леона, вынужденного отправиться в Константинополь. Киевская кафедра пустовала более года. Весной 1163 года князь Ростислав Мстиславич вознамерился всё же добиться возвращения на киевскую митрополию русина Климента Смолятича, не признанного в Константинополе и преданного анафеме покойным митрополитом Константином. С этой целью князь «отрядил» в Константинополь посольство во главе с боярином Гюрятой Семковичем. Однако патриарх опередил его. В низовьях Днепра, у Олешья, Гюрята встретился с уже рукоположенным в сан новым киевским митрополитом — греком Иоанном, который в сопровождении «царёва посла» следовал в Киев. Гюряте пришлось поворачивать обратно. Вместе с Иоанном император Мануил Комнин прислал Ростиславу многочисленные дары: «оксамоты, и паволокы, и вся узорочь разноличная». Как полагают, цель посольства Мануила состояла не только в поставлении на киевскую кафедру митрополита-грека (этот вопрос всё же оставался в компетенции патриарха), но в заключении политического союза с киевским князем, о чём между ними уже шли переговоры. Послов царя Ростислав, разумеется, принял с честью. Но вот к поставлению грека на митрополию князь поначалу отнёсся отрицательно: «не хоте… прияти» его, по словам летописца. Затем, однако, он поддался на уговоры посла и согласился. Так судьба киевской кафедры, а вместе с ней и судьба Леона были решены. Но и митрополит Иоанн rV недолго оставался на кафедре. Он умер в мае 1166 года, а ещё через год, летом 1167 года, киевскую кафедру занял митрополит грек Константин II, с которым князю Андрею Боголюбскому ещё предстоит иметь дело.

Мы не знаем, когда именно епископ Леон в первый раз обсуждал свои проблемы с патриархом. Но есть основания думать, что это было ещё до доставления на киевскую кафедру Иоанна IV и что на Русь Леон вернулся в свите новопоставленного митрополита, который и разбирал возведённые на него обвинения, причём полностью его оправдал. Во всяком случае, в своём послании князю Андрею Юрьевичу патриарх ссылался на решения собора, бывшего в Киеве в присутствии митрополита, епископов, киевского князя и — внимание! — «царёва» посла — едва ли не того самого, который сопровождал митрополита Иоанна в Киев. Ссылался патриарх также на грамоту «священного митрополита» и поддержавших его русских епископов: «…уведахом и священнаго митрополита грамотою, [и] епископъ, и от самого посла дръжавнаго и святаго нашего царя, и от инех многих, оже таковая епископа твоего обинениа молвена суть многажды во своем тамо у вас соборе и пред великим князем всеа Руси… и оправлен убо сий епископ своим собором» {184} .

Патриарх исходил из церковных установлений, по которым «коемуждо епископу» подобает судиться «своим собором». Но судя по тому, что и после этого патриарху пришлось обращаться к князю Андрею с подробным и аргументированным посланием, решение собора не произвело на суздальского князя никакого впечатления и епископа он обратно не принял. (Или, может быть, принял — и вновь прогнал? В таком случае события, о которых мы только что говорили, должны были уместиться в те четыре месяца, что отделяли второе изгнание Леона из Суздальской земли от третьего, что в принципе вполне вероятно.) В свою очередь, Андрей обращался к патриарху с собственными посланиями, и тоже не единожды: и по поводу «дела» Леона, и по поводу создания новой епархии в его земле и перенесения кафедры из Суздаля во Владимир, что заботило князя гораздо больше. Однако из всей оживлённой переписки между ними до нас дошло лишь одно послание патриарха. Но и оно свидетельствует о том, что переговоры были долгими и трудными, и патриарху пришлось созывать собор в Константинополе, где и рассматривались возведённые на ростовского епископа обвинения.

Некоторые обстоятельства этих переговоров, как всегда с дополнительными подробностями и неведомо откуда взявшимися именами, приводит Никоновская летопись, которая, напомню, неверно датирует всё происходящее 1160 годом. Сообщив о «прении» у царя Мануила в присутствии русских послов, книжник XVI века продолжает свой рассказ о злоключениях русского епископа — правда, в его версии, не Леона, а Нестора: «Того же лета» от патриарха Луки к князю Андрею Юрьевичу пришёл посол, некий Андрей, требуя вернуть епископа «на свой ему стол Ростов и Суздаль, да не заблужает в чюжих странах». А ниже под всё тем же 1160 годом, после рассказа о «расширении» стольного града Владимира и намерении князя утвердить в нём «митрополию», читаем: «И посла [князь Андрей] в Констянтинъград к патриарху посла своего Якова Станиславича, да благословит град Владимерь митропольею и да поставит в него митрополита… Пресвященный же Лука патриарх Коньстянтиноградьский сиа слышав и пред священным собором повеле прочести посланиа его, ту же сушу и Нестеру епископу Ростовъскому и Суздальскому, еще же и послу Феодора митрополита Киевскаго и всеа Руси, и посла к нему посланиа сице…», после чего, собственно, и следует текст патриаршей грамоты. Мы уже говорили об ошибочности той даты, которой обозначено послание патриарха в Никоновской летописи. Из-за неё действующим лицом описываемых событий оказывается киевский митрополит Феодор, что вряд ли возможно. Столь же малодостоверны и имя Нестора (хотя, может быть, и он участвовал в патриаршем соборе?), и имена патриаршего посла Андрея и Андреева посла Якова Станиславича. Последнее имя попало, между прочим, в текст самой грамоты в редакции Никоновской летописи. Замечу, что оно могло быть извлечено составителями летописи из источника, никак не связанного с переговорами Андрея Боголюбского с патриархом: точно так же, Яковом Станиславичем, звали некоего новгородского воеводу, упомянутого в той же Никоновской летописи несколькими листами ниже в связи с событиями новгородско-смоленской войны 1167 года.

Но если все эти подробности и дополнения не внушают доверия, то текст самой грамоты патриарха Луки — во всяком случае, в той её редакции, которая сохранилась в списке XVII века и которую мы назвали Краткой, — скорее всего, более или менее верно отражает утраченный греческий оригинал. Обратимся к её содержанию, немало дающему для понимания личности князя Андрея Боголюбского и сути проводимой им политики.

Послание обращено к «любимому о Господе духовному сыну, преблагородивому князю ростовскому и суздальскому», чья грамота «к нашему смирению», то есть к патриарху, принесена была княжеским послом (по Никоновской летописи, уже известным нам Яковом Станиславичем). Из грамоты этой, прочитанной «в соборе», «уведавше», пишет патриарх, «оже в твоей земли твоим поч[и]танием благочестие уширяется, яко многи по местом молебныа домы создал еси Богу… Сказывает же нам писание твое, иже град Володимерь из основаниа воздвигл еси велик, со многом человек; в ней же (во Владимире. — А. К.) церкви многи создал еси…». За это князь удостоился похвалы патриарха и всего собора: «…доброе се твое поч[и]тание вси похвалихом, и еже к Богу правую твою веру готовахом». Оказывается, об усердии князя и его активном церковном строительстве патриарху стало известно не только из княжеской грамоты, но и «от того самого епископа твоего», то есть от Леона (в версии Никоновской летописи: от Нестора): «многа и сей благая о благородии твоем свидетельствова пред нашим смирением, и пред божественном собором, и пред державным нашим и святым царём» (заметим, что в грамоте воспроизведён русский перевод обычного титула византийских императоров; заметим также, что о встрече епископа Леона с «царём», как мы помним, сообщает и Лаврентьевская летопись). Наверное, эти слова должны были расположить князя к изгнанному им епископу. Но дальше патриарх переходит к конкретным просьбам, с которыми обращался к нему князь, — и на все даёт резко отрицательные ответы.

Так, выясняется, что князь просил патриарха о выделении Владимира из состава Суздальской епархии и об открытии новой, во Владимире, причём сразу же в статусе митрополии, называя имя готового кандидата на новую кафедру — «владыки» Феодора. На это патриарх категорически не соглашался: «…А еже отъяти таковый град (то есть Владимир. — А. К.) от правды епископьи ростовскиа и суждальскиа и быти ему митрополиею, не мощно есть то». Патриарх ссылался на постановления вселенских соборов, запрещающие разделение епархий и предписывающие, дабы в каждой области была только одна митрополия: «…Понеже., не иноя страны есть, ни области таковый град (Владимир. — А. К.)… но тое же самое земли и области есть, в ней же суть прадеди твои были, и ты сам обладаеши ею ныне, в ней же едина епископьа была издавна и един епископ во всей земли той, ставим же по временом священным митрополитом всеа Руси, иже есть от нас святыя и великия церкве ставим и посылаем тамо». А потому «не можем мы того сотворити… правила убо Святых апостол и Божественых отец каяждо митрополиа и епископьа цело и непорушимо своя держати оправданна повелели…».

Как неоднократно отмечали историки Русской церкви, упомянутые патриархом правила (Четвёртого вселенского собора 12-е; Антиохийского 9-е и др.) относились только к греческим областям, действительно запрещая дробить уже имеющиеся епархии, но едва ли были применимы к России. Здесь скорее могло действовать другое правило (того же Четвёртого вселенского собора 17-е и Шестого собора 38-е), согласно которому церковное управление сообразовывалось с гражданским: поскольку Суздальское княжество при Боголюбском уже никак не зависело от Киева, оно и в церковном отношении могло претендовать на независимость от него путём возведения суздальского епископа в ранг митрополита. Но митрополия должна была объединять несколько епархий — вот почему князь Андрей Юрьевич настойчиво добивался того, чтобы в пределах его княжества оказались по крайней мере два церковных иерарха. Слабость его позиции заключалась в том, что он хотел всего и сразу, одновременно решал несколько весьма сложных церковных вопросов, настаивая вместе и на смене епископа, и на повышении его статуса, и на вычленении Владимира из состава Суздальской епархии. К тому же кандидат, предложенный им, оказался совсем не подходящим в глазах патриарха. Впрочем, о «владыке Феодоре» мы ещё будем говорить подробно, поскольку судьба его решится позже. Пока же заметим, что в Константинополе вообще крайне неохотно шли на создание новых епископских кафедр в русских городах. Так, например, создать новую Смоленскую епархию задумывал ещё Владимир Мономах, но осуществить этот замысел удалось лишь его внуку, первому самостоятельному смоленскому князю Ростиславу Мстиславичу в 1136 году. В конце концов будет образована и Владимирская епархия, выделившаяся из Ростовской. Но случится это лишь в 1214 году, когда княжеские столы во Владимире и Ростове будут занимать разные князья, пускай и родные братья, — то есть формально будут соблюдены принятые в Греческой церкви правила образования новых епископских кафедр. Станет Владимир и митрополией, но ещё позднее — в 1299 году, когда митрополит-грек Максим, «не терпя насилия татарского», переселится сюда из Киева, избрав Владимир своей резиденцией.

Патриарх Лука ответил и на те грамоты князя Андрея Юрьевича, в которых были изложены обвинения в адрес «боголюбивого» ростовского епископа. Как мы уже говорили, в распоряжении патриарха имелись грамоты от «священного митрополита» и епископов, а также «от инех многих», которые свидетельствовали об оправдании епископа на церковном соборе в Киеве. Соответственно, патриарх посчитал, что его вмешательство было бы излишне. Но епископ, «надеяся на свою правду», настаивал на дальнейшем разбирательстве его «дела» — ибо к решению киевского собора Андрей, очевидно, не прислушался (а если прислушался, то вскоре изгнал епископа снова). Снисходя к «молениям и слезам» епископа, предстоятель Вселенской церкви благосклонно согласился на его просьбу. Грамота Андрея (какая по счёту?) была прочитана перед собором, и епископ дал свои объяснения по поводу возведённых на него обвинений, ссылаясь каждый раз на церковные постановления. «А понеже противу которой вине своей в оправду силне по правилом отвещал, — извещал патриарх князя, — а оправдан есть и нами, и в службу его с собою прияхом, и служил с нами». Сослужение с патриархом должно было сильно возвысить епископа в глазах русских, и можно думать, что известие об этом составляло одну из главных целей всего послания. Что же касается князя Андрея, то ему предписывалось незамедлительно вернуть епископа в свою землю и отнестись к нему с подобающим почтением — как к духовному отцу и учителю: «И се же есть и к твому благородию послан, как и от самого Бога нашим смирением и божественным и смиренным великим собором…» Если же князь имеет в душе своей какую-либо жалобу «на боголюбивого епископа своего», то он должен «сложить» её «с сердца своего»: «…с радостию же его приими, со всякою тихостию и любовию… А пастыря имея… такого, то боле не проси иного, но имей его яко святителя, и отца, и учителя, и пастыря. И приими его опять в свою землю, да паствит Божие стадо…»

Епископ Леон пожаловался патриарху на запрещение князя жить в главных городах его княжества — Суздале и Владимире. В своём послании князю патриарх коснулся и этой темы. Он милостиво позволял Андрею пребывание во Владимире (как будто князь сам не был волен в этом!), но тут же оговаривал, что и епископ в таком случае должен пребывать рядом с ним: «Аще ли твое благородие годующе хощеть жити в созданием тобою граде, а хотети начнет и епископ в нем с тобою быти, да будет сий боголюбивый епископ твой с тобою. В том бо ему несть пакости, занеже есть таковый град под областию его».

Епископа подобает слушать во всём, он «глава церковная и людская», — наставлял патриарх князя. Если же князь не подчинится решениям собора и самого патриарха, если откажется принять епископа, то участь его будет ужасной. Здесь патриарх не жалел красок: «…а не будеши к нему, якоже подобает, ни повинутися начнеши его поучением и наказанием, но и еще начнеши гонити сего Богом ти данного святителя и учителя, повинуяся инем чрес закон поучением, а ведомо ти буди, благословеный сыну: то аще всего мира исполниши церкви и грады возградиши паче числа, гониши же епископа… — то не церкви, то хлеви, ни единоя же ти будеть мзды и спасениа!» Сказано сильно и почти по-библейски: станут церкви, как хлевы, — и только лишь потому, что князь и епископ никак не найдут друг с другом общий язык. А то, что церкви эти предназначались не для одного лишь князя, а для тысяч его подданных, в расчёт не принималось. И в самом деле, кем могут быть подданные такого неблагодарного князя? Разве что свиньями, достойными хлева…

На этом, собственно, Краткая редакция послания патриарха Луки обрывается. Всё остальное — в той редакции, что вошла в Никоновскую летопись, но мы уже говорили, что полного доверия к содержащемуся в ней тексту у нас нет. А между тем именно здесь сообщается, что епископ, оказывается, «не про ино что гоним есть и безчествуем, но некоего ради Феодора, сестричича Мануилева». Это он, Феодор, «поучающу съпротивное епископу чрез повелениа святых апостол и святых отець», а именно: «ясти мясо в среду и в пяток, аще прилучиться праздник Господский или память котораго нарочитаго святаго, такоже и во святую Пятьдесятницу в среды и в пяткы; и иная многая грубная и несысленая творяще и учаще». Именно в этой редакции послания содержатся и установления самого патриарха относительно спорного и болезненного для русских вопроса о соблюдении поста в указанные дни. Ещё раз повторив, что подобает во всём покоряться «боголюбивому епископу», автор грамоты указывает, как именно следует держать пост в среды и пятницы, попадающие на дни православных праздников, и оказывается, что его наставления заметно отличаются от тех, которые приписывают епископу Леону авторы Лаврентьевской летописи:

«…Аще прилучится Господский праздник Рожества Христова и Богоявления в среду или в пяток, разрешает епископ мирских ясти мяса и вся, иноких же — млеко, и масло кравие (коровье. — А. К.), и сыр, и яйца». А далее подробнейшие наставления относительно других дней церковного календаря: на Рождество Богородицы, Сретение, Успение, а также Преображение Христово в среду и пятницу инокам и мирянам разрешаются растительное масло, овощи, рыба и вино; на Благовещение же и до Вербного воскресенья — масло, овощи и вино; на Страстной неделе — масло и вино, в Великую же пятницу — только вино. Дни памяти Иоанна Предтечи, апостолов Петра и Павла, Иоанна Богослова и других нарочитых святых, «аще случится в среду или в пяток, аще благословит и повелит епископ ясти масло древяное (растительное. — А. К.), и овощие, и рыбы, и вино, — сице твори»; и т. д. И в заключение снова: «…Да аще праздники Господьскии в среду и в пяток, или коего нарочитаго святаго, и до самого Пянтикостиа (Пятидесятницы. — А. К.), вопрошай главу свою, еже есть епископа твоего: да аще что глаголет, сице твори, веруя, яко Господь Бог глаголет усты епископа твоего; аще ли не велит, постися тогда». Но всё это слигяком похоже на позднейшие церковные поучения, во множестве появлявшиеся в русской письменности, а потому мы не можем быть уверены, что эти наставления принадлежат именно патриарху Луке, а не прибавлены к тексту его послания книжником более позднего времени.

Споры о посте в среду и пятницу вспыхнут с новой силой в Русской церкви в ближайшие годы — но уже не в Суздале, а в Чернигове и Киеве. Жёсткую позицию в этом вопросе займут новый киевский митрополит грек Константин II, прибывший на Русь летом 1167 года, и черниговский епископ Антоний, тоже грек. В 1168 году Рождество выпадет на среду, и это приведёт к острому кризису в Русской церкви. По словам летописца, митрополит «запретит» игумена Киево-Печерского монастыря Поликарпа, то есть подвергнет его церковному наказанию, епитимий, «про Господьскые праздники, не веля ему ести масла ни молока в среды и в пяткы», даже если на эти дни выпадают Рождество или Крещение. В Киеве, однако, «запрещение» игумена вызовет решительное осуждение; в Чернигове дело дойдёт до изгнания епископа князем Святославом Всеволодовичем. Когда в марте 1169 года Киев будет взят ратью одиннадцати князей во главе с сыном Андрея Боголюбского Мстиславом, это будет воспринято как кара за совершённый грех, и прежде всего «за митрополичю неправду».

Что же касается Леона, то он был возвращён на ростовскую кафедру. Правда, когда именно это случилось, мы точно не знаем. О том, что патриарх решительно поддержал его, свидетельствует не только текст патриаршего послания князю. Ныне обнаружена печать Леона с греческой надписью, в которой он именуется ростовским архиепископом {187} . Этот титул, которого не удостаивались ни предшественники, ни преемники Леона, мог даровать ему только патриарх — в ознаменование его личных заслуг перед Церковью и для укрепления его авторитета в глазах князя. Но одновременно это можно рассматривать и как уступку князю Андрею: статус его епархии был всё же повышен и он получил в своих землях пусть и не митрополита, но архиепископа.

Андрей вынужден был подчиниться решению патриарха. Заметим, однако, что его примирение с Леоном состоялось, по-видимому, уже после того, как он окончательно рассорился со своим прежним ставленником «владыкой Феодором». Послание патриарха и здесь оказало на него решающее влияние, но, кажется, не сразу, а спустя какое-то время.

Точная дата смерти епископа Леона нам также неизвестна. Во всяком случае, он намного переживёт князя Андрея Юрьевича и уйдёт из жизни за несколько лет до 1183 года. Со временем отношение к нему в Ростовской земле изменится. О прежней неприязни здесь позабудут, и имя епископа будет произноситься с подчёркнутым уважением — как имя одного из авторитетнейших ростовских владык. Когда в 1211 году очередной пожар в Ростове уничтожит церковь Святого Иоанна Предтечи на епископском дворе, в ней чудом уцелеют икона святого Феодора Тирона и вощаница с вином, «юже неции мняху, яко бе Леонова епископа, преже бывшаго в Ростове», — и это будет специально отмечено ростовским летописцем.

 

Младшая братия

12 мая 1159 года умер брат Андрея Боголюбского князь Борис Юрьевич. Надо полагать, что Андрей тяжело переживал уход брата, с которым его связывало многое: вместе они участвовали не в одном военном походе, бились плечом к плечу не в одной битве. До самой смерти отца Борис княжил в Турове, сменив там Андрея, который, как мы помним, занимал Туровский престол прежде. После трагических событий мая 1157 года Борису пришлось бежать в Суздальскую землю, и Андрей принял его. По всей вероятности, он уступил брату крепость Кидекшу, близ Суздаля, где Борис и поселился вместе с семьёй. Этот город-замок с белокаменной церковью Святых Бориса и Глеба и монастырём, основанный Юрием Долгоруким на реке Нерли, близ впадения в неё речки Каменки, в чём-то походил на Боголюбов-град, основанный Андреем близ Владимира, а вместе с тем — и на киевский Вышгород. По преданию, на Кидекше находилось «становище» святого Бориса, на котором тот останавливался, будучи ростовским князем, и Борис Юрьевич, несомненно, должен был с особым чувством почитать это место. Его и похоронили в церкви на Кидекше в присутствии Андрея и других братьев. Здесь же, на Кидекше, будут со временем погребены и его супруга Мария (в 1161 году), и дочь Евфросиния (в 1202-м).

Судьба захоронения князя Бориса Юрьевича необычна. Несмотря на разрушение церкви, его гробница уцелела. Более пятисот лет спустя, в 1,675 году, тогдашний суздальский воевода Тимофей Савёлов «дерзнул» заглянуть в неё и сквозь щель в расколотой крышке саркофага сумел разглядеть, что «в той гробнице лежат мощи, кости целы, а на мощах одежды с аршин, белою тафтою покрыто, а поверх лежит неведомо какая одежда шитая золотом… на ней же вышит золотом орёл пластаной одноглавной, а от того… орла пошло надвое шито золотом же и сребром узорами». Как писал воевода в донесении суздальскому архиепископу Стефану: «И то, государь, знатно, что те мощи не просто лежат, от древних великих лет кости нетленны». Нетленность костей была воспринята как знак святости давно почившего князя. К тому же времени относится попытка его канонизации, успехом, правда, не увенчавшаяся.

Борис ушёл из жизни третьим из братьев Юрьевичей. Теперь из тех родных братьев Андрея, с кем вместе прошёл он дорогами отцовских войн, в живых оставался лишь Глеб — но он княжил на юге, в Русском Переяславле. Имелись у Андрея ещё два родных (не только по отцу, но и по матери) брата — Ярослав и Святослав. Первого отец по каким-то причинам не привлекал к военным походам и не удостаивал княжений на юге. При жизни Юрия его имя вообще ни разу не упоминалось в летописях. Андрей, в отличие от отца, Ярослава приветил и — по крайней мере однажды — взял с собой на войну — в поход на Волжскую Болгарию в 1164 году. На самостоятельные роли Ярослав, кажется, не претендовал и довольствовался тем, что жил возле брата. Другой же Юрьевич, Святослав, занимал особое положение в княжеской семье — в силу своей полнейшей недееспособности. «Се же князь избраник Божий бе, — писал о нём суздальский летописец, — от рожества и до свершенья мужьства бысть ему болесть зла…» По представлениям людей того времени, жестокая болезнь, поразившая Андреева брата (надо полагать, паралич), свидетельствовала о его избранничестве у Бога и, более того, о святости, отразившейся даже в его имени, которое обыгрывает в этой связи летописец: «…Еяже болезни просяхуть на ся святии апостоли и святии отци у Бога: кто бо постражеть болезнью тою… тело его мучится, а душа его спасается. Тако и тъ: во истину святый Святослав, Божий угодник, избраный в всех князех; не да бо ему Бог княжити на земли, но да ему Царство небесное». Мнение это разделялось всеми, в том числе — и, может быть, прежде всех — Андреем, который должен был оказывать несчастному всяческие знаки внимания. По всей вероятности, Святослав Юрьевич пребывал прикованным к постели в Суздале. По свидетельству позднейшего книжника, он, несмотря на болезнь, был «благоверен, и христолюбив, и человеколюбив… бе бо разумен, и Писаниа божественаго нарочит, и обычаи добронравен, и смирение, и любовь, и милость многа [были в нём]». Святослав проживёт долгую жизнь и умрёт в начале 1174 года, за полгода до самого Андрея. Похоронен он будет как князь, со всеми полагающимися почестями, в церкви Рождества Богородицы в Суздале, где для него заранее был приготовлен саркофаг из белого камня.

* * * 

Сводные братья, родившиеся во втором браке отца, вызывали у князя Андрея Юрьевича чувство постоянного беспокойства. Вместе со своей матерью, мачехой Андрея, они составляли отдельный и весьма влиятельный клан в княжеском семействе, и с их интересами Андрею приходилось считаться. Правда, самые младшие из них, Михаил (Михалко) и Всеволод, были ещё совсем детьми. Однако Андрей никогда не забывал о том, что именно им отец передал Суздальскую землю незадолго до своей смерти. Андрей должен был с опаской размышлять о том времени, когда княжичи войдут в возраст: кто знает — не захотят ли они тогда силой отнять принадлежащее им по отцовскому завещанию у него самого или у его сыновей? Тем более что их мать, вдова Юрия, наверняка должна была настраивать детей против старшего брата, своего пасынка, а к её слову могли прислушаться многие. Ещё раньше, в период своего первого княжения в Киеве, Юрий Долгорукий передал Суздальскую землю сыну Василию (Васильку), и об этом, конечно, тоже не забыли — ни сам Василько, ни те люди в его окружении, которые распоряжались тогда княжеством. Имелись княжеские амбиции и у другого Андреева брата, Мстислава, бывшего ещё недавно новгородским князем, и у подраставших племянников Андрея, сыновей его рано умершего старшего брата Ростислава. Как мы помним, весной 1160 года Андрей сделал всё возможное для того, чтобы вернуть брата Мстислава на новгородский престол и таким образом избавиться от его присутствия в Суздальской земле, — однако добиться этого ему не удалось, и в Новгород на княжение отправился его племянник Мстислав Ростиславич. Но и тому годом позже пришлось ни с чем возвращаться в Суздаль. В 1161 году произошло событие ещё более неприятное для Андрея: в Суздальскую землю из Южной Руси вынужден был вернуться его брат Василько, человек, несомненно, амбициозный, проявивший себя в недавней войне на юге, причём в качестве союзника самого великого князя Ростислава Мстиславича. После того как у Василька отобрали Торческ, он, как и Мстислав, остался без удела. Это никоим образом не могло устроить ни того ни другого. Количество князей, оказавшихся на тот момент в Суздальской земле, достигло критической массы, и что-то должно было непременно произойти.

Подобно своему отцу, Андрей не собирался дробить Суздальскую землю на уделы, понимая, что это приведёт к резкому ослаблению княжества. Отец его решал проблему просто: он и сам стремился утвердиться на юге, в Киеве, и своим сыновьям предназначил уделы в Южной Руси. Андрей же до времени проявлял полнейшее равнодушие к киевскому престолу. Но тем сложнее было ему совладать с княжескими амбициями братьев.

Между тем оппозиция политике Андрея в самом Суздальском княжестве существовала, и мы уже говорили об этом. Не всем нравились его усилия по развитию новых городов княжества, его заметное пренебрежение к старым центрам Ростово-Суздальской земли, наконец, его своеволие в церковных и иных вопросах. В годы его княжения полностью потеряло своё значение вече — князь нисколько не нуждался в его поддержке и, кажется, даже не собирал его — ни в Ростове, ни тем более во Владимире, где традиции вечевого строя были особенно слабы. В этой ситуации братья Андрея могли объединить вокруг себя недовольных. По крайней мере в Ростове и Суздале — выступи княжичи против старшего брата — их вполне могли бы поддержать. И Андрей решил одним махом покончить с самим источником своего беспокойства.

В Ипатьевской летописи под 1161/62 годом, сразу же после сообщения о втором изгнании Леона из Суздальской земли, следует известие о самом, пожалуй, неоднозначном шаге Андрея Боголюбского в качестве владимиро-суздальского князя:

«…И братью свою погна: Мьстислава и Василка, и два Ростиславича сыновца своя (то есть двух своих племянников Мстислава и Ярополка Ростиславичей. — А. К.), [и] мужи отца своего передний (то есть бывших бояр отца. — А. К.). Се же створи, хотя самовластець быти всей Суждальской земли». И чуть ниже продолжение: «…Том же лете (возможно, уже в начале 1162-го. — А. К.) идоста Гюргевича (двойственное число. — А. К.) Царюгороду: Мьстислав и Василко с матерью, и Всеволода молодого пояша со собою третьего брата. И дасть царь Василкови в Дунай 4 гор[од]ы, а Мьстиславу дасть волость Отскалана».

В летописях XV–XVI веков к рассказу об изгнании Андреевых братьев добавлены некоторые дополнительные подробности. В частности, сообщается об изгнании князем и четвёртого из его сводных братьев, Михалка, а также о том, что Мстислав и Василий отправились в Греческую землю не только с матерью и младшим братом, но и «с чады», то есть с детьми. (Если о детях Василька ничего не известно, то у Мстислава Юрьевича имелся сын; надо полагать, что его сопровождала и супруга-новгородка, а может быть, и другие члены семейства.) Наиболее же подробный рассказ, с попыткой объяснить мотивы столь решительного поступка князя Андрея Боголюбского, читается в Никоновской летописи. Произошедшее, как всегда, объяснено здесь интригами «злых» людей в окружении князя, но событиям придан гораздо больший масштаб:

«…Таже прельщен бысть от домашних своих злых, ненавидяху бо князя Андрея свои его суще домашний, и лстивно и лукавно глаголаше к нему, и тако совраждоваша и съсориша его з братьею: со князем Мьстиславом Юрьевичем, и со князем Василком Юрьевичем, и со князем Михалком Юрьевичем, и с предними мужи отца его. И тако изгна братию свою, хотя един быти властель во всей Ростовъской и Суждальской земле; сице же и прежних мужей отца своего овех изгна, овех же ем (схватив. — А. К.), в темницах затвори, и бысть брань люта в Ростовъской и в Суждальской земли». И ниже: «Того же лета князь Мстислав Юрьевич, и князь Василко Юрьевич, и князь Всеволод Юрьевич с материю и з детми своими идоша в Коньстянтинъград к царю Мануилу; царь же Мануил приат их с радостию и подая им грады».

Нарисованная здесь картина полнейшего разгрома всяческой оппозиции и едва ли не тотального террора («брани лютой») в Суздальской земле остаётся конечно же на совести составителей летописи, книжников XVI века. Но и отрицать возможность развития событий по такому сценарию у нас нет оснований. Та идиллия, которую мы наблюдали в рассказах Лаврентьевской летописи, в Сказании о чудесах Владимирской иконы и других памятниках, вышедших из-под пера владимирских книжников той поры, несомненно, отражает лишь одну сторону взаимоотношений князя с его подданными. Более чем красноречивым надо признать тот факт, что в соответствующей части Лаврентьевской (Суздальской) летописи, освещающей события с точки зрения князя Андрея и его преемников на владимиро-суздальском престоле, об изгнании князем своей братии вообще не говорится ни слова. Мало того: как мы уже имели возможность заметить, сразу два года, а именно 1162-й и 1163-й, оставлены здесь пустыми (случай беспрецедентный во владимиро-суздальском летописании того времени!), а предыдущий, 1161-й, занят лишь кратким известием о росписи владимирского Успенского собора. Да и последующие летописные статьи, после 1164 года, в большинстве своём ограничиваются лишь констатацией, так сказать, сугубо «официальной» информации. Это молчание летописи о важнейших, драматичнейших событиях тех лет свидетельствует о том, что события эти — какими бы они ни были — казались составителям летописи настолько опасными, а быть может, и настолько компрометирующими княжескую власть, что они предпочли вовсе умолчать о них. Или иначе: возможно, при обработке летописного текста из летописи была попросту вымарана уже имевшаяся в них неприглядная для князя информация.

Андрей, несомненно, бывал крут со своими противниками. Неоднократные изгнания епископа Леона, расправа (пускай и чужими руками) с «владыкой» Феодором, казнь одного из шурьёв Кучковичей — это лишь те эпизоды, которые нам известны из летописи. Но подобных случаев наверняка было больше. О том, к каким мерам могли прибегать в то время в Суздальской земле при расправах с политическими противниками, свидетельствует летописный рассказ о преступлениях того же Феодора, который иным «порезывал» головы и бороды, «урезал» языки, распинал на стенах и вообще мучил «немилостивне» (о его преступлениях речь ещё впереди). И хотя это было чудовищным исключением из правил, всё же какое-то время князь, очевидно, закрывал глаза на жестокость своего епископа, видимо, считая её оправданной. От самого же князя достаться могло кому угодно, в том числе и «передним мужам» его отца — старым боярам князя Юрия Долгорукого, по-прежнему влиятельным в Суздальской земле. Тем более что едва ли все они одобряли новшества в политике князя по сравнению с политикой его отца. А значит, тоже представляли опасность для княжеской власти. Впрочем, Андрей был не единственным среди тогдашних князей, кто прибегал к подобным мерам. Примечательно, что почти в одно с ним время, в конце 1160-х годов, нескольких отцовских бояр выгонит из Киева князь Мстислав Изяславич, о чём у нас также ещё пойдёт речь в книге.

Изгнание братьев — шаг более решительный, менее предсказуемый. Но и такое случалось в Русской земле — и порой с куда более плачевными последствиями. Андреевы братья и их мать были высланы за пределы княжества — но всё же не заточены в темницу, как поступил, например, некогда Ярослав Мудрый со своим братом Судиславом Псковским. Трое из Юрьевичей отправились затем в Греческую землю. (Ещё один, Михаил, остался на юге — вероятно, у своего брата Глеба, где, скорее всего, нашли пристанище и его племянники Ростиславичи.) И это тоже не было чем-то исключительным в истории рода Рюриковичей. Так, прадед Андрея киевский князь Всеволод Ярославич добился того, что в Византию был выслан его племянник князь Олег Святославич, проживший затем два года на греческом острове Родос в Эгейском море. Сын Мономаха князь Мстислав Великий, завоевав Полоцк, «поточил» всех полоцких князей и также выслал их в Византию вместе с жёнами и детьми, так что немногие сумели впоследствии вернуться на родину. Но полоцкие князья давно уже обособились от остальных Рюриковичей и воспринимались ими как чужаки. Здесь же речь шла о родных братьях, таких же сыновьях Юрия Долгорукого, как и сам Андрей.

Однако высылка братьев — как ни парадоксально это звучит — не означала для Андрея полного разрыва с ними. Родственные, братские отношения никуда не могли исчезнуть, и впоследствии те из Юрьевичей, кому удастся вернуться на Русь, будут действовать как подручные своего старшего брата, как проводники его воли и его политики. Даже в Византии — куда братья, в отличие от тех же полоцких князей, отправились добровольно! — их должны были воспринимать прежде всего как братьев Андрея. Что же касается конечного пункта их маршрута, то Византия нередко служила прибежищем и для тех русских князей-изгнанников, которые, подобно Юрьевичам, отправлялись туда по своей воле. Стоит напомнить, что в тот же год, что и братья, в Греческой земле оказался князь-изгой Иван Ростиславич Берладник, а несколько позже здесь найдёт приют другой русский князь, некий Владислав (из русских источников неизвестный). Правда, к Берладнику судьба обернулась трагической стороной: он умер в Салониках, и, кажется, не своей смертью.

Но Берладник был, что называется, отыгранной фигурой. В отличие от Юрьевичей, к которым в Византии отнеслись совсем по-другому. Император Мануил Комнин принял изгнанников из Руси со всевозможными почестями и обеспечил их земельными владениями, соответствующими их княжескому титулу. Чаще всего это объясняют тем, что вторая жена Юрия, мать его младших сыновей, была византийской принцессой и состояла в родстве с императором. Выше мы уже говорили о том, что документальных подтверждений эта гипотеза не имеет, однако некоторые косвенные соображения делают её очень похожей на правду. Во всяком случае, Юрьевичи получили от императора даже больше того, на что могли рассчитывать. Впрочем, благосклонное отношение к ним императора Мануила могло объясняться и тем чувством глубокого уважения, которое он питал к их отцу, бывшему в предыдущие годы его наиболее последовательным союзником среди всех русских князей (на это, кажется, есть намёк в греческом источнике, сообщающем о прибытии сына Юрия в Византию; см. ниже). А возможно, император хотел выказать уважение и Андрею, принимая с честью его братьев, — ведь пренебрежительное отношение к ним косвенным образом означало бы и пренебрежительное отношение к нему самому. Нелишне будет заметить, что гораздо позднее, через много лет после смерти Андрея Боголюбского, здесь же, в Константинополе, найдёт временное пристанище и его сын Юрий.

Свидетельство русской летописи об отъезде Юрьевичей в Византию находит подтверждение в авторитетном греческом источнике. Причём подтверждается не только сам факт отъезда одного из братьев, но и получение им тех самых владений, которые названы в летописи. Об этом сообщает византийский историк XII века Иоанн Киннам, официальный историограф императора Мануила Комнина. Правда, его свидетельство носит характер припоминания: рассказывая о событиях чуть более позднего времени (около 1165 года), когда к императору Мануилу добровольно явился «с детьми, женой и всеми своими людьми» упомянутый выше русский князь Владислав, Киннам прибавляет, что «ему была отдана земля у Истра (Дуная. — А. К.), которую некогда василевс дал пришедшему Василику, сыну Георгия, который (Георгий. — А. К.) среди филархов Тавроскифской страны (то есть среди русских князей. — А. К.) обладал старшинством».

Земли на нижнем Дунае издавна были наиболее активной «контактной зоной» между Византией, Русью и кочевыми народами — сначала печенегами, а затем сменившими их половцами. Не случайно именно здесь видел «сердцевину» своей земли воинственный русский князь Святослав в середине X века. Да и позднее дед Боголюбского Владимир Мономах предпринимал усилия по созданию на Дунае зависимого от Киева государственного образования во главе со своим зятем, византийским авантюристом, выдававшим себя за сына свергнутого императора Романа Диогена. В середине XI века три «фурии» (крепости) получил здесь печенежский хан Кеген, перешедший под покровительство Византии. Уже в эпоху Боголюбского обосновался на Дунае и князь-изгой Иван Ростиславич, причинявший, наверное, немалое беспокойство грекам со своими «берладниками». Так что император Мануил вполне сознательно сажал в придунайские города одного за другим сразу двух русских князей. Создаваемая на границах Империи «буферная зона» должна была смягчить возможные удары по собственно византийским землям со стороны тех же «берладников», половцев и прочего никому не подчинявшегося кочевого сброда.

Намного труднее объяснить выбор «волости» для другого Юрьевича — Мстислава. Приведённое в летописи название («Отскалана», или «Оскалана») не было понятно более поздним книжникам, которые в большинстве своём попросту опускали его, указывая на некие абстрактные «грады», полученные братьями. Между тем это название вполне исторично и даже не слишком сильно искажено летописцем. «Оскалана» Киевской летописи — это, по-видимому, не что иное, как город Аскалон на юге Палестины (ныне Ашкелон в Израиле, у самой границы сектора Газа).

Но как занесло туда русского князя? Для того чтобы ответить на этот вопрос, придётся сделать небольшое отступление.

Время, о котором идёт речь, — это время существования Иерусалимского королевства и других государств крестоносцев в Палестине. Интересующий нас город Аскалон был завоёван иерусалимским королём Балдуином III в августе 1153 года после многомесячной осады и кровопролитного штурма. Этот успех открывал крестоносцам путь в Египет, поскольку у египетских Фатимидов не имелось других крупных крепостей до самого Нила. Однако существенных дивидендов победа у Аскалона латинянам не принесла; более того, в 1157 году Баддуин потерпел катастрофическое поражение от нового правителя Дамаска эмира Hyp ад-Дина. Не имея возможности опереться на помощь монархов европейских стран (ибо Второй крестовый поход, возглавляемый Людовиком VII Французским и Конрадом III Германским, завершился в 1149 году полной неудачей), король не нашёл ничего лучшего, как обратиться за помощью к императору греков Мануилу Комнину, который в эти годы находился на гребне своих военных и политических успехов. В 1158 году король посватался к племяннице императора Феодоре и получил согласие на брак. Феодора прибыла в Святую Землю с огромным приданым и многочисленной свитой. Король обязался во всём помогать своему тестю и действовать в его интересах, рассчитывая, что тот защитит его от сарацинов. В том же 1158 году Мануил Комнин во главе громадной армии двинулся на восток. Почти не встречая сопротивления, он добился блистательных результатов: занял населённую армянами Киликию и полностью подчинил себе княжество Антиохийское — второе по значению государство крестоносцев на Ближнем Востоке. Однако с Hyp ад-Дином василевс воевать не стал, а заключил мир. Правитель Антиохии Рене де Шатильон вынужден был униженно вымаливать прощение у императора за свои прежние прегрешения и разбойные нападения на греков: по рассказам очевидцев, он явился в лагерь императора босым, с непокрытой головой и с верёвкой, обмотанной вокруг шеи, выражая тем свою полнейшую покорность его воле. Тогда же в лагерь императора прибыл и король Балдуин, встреченный, напротив, очень любезно. Император выказывал зятю всевозможные знаки внимания. Однако историки полагают, что результатом его похода стал «известного рода сюзеренитет», установленный им над Иерусалимским королевством.

Таким образом, свидетельство летописи выглядит правдоподобным по крайней мере в том отношении, что византийский император в интересующее нас время имел возможность отправить своего протеже в недавно отвоёванные у мусульман области Палестины. Но можно ли допустить, что Мстислав Юрьевич действительно получил от него во владение Аскалон? Очевидно, нет. Этим городом распоряжался отнюдь не византийский император. Задолго до 1153 года Аскалон (тогда ещё находившийся в руках сарацинов) был «заочно» включён в состав графства Яффского и Аскалонского, а титул графа с 1151 года носил родной брат короля Балдуина юный Амори (Амальрик) — тот самый, который в феврале 1163 года, после смерти Балдуина, станет новым иерусалимским королём и также породнится с императором Мануилом, вступив в брак с его внучатой племянницей Марией. Вошедшее при Амальрике в королевский домен графство Яффское и Аскалонское будет уступлено в 1177 году новым иерусалимским королём Балдуином IV своей сестре Сибилле. В состав графства входило множество вассальных сеньорий, но и среди их властителей русский князь вряд ли мог оказаться.

Но как же тогда быть с летописным известием? Раз уж факт передачи областей на Дунае брату Мстислава Василию подтверждается независимым византийским источником, то логично предположить, что и присутствие в Аскалоне Мстислава не является выдумкой летописца. Так может быть, Мстислав действительно был отправлен василевсом в Аскалон и находился там — но как его представитель, наделённый какими-то не вполне ясными для нас, но вполне определёнными для него самого полномочиями? По-видимому, такое понимание летописного текста остаётся наиболее вероятным. Косвенное свидетельство в пользу того, что русский князь — и не исключено, что именно Мстислав Юрьевич! — в Святой Земле побывал, в нашем распоряжении имеется. В одной византийской рукописи XIII века упоминаются некий «Феодор Рос из рода василевсов» и принадлежавший ему драгоценный энколпион (ковчежец) с частицей камня от Гроба Господня, который хранился где-то в Византии, причём речь идёт о времени правления Иоанна или Мануила Комнинов. Имя Фёдор носил в крещении князь Мстислав Юрьевич, и если верно, что священная реликвия принадлежала ему, то это может свидетельствовать о том, что князь действительно побывал на Святой Земле, а его мать и в самом деле принадлежала к «роду василевсов», то есть находилась в родстве с Комнинами.

Надо сказать, что бурная эпоха Крестовых походов сгладила на время противоречия между латинянами и христианами греческого обряда, сделала их не слишком актуальными. Борьба за возвращение Святой Земли под власть креста воспринималась как общее дело всех христиан, без различия их вероисповедания. Так было по крайней мере до 1204 года — года взятия Константинополя крестоносцами. В древней Руси внимательно следили за всем, что происходило в Святой Земле. Известно, что в интересующее нас время в окрестностях Иерусалима находился Русский монастырь Пресвятой Богородицы, очевидно, поддерживавший связи с собственно русскими и греческими обителями. Немало русских людей отправлялись в паломничество в Святую Землю — даже несмотря на то, что иерархи Русской церкви в большинстве своём относились к этому не слишком одобрительно. О том, как воспринимали на Руси борьбу крестоносцев с сарацинами, свидетельствует рассказ Ипатьевской летописи о трагической судьбе участников Третьего крестового похода во главе с императором Фридрихом I Барбароссой, погибшим на Святой Земле в 1190 году. Всех их — немцев! — киевский летописец посчитал истинными мучениками за веру, едва ли не святыми: «Сии же немци, яко мученици святии, прольяша кровь свою за Христа со цесари своими, о сих бо Господь Бог нашь знамения прояви… и причте я (их. — А. К.) ко избраньному Своему стаду в лик мученицкый…» И тот факт, что один из русских князей принял в этой борьбе за веру самое непосредственное участие, весьма знаменателен. Мы ещё вспомним об этом, когда будем говорить о походе на волжских болгар — тоже своего рода крестовом походе! — князя Андрея Боголюбского в 1164 году.

О последующей судьбе князя Мстислава Юрьевича ничего определённого сказать, к сожалению, нельзя. На Русь он, судя по всему, так и не вернулся. Если верно, что Мстислав — одно лицо с упомянутым выше «Феодором Росом», то можно предположить, что он умер в Византии. После него остался сын Ярослав, получивший прозвище Красный (то есть красивый): он-то как раз обоснуется в Суздальской земле, и его дядя Всеволод Юрьевич впоследствии будет поручать ему весьма ответственные дела и сажать на разные княжеские столы — от Новгорода до Переяславля-Южного.

Не вернулся на Русь и князь Василько Юрьевич. Судя по тому, что его владения на Дунае около 1165 года были переданы какому-то другому русскому князю, сам Василько к тому времени уже скончался. Из братьев Юрьевичей на Русь суждено было возвратиться только самому младшему, совсем ещё юному Всеволоду. Что стало в Византии с их матерью, также остаётся неизвестным.

Путь Всеволода из Подунавья на Русь, по всей вероятности, оказался непростым. Кажется, он побывал в Солуни — а это довольно далеко от Дуная. Есть основания полагать, что ему — наверное, с кем-то из его «дядек», наставников, — пришлось затем пробираться домой через охваченную войной Венгрию, прибегнув к помощи сначала чешского короля Владислава II, а затем и германского императора Фридриха I Барбароссы. Во всяком случае, летом того же 1165 года («примерно на праздник святого Петра», то есть около 29 июня) где-то на Дунае король Владислав «представил пред очи» императора Фридриха «кого-то из мелких русских королей», который тогда же был приведён в подчинение императору. Более об этом «русском короле» в источниках ничего не сообщается, имя его не названо. Но историки давно уже предположили, что речь может идти о десятилетнем Всеволоде. Не по причине ли своего юного возраста он был тогда назван «мелким»? Позднее, когда Всеволод Юрьевич станет великим князем Владимирским, император Фридрих будет поддерживать с ним самые добрые отношения — об этом нам достоверно известно из русской летописи. Так может быть, их сотрудничество имело своим источником встречу на Дунае в далёком 1165 году?

Русские летописи упоминают о Всеволоде начиная с зимы 1168/69 года, когда он вместе с братом Глебом Переяславским встанет под знамёна Андрея. Но раньше этого времени его молодость и не могла привлечь к нему внимание летописцев. Уместно заметить, что и Всеволод, и его брат Михалко по-прежнему должны будут оставаться на юге: до самой смерти Андрея Боголюбского путь в Суздальскую землю будет для них закрыт. Как будет закрыт он и для их племянников Мстислава и Ярополка Ростиславичей.

* * *

Изгнание братьев стало важной вехой в биографии князя Андрея Юрьевича. Не случайно южнорусский летописец прямо указывал на то, что князь пошёл на этот шаг, «хотя самовластець быти всей Суждалськой земли». И Андрей действительно стал «самовластием», или, по-другому, «единовластием», «самодержцем», в своём княжестве. По наиболее вероятному предположению историков, это слово являлось калькой греческого титула «монократор», или «автократор», который носил «византийский император, не деливший власти с соправителями». Соответственно, «самовластцами» называли тех русских князей, которые не имели соправителей или соперников, претендующих на их престолы. Так, первым «самовластием» — задолго до Андрея — назван в летописи князь Ярослав Мудрый — образец для большинства русских князей последующего времени. Но летописец назвал его так лишь после того, как ушёл из жизни — причём своей смертью! — его брат Мстислав, разделявший с ним до этого власть над Русской землёй. Затем, правда, в той же летописной статье следует известие о том, как Ярослав заточил во Пскове в «поруб» последнего оставшегося в живых своего брата Судислава, который якобы был «оклеветан» к нему. Деяние, что и говорить, весьма неблаговидное! Но оно как бы вынесено за скобки летописного повествования: согласно логике летописца — но, очевидно, вопреки собственно исторической логике! — заточение брата никоим образом не связывалось с «самовластием» Ярослава. Так, путём нехитрой перетасовки летописных известий, Ярослав оказался выведен из-под возможного удара: его «самовластие» было достигнуто естественным путём, без какого-либо его вмешательства, как бы само собой.

Андрею в этом отношении повезло меньше, хотя поступил он с братьями гуманнее своего далёкого предка. Изгнав братьев, он уподобился прежним русским «самовластцам», а заодно и самому «автократору» Мануилу Комнину. Но, в отличие от того же Ярослава Мудрого (точнее, в отличие от его летописного образа), Андрей не стал дожидаться, когда судьба повернётся к нему лицом, избавит его от возможных претендентов на власть, а сам, своими руками повернул судьбу в выгодном для него направлении. А такое в древней Руси никогда и ни у кого не вызывало одобрения.

Так в первый раз в летописном повествовании о суздальском князе мы явственно различаем нотки осуждения в его адрес.

 

Поход на болгар

Поход в землю волжских болгар летом 1164 года — одно из самых значимых событий в истории Андрея Боголюбского. Это вообще самое крупное военное предприятие, в котором он принимал личное участие; более того, единственный его военный поход за пределы Руси. В результате похода была одержана блестящая победа, захвачены и сожжены несколько вражеских городов. Но дело даже не в этом. Болгарский поход приобрёл особую значимость в истории Северо-Восточной Руси не в силу своей военной составляющей, а по другой причине. Одержанная князем победа была воспринята и им самим, и окружающими его людьми прежде всего как новое свидетельство Божественного покровительства князю и всей Русской земле, как зримое торжество Православия. День, в который была одержана победа, — 1 августа — стал отмечаться во Владимиро-Суздальском княжестве как один из главных церковных праздников.

Военное столкновение с болгарами было, по-видимому, неизбежным. Волжская Болгария — мусульманское государство, занимавшее в IX–XIII веках земли на Средней Волге и Каме. Ислам проник сюда ещё в первой четверти X века и с этого времени стал религией значительной части населения страны. Болгары были фанатично преданы исламу. В середине XIII столетия побывавший здесь по пути в Монголию монахфранцисканец Гильом Рубрук отмечал: «Эти булгары — самые злейшие сарацины, крепче держащиеся закона Магометова, чем кто-нибудь другой». Известно, что мусульманские проповедники из Волжской Болгарии добирались до Киева, пытаясь склонить киевского князя Владимира к принятию своей веры. Владимир, однако, выбрал христианство. С X века и начались бесконечные войны между двумя государствами. Впрочем, войны чередовались с периодами более или менее длительного мира; однажды во время голода в Суздальской земле людей спасло жито, привезённое по Волге «от болгар». Торговля вообще занимала важное место в русско-болгарских отношениях. Именно через посредство болгар в Суздаль и Ростов — а оттуда и в другие города древней Руси — попадали многие восточные товары, весьма ценившиеся в то время.

По мере развития Суздальского княжества и роста его территории интересы суздальских князей всё чаще приходили в столкновение с интересами правителей Болгарии. И те и другие стремились поставить под свой контроль торговые пути по Волге, и прежде всего доступ к пушным богатствам Севера. Земли Северо-Восточной Руси неоднократно подвергались нападениям болгар. Так, в 1088 году болгары захватили Муром; в 1097-м, пользуясь отсутствием князя, осадили Суздаль и подвергли его окрестности жестокому разорению. Последнее известное по летописям нашествие болгар на Суздальскую землю датируется 1152 годом: тогда болгары «приидоша… по Волзе к Ярославлю без вести и оступиша градок в лодиях», так что «не бе лзе никому же изити из града». Положение спас лишь своевременный подход к Ярославлю ростовской рати. В свою очередь, и суздальские войска совершали походы на Волгу, но не часто: так, первый известный из летописей самостоятельный поход отца Андрея, князя Юрия Долгорукого, был совершён в 1120 году против волжских болгар. Впоследствии, однако, Юрий заключил с болгарами мир. Для наступления на «восточном» направлении у него попросту не хватало сил, да и южнорусские дела занимали его гораздо больше. В отличие от Андрея, которому и удалось переломить ситуацию и перехватить инициативу в более чем двухвековом противостоянии. Именно в его княжение Суздальское государство переходит к активному наступлению на своего восточного соседа.

Не исключено, что походу 1164 года предшествовали какие-то локальные столкновения, о которых, правда, источники не упоминают. Известно, что в предшествующие десятилетия болгары собирали дань с жителей страны Вису — то есть с областей вокруг Белого озера, населённых финно-угорским племенем весь, хорошо известным и летописи. На дани с этих же территорий претендовали и суздальские князья. Кроме того, в последние годы жизни Юрия Долгорукого и в княжение самого Андрея заметно продвижение суздальских князей на восток, результатом чего стало их утверждение на нижней Оке и Волге, в непосредственной близости от болгарских владений. Это тоже не могло не вызывать противодействие болгар.

И всё же поход Андрея, повторюсь ещё раз, не был обычным военным предприятием. С самого начала суздальский князь постарался придать ему как можно более масштабный характер. В походе приняли участие сразу четыре князя: помимо самого Андрея, это были его сын Изяслав, брат Ярослав, а также Юрий Владимирович Муромский, ставший, как и его отец, верным союзником суздальского князя. Создание коалиции князей должно было свидетельствовать о том, что Андрей выступает в поход не только для того, чтобы решать какие-то локальные задачи Суздальского княжества, но для того, чтобы защитить интересы всей Русской земли и даже шире — всего христианского мира. Ибо Волжская Болгария воспринималась тогда как крайний северный форпост враждебного христианству мусульманского мира. А ведь XII век (и мы уже говорили об этом) — время жестокого столкновения христианства с исламом, время кровопролитных Крестовых походов, которые совершали христианские правители Европы (включая в их число и византийского императора, и даже русского князя, брата Андрея!) против мусульман, утвердившихся в Передней Азии. В действиях Андрея и предводительствуемой им рати нельзя не увидеть признаки самого настоящего крестового похода — вполне подобного тем, что происходили на других, южных окраинах тогдашнего христианского мира.

В нашем распоряжении имеются два рассказа о болгарском походе князя Андрея Юрьевича, причём в некоторых деталях рассказы эти заметно разнятся. Во-первых, это сообщение Лаврентьевской летописи под 1164 годом, а во-вторых, отдельное Слово о празднике Всемилостивому Спасу и Пресвятой Богородице, которое читается под 1 августа в Прологе так называемой Пространной редакции (сборнике кратих житий святых и ежедневных чтений, расположенных в календарном порядке), а также в цикле статей, включающем в себя Сказание о чудесах иконы Владимирской Божией Матери. Здесь сразу же после Слова, но перед самим Сказанием следует краткая статья «А ся съдея в лето 6672-я» (то есть «А это случилось в лето 1164-е»), представляющая собой пересказ летописного повествования о болгарском походе — но с некоторыми поправками, которые также необходимо принять во внимание.

По свидетельству второго из названных источников — Слова о празднике 1 августа — Андрей со своим войском выступил в поход летом, скорее всего в июле. Причём выступил из Ростова, куда, очевидно, сам прибыл из Владимира — вместе с Владимирской иконой и владимирскими клириками, также принявшими участие в походе. По-видимому, князю (или кому-то из авторов или редакторов Слова) важно было подчеркнуть это обстоятельство, обратить внимание на Ростов как на начальную точку всего похода. Если это указание верно, то оно свидетельствует о том, что Андрей выбрал гот же путь, что и его отец в далёком 1120 году: из Ростова к Ярославлю, а затем вниз по течению Волги. В таком случае где-то в районе нынешнего Нижнего Новгорода (тогда ещё не существовавшего) он должен был встретиться с муромскими дружинами, плывшими по Оке. Впрочем, современные историки не склонны доверять прямому указанию источника: они полагают, что в действительности войска выступили не из Ростова, а из Владимира, и избрали другой, более короткий маршрут: по Клязьме, а затем по Оке. Так или иначе, но русское войско двигалось водным путём: частью берегом, на конях, а частью — на ладьях. Значительную силу в нём составляли «пешцы» — пехота; это отличительная черта почти всех военных кампаний Андрея Боголюбского.

Древнерусский автор рассказал и о том, как готовился к походу князь Андрей Юрьевич. Рассказ этот важен для нас, ибо даёт возможность увидеть князя не просто как полководца, но как человека, понимающего свою ответственность и перед людьми, и перед Богом. Оказывается, князь Андрей имел такой обычай: выступая в поход (не только этот, но и любой другой), он всегда шёл с «чистою душею», то есть исповедовавшись перед священником и причастившись. Так же поступали и другие князья, которых он брал с собой. Заметим, что дед Андрея князь Владимир Всеволодович Мономах в своём «Поучении» детям ничего не говорит о причащении накануне битвы, хотя расписывает обязанности князей очень подробно. Между тем это привычная практика русских князей последующего времени. Так не с Андрея ли она началась? И не его ли пример оказал влияние на других князей-ратоборцев? Вопрос конечно же из числа тех, что не имеют ответа.

Впереди всего войска шествовали священники с иконами и крестами — зримыми символами торжества христианской веры. Особенно выделялись два пресвитера «в священных ризах»: один нёс «икону Владычица нашиа Богородица и приснодевыя Мария» — то есть Владимирскую икону Божией Матери, а второй держал над головой большой выносной крест. (Как видим, не без оснований мы назвали этот поход «крестовым».) Перед началом сражения князь вместе со всем войском совершил молебен перед Владимирской иконой. В Слове о празднике 1 августа приводятся слова, с которыми князь обратился к Пречистой:

— Богородице Владычице, родивши Христа Бога нашего, уповая на Тя весь не погибнеть. Аз же, раб Твой, имею Тя стену и покров, и крест Сына Твоего — оружие на врагы обоюдуостро, и огнь, пополяя противных наших лица, хотящих с нами брани.

«И падоша вси на колену пред Святою Богородицею, со слезами целующе», — свидетельствует автор Слова. Именно заступничество Пречистой, по его убеждению, и предопределило победу русского воинства.

О ходе боевых действий более подробно рассказывает летописец. Русские войска встретились с болгарскими; произошло ожесточённое сражение, закончившееся победой русских: «…и поможе им Бог и Святая Богородица на болгары: самех исекоша множьство, а стягы их поимаша, и одва в мале дружине утече князь болгарьскый до Великаго города». «Князь болгарский» — один из военачальников болгарского царя, но, разумеется, не сам царь. «Великим» же городом на Руси называли столицу Волжской Болгарии, а ею в то время был, вероятно, город Биляр, на реке Малый Черемшан (на месте Билярского городища, в нынешнем Алексеевском районе Татарстана, примерно в 40 километрах южнее Камы). Точное место сражения неизвестно. Зато известно, что после победы русские войска продолжили движение по реке Каме — в коренную область Волжской Болгарии.

А ведь армия болгар считалась весьма боеспособной! «Со всяким войском кяфиров (неверных. — А. К.), сколько бы его ни было, они сражаются и побеждают», — писал о болгарах безымянный персидский географ в конце X века. «А царь (болгарский. — А. К.) выходит в походы против неверных и уводит в плен жён их, их сыновей и дочерей и лошадей», — вторил ему испанский араб Абу Хамид ал-Гарнати, современник Андрея Боголюбского, немало времени проведший в Волжской Болгарии. О силе болгарского войска свидетельствует и тот факт, что в 1223 году, то есть спустя 60 лет после Андрея, им удастся одержать верх над непобедимыми монгольскими полководцами Джебе и Субедеем, возвращавшимися домой после славной для них и несчастной для русских битвы на Калке, в которой полегли девять русских князей. Конечно, монголы были ослаблены длительным походом и войной с русскими, но всё же…

Андрей вместе с другими князьями и конными дружинами какое-то время преследовал отступающего противника, но затем повернул назад. «Князь же Ондрей воротися с победою, видев поганыя болгары избиты, а свою дружину всю сдраву, — рассказывает летописец. — Стояху же пеши с Святою Богородицею на полчище под стягы. И приехав до Святое Богородици и до пешець князь Андрей с Гюргем и со Изяславом и с Ярославом и со всею дружиною, удариша челом пред Святою Богородицею, и почаша целовати Святу Богородицю с радостью великою и со слезами, хвалы и песни въздавающи ей».

К самому «Великому городу» войска Андрея двигаться не стали. Для этого требовались значительно большие силы, нежели те, которыми располагал суздальский князь. Но война была ещё далеко не закончена; русские продолжили наступление на болгар, стремясь захватить как можно больше добычи и причинить как можно больший урон противнику. Уже после рассказа о возвращении князя к иконе и молитвенном обращении к ней (чем, казалось бы, уместно было завершить всё повествование) летописец сообщает о главном успехе Андреева войска — взятии нескольких болгарских городов:

«И шедше взяша град их славный Бряхимов, а переди (то есть прежде того. — А. К.) 3 городы их пожгоша. Се же бысть чюдо новое Святое Богородици Володимерское, юже взял бяше с собою благоверный князь Андрей…» Собственно, в летопись весь этот рассказ и вошёл как «новое чудо» Владимирской иконы Божией Матери.

Иные подробности болгарской войны приводит автор Слова о празднике 1 августа.

Во-первых, здесь говорится о взятии не четырёх, а пяти болгарских городов, причём указано местоположение главного из них: «И шедше, взяша 4 городы болгарьскыи, пятый Бряхимов на Каме». Это очень важное дополнение, которое обнаруживает хорошую осведомлённость автора относительно происходящих событий. К тому же это единственный более или менее точный географический ориентир во всём повествовании о болгарской войне. Судя по названию, Бряхимов (в Радзивиловской летописи он назван чуть иначе: Ибряхымов) был крупным городом, основанным на Каме одним из прежних болгарских правителей.

Но где именно он находился, мы, к сожалению, не знаем, хотя на этот счёт и было высказано несколько взаимоисключающих суждений. В разное время Бряхимов искали то близ устья реки Суры, на месте будущего Васильсурска (в Нижегородской области), то на месте самого Нижнего Новгорода, при слиянии Оки и Волги. Эти старые гипотезы давно отвергнуты — прежде всего потому, что они игнорируют ясное указание источника на то, что Бряхимов располагался на Каме. Но то же самое можно сказать и о другой гипотезе, поддерживаемой в том числе и современными исследователями, — в соответствии с ней, Бряхимов есть не что иное, как город Булгар, первая столица Болгарского царства (на месте нынешнего города Болгар в Татарстане, на левом берегу Волги, в 200 километрах от Казани). Иногда полагают даже, что его разорение и заставило болгар перенести столицу вглубь страны. Но ведь и Болгар находился совсем не на Каме! И едва ли русский книжник мог спутать среднее течение Волги (более или менее знакомое русским) с «болгарской» рекой Камой, чем сторонники данной версии пытаются объяснить её несоответствие показаниям источника. Более вероятным, пожалуй, выглядит другое, также весьма давнее предположение — о том, что Бряхимов находился близ нынешнего города Елабуга, на месте так называемого «Чёртова городища» (это предположение впервые озвучил в XIX веке елабужский купец и краевед Иван Васильевич Шишкин, отец знаменитого художника). Существование здесь древнего болгарского города не вызывает сомнений и подтверждается археологически. Но уверены ли мы в том, что на Каме в XII веке не было других болгарских городов? Конечно же нет. А потому следует всё же согласиться с теми исследователями, которые отказываются от точной локализации завоёванного Андреем города.

Во-вторых, в Слове о празднике 1 августа читается яркий рассказ о чуде, случившемся уже после того, как были взяты упомянутые пять болгарских городов. Это главный сюжет всего произведения:

«И воротився от сеча, вси видеша луча огнены от иконы Спаса нашего Владыкы Бога, и весь полк его окрыть». (То есть огненные лучи от иконы покрыли, или, лучше сказать, осенили, всё воинство князя.) Это и побудило Андрея продолжить военные действия: «Он же воротися опять и попали грады ты огнемь и положи землю ту пусту, а прочий городы осади дань платити».

Какие грады «попали огнём» русское войско, а какие были оставлены платить дани, источник не сообщает. Очевидно, имеется в виду, что были сожжены и разрушены Бряхимов и другие ранее завоёванные города, к которым, если так, Андрею пришлось возвращаться вторично. О полном разорении или даже уничтожении Бряхимова писал и позднейший русский книжник XVI века, автор «Казанской истории», много лет проведший в казанском плену. Он, кажется, знал, где именно располагался Бряхимов, а может быть, лишь делал вид, что знает: «Тут же был на Каме град старый Бряхов болгарский, ныне же градище пусто. Того же первие взя князь великий Андрей Юрьевичь Владимирский, и в конечное запустение преда, и болгар тех под себя подклони». Но это, конечно, взгляд совсем из другой эпохи. Поход Андрея Боголюбского воспринимался тогда как прообраз будущего взятия Казани царём Иваном Грозным, а потому Бряхимов сопоставляли со столицей Казанского царства: «И бысть Казань столный град вместо Бряхимова».

Автор Слова приводит ещё одну удивительную подробность. Оказывается, в то же самое время те же огненные лучи наблюдал за тысячу вёрст от русского стана на Каме византийский император Мануил Комнин, выступивший будто бы в поход против «сарацин» в один день с князем Андреем Юрьевичем. Названа и дата чудесного видения — 1 августа, и эта дата представляется исключительно важной для определения хронологии болгарской войны Андрея Боголюбского.

Эти известия проложного Слова ставят перед исследователями целый ряд трудноразрешимых загадок.

Сначала об иконе Святого Спаса, сыгравшей столь заметную роль в истории болгарского похода. Внимание исследователей обращает на себя тот факт, что о ней ничего не говорится не только в летописи (где победа приписана чуду Пресвятой Богородицы), но и в начале самого проложного Слова (где упомянуты та же Владимирская икона и крест). Иногда в этом видят противоречие в трактовке болгарского похода, наличие двух его версий — условно говоря, «княжеской» и «ростовской», идейно противостоящих друг другу.

Но, как мне кажется, противопоставление это мнимое. Напомню, что само празднование 1 августа было установлено князем Андреем Юрьевичем совместно Спасу и Божией Матери. Кроме того, нет сомнений, что в поход была взята не одна Владимирская икона, а несколько чтимых икон — в том числе (и, может быть, в первую очередь) икона Спасителя. Об особом почитании Андреем этой иконы прямо свидетельствует летопись, о чём речь у нас уже шла выше. Напомню, что, по словам летописца, князь, «видя образ Божий, на иконах написан», взирал на него, «яко на самого Творца». Уместно вспомнить и другую цитату, приводившуюся в книге: по сообщению позднего Жития XVIII века, князь, выступая в любой из своих походов, «святыя иконы при себе имеяше», причём первой названа именно икона Спаса. Важно и другое. В праздновании 1 августа образы Спаса и Богородицы соединились так же естественно, как естественно соединены они на Владимирской иконе, где Спаситель пребывает на руках у Матери. Конечно, едва ли Владимирская икона могла быть названа иконой Спаса. Но, строго говоря, лучи могли исходить и от нее, от изображённого на ней лика Спасителя, и это могло быть воспринято как прямая помощь Спаса русскому войску.

Еще труднее объяснить сюжет с походом императора Мануила, который якобы выступил на войну одновременно с Андреем Боголюбским. То, что это произошло буквально день в день, — всего лишь риторическое преувеличение древнерусского книжника, которому не следует придавать решающего значения. Тем более что историки неоднократно предпринимали попытки найти «подходящий» эпизод в биографии Мануила Комнина, но всякий раз попытки эти оказывались безуспешными. В этой связи вспоминали, например, победу, одержанную византийским полководцем Андроником Контостефаном 8 июля 1167 года над венграми, после чего император Мануил устроил триумф в Константинополе с участием Богородичной иконы, — но эта победа была одержана не над «сарацинами», к тому же император не принимал в ней личного участия. Вспоминали и поход против турок летом 1177 года, на этот раз с участием Мануила, — но поход этот закончился катастрофическим поражением греческого войска от султана Кылыч-Арслана при Мириокефале в сентябре того же года. Скорее, к описанию русского источника подходит другая война, предшествовавшая походу Андрея Боголюбского на болгар. Мы уже вспоминали о ней: в 1158–1159 годах император Мануил во главе огромной армии двинулся в населённую армянами Киликию, затем занял Антиохию, а позднее, в 1160 году, нанёс поражение туркам-сельджукам. Считается, что в 1158 году (а скорее, двумя годами позже) в ознаменование победы его полководца Иоанна Контостефана над армией в 22 тысячи «персов» (турок-сельджуков) император Мануил установил в Константинополе праздник так называемой Силуанской, или Силуамской, иконе Божией Матери — и притом именно 1 августа!, [96]Описание победы Иоанна Контостефана в византийских источниках свидетельствует о том, что победа имела место в 1160 г. (Иоанн Киннам. Краткое обозрение… С. 158–159).
Казалось бы, это прямая аналогия действиям русского князя и прямое подтверждение (со сдвигом в несколько лет) показаний Слова о празднике Всемилостивому Спасу и Пресвятой Богородице. Однако никакими источниками данный факт не подтверждается. Более того, сама Силуанская икона в древности неизвестна, и сведений о её почитании в Византии мы не имеем. Соответственно, нельзя исключать того, что перед нами какой-то поздний миф, не имеющий прямого отношения к действительности.

Заметим, что все названные войны имели место позже или раньше болгарского похода князя Андрея, но не одновременны ему. Если же сосредоточиться на августе 1164 года, то можно обратить внимание ещё на одну войну, в которой также участвовали византийцы — хотя и не в качестве главных действующих лиц. В те самые дни, когда Андрей воевал на Волге и Каме, произошло жестокое сражение между христианами (в том числе и греками) и «сарацинами» Hyp ад-Дина, эмира Алеппо, близ крепости Харим (Аран) в Антиохийском княжестве. (Напомню, что это княжество признавало в то время власть императора Мануила.) Само сражение имело место 12 августа 1164 года, но ещё до него, то есть в конце июля или в первых числах августа — а значит, одновременно с военными действиями Андрея на Волге и Каме, — христиане начали наступление против подошедших к крепости мусульман. Греческими отрядами командовал дука Киликии Константин Каламан, направленный сюда непосредственно василевсом (в других источниках он фигурирует как «грек Дука из Тарса»). По свидетельству византийского хрониста Иоанна Киннама, сначала Каламану удалось нанести поражение Hyp ад-Дину (не 1 августа ли это произошло?), однако затем соединённое войско христиан, в которое, помимо Каламана, входили Боэмунд III Антиохийский, Раймунд III Триполитанский и другие вожди крестоносцев, «увлекшись неразумной смелостью и пустившись без толку в погоню», потерпело сокрушительное поражение, так что все названные лица, включая Каламана, а также многие другие оказались в плену. Узнав о случившемся, продолжает византийский хронист, василевс «был огорчён, а потому теперь решился перейти в Азию и, пользуясь удобным временем, понёсся было на это дело со всей быстротой (выделено мной. — А. К.)» {217} . Правда, поход, едва начавшись, тут же был прерван, ибо события в Венгрии потребовали присутствия императора на Дунае, о чём у нас уже шла речь выше. Но, между прочим, автор русского Слова и не говорит о победе Мануила над сарацинами — он упоминает лишь о его выступлении в поход и о видении им «огненных лучей». Напомню также, что примерно в это самое время в лагере императора на Дунае оказались русские послы, в том числе посол Андрея Боголюбского Илья, а также ростовский епископ Леон. Люди Андрея, несомненно, рассказали князю обо всём, что им стало известно, в том числе и о событиях, предшествовавших появлению василевса на Дунае. Конечно, побоище при Хариме не принесло славы ни византийцам, ни латинянам. Но в любом случае оно значимо в истории противостояния христиан, и в их числе императора Мануила, с сарацинами. Ибо мы уже говорили о том, что с конца 1150-х годов и по крайней мере до осени 1177 года (то есть до разгрома византийской армии при Мириокефале) Мануил воспринимался как лидер общехристианской войны против мусульман, войны в защиту Святой Земли и находящихся на ней святынь. Его успехи в борьбе с турками в начале 1160-х годов, мир с позиции силы с султаном Кылыч-Арсланом в 1162-м, поход несколькими годами ранее против того же Hyp ад-Дина и триумфальное вступление в Антиохию в 1159-м — всё это принесло ему славу сильнейшего христианского правителя того времени, защитника христиан и христианских государств Палестины.

Впрочем, для нас не столь важно, имело ли место одновременное выступление в поход русского князя и греческого царя или, тем более, одновременное видение ими «огненных лучей». В истории Андрея Боголюбского гораздо важнее другое. Сравнение его с Мануилом, а похода на болгар — с походом на «сарацин» греческого императора (действительным или мнимым) свидетельствует о том, что поход русской рати воспринимался прежде всего как общехристианское дело, как вклад Андрея в совместную борьбу христиан с врагами Креста и Христовой веры. Думаю, что этим может объясняться и чрезмерная жестокость, проявленная князем в болгарской войне. Ведь именно после появления «огненных лучей», осенивших христианское войско, Андрей возвращается к уже завоёванным им городам и предаёт их огню, а «землю ту» оставляет «пусту». Подобные указания на жестокость русских войск нечасты в наших источниках. Но в истории войн Андрея Боголюбского мы встретимся с этим не раз.

Возможно, в результате похода Андрей заключил с болгарами мир, о котором, правда, источники не сообщают. Возможно также, что в определённой связи с победой в болгарской войне стоит рассматривать поход сына Андрея, князя Мстислава Андреевича, зимой 1166/67 года «за Волок», то есть в так называемое Заволочье — земли веси, куда суздальские князья прежде войск не посылали. Этот поход поставит Суздальское княжество на грань войны и с другим его соседом — Великим Новгородом, власти которого также претендовали на дани с «Заволочских» земель. О том, к чему это приведёт, мы будем говорить позже.

* * *

Победа, одержанная над болгарами, стала поводом для установления нового праздника во Владимиро-Суздальском княжестве. Под 1 августа в церковном календаре появилась новая значимая дата — память Всемилостивому Спасу и Пречистой Его Матери. Инициатором введения праздника стал сам князь Андрей Юрьевич. Столь зримое покровительство свыше русскому воинству, явленное в столь значимый момент противостояния врагам христианской веры, должно было, по замыслу князя, ещё сильнее сплотить русских людей — и прежде всего жителей Владимиро-Суздальской Руси, его подданных. Правда, утвердился этот новый праздник на Руси не сразу после болгарского похода, а несколькими годами позже.

Историки уже давно установили, что праздник 1 августа имеет чисто русское происхождение. Греческой церкви, равно как и другим церквям, кроме нашей, он неизвестен. Однако в древнерусском Слове об установлении праздника сообщается другое: а именно что он был введён совместно князем Андреем Юрьевичем и императором Мануилом Комнином, а санкцию на его установление дал константинопольский патриарх Лука Хрисоверг. «…Благочестивому и верному нашему цесарю и князю Андрею уставлыцю се праздновати со царемъ Мануилом повелениемъ патриарха Луки и митрополита Костянтина всея Руси и Нестера, епископа ростовьскаго», — читаем в первых же строках этого произведения.

Приведённый перечень иерархов требует комментария. И дело даже не в том, что все названные в нём лица — греки. Известно, что киевский митрополит Константин I скончался в 1159 году, а кафедру оставил годом ранее. Следовательно, он не мог иметь никакого отношения к установлению праздника. Если же предположить, что автор Слова упомянул именно его, то придётся признать, что само Слово возникло спустя очень много времени после описываемых событий, когда никто уже не помнил, кто из киевских митрополитов и в какое время занимал престол. Имена и Константина, и ростовского епископа Нестора относились к числу известных среди русских иерархов, но когда они жили, автор Слова попросту забыл.

Однако речь в Слове может идти вовсе не о Константине I. Летом 1167 года в Киев прибыл новый митрополит с тем же именем — грек Константин II. Если в Слове на 1 августа имеется в виду именно он — а это кажется более вероятным, — то получается, что сам праздник был установлен не ранее лета 1167 года. Но и не позднее 1169/70 года, когда в Константинополе скончался патриарх Лука Хрисоверг. Что же касается Нестора, то выше мы уже говорили о том, что, к сожалению, ничего не знаем о его судьбе после изгнания с ростовской кафедры в 1156/57 году. Вполне вероятно, что позднее он возвращался в Ростов, и, может быть, даже не раз. Упоминание его имени в Слове о празднике 1 августа можно расценивать как свидетельство того, что между 1167 и 1169 годами это как раз и произошло. Отметим, кстати, что Нестор назван ростовским епископом, а не суздальским и тем более не владимирским. Как мы уже знаем, пребывание епископа именно в Ростове отвечало интересам князя Андрея Юрьевича, который предпочитал видеть во Владимире другого иерарха, более близкого ему по духу. Однако этот другой иерарх (а им, напомню, был Феодор, сподвижник князя) не получил признания в Константинополе, а потом и вовсе рассорился с князем — потому его имени в Слове о празднике 1 августа быть не могло.

Версия Слова об установлении праздника 1 августа совместно русским князем и византийским императором — не единственная и, очевидно, не первоначальная. В нашем распоряжении имеется ещё одно древнерусское сочинение, также посвященное этой теме. Для нас оно представляет особый, совершенно исключительный интерес, поскольку, как следует из его заглавия, написано оно было самим князем Андреем Юрьевичем. Текст его известен историкам давно, однако в своём первоначальном объёме Слово было выявлено и исследовано чуть более тридцати лет назад ярославским филологом Германом Юрьевичем Филипповским. Название этого сочинения в рукописях: «Слово великого князя Андрея Боголюбского о милости Божий». Оно также встречается в Прологах под 1 августа, но гораздо реже, чем предыдущее; наиболее ранние его списки датируются XVI веком.

Слово Андрея Боголюбского невелико по объёму. Здесь очень мало конкретики, ничего не говорится, например, о болгарском походе князя. Автор, вероятно, лишь подразумевает его, принося благодарность Господу и Его Матери, «благодатию заступающе ны от всех бед и болезни и от всех враг видимых и невидимых и победу от нея имея на враги (выделено мной. — А. К.)». Оказывается, праздник 1 августа был введён лично князем Андреем Юрьевичем; никаких имён церковных деятелей — ни константинопольского патриарха, ни русских иерархов — здесь нет. Не упоминает Андрей и об императоре Мануиле, ссылаясь лишь на пример не названных по имени византийских императоров, установивших подобное празднование в своей столице: «…якоже в Костянтине граде уставиша святии цари благовернии… тако и сий праздник уставлен бысть худым и грешьным рабом Божиим и Пречистыа Его Матере Богородица Андреем князем, сыном Георгьевым, вънуком Манамаховым именем Владимера, царя и князя всеа Руси». От себя лично обращается Андрей с благодарственной молитвой к Спасу и Богородице и в заключительной части Слова: «…Тако и мне, грешному и недостойному Андрею, приложита неизреченный милости своеа свыше посылающе». (В одном из списков Слова переписчик убрал имя князя и приспособил текст к общецерковному чтению: «…и нам, грешным, приложита неизреченныя милости своеа…»)

Мы уже говорили о том, что в общении с Высшими силами (а Слово обращено именно к ним) Андрей охотно прибегал к уничижительным самохарактеристикам. Очень похоже: «грешным рабом Твоим Андреем» — князь назвал себя и в молитвенном обращении к Богородице на пластине из владимирского Успенского собора. Но нельзя не обратить внимание на то, с какой гордостью говорит он о своих предках, и прежде всего о своём деде Владимире Мономахе, который назван здесь «царём и князем всея Руси». Следовательно, и сам Андрей, «худой и грешный раб Божий», мог претендовать на царский титул! Пройдёт совсем немного времени, и Андрей будет поименован «царём», или «цесарем», — этот титул мы встречаем в начальной части Слова о празднике 1 августа.

Как справедливо отмечает Г.Ю. Филипповский, Слово о милости Божий Андрея Боголюбского и Слово о празднике Всемилостивому Спасу и Пресвятой Богородице — это два самостоятельных произведения, посвященных установлению нового для Руси праздника. Первое из них, принадлежащее перу самого князя, предшествует по времени второму и — как некое «программное установление» — «выступает в качестве основного документа, санкции на введение праздника». Второе же Слово можно рассматривать как дальнейшее развитие темы. Личные мотивы, присутствующие в первом произведении, здесь устранены, и всё сочинение приспособлено для общецерковного использования. Очевидно, что оно представляет собой своего рода «узаконение» (или, точнее, попытку «узаконения») праздника на общецерковном уровне. Заключительная молитва к Спасу и Божией Матери звучит здесь от имени не одних только суздальцев (и тем более не от имени князя Андрея), но от имени всей Русской земли и всех русских людей:

«И ныне тако покрый, Владыко, Руския земля, люди твоя вся, уповающая на Тя. Тем вси припадем Ти, глаголюще: “Господи Исусе Христе, что Ти въздамы о всех, яже въздасть нам. Велий бо еси и чюдна дела Твоя…”»; и т. д. Примечательно, что автор Слова о празднике вспоминает строки 79-го псалма: «Господи, призри с небеси и вижь и посети винограда Своего, и сверши, еже насади десница святая Твоя» (Пс. 79: 15–16). Это те самые слова, с которыми некогда обращался к Богородице князь Владимир, Креститель Руси, по завершении строительства киевской Десятинной церкви. Мы уже говорили о том, что именно Владимира Святого избрал для себя образцом, примером для подражания князь Андрей Боголюбский. А потому можно думать, что в Слове на праздник цитируется не только Псалтирь царя Давида, но и молитва князя Владимира Святославича.

«Византийская» составляющая Слова, очевидно, была связана с желанием Андрея и его окружения добиться признания нового праздника Греческой церковью. Отсюда и ссылки на «установления» императора Мануила и константинопольского патриарха. Обращение к авторитету греческого царя присутствует и в заключительной части Слова на праздник 1 августа. «Аз же написах Ти се повелениемь цесаря Мануила и всего причта церковьнаго, — объясняет неизвестный нам автор, — да празднуемь вси обыце месяца августа 1 день в славу Святыа Троица».

Но ведь Византийская церковь, повторюсь ещё раз, этого праздника не знала! Так что же, получается, что Андрей и люди из его ближайшего окружения решились прибегнуть к прямой фальсификации? Да ещё к такой, которая легко могла быть раскрыта не только в Константинополе, но и в Киеве и даже в Ростове, в окружении епископа-грека?! Разумеется, нет. Такого попросту быть не могло.

Ссылка Андрея на «установления» «святых благоверных царей», а авторов Слова — уже непосредственно на императора Мануила имела в виду церковный праздник, действительно существовавший в Константинополе и действительно отмечавшийся 1 августа. Только смысл этого праздника был иным.

Ещё в конце XIX века выдающийся историк Русской церкви архиепископ Сергий (Спасский) в своём монументальном труде «Полный месяцеслов Востока» разъяснил, что русский по своему происхождению праздник Всемилостивому Спасу и Пресвятой Богородице имеет своим истоком греческий праздник Происхождения честного и животворящего Креста Господня, известный в Константинополе по крайней мере с IX века. Праздник этот заключался в ежегодном изнесении креста «на дороги и улицы» Константинополя «для освящения мест и в отвращение болезней» и был тесно связан с императорским дворцом. Накануне, 31 июля, крест выносили из царской сокровищницы и полагали на алтаре «Великой церкви», то есть Константинопольской Софии. «С настоящего дня и далее до Успения Богородицы (15 августа. — А. К.), творя литии по всему городу, предлагали его потом народу для поклонения». 14 августа, накануне Успения, крест возвращали в царские палаты. «Этот обычай в соединении с другим обычаем Константинополя освящать в придворной константинопольской церкви воду первого числа каждого месяца (исключая январь, когда освящение совершается 6-го числа, и сентябрь, когда оно совершалось 14-го) и послужил основанием праздника в честь святого и животворящего креста и торжественного освящения воды на источниках, которое совершается 1 августа», — цитирует архиепископ Сергий греческий часослов 1897 года. Это был местный праздник Константинопольской Софии, не отмечавшийся в других константинопольских церквах и монастырях и тем более в других областях Империи. А потому он и не был показан в большинстве ранних греческих месяцесловов. И только с XII–XIII веков, с распространением Иерусалимского устава, это местное празднество делается общим, достигнув к концу XIV века и русских земель.

Андрей, несомненно, знал об этом царьградском празднике и об обычае изнесения креста. Этот праздник был сопряжён с царской властью и царским достоинством — ведь крест износился из царской сокровищницы и по истечении двух недель возвращался в неё же. Свой — княжеский — крест сопровождал Андрея во время похода на болгар: он защитил князя от болгарских стрел и, главное, даровал русским победу. Крест был изображён на оборотной стороне Владимирской иконы. А потому, устанавливая новый праздник на Руси — в честь Спаса и Богородицы, Андрей мог с полным основанием (или, лучше сказать, в полном соответствии с собственными представлениями о власти) сослаться на пример византийских правителей: «…якоже в Костянтине граде уставиша святии цари благовернии» — так и он, Андрей, установил «сий праздник» в своей земле. Очевидно, что это и есть первоначальная версия возникновения праздника. Ссылка же на императора Мануила и на его победу день в день с Андреевой появилась, скорее всего, позднее — как своего рода развитие темы, осмысление каких-то иных событий византийской истории, о которых с запозданием узнавали на Руси и смысл которых не может быть с точностью разгадан нами сегодня. «Византийская составляющая» темы играет здесь приблизительно ту же роль, что и византийский сюжет в Житии епископа Леонтия, тоже ростовском по происхождению. Это некая модификация праздника, чуть-чуть подправленная для придания ему большего веса и большего значения.

* * * 

Судьба русского празднования 1 августа складывалась не просто. Прежде всего потому, что в тот же день, 1 августа, в соответствии с церковным календарём, начинался двухнедельный Успенский пост, предшествующий празднику Успения Божией Матери. И не было никакой ясности, как следует соотносить начало поста — день усиленной молитвы и отказа от всех жизненных радостей — с празднованием Спасуй Его Матери — предполагающим радость по случаю победы, одержанной с их помощью над врагом. А ведь мы помним, что именно споры о соблюдении поста в отдельные, праздничные дни вызвали жесточайший кризис в Русской церкви и кризис этот достиг своего апогея как раз в 60-е годы XII столетия.

Об остроте споров вокруг нового праздника свидетельствует сам текст Слова на 1 августа. Слово дошло до нас в нескольких различающихся друг от друга вариантах (редакциях). Причём различаются концовки памятника, очевидно, присоединявшиеся к основному тексту; сам же основной текст особых изменений не претерпевал.

Одно из таких прибавлений представляет собой поучение на праздник, объясняющее, как именно надлежит праздновать этот день. И выясняется, что праздновать его надлежит так же, как и любое другое церковное торжество, — милостыней, посещением церкви, возжиганием свечей, отказом от работы и, главное, проявлениями любви к ближним:

«…Мир и любовь попромежю себе имуще, и милостынею убогыя наделяюще, с свещами к церкви текуще на святое пение, от всех дел удаляющеся, а страху Божию внимающе с боязнию».

Автором этого поучения предположительно называют разных лиц: одни — ставленника Андрея Феодора (что кажется совершенно невероятным), другие — его антагониста и одного из устроителей празднования ростовского епископа Нестора. Трудно сказать, когда именно был написан этот текст — при Боголюбском или же позднее. Но в любом случае это лишь одна версия праздника 1 августа. В какой-то момент поучение было заменено другим текстом, авторство которого приписывают (столь же гипотетически) кому-то из епископов-греков, возможно, Леону. Это так называемое «установление о постах» (или, как оно именуется в рукописях: «Заповедь святых отець кануном и праздником, како говети всем христианом правоверным»). Смысл «установления» прямо противоположен предыдущему. И сводится он к необходимости строгого соблюдения поста в этот день. А это заметно снижает значимость самого праздника:

«Ведомо буди вам, о чада: святии и апостоли и вселеньская церкви преда нам говенье августа месяца, в 1-й день августа не ести мяс ни рыб до Успениа Святыя Богородица».

А дальше — разъяснение по поводу необходимости строгого соблюдения поста и в другие дни, в том числе среды и пятницы, падающие на праздники, — то есть тема, хорошо знакомая нам по предшествующему повествованию о судьбе епископа Леона: «…аще в который день причтется праздник Честныя Святыя Богородица в среду или в пяток, не яс[ти] мяс, но Пречистыя ради Богородица емы рыбы…»; и т. д., Примечательно, что текст этот читался в древнейшем дошедшем до нас списке Слова о празднике 1 августа в составе Пролога (начала или первой четверти XV века), но затем был выскоблен — очевидно, из-за несоответствия духу самого Слова.

Встречается и третий вариант продолжения Слова о празднике 1 августа. В ряде рукописей в качестве заключительной части в него было включено Слово Андрея Боголюбского «о милости Божий». Но это уже своего рода тавтология, ибо об одном и том же событии — установлении праздника — здесь говорится дважды.

Несомненно, Андрей придавал огромное значение вводимому им празднику. Современная исследовательница древнерусских месяцесловов обратила внимание на такой примечательный факт: праздник Всемилостивому Спасу и Божией Матери 1 августа — единственный из всех собственно русских праздников, который занимает в месяцесловах (естественно, в тех, где он присутствует) место не после, а перед греческими памятями того же дня. То есть он обозначен как главный праздник, превосходящий важностью память семи ветхозаветных мучеников Маккавеев, которая отмечалась Церковью в этот день. Однако усилия князя, по-видимому, не дали ожидаемого результата: ни при нём самом, ни при его ближайших преемниках на владимирском столе праздник этот так и не сделался общерусским. В подавляющем большинстве месяцесловов домонгольского времени он отсутствует. И лишь позднее, начиная с XV века, праздник этот занимает своё законное место под 1 августа — рядом с утвердившимся тогда же греческим праздником Происхождения Креста.

В представлениях русских людей два эти праздника слились воедино. Со временем праздник 1 августа стал знаменовать не просто начало последнего летнего месяца, но своего рода «проводы лета». Праздник получил название «первого Спаса» — ибо за ним в том же августе следуют «второй» (или «яблочный») и «третий» (или «ореховый», «хлебный») Спасы. По-другому праздник называют «медовым Спасом» — потому что в этот день традиционно начинали сбор мёда, или «Спасом на воде», «мокрым Спасом» — потому что в этот день освящали колодцы и совершали крестные ходы на водоёмы и родники для освящения воды. С праздником 1 августа связывают множество народных обычаев и примет. А потому и сегодня, отмечая «медовый Спас» (по новому стилю 14 августа), мы должны добрым словом помянуть русского князя, подарившего нам эту красивую и значимую дату не только в церковном, но и в народном календаре.

 

Покров над Нерлью

Болгарский поход Андрея Боголюбского имел и другое важное последствие для русской истории. Но прежде чем говорить о нём, скажу о судьбе князей — участников похода.

Для двоих из них поход этот оказался последним.

28 октября 1165 года (или, по-другому, даже 1164-го, то есть совсем скоро после похода) умер старший сын Андрея Боголюбского Изяслав, «благоверный» и «христолюбивый», как называет его летописец. Для князя Андрея Юрьевича это должно было стать жесточайшим потрясением, ибо в Изяславе он потерял не только горячо любимого сына, но и наследника, главного продолжателя своего дела. «…И плакася по нем князь Андрей отець и брат его Мьстислав, и тако положи и в церкви Святыя Богородица Володимери с плачем великим».

Позднейшие источники владимирского происхождения отзываются о старшем сыне Андрея Боголюбского с ещё большей похвалой, именуя его «кротким, и смысленным, и храбрым», «многие мужества» показавшим. В середине XVII столетия полагали, что Изяслав активно участвовал в возведении Успенского собора, во всём помогая отцу и «со усердием наипаче о строении промышляя», как сказано в «надгробном листе», помещённом над его гробницей. С его именем связывали хранившиеся в соборе какие-то громадные железные стрелы, или дротики, с наконечниками (возможно, память о разорении Владимира монголо-татарами?). Считалось, что их оставил здесь именно Изяслав Андреевич: «Таже своему мужеству на сопротивных устрой себе самострелные оружия, стрелы железныя великия, якоже и ныне в соборной церкви обретаются и доднесь видими всеми».

А меньше чем через полгода, 12 апреля 1166-го (или, подругому, 1165-го), умер второй участник болгарской войны, князь Ярослав Юрьевич. И снова: «…и плакася по нем брат Андрей и положи в церкви Святыя Богородица Володимири». Вообще стоит заметить, что участие в войнах с Болгарией роковым образом сказывалось на судьбах ближайших родичей князя Андрея. Пройдёт несколько лет — и после следующего похода к берегам Волги скончается второй его сын Мстислав. А в 1183 году под стенами Великого города болгар, которые будут штурмовать полки князя Всеволода Большое Гнездо, смертельное ранение получит племянник Андрея Изяслав Глебович. Да и в убийстве самого Андрея Боголюбского поздние источники обнаруживают некий «болгарский след», о чём речь, естественно, ещё впереди.

Скорбь Андрея по старшему сыну была действительно велика. И есть основания полагать, что своего рода мемориалом его болгарской победе и одновременно памятником его безвременно почившему сыну стала знаменитая церковь Покрова на реке Нерли, близ Боголюбова, — признанный шедевр древнерусского зодчества. Об этом рассказывается в позднем Житии князя Андрея Юрьевича, составленном, как мы помним, в Боголюбской обители, к которой и был приписан Покровский храм.

«Сего же лета сын его первый Изяслав Андреевич ко Господу отъиде… — излишне витиевато писал агиограф XVIII века. — Сей же великий князь Андрей, аще печалию о скончавшемся сыне, яко человек, объят быв и скорбяше, обаче оную на Господа Бога полагаше и благодаря Его всемогущество, более в богоугодньы дела поощряшеся; ибо близь Боголюбския обители, яко поприще едино (то есть на расстоянии около полутора километров. — А. К.), на реке Клязьме на лугу, нача здати церковь во имя Пресвятыя Богородица честнаго Ея Покрова, на устье реки Нерли…»,

Как считали в XVIII веке, церковь на Нерли строилась из камней, привезённых из Волжской Болгарии. Камни эти предназначались якобы для возведения во Владимире других церквей, в том числе грандиозного Успенского собора (построенного, по версии поздних источников, позже боголюбовских зданий, в том числе и Покровской церкви, что, как мы знаем, не соответствует действительности). Покровская церковь будто бы была возведена из «десятыя части» «собираемых и двоелетием из Болгар вывозимых камней», «иже по повелению его (Андрея. — А. К.) на том месте (то есть на устье Нерли. — А. К.) отлагаемы бываху. И помощию Пресвятыя Богоматере оную церковь единым летом соверши и обитель монашествующим при ней содела».

Историки, однако, отвергают свидетельство позднего источника. Установлено, что камень для церкви Покрова на Нерли, равно как и для других владимирских церквей, добывался гораздо ближе Болгарии, а именно в подмосковных (мячковских) каменоломнях. Он отличался особой белизной, свойственной именно этому региону. Спорными остаются и дата строительства храма, и, соответственно, его связь с болгарским походом и смертью Изяслава Андреевича. Но дело ведь не только в показаниях позднейшего Жития. По утверждению крупнейшего исследователя владимиро-суздальской архитектуры Николая Николаевича Воронина, храм Покрова на Нерли в ряду других построек Андрея Боголюбского «является наиболее совершенным, как бы завершая собой их плеяду». С этим мнением трудно не согласиться. А оно подтверждает относительно позднюю дату возведения храма.

Эта церковь действительно производит удивительное, ни с чем не сравнимое впечатление. Дорога к храму, идущая по огромному заливному лугу (к счастью, получившему статус особо охраняемой природной территории и потому не застраиваемому), даёт возможность в полной мере подготовиться к лицезрению чуда, забыть о суетном и сиюминутном, задуматься о вечном. Образ храма вырастает буквально на наших глазах, становится ближе, яснее, предстаёт в полном своём совершенстве, отражается в заводи, двоится в дрожащей воде. Он весь устремлён ввысь, он почти невесом — своей лёгкостью, стройностью, можно сказать, женственностью он отличается от других, более приземлённых и монументальных (конечно, в сравнении с ним) памятников владимиро-суздальского зодчества. Это загадка, которую нам не дано разгадать. Зачем, с какой целью поставлена здесь эта церковь? Здесь, в отдалении от людского жилья, в полном смысле этого слова между небом и землёй?! Да и вообще, творение ли это рук человеческих или создание каких-то иных, высших сил? И такие мысли могут прийти в голову, пока идёшь к храму…

Между тем, как считают специалисты, изначально церковь на Нерли выглядела иначе, чем сейчас. Прежде всего, изменилось место, на котором она была возведена. Русло реки Клязьмы поменялось, ушло в сторону, и ныне церковь стоит у её старицы — небольшого озера, образованного её водами. А некогда она возвышалась над самой рекой, встречая ладьи гостей, плывших в Боголюбово и Владимир по Клязьме или Нерли. Здесь были речные ворота Суздальской земли, и церковь первой представала взору гостей. Мы помним, как любил князь показывать «славу Божию и украшение церковное» приезжим из других земель: «…аче и гость приходил из Царягорода, и от иных стран… и до всего хрестьяньства, и до всее погани…» И здесь, на Нерли, ещё даже не в виду стольного Владимира, но в виду княжеского Боголюбова, было чем поразить воображение заезжего человека, было чем полюбоваться и чем восхититься ему. Здесь воочию открывались та «слава Божия» и то «украшение церковное», которыми исполнилась Суздальская земля при Андрее Боголюбском. Контуры белой церкви сливались и с тёмной глубью воды, и с бархатом полей и дерев. Это о таких вот «домах церковных» и «виноградах обительных», укрытых среди рек и крутых холмов, высоких дубрав или чистых полей, напишет позднее автор пронзительного «Слова о погибели земли Русской»: «Всего еси исполнена земля Русская, о правоверная вера христианская!»

Как именно выглядела церковь в древности, мы в точности не знаем. Предполагают, что с трёх сторон она была окружена мощными каменными галереями (обозначенными на известном варианте реконструкции храма Н.Н. Воронина). Но их наличие так и не доказано, а потому оспаривается другими исследователями. Выяснено также, что сам холм, на котором возвышался храм, — искусственного, рукотворного происхождения. Он был укреплён каменным фундаментом-пьедесталом — в противном случае церковь давно была бы разрушена талыми водами Клязьмы и Нерли.

Стены церкви украшены рельефами, в которых видят руку «романских резчиков», мастеров из Западной Европы, — вероятно, тех самых, что проживали поблизости, в княжеском замке. На трёх фасадах церкви (естественно, за исключением алтаря) рельефы одинаковые. В центре — фигура библейского царя Давида, с которым сравнивали Андрея; по сторонам и ниже — женские маски и образы птиц и львов, «неусыпных стражей» храма. Напомню, что лев считался символом Владимирского княжества и символом власти владимирских князей.

Как мы уже отметили выше, при церкви Покрова был устроен монастырь — «обитель монашествующим». А значит, церковь была окружена монастырскими строениями — разумеется, деревянными. До какого времени просуществовал монастырь, сказать трудно. Едва ли можно думать, что он надолго пережил разорение Руси монголами в XIII веке.

* * * 

Название церкви — Покрова Божией Матери — встречается в источниках не ранее XVI века. Было ли таким посвящение церкви на Нерли с самого начала, неизвестно; сохранившиеся элементы убранства храма этого, во всяком случае, не подтверждают. Но если церковь изначально именовалась Покровской, то это самое раннее посвящение храма празднику Покрова Божией Матери.

Праздник этот, отмечавшийся 1 октября, — русский по происхождению; другие церкви его не знают или же он заимствован ими от нас. Как рассказывается в русском проложном Слове на праздник, он был установлен в память о чудесном явлении Богородицы святому Андрею Юродивому и его ученику Епифанию во Влахернской церкви Божией Матери в Константинополе: Пречистая явилась туда «на въздусе» вместе с ангелами, святыми Иоанном Предтечей и Иоанном Богословом «и с иными святыми многими» и простёрла над людьми, бывшими в храме, святой свой омофор (плат, длинный кусок ткани, покрывавший голову и плечи), «светящийся паче еликтора». Об этом эпизоде подробно рассказывается в греческом Житии святого Андрея Юродивого, очень рано переведённом на славянский язык. На Руси этого Андрея считали славянином, даже русским (в греческом тексте он назван «скифом»). О времени его жизни и, соответственно, о времени влахернского чуда трудно сказать что-либо определённое: одни относят подвиги святого Андрея к X веку (когда было написано Житие); другие — к гораздо более раннему времени; третьи вообще считают мифической фигурой. Житие Андрея Юродивого сделалось очень популярным на Руси: его читали и переписывали по крайней мере с начала XII века. Напомню, что Влахернский храм был хорошо известен русским людям, которые посещали Константинополь в том числе и с паломническими целями. Выходцы из Влахернского монастыря — греческие зодчие, посланные на Русь, по преданию, самой Богородицей, — ещё в XI веке поселились в Киевских пещерах. Церковь во имя Положения Ризы Пресвятой Богородицы во Влахерне была построена в Кловском монастыре близ Киева бывшим печерским игуменом (а впоследствии епископом Владимиро-Волынским) Стефаном в 80-е годы XI века. По этой причине и сам монастырь на Клове часто называли Влахернским.

Рассказ о чудесном явлении Пресвятой Богородицы во Влахернском храме и о покрове, которым она осенила людей, произвёл сильное впечатление на русских читателей Жития. Сам этот покров («омофор», а в понимании большинства — та же риза) осмыслялся здесь не просто как фрагмент священных одеяний Божией Матери, перенесённых из Иерусалима в Константинополь, но как сила защитительной молитвы Богородицы, обращенной ко всем людям — в том числе и к тем, кто не имел возможности физически прикоснуться к Её реликвиям. «Се убо егда слышав, помышлях: како страшное и милосердное се видение… бысть бес праздника?!» — восклицал неизвестный русский книжник, автор Слова на праздник Покрова. Не обязательно думать, что это писал человек, по воле которого и был введён праздник, то есть владетельный князь. Нет, автор этих слов лишь выражает недоумение по поводу того, что столь значимое событие — явление покрова людям — не было отмечено соответствующим праздником в греческом календаре. А потому он обращается с мольбой к самой Пречистой и говорит далее от имени всей Русской земли: «…да не без праздника останеть святый Покров Твой, блаженая… Якоже тамо народы сущая покры милостивьно, тако и нас грешных раб Твоих покрый кровом милости Твоея…» (или, в других списках: «кровом крилу Твоею…»).

Смысл этих слов ясен. Как некогда Богородица укрыла людей во Влахернском храме, так и теперь Она защитит «новых людей» христианских — русский род, обратившийся к Её защите и покровительству. И русские люди тем более достойны этого, что, в отличие от греков, сумели по достоинству оценить защитительную силу Покрова и воздали Пречистой надлежащие благодарения и похвалы, установив праздник в честь этого события. И ныне они взывают к Пречистой: «…за ны грешныя к Богу помолися, Твоего Покрова праздник в Рустей земли прославльшим» (слова из Службы празднику Покрова Божией Матери).

Когда и где именно был установлен на Руси этот праздник, мы в точности не знаем. В современной исторической и церковной литературе прочно утвердилось мнение, согласно которому праздник Покрова был введён князем Андреем Юрьевичем во Владимиро-Суздальском княжестве; более того, авторству Андрея приписывают иногда и само Слово на Покров Пресвятой Богородицы. Однако прочных оснований ни для первого, ни тем более для второго утверждения нет — если, конечно, не считать таковыми соименность Андрея византийскому святому и сам факт существования Покровской церкви близ его княжеской резиденции в Боголюбове. Но, например, древнейшие иконы Покрова — новгородские, а не владимирские по происхождению. Судя по всему, праздник 1 октября утвердился на Руси задолго до того, как Андрей занял владимирский стол. Во всяком случае, судьба праздника, равно как и судьба посвященного ему проложного Слова, совершенно не похожа на историю с празднованием 1 августа, о котором мы говорили выше.

Прежде всего отметим, что Слово на праздник Покрова Пресвятой Богородицы («О видении святаго Андрея и Епифана» — так оно называется в рукописях) входит в очень ограниченный список русских сочинений, которые читаются в обеих редакциях древнерусского Пролога — и так называемой Пространной, и Краткой. Слово же на 1 августа, напомню, присутствует лишь в некоторых списках Пространной редакции Пролога. Это свидетельствует о разновременном их включении в Пролог, а скорее всего — и о разновременном их написании. Другие тексты, также входящие в обе редакции Пролога (Житие князя Владимира, Сказание о перенесении мощей святителя Николая Мирликийского и, может быть, Житие княгини Ольги и Сказание об освящении церкви Святого Георгия в Киеве), имеют, несомненно, киевское происхождение и относятся к XI или первой половине XII века. Учитывая традиционные связи Киева с Царьградом, а главнейших киевских монастырей — с Влахернским, трудно удержаться от предположения, что и Слово на Покров появилось ещё в Киеве или во всяком случае в Южной Руси.

О том же свидетельствует и тот факт, что праздник Покрова под 1 октября присутствует во множестве ранних русских месяцесловов — и не только ростовских по своему происхождению, но и новгородских, галицко-волынских и др. Более того, праздник Покрова — единственный из всех собственно русских праздников, который ещё в домонгольское время попал на страницы южнославянских рукописей: он отмечен в месяцеслове сербского Евангелия второй четверти XIII века. Как видим, этот праздник не только быстро распространился по всей Руси, но и очень рано вышел за её пределы.

Как же это не похоже на судьбу праздника 1 августа, который усиленно насаждался князем Андреем Юрьевичем!

Но и роль самого Андрея Боголюбского в утверждении праздника Покрова в русских землях, по-видимому, была чрезвычайно велика. Идеи праздника оказались близки ему. Мы уже говорили о том, какое место во Владимиро-Суздальском княжестве занял культ Пресвятой Богородицы, пронизывающий буквально всю деятельность князя Андрея. Во Владимире — точно так же, как и в Киеве и Константинополе, — почитали священные одеяния Божией Матери, хранившиеся во Влахерне: напомню, что празднику Положения Ризы был посвящен храм на Золотых воротах города. А значит, священная Риза (по сути — тот же Покров) защищала Владимир, как защищала она царственный Константинополь от вторжений иных племён. Но Покров — и в этом суть праздника — это не только священное облачение, но и сила молитвы Пресвятой Богородицы, сила Её заступничества за людей. К защите и покровительству Божией Матери Андрей прибегал постоянно, во все трудные моменты своей жизни. Идеи праздника Покрова отчётливо слышатся в молитве, с которой он обратился к Пречистой накануне битвы с болгарами в 1164 году: «Аз же, раб Твой, имею Тя стену и покров, и крест Сына Твоего — оружие на врагы обоюдуостро». Слово «покров» употреблено здесь в том самом значении, которое придали ему устроители русского праздника 1 октября. Пройдёт полвека после смерти Андрея Боголюбского — и праздник Покрова Божией Матери будет изображён на вратах суздальского собора Рождества Богородицы: Божия Матерь молится здесь Господу в окружении ангелов, а над нею, никем не поддерживаемый, парит Покров, обещающий защиту всем людям — и тем, кто собрался в храме, и тем, кто находится вне его стен. Между прочим, это первое сохранившееся изображение праздника Покрова в русской иконографии.

…Недалеко от церкви Покрова, на самом берегу Нерли, некогда находился ещё один замечательный памятник, принадлежащий эпохе Андрея Боголюбского, — большой белокаменный крест высотой более полутора метров с чётко высеченной на нём надписью Похвалы кресту:

«Крест храньник всей вселеней, крест церковное украшение, крест царем держава, крест верным утвержение, крест ангелом слава, крест демоном прогонитель».

Это слова из Службы на Воздвижение честного Креста, из 9-й песни канона, который звучит в церкви 14 сентября.

Слова эти как нельзя лучше подходили ко всему, что делал Андрей Боголюбский. «Церковное украшение» и «царям держава» — сказано здесь о кресте. А ведь это он, Андрей, возводил и украшал церкви в своём княжестве и укреплял державу своей — можно сказать, царской! — власти.

Вряд ли это был единственный крест, установленный во Владимиро-Суздальском княжестве при Андрее. Другие просто не дошли до нас. Как некогда апостол Андрей установил крест на киевских высотах, обозначая будущую славу и процветание Киева (рассказ об этом вошёл в начальную часть «Повести временных лет»), как тот же апостол Андрей воздвиг крест близ Новгорода (об этом рассказывают поздние легенды), — так теперь и русский князь Андрей устанавливал крест в своих пределах, знаменуя тем славу и процветание собственной земли.

Мы помним, что святой крест защитил его воинство в походе на болгар. Поставленный близ устья Нерли — можно сказать, у парадных, речных ворот Владимиро-Суздальского княжества, — он призван был защитить всю Суздальскую землю, всех людей, подвластных князю, и, конечно, самого князя Андрея Юрьевича, водрузившего его здесь.