Андрей Боголюбский

Карпов Алексей Юрьевич

Часть третья.

САМОВЛАСТЕЦ

1167–1174

 

 

Смерть Ростислава Киевского

14 марта 1167 года на пути из Новгорода в Киев умер великий князь Ростислав Мстиславич. Случилось это в Смоленской земле, в сельце Заруб, принадлежавшем его сестре Рогнеде. Только спустя неделю, 21-го числа, тело князя, привезённое в Киев, было погребено в «отнем» для него Фёдоровском монастыре — рядом с погребениями его отца Мстислава Великого и брата Изяслава. «Бысть же княжения его в Киеве 8 лет без месяца», — констатирует киевский летописец.

…Это было большое путешествие, в которое Ростислав выступил зимой, в конце января или феврале 1167 года: он направлялся в Великий Новгород, к сыну Святославу, «занеже не добре живяху новгородци съ Святославом, сыном его», как доносили ему верные люди. Старший во всём роде русских князей, давно уже разменявший шестой десяток, если не приблизившийся к шестидесятилетию, Ростислав чувствовал, что дни его сочтены. Потому, наверное, и отправился он в этот многотрудный путь — ещё раз увидеться и, может быть, попрощаться с близкими ему людьми и уладить все те дела, которые до сих пор не были улажены им. Сначала он съехался в Чичерске, на реке Сож (ныне Чечерск, райцентр Гомельской области Белоруссии), со своим зятем, новгород-северским князем Олегом Святославичем, и дочерью Агафьей. Зять устроил для тестя обед и богато одарил его; на следующий день Ростислав, призвав к себе зятя и дочь, отдарился ещё большими подарками и, «учредив всех», отправился дальше, к Смоленску, родному для него городу. За 300 вёрст до Смоленска его встречали «лучшие мужи смолняны», затем — внуки, а ещё ближе к городу — сын Роман, епископ Мануил, смоленский посадник, «и мало не весь град изиде противу ему, и тако велми обрадовашася вси приходу его и множьство даров подаяша ему».

Из Смоленска князь двинулся к Новгороду, но в Тороп-це — городе, расположенном недалеко от границы Новгородской земли, почувствовал себя совсем худо. «Нездравуя велми», он послал к Святославу, веля ему ехать с мужами-новгородцами навстречу, к Лукам. В этом-то городе на реке Ловать (позднее он получит громкое имя — Великие Луки), на самом юге Новгородской земли, близ смоленской границы, Ростислав и съехался с сыном и новгородцами — не только боярами, но и дружиной, лучшими купцами и видными горожанами. «И целовали новгородцы крест к Ростиславу на том, что иметь им сына его себе князем, а иного князя не искать, разве что смертью с ним разлучиться». Наверное, Ростислав понимал, что слово, данное ему новгородцами, пускай и скреплённое их клятвой на кресте, значит что-то лишь до тех пор, пока жив он сам, но легко может быть нарушено после его смерти, — история древней Руси, и особенно самого Новгорода, знала тому слишком много примеров. Но он, Ростислав, сделал всё, зависящее от него лично, чтобы обеспечить княжение сыну. И не его вина была в том, что крестное целование новгородцев и в самом деле продержится всего несколько месяцев.

Получив дары от сына, а также от новгородцев — в подтверждение того, что они пока что признают его волю, Ростислав двинулся в обратный путь. Зима в тот год была лютая. В Смоленск его привезли совсем изнемогающим, едва живым. Рогнеда, его сестра, взмолилась к нему: если уж смерть подобралась так близко, пусть он останется в Смоленске — здесь, «в своём ему зданьи», то есть в городе, выстроенном им самим, ему и надлежит быть погребённым.

— Нет, — отвечал князь. — Не могу лечь в Смоленске. Везите меня к Киеву, и если заберёт меня Бог на пути, то похороните меня в отчем монастыре, у Святого Фёдора. А если же отдаст Бог болезнь мою, то, молитвами Пречистой Его Матери и святого отца нашего Феодосия, игумена Печерского, приму пострижение в Печерском монастыре, как и было задумано мною раньше.

Князь и прежде много думал о смерти. Он боялся не физических страданий, не того, что ему придётся умереть. Смерть ходила близко; она подстерегала повсюду, и прежде всего на войне, а воевали в те времена часто. («Дивно ли, если муж погиб на войне? Так умирали лучшие в роду нашем!» — восклицал когда-то дед Ростислава Владимир Мономах — причём восклицал, обращаясь к убийце собственного сына.) Нет, Ростислав боялся не за тело, но за душу — бессмертную душу, которой придётся держать ответ на Страшном суде за всё, что совершил князь при жизни. Он не раз помышлял о том, чтобы принять пострижение и закончить свою жизнь иноком, и даже спрашивал позволения на это у своего духовника попа Семьюна (Симеона), но тот не благословил его. Ростислав разговаривал об этом и с печерским игуменом Поликарпом, которого весьма почитал. В субботы и воскресенья Великого поста, а также и в другие дни князь, по обычаю, призывал к себе игумена и печерских старцев и угощал их, а с игуменом беседовал «о пользе душевной». Однажды он попросил Поликарпа поставить для него «добрую келью» в Печерском монастыре: князь боялся «напрасной» смерти, то есть смерти без покаяния. Поликарп же отвечал ему, растолковывая суть и предназначение княжеской власти, как он сам понимал их:

— Вам Бог тако велел быти: правду деяти на сем свете, в правду суд судити и в крестном целовании стояти.

(«…И земли Русской блюсти», — добавит позднее один из переписчиков летописи.)

Да, и в самом деле тяжек был труд князей, тяжек был их подвиг, сравнимый с подвигом людей духовных, молившихся за них.

Но Ростислав и сам понимал это, а потому отвечал игумену с жаром:

— Отче, княжение и мир не могут без греха быти!

И это тоже была правда. Потому и тяжек крест княжеской власти, и не каждому дано вынести его. Немало пожил на этом свете Ростислав, и немало греха, в том числе и чужого, принял он на себя, а потому и хотел бежать от греховного мира, укрыться от него в доброй келье, принять на себя новый подвиг — подвиг монашеский. Игумен Поликарп уразумел его помыслы и дал ему своё благословение:

— Аще сего желаеши, княже, да воля Божия да будет. Ведь однажды такое уже случалось в Русской земле. Князь

Святослав Давыдович, прозванный Святошей, из рода черниговских князей, действительно ушёл от мира, сделался монахом и до самой своей смерти воздавал Богу молитвы в Киевских пещерах.

Ростислав же, «положи в сердце своём», отвечал игумену:

— Пережду и ещё мало время, суть ми орудьица. «Орудьице» — уменьшительное к слову «орудие», что значит: «дело». Отправляясь к Новгороду, в свой последний поход, Ростислав и хотел завершить свои земные дела, управить «орудьица», устроить всё так, как ему бы хотелось. И ему почти удалось это… Умирая в Зарубе, он позвал к себе священника Семьюна и сам тоже начал творить молитву, взирая на иконы Пресвятой Богородицы и Спаса, бывшие с ним. И так и усоп со словами молитвы на устах, отирая слёзы, которые, словно жемчужные зёрна, истекали из его глаз, — именно так описал его кончину летописец.

В чём-то Ростислав походил на князя Андрея Юрьевича. Оба они отличались благочестием, искренностью в помыслах, оба были ревностными молитвенниками, щедро раздавали милостыню, строили храмы, устраивали монастыри. И Андрей так же, как и Ростислав и как любой из князей, принимал на себя греховность княжеской власти. «Княжение и мир не могут без греха быть!» — эти слова Ростислава относились к нему даже в большей степени, чем к самому киевскому князю. Несомненно, Андрей тоже ощущал гнетущую тяжесть княжеской власти. Несомненно, его личные грехи усугублялись, умножались многократно грехами тех людей, его подданных, которые творили его волю, исполняли его приказания — зачастую с чрезмерной, ничем не оправданной жестокостью, — так, увы, всегда бывает в истории. И Ростислав, и Андрей сталкивались с этим не раз. Но, в отличие от Ростислава, Андрей и не думал отказываться от княжеской власти и не помышлял — может быть, до времени? — о том, чтобы принять на себя монашеские одежды. Напротив, власть влекла его к себе, манила — ведь она позволяла ему добиться большего, осуществить какие-то новые и, несомненно, благие — во всяком случае, ему так казалось! — начинания. Но та же власть сыграет злую шутку с князем Андреем. Ибо стремление к власти и особенно обладание ею неизменно порождают чувство вседозволенности и самоуспокоения, уверенность в том, что всё, что ты делаешь, — делается во благо, именно так, как нужно, и никак иначе. Даже если это и не совсем так (поначалу) или совсем не так (как по обыкновению получается в итоге). «Княжение и мир не могут без греха быть!» — именно об этом чаще всего и забывают те, кто обладает «княжением», то есть властью. И чем больше власть, тем скорее это забвение наступает… Ростислав — один из немногих, кто помнил об этом до самых последних часов своей жизни. И как не похожи окажутся эти его последние часы на последние часы жизни князя Андрея Юрьевича!

Но выдающиеся личные качества Ростислава Киевского, присущие ему ум, а вместе с тем набожность и совестливость, глубокая интеллигентность — если это слово применимо к человеку XII столетия — не помешали тому, что в историю он вошёл прежде всего как слабый политик, как князь, не умеющий навязать свою волю другим и вполне воспользоваться преимуществами своего положения. («Сей князь ростом был средний, лице широко и брада круглая, широкая. Прилежал о церкви святой и… чин святительский чтил и многу милостыню священникам, вдовицам и сирым давал, — читаем в «Истории Российской» В.Н. Татищева. — О воинстве и судех не радел, того ради в воинстве мало счастия имел и в судех тиуны его мздою богатились, и было от их убогим утеснение». Впрочем, характеристика эта — по крайней мере в своей основной части — явно принадлежит историку XVIII века, а не извлечена им из какого-нибудь древнего источника.) Ростислав не раз покидал киевский стол под давлением других князей, однажды долго отказывался от того, чтобы занять его, легко поддавался на уговоры, не раз терпел поражение на поле брани. Даже в последний год своей жизни, когда власть его признавалась по всей Руси и за её пределами, князья мало считались с его волей. Он пытался остановить войну между черниговскими князьями, но старший из них, Святослав Всеволодович, и не думал прислушиваться к его увещеваниям и поступил по-своему. В том же 1166 году князь Володарь Глебович, из рода полоцких князей, начал войну с его сыном Давыдом, намереваясь изгнать того из Витебска — города, который дал сыну сам великий князь, и лишь стечение обстоятельств остановило тогда полоцкого князя. Как всегда, междоусобицы, слабость великокняжеской власти приводили к новым половецким набегам на Русь. Летописцы отмечают пассивность Ростислава в войне с половцами. Накануне своего последнего путешествия он призвал к себе русских князей, и многие тогда откликнулись на его зов. К нему явились и его племянники Изяславичи, в том числе и самый могущественный из них Мстислав, и князь Владимир Андреевич, и брат Андрея Боголюбского Глеб с переяславцами, и другие князья, и «галичская помощь». Но громадное войско простояло несколько недель в бездействии у Канева: Ростислав собрал его лишь для того, чтобы обеспечить прохождение купеческих караванов из Греческой земли на Русь через пороги. Дело это было важным и нужным, но недостаточным. Поход в Степь так и не состоялся, а ведь были собраны силы, способные нанести половцам серьёзное поражение и хотя бы на время предотвратить их последующие нападения на Русь.

И всё же, повторюсь ещё раз, Ростислав был едва ли не последним из правителей Киева, чей авторитет действительно признавался всеми. Его старейшинство среди тогдашних князей ни у кого не вызывало сомнений. А потому и смерть Ростислава стала ещё одним поворотным моментом в русской истории. С неё начинается отсчёт событий, которые в скором времени приведут к тяжёлым, можно сказать, трагическим последствиям — во всяком случае для Южной Руси.

Для князя же Андрея Юрьевича смерть Ростислава Киевского стала ещё одним звеном в череде безвозвратных потерь.

В начале 1166 года во Вщиже умер его зять, князь Святослав Владимирович, — один из немногих князей, кого Андрей числил среди своих надёжных союзников и помощников на юге. Святослав Владимирович был последним представителем ветви князей Давыдовичей, потомков бывшего черниговского князя Давыда Святославича — князя-праведника, как характеризует его «Слово о князьях», памятник черниговской публицистики XII века. За наследие умершего немедленно началась война между черниговскими князьями Ольговичами — та самая, которую безуспешно пытался остановить Ростислав Киевский. Черниговский князь Святослав Всеволодович передал Вщиж сыну Владимиру, а некую «лепшую волость» — брату Ярославу. Двоюродный же его брат Олег Святославич, надеявшийся получить эти волости «по правде», начал войну, в которой его — своего зятя — и поддерживал Ростислав. Но добиться успеха Олегу так и не удалось: ни Вщижа, ни «лепшей волости» он не получил, довольствовавшись какими-то четырьмя городами, переданными ему Всеволодовичем, — настолько незначительными, что летописец даже не счёл нужным называть их.

В том же 1166 году умерла и дочь Андрея, которую летописец назвал только по отчеству — «Андреевной», добавив, что была она «за Олгом за Святославичем». Если принимать летописное известие без каких-либо поправок, то получается, что Андреевна была женой другого князя Олега Святославича (младшего) — сына Святослава Всеволодовича Черниговского и двоюродного племянника и полного тёзки новгород-северского князя. (Впрочем, нельзя исключать и какой-то путаницы в летописном тексте.) А двумя годами раньше, в 1164 году, произошло ещё одно неприятное для Андрея событие: другой его бывший зять, новгород-северский князь Олег Святославич-старший, взял в жёны дочь Ростислава Киевского Агафью. А это значит, что его прежняя жена, сестра Андрея, к тому времени либо умерла, либо была оставлена князем — возможно, из-за болезни или по иной причине.

И вот теперь — Ростислав. И хотя Андрей прежде враждовал с ним, но затем князья заключили мирный договор, который оба неукоснительно соблюдали.

Смерть Ростислава Мстиславича освобождала Андрея от прежних обязательств. Теперь он мог смело вмешиваться в борьбу других князей, в том числе и на юге. Сам Андрей по-прежнему не претендовал ни на киевское княжение, ни на какие-либо другие области Русской земли, помимо Владимиро-Суздальского княжества. Но после смерти Ростислава он почувствовал, что может претендовать на роль верховного арбитра в межкняжеских спорах, больше того — вершителя судеб прочих князей. Ибо теперь он оказывался старше большинства из них — и по возрасту, и по своей принадлежности к поколению внуков Владимира Мономаха, и по авторитету, который у него был. Споры же между князьями начались очень скоро, и очень скоро они переросли в настоящую войну. И это не удивительно. Смерть киевского князя всегда приводила к борьбе за киевский стол, к перераспределению волостей и княжений между князьями, и недовольных таким переделом всегда оказывалось больше, чем тех, кого устраивало новое положение дел.

Судьба Киева была решена заранее, ещё при жизни Ростислава Мстиславича. Освободившийся киевский стол должен был перейти к его племяннику, старшему и наиболее энергичному в следующем поколении князей «Мстиславова племени» Мстиславу Изяславичу, старшему сыну бывшего киевского князя Изяслава Мстиславича. Напомню, что однажды, восемь лет назад, Мстислав уже занимал Киев, но тогда он добровольно передал его дяде Ростиславу. Имелся у Мстислава и ещё один дядя — Владимир «Матешич», последний из сыновей Мстислава Великого. Но его в качестве киевского князя в расчёт не принимали — в том числе из-за неприязни, которую питали к нему и его матери-новгородке остальные Мстиславичи. Мстислав Изяславич княжил во Владимире-Волынском. И вот теперь те из его родичей, кто собрался в Киеве на погребении Ростислава, — а здесь были и сыновья умершего Рюрик и Давыд, и тот же Владимир «Матешич», — отправили послов на Волынь: звать Мстислава на «отчий» для него киевский стол. Туда же поспешили и послы от киевлян и «чёрных клобуков» — торков, берендеев, ковуев и прочих «своих поганых», верно служивших киевским князьям и с особой любовью относившихся к отцу и деду Мстислава. Но при этом князья, участники киевского «снема», действовали не в убыток себе: приглашая Мстислава в Киев, они намерены были поживиться за счёт его прежних владений, пока что, правда, не ставя его в известность об этом.

Между тем Мстислав не спешил покидать Владимир-Волынский. Вместо себя он отправил в Киев своего подручного князя Василька Ярополчича. От него-то Мстиславу и стало известно о замыслах других князей. Как оказалось, те уже поделили его собственные владения, причём в делёжке участвовали и сидевший в Дорогобуже князь Владимир Андреевич, и даже родной брат Мстислава Ярослав Луцкий. Владимир «Матешич», довольствовавшийся к тому времени малозначительным Треполем (на Днепре, южнее Киева), вознамерился получить Торческ и всё Поросье, то есть область расселения торков и берендеев; Владимиру Андреевичу должно было отойти Берестье (Брест), а Ярославу Изяславичу — сам Владимир-Волынский. На какие-то волости, очевидно, рассчитывали и Рюрик и Давыд Ростиславичи, тем более что последний к тому времени потерял-таки Витебск.

Василько уведомил обо всём Мстислава — «являя ему все речи их». Планы родичей возмутили волынского князя — отказываться от «отчего» Владимира, даже ради княжения в Киеве, он не собирался. Мстислав начал действовать — как всегда, решительно и быстро.

Прежде чем двигаться к Киеву, он обратился к своим «ротникам», то есть союзникам, связанным с ним договорами («ротами»): могущественному галицкому князю Ярославу Владимировичу Осмомыслу, городенским князьям Глебу и Мстиславу Всеволодковичам (княжившим после смерти их старшего брата Бориса в нынешнем белорусском Гродно) и польскому князю Мешко III, на сестре которого Агнешке он был женат. Все с готовностью согласились помочь ему. Теперь под рукой Мстислава, помимо собственных, были пять галицких полков и польская помощь; вместе с его братом Ярополком в поход на Киев выступил и его городенский тёзка, князь Мстислав Всеволодкович. Другой брат Мстислава Изяславича, Ярослав, участия в военных действиях не принимал. По дороге к Киеву, у Микулина, Мстислава Изяславича встретили «чёрные клобуки»: их также привели к «роте». Мстислав отправил вперёд берендеев, поручив их брату Ярополку.

Всё это сильно напугало Владимира «Матешича». Вместе с женой-венгеркой и детьми он бежал к Вышгороду, где находился тогда Рюрик Ростиславич с братом Давыдом. Берендеи настигли Владимира у какого-то Доброго Дуба, на Желяни (поистине проклятая речка!), но на этот раз всё обошлось: биться с сыном Мстислава Великого берендеи не пожелали.

Рано утром 19 мая, в пятницу, «изрядив полки», Мстислав Изяславич вступил в Киев. «Ту выидоша кыяне вси, и [въ]зма (Мстислав. — А. К.) ряд с братьею, и с дружиною, и с кияны…» В тот же день, не задерживаясь в Киеве, он двинулся со всеми своими полками к Вышгороду, пустив берендеев «на вороп», то есть вперёд, в стремительный набег. Перестрелки этого дня переросли назавтра в «крепкую» битву, не обошлось без убитых и раненых. Однако князья не готовы были воевать по-настоящему. Начались переговоры: князья «шлюче межи собою», и, наконец, Ростиславичам удалось уговорить дядю заключить мир. Владимиру Мстиславичу был оставлен Треполь, прежняя его волость; в Вышгороде же остался Давыд Ростиславич, а его брат Рюрик, кажется тогда, получил Овруч (или Вручий, город в бывшей Древлянской земле). Какие-то волости достались и Владимиру Андреевичу. Достигнутые договорённости, как всегда, скреплены были крестным целованием. Надо полагать, целование креста, совершённое в вышгородской церкви, у гробниц святых Бориса и Глеба, должно было иметь особую силу, воспринималось как нечто нерушимое — правда, как оказалось уже очень скоро, не всеми. Ещё день спустя, в понедельник 22 мая, Мстислав Изяславич торжественно въехал в Киев — уже как полноправный, признанный всеми великий князь. С этого дня и началось его короткое, но насыщенное важными событиями киевское княжение.

Войны между дядьями и племянниками — обычное явление в древней Руси, ибо после смерти того или иного князя (а уж тем более киевского!) на его владения в равной степени могли претендовать и сыновья, и младшие братья. Но вражда Мстислава Изяславича с Владимиром «Матешичем» выделяется даже на этом общем фоне. Они были почти ровесниками (Мстислав, наверное, немного старше) — и ещё и поэтому относились друг к другу с ревностью, переросшей с годами в лютую ненависть. А воевать друг против друга им приходилось часто, в составе разных коалиций князей. Причём племянник неизменно одерживал верх над дядей.

Владимир «Матешич» — один из самых неудачливых русских князей. Ему всегда не хватало чего-то малого для того, чтобы занять и удержать за собой хоть какой-нибудь значимый княжеский стол. Может быть, потому что он слишком уж страстно желал этого, с легкостью нарушая только что данное слово и переходя от одного союзника к другому? «Так бо бяше к всей братьи своей верьтлив, не управливаше к ним хрестьного целования», — объясняет киевский летописец. Больше всего «Матешич» страшился собственного племянника, от которого всегда терпел поражения на поле брани. Вот и теперь, не успев поцеловать крест Мстиславу, «вертливый» дядя затеял козни против него. Впрочем, и заговорщиком он оказался весьма неумелым. Неудача подстерегала его в самом начале задуманной им интриги. «Нача Володимир Мьстиславич думати на Мьстислава», — рассказывает летописец. Но, на беду князя, при этом присутствовал боярин его прежнего союзника Давыда Ростиславича, некий Василь Настасьич (надо полагать, тоже принадлежавший к княжескому роду — но по материнской линии). Он тут же поехал к своему князю и донёс ему о замыслах «Матешича». В чём они заключались, мы точно не знаем, но можем догадываться: Владимир начал «искать» себе какую-нибудь волость, а может быть, даже «подыскивать» под племянником Клев. Давыд, в свою очередь, рассказал обо всём Мстиславу — благо все действующие лица этой драмы, или, скорее, фарса, находились недалеко от Киева.

Что оставалось делать Владимиру? Он тоже приехал в Киев — объясняться с племянником. Мстислав предпочёл, чтобы это происходило не в самом городе, а в пригородном Печерском монастыре. Видеть дядю он не пожелал. Князья расселись по разным кельям: Мстислав — у игумена Поликарпа, а дяде повелел быть в келье у монастырского эконома. Друг с другом они общались через посыльных.

— Брате, зачем приехал? — поинтересовался Мстислав. — А я за тобой не посылал.

Владимир отвечал, что ему известно, что на него «молвили» некие «злые человецы». Мстислав отнекиваться не стал, сославшись на слова своего двоюродного брата Давыда. Послали за Давьщом в Вышгород. Спустя три дня разбирательство продолжилось; все эти три дня «Матешич», вероятно, провёл в монастыре. Давыд вместо себя прислал Василя Настасьича, который и должен был свидетельствовать о Владимировой «неправде» в присутствии князей; слова его подтвердил ещё один «послух». Своих свидетелей представил и Владимир Мстиславич. «А то всё на мя лжа», — оправдывался он. «Пря» между ними грозила затянуться, но Мстислав пресёк её, рассудив положиться на Бога:

— Брате, крест еси целовал, а ещё и уста твои не обсохли! Но ведь в правду говорили отцы и деды наши: кто преступит крестное целование, то Бог ему будет судья. А ныне, если не думал на меня и не ищешь мне лиха, — целуй мне крест!

Владимир — в который уже раз?! — целовал крест племяннику, и Мстислав не только простил его, но и передал ему Котельницу (город на реке Гуйве, притоке Тетерева, в нынешней Житомирской области Украины). Однако почти сразу же Владимир опять нарушил данное им слово. На этот раз он понадеялся на «чёрных клобуков», точнее, на один из родов берендеев — Чагровичей, которые обещали поддержать его. Из Котельницы князь послал за своими боярами, веля им явиться к нему, но те — неслыханное дело! — отказались следовать за князем: «И рекоша ему дружина его: “А собе еси, княже, замыслил. А не едем по тобе, мы того не ведали!”». Но и это не остановило князя. С одними «детскими» (младшими дружинниками, которых он обещал сделать боярами) Владимир отправился к берендеям. Но когда те увидели князя без дружины, лишь с немногими людьми, настроение их резко переменилось. Они ждали, что «Матешича», как он и обещал, поддержат другие князья. «Но се ездиши один, и без мужий своих, а нас перельстив (обманув. — А. К.), — передаёт их слова летописец. — А нам лучше в чюжу голову, нежели в свою!» И тут же подтвердили свои слова действиями, начав стрелять из луков по князю и его людям — действительно, «в чужи головы». Несколько «детских» возле князя были убиты, а сам он ранен двумя стрелами. Летописи приводят слова «Матешича», получившие широкую известность в древней Руси: «Не дай Бог поганому веры яти николиже». Впрочем, тут же князь добавил и осебе: «…Аяуже погиб и душею, и жизнью» (или, в других летописях: «и душою, и телом»).

Жизнь-то князю как раз удалось спасти. Он бежал к Дорогобужу — городу, где княжил его недавний союзник Владимир Андреевич и где перед тем укрылась его жена-венгерка. Но Андреевич отказался принять тёзку: он «переметал мост» через Горынь и «не пусти его к собе». Что оставалось делать несчастливому князю? В буквальном смысле слова не находя, где приклонить голову, он бежал «в Радимичи» — подвластные новгород-северскому князю Олегу Святославичу земли по реке Сож, намереваясь оттуда перебраться в Суздальскую землю, к князю Андрею Юрьевичу Боголюбскому. Андрей принять двоюродного брата тоже не пожелал, но в судьбе его обещал разобраться и пристанище ему обеспечил:

«Андрей же посла против ему и рече ему: “Иди в Рязань к отчичю (здесь, вероятно, в значении: «родичу». — А. К.) своему к Глебови. Аяз тя наделю”».

Князь Глеб Ростиславич, занявший рязанский стол около 1155 года, после смерти отца, приходился Андрею зятем, поскольку был женат на его племяннице, дочери его покойного брата Ростислава. Уже в силу этого он должен был признавать старейшинство Андрея — может быть, даже против своей воли. Соответственно, подчиняясь Андрею, Глеб принял у себя изгнанника.

Повиновался и «Матешич»: «и иде тамо». Жену же свою с детьми он оставил в Глухове — городе, принадлежавшем княгине «Всеволожей», его родной сестре, вдове бывшего черниговского и киевского князя Всеволода Ольговича. Какую-то роль в его неудавшейся авантюре сыграла его мать. Во всяком случае, так посчитал Мстислав Изяславич, который выгнал княгиню из Киева: «Мьстислав же рече матери Володимири: “Иди в Городок (Городец, на противоположной стороне Киева. — А. К.), а оттуда — камо тобе годно. Не могу с тобою жити [в] одином месте, зане сын твой ловит головы моея всегда, а крест переступая”». «Мстиславляя» тоже нашла приют в Черниговском княжестве — у князя Святослава Всеволодовича.

Для Андрея Юрьевича во многом повторялась ситуация восьмилетней давности. Снова, как и на заре своего владимирского княжения, он готов был поддержать гонимого всеми князя — тогда Изяслава Давидовича, теперь — Владимира Мстиславича; последнего, правда, не сразу, но со временем. Заметим, что в обоих случаях он принимал участие в судьбе того князя, который в глазах большинства не заслуживал снисхождения, ибо отличался такими предосудительными качествами, как неумение держать слово и соблюдать крестное целование. Но Андрея это, по-видимому, не смущало. В обоих случаях он преследовал собственные цели и стремился к тому, чтобы навязать свою волю остальным князьям. В прошлый раз у него это не слишком получилось. Но теперь Андрей был гораздо более искушённым правителем и обладал неизмеримо большими возможностями для того, чтобы настоять на своём.

Примечательно, что в Суздальской земле произошедшее было воспринято совсем не так, как на юге. Вина за изгнание «Матешича» возложена была здесь на Мстислава Изяславича. Выходило, будто Мстислав изгнал дядю из Киева (хотя в Киеве тот вовсе не княжил!), а «Матешичу» пришлось спасаться аж в «Половцех»: «Выгна Мстислав Володимера Мстиславича ис Кыева, и иде в Половци Володимер, а сам (Мстислав. — А. К.) седе в Кыеве».

Мы-то знаем, по какой причине Владимир оказался у «поганых» (и вовсе не у половцев, а у берендеев!), чья в этом была вина и чем всё закончилось. Однако суздальский летописец излагал ту версию событий, которая была выгодна князю Андрею Юрьевичу. Ибо спустя совсем немного времени Андрей сам вмешается в борьбу за Киев, и главным его противником окажется именно Мстислав Изяславич. А потому Андрею было важно представить Мстислава обидчиком дяди.

Что ж, мы и раньше имели возможность убедиться и убедимся ещё не раз в том, что «информационные войны» — отнюдь не изобретение Нового времени. Андрей, во всяком случае, пользовался ими нередко и почти всякий раз — с успехом.

 

Вражда с Мстиславом

Вражда Андрея с Мстиславом Изяславичем носила наследственный характер. Известно, что для Юрия Долгорукого, отца Андрея, не было большего врага, чем его племянник Изяслав Мстиславич, отец Мстислава. Равно как и Изяслав не мог ужиться с дядей, предпочитая иметь с ним дело на поле брани. Но в отношениях между их сыновьями вражда эта проявилась не сразу, она нарастала постепенно. Так, Андрей всё-таки не принял у себя Владимира «Матешича» — главного врага Мстислава, — хотя и пообещал ему помощь в дальнейшем. По разные стороны оказались Андрей Боголюбский и Мстислав Киевский и в другом конфликте, вспыхнувшем в том же 1167 году, — вокруг княжения в Новгороде. К этому городу, как мы знаем, Андрей относился с особым вниманием, стремясь поставить его под свой контроль.

Напомню, что, в соответствии с договором, заключённым им с Ростиславом Мстиславичем в 1161 году, в Новгороде княжил сын Ростислава Святослав. Но отец перед смертью не зря беспокоился о нём: новгородцы действительно жили со Святославом «не добре», и их крестное целование Ростиславу не могло изменить положение вещей. О том, что происходило летом и осенью 1167 года в Новгороде, киевские и новгородские источники рассказывают по-разному, но смысл происходящего передан ими одинаково.

«Том же лете начаша новгородьци вече деяти в тайне, по двором, на князя своего на Святослава на Ростиславича», — свидетельствует киевский летописец. В городе у князя были и доброжелатели («приятели его»), которые поспешили к нему на Городище и поведали о ночных волнениях в городе: «Княже… хотять тя яти. А промышляй о собе!» Святослав посоветовался с дружиной. У него уже имелся печальный опыт: семью с половиной годами раньше, зимой 1159/60 года, точно также после ночного веча, Святослав пренебрёг предупреждениями своих «приятелей» и был схвачен новгородцами и посажен в «поруб». Теперь он готов был действовать по-другому, и дружина поддержала его:

— А сперва к тебе крест целовали все после отцовской смерти. Однако неверны суть всегда ко всем князьям, — передаёт их слова летописец. — А станем промышлять о себе, или начнут о нас люди промышлять.

Князь спешно выехал из Новгорода в Луки и прислал в Новгород грамоту, «яко не хощю у вас княжити». Трудно сказать, на что он надеялся: может быть, на то, что новгородцы одумаются и начнут просить у него прощение за свои коварные замыслы. Но если так, то он ошибся. Новгородцы вновь сошлись на вече и поклялись, что «не хочем его», причём скрепили клятву целованием иконы Пресвятой Богородицы. Больше того, новгородцы, вооружившись, двинулись к Лукам. Услыхав об этом, Святослав вместе с дружиной отступил к Торопцу. Здесь княжил его младший брат Мстислав, дальше начинались земли старшего среди Ростиславичей князя Романа Смоленского.

Бегство Святослава из Новгорода датируется «Семёновым днём», то есть 1 сентября. Новгородцы решили обратиться в Киев, к князю Мстиславу, и просить у него сына на княжение; правда, сразу у них это не получилось. Святослав же отправился из Торопца к верховьям Волги и оттуда запросил о помощи князя Андрея Юрьевича — напомню, союзника его отца. Андрей, очевидно, считал себя гарантом договора, по которому Святослав сидел в Новгороде. Кроме того, он должен был опасаться перехода Новгорода под контроль Мстислава, то есть объединения в одних руках Киева и Новгорода. А потому суздальский князь поспешил предоставить Святославу военную помощь. Той же осенью Святослав с Андреевым войском «пожже Новый Торг (нынешний Торжок. — А. К.)… и много пакости творяше домом их, и сёла их потрати (разорил. — А. К.)». Новоторжцы, не желая покоряться Святославу Ростиславичу, ушли к Новгороду. В свою очередь, смоленский князь Роман Ростиславич с братом Мстиславом начали наступление на Новгород с юго-запада, со стороны Смоленска. Князья сожгли Луки; лучане же, «устерегошася», разбежались: одни к Новгороду, а другие к Пскову.

Так возник союз Андрея со смоленскими Ростиславичами, которых тогда поддерживали ещё и полоцкие князья: «И съложишася на Новъгород Андрей с смолняны и с полочаны… а Святослава силою местяще (насильно возвращая, испомещая. — А. К.) в город». Летописец приводит слова Андрея и его смоленских союзников, обращенные к новгородцам: «Нету вам князя иного, разве (кроме. — А. К.) Святослава». Это нечто новое в поведении Андрея Боголюбского. Он и прежде бывал крут со своими противниками; но раньше он хотя бы вступал с ними в обсуждение той или иной кандидатуры (как это было зимой 1159/60 года на переговорах с теми же новгородцами), теперь же просто объявлял свою волю и настаивал на её безусловном выполнении.

Новгород был блокирован почти полностью. Одной из главных задач князей было не пропустить новгородских послов в Киев, к Мстиславу: «..и пути заяша (заняли. — А. К.), и слы (послов. — А. К.) изымаша новгородьскыя везде, вести не дадуще Кыеву к Мстиславу». Но одной из новгородских посольских «дружин» всё-таки удалось прорваться к Киеву. И Мстислав охотно поддержал новгородцев, пообещав отправить к ним на княжение своего юного сына Романа — правда, не сразу, но позднее.

В Новгороде начались волнения и мятежи. Выявляли сторонников Святослава, в числе которых оказались люди видные, пользовавшиеся всеобщим уважением, — посадник Захария, известный воевода Неревин и «бирич» (глашатай) Незда. Но прежние заслуги были теперь не в счёт. Расправа оказалась короткой: всех троих убили как изменников, «творящих перевет» — то есть вступающих в тайные сношения со ставшим ненавистным Святославом.

До открытого сражения всё же не дошло. Святослав с суздальским полком, а также с братьями «и с смолняны и с полочаны» двинулся к Новгороду и остановился у Русы (или Старой Руссы, как её позднее будут называть). Новгородцы выступили им навстречу. Возглавлял их рать Якун, ставший посадником после казни Захарии. Однако полки Святослава Ростиславича повернули обратно: «…недошедъше, воротишася: не успеша бо ничтоже». Скорее всего, суздальцы и смоляне попросту не решились вступать в прямое столкновение с противником. Так, не в пользу Андрея, закончился первый раунд его вооружённого противостояния с новгородцами.

Очевидно, уже тогда Ростиславичи согласились признать Андрея «в место отца», и это стало одним из условий договора между ними. Для такого признания имелись все основания: Андрей был союзником их покойного родителя, причём союзником, ни разу не нарушившим крестное целование; кроме того, он приходился братьям двоюродным дядей. Когда-то отец Ростиславичей точно так же согласился признать «в отца место» своего родного дядю, Юрия Долгорукого. Сыновья Ростислава должны были последовать его примеру.

В течение зимы и в начале весны 1168 года никаких особых событий ни в Новгороде, ни вокруг него не заметно. Ну а 14 апреля, в третью неделю по Пасхе — Неделю жён-мироносиц, в Новгород вступил князь Роман Мстиславич, старший сын киевского князя Мстислава Изяславича. Более чем полугодовое пребывание новгородцев без князя завершилось. «И рады быша новгородци своему хотению», — свидетельствует летописец. Вокняжение Романа означало, что Мстислав открыто пренебрёг правами своих двоюродных братьев Ростиславичей и фактически объявил о готовности начать войну и с ними, и с их покровителем Андреем Суздальским. Очевидно, киевский князь полагал, что сил для этого у него достаточно. Но к тому времени на юге произошло много событий, и они серьёзно изменили расстановку сил между князьями.

* * *

Той же весной 1168 года, в марте, князь Мстислав Изяславич одержал самую громкую из своих побед — над половцами. Надо сказать, что ко времени его вокняжения в Киеве половецкая проблема оказалась наиболее острой и прежде других требующей решения.

«…Уведали половцы, что князья не в любви живут», — сообщал киевский летописец под предыдущим, 1166/67 годом. Собственно, ничего нового для себя половцы не «уведали»: их нападения на Русь практически не прекращались, и междоусобные брани князей лишь подстёгивали их к новым набегам, но отнюдь не служили тому главной или тем более единственной причиной. Проще всего половцам было нападать на купцов — «гречников» и «залозников», возвращавшихся с товарами в Киев; нападения эти случались осенью у знаменитых днепровских порогов, где некогда русские подвергались нападениям ещё печенегов. («Гречники» — купцы, торговавшие по «Греческому» пути, то есть ездившие в Константинополь; «залозники» — соответственно, по «Залозному», ведущему к Азовскому и Чёрному морям и далее в страны Востока. Был ещё и сухопутный «Соляной» путь — в Крым, также проходивший через пороги.) Когда-то пути эти прервались и перестали функционировать, затем возобновились. В предшествующие десятилетия половцы, как правило, пропускали караваны, не желая ссориться с русскими князьями и получая за это немалое вознаграждение. Теперь ситуация изменилась снова. Но значительная часть товаров, которыми торговали купцы, принадлежала князьям. Соответственно, они и получали основную выгоду от этой торговли — и нападения половцев напрямую затрагивали их экономические интересы. Мы помним, что ещё Ростислав Киевский собирал значительное войско против половцев. Но он ограничился тем, что простоял у Канева, обеспечивая прохождение купеческих караванов. Мстислав же решил действовать иначе, избрав для себя наступательную, а не оборонительную тактику.

«Вложи Бог в сердце Мстиславу Изяславичю мысль благу о Руской земли, занеже ей хотяще добра всим сердцем» — этими словами автор Киевской летописи открывает статью 6678 (1168/69) года. (Заметим, что в Лаврентьевской летописи о походе Мстислава Изяславича на половцев нет ни слова.) Мстислав обратился к своим родичам — русским князьям — с пламенной речью, призывая их «пожалеть» о Русской земле, о своей «отчине» и «дедине», разоряемой «на всяко лето» проклятыми кочевниками, «переступающими» данную ими «роту». В словах его заметны те выражения и обороты, которые позднее мы встретим в «Слове о полку Игореве»:

— А уже у нас и Гречьский путь изъотимають, и Солоный, и Залозный! — восклицал он. — А лепо ны было, братья, възряче на Божию помочь и на молитву Святое Богородици, поискать отець и дед своих пути и своей чести!

«И угодна бысть речь его преже Богу, и всее братье, и мужем их», — сообщает летописец. Из ответных слов, с которыми братья обратились к Мстиславу, видно, что поход против половцев мыслился ими как общехристианское дело, подобное тогдашним Крестовым походам западных рыцарей и византийских воинов в Святую Землю (и, добавим, походу князя Андрея против болгар):

— Бог ти, брате, помози в том, оже ти Бог вложил таку мысль в сердце. А нам дай Бог за крестьяны и за Рускую землю головы своя сложити и к мучеником причтеном быти!

Мстислав собрал значительное войско. Помимо его родных братьев Ярослава и Ярополка и двоюродного Рюрика Ростиславича (Давыд, сославшись на нездоровье, в походе участвовать отказался, прислав свой полк), на его зов откликнулись все черниговские князья «Ольгова племени», а ещё Мстислав Городенский, Святополк Юрьевич (сын бывшего туровского князя Юрия Ярославича) и брат Андрея Глеб Переяславский со своим полком. Примечательно, что вместе с Глебом в поход выступил его младший брат Михалко, некогда изгнанный Андреем из своей земли, — это его первое упоминание в связи с южнорусскими событиями, в которых он будет принимать самое деятельное участие. «И иные многие, возрев на Божию помощь и на силу честного креста и на молитву Святой Богородицы… выступили из Киева».

Объединённое войско двинулось в путь 2 марта. Правда, начало вышло не слишком удачным: уже в пути, за Каневом, Мстислав узнал о том, что в жестокий недуг впал его брат Ярополк; он умер 7 марта, и, по повелению Мстислава, его тело перевезли в Киев и похоронили в «отнем» для всех Мстиславичей Фёдоровском монастыре. Между тем от некоего «кощея» (пленника) половцам стало известно о приближении громадной русской рати. Они бросили свои зимовья, оставляя там жён и детей. Князья устремились к оставленным половцами «вежам» на Угле (Орели) и Самаре — левых притоках Днепра, и далее к какому-то Чёрному лесу (предположительно, на правом берегу Северского Донца, напротив устья его притока Оскола), где и «притиснувше» половцев к лесу. Часть половцев была перебита, «а ины руками изоимаша»; некоторым же удалось бежать за Оскол, и в преследование за ними бросились торки. Победа была полная: «…и толико взяша полона множьство, якоже всим руским воем наполнитися до изообилья и колодникы, и чагами (рабынями. — А. К.), и детми их, и челядью, и скоты, и конми; хрестьяны же отполонивша, пустиша на свободу всих (то есть освободили из половецкого плена всех христиан. — А. К.)». Продолжать поход дальше князья не стали и повернули назад. Во всех русских полках убитыми насчитали всего двух воинов, ещё один попал в плен. Князья вернулись домой «с радостью великою» в самый день Пасхи, 31 марта; «и бысть людем двоя радость: и Въскресение Господне, и князь своих възвращение с победою…». Наверное, после таких вот успешных походов, когда на Русь привозились «красные девки половецкие, а с ними злато, и паволоки, и драгие оксамиты», можно было «всякими узорочьи половецкими» «мосты мостити» по болотам и грязям, и «чага» (рабыня) шла «по ногате, а кощей по резане», то есть, по-нашему, за сущие копейки, — так выразится позднее и в связи с другими, но похожими событиями автор «Слова о полку Игореве». (Ногатой в древней Руси называли арабский дирхем, 1/20 гривны, а резаной — её обрезок, 1/50 гривны.)

Казалось, удачный поход должен был ещё больше укрепить авторитет киевского князя. Но вышло по-другому. Ещё во время похода, сразу же после победы над половцами, между князьями возник не то чтобы конфликт, но некое недоразумение. Князья обиделись на Мстислава Изяславича за то, что тот ночью, утаившись от них, пустил в набег на половцев своих «седельников» и «кощеев» — младших воинов, скорее всего из числа «чёрных клобуков». Естественно, что из этого набега они привезли князю немало добра. Вроде бы добычи хватило на всех, и с избытком. Но то, что Мстиславу досталось больше остальных, князьям пришлось не по нраву. «И сердце их не бе право с ним», — замечает по этому поводу летописец.

Дальше — больше. По возвращении из похода Мстислав вновь созвал князей — для защиты торговых караванов, плывших по Днепру. Князья опять собрались у Канева; здесь были и брат Мстислава Ярослав, и Владимир Андреевич, и Рюрик с Давыдом Ростиславичи, и другие. Глеб Переяславский пригласил Мстислава на обед, «и многы дары дав ему, отпусти и с любовью». Но мир и любовь между князьями были лишь видимостью. «Искони же вселукавый дьявол не хотяи добра всякому хрестьяну и любви межи братьею», — замечает летописец, начиная рассказ о ссоре братьев между собой. Бывший боярин князя Изяслава Мстиславича Пётр Бориславич (его, кстати говоря, считают одним из авторов Киевской летописи предшествующего времени) со своим братом Нестором оговорил Мстислава перед князем Давыдом Ростиславичем: как замечает летописец (естественно, уже другой, не Пётр), они озлобились на Мстислава за то, что тот выгнал их, старых бояр своего отца. Но было за что: холопы Бориславичей — чуть ли не с ведома хозяев — украли княжеских коней и наложили на них свои «пятна» (клейма). Желая отомстить Мстиславу, братья сказали, будто он намерен схватить Ростиславичей за какую-то их мнимую вину. Но то была ложь: Мстислав «ни мысли таковой не имеяше в сердци своём, но истиньною любовью обуемся с братьею хожаше». Давыд, однако, поверил клеветникам. Он поведал обо всём сказанном брату Рюрику. Тот было засомневался, но Давыд сумел убедить его.

— Как будет звать нас Мстислав на обед, — растолковывал Давыд брату, — так, значит, хочет схватить нас.

И действительно, Мстислав пригласил «братаничев» на обед. Рюрик и Давыд отказались ехать к нему, потребовав, чтобы Мстислав целовал к ним крест, что не хочет причинить им вред. Требование немыслимое! Мстислав не знал за собой никакой вины, а потому «ужасеся мыслью», то есть воспринял слова братьев как обиду или даже оскорбление: он серьёзно относился к клятве на кресте и не понимал, по какой причине должен заново целовать крест братьям и почему его прежнее целование поставлено ими под сомнение. Дружина поддержала его: все были уверены, что князь не мог замыслить «лиха» против родни и что его оговорили какие-то негодные люди. По совету дружины Мстислав предложил братьям следующее: он целует им крест, что не замыслил на них «лиха», а братья выдают ему того, кто его оклеветал. Но Давыд отказался называть и тем более выдавать Бориславичей: и в самом деле, если он выдаст их, то кто в следующий раз захочет доверить ему какую-нибудь тайну?

Скрепя сердце Мстислав согласился целовать крест братьям. Ростиславичи тоже целовали крест — что не имеют зла на киевского князя. Но делали они это неискренне: «обаче сердце их не бе право с ним», — вновь замечает летописец.

Происки киевских вельмож, бывших бояр отца Мстислава, свидетельствуют о том, что по крайней мере часть киевлян была недовольна своим князем. Положение Мстислава Изяславича в Киеве осложнялось и внутрицерковным конфликтом, о котором мы уже говорили в предыдущей части книги. Прибывший в Киев летом 1167 года митрополит Константин II «запретил», то есть подверг церковному наказанию, печерского игумена Поликарпа — человека очень влиятельного в Киеве. Вновь начались споры относительно соблюдения поста в «Господские праздники», особенно обострившиеся зимой 1168/69 года, когда Рождество пришлось на среду. Князю надо было принимать чью-то сторону. В Киеве сочувствовали игумену, но Мстислав, наверное, не хотел ссориться с митрополитом.

В том же 1168 году в игру попытался вступить и двоюродный дядя Мстислава князь Владимир Андреевич. Политик слабый и во всём зависевший от других князей, он тем не менее претендовал на большее, чем владел. Почувствовав, что ситуация благоволит ему, Андреевич потребовал от Мстислава каких-то новых волостей. Мстислав ответил решительным отказом: он уже предоставил дяде волость, и тот совсем недавно целовал ему крест. Несолоно хлебавши Владимир Андреевич отправился обратно в свой Дорогобуж, но отправился, «разгневавшись». Это был ещё один плохой знак для Мстислава.

А в апреле Мстислав послал своего сына в Новгород. Мы уже говорили, что это был открытый вызов Ростиславичам. «И болши вражда бысть на Мьстислава от братье», — свидетельствует летописец. Собственно, новгородская политика Мстислава Изяславича и стала причиной того, что его двоюродные братья оказались во враждебном ему лагере. Летом того же года новгородцы с псковичами ходили к Полоцку и пожгли полоцкую волость за 30 вёрст до города. А зимой 1168/69 года князь Роман с новгородским полком совершил стремительный рейд к Торопцу, захватив множество пленных. Отцу пришлось отправлять сыну подкрепления — притом что он и сам не располагал достаточными силами в Киеве. И этим тоже не замедлили воспользоваться враждебные ему князья.

Нет сомнений, что Андрей Боголюбский внимательно следил за всем, что происходило на юге. Каждый промах Мстислава, каждую его размолвку с князьями или боярами он использовал в своих целях, тут же вступая в переговоры с недовольными. «В то же время бысть Андрей Гюргевичь в Суждали княжа, — сообщает киевский летописец, — и ть бе не имея любьви к Мьстиславу». Так против киевского князя сложилась сильная коалиция: «…и начаша ся снашивати речьми (ссылаться, вести переговоры. — А. К.) братья вси на Мьстислава, и тако утвердившеся крестом братья». Андрей сумел привлечь к союзу самых разных князей. Помимо Ростиславичей, ему целовал крест и обиженный Владимир Андреевич. Примкнули к союзу против Мстислава и черниговские князья. Заметим, что они не явились к Каневу, хотя участвовали в походе Мстислава в Степь. Очень похоже на то, что именно князья «Ольгова племени» сильнее других были раздосадованы чрезмерным обогащением киевского князя после ночной атаки его «седельников» и «кощеев» на половцев. И если прежде Олег Святославич был, по выражению летописца, «в Мстиславли воли», то теперь он перешёл на сторону его противника Андрея. Сделать это новгород-северскому князю было тем проще, что его отец Святослав Ольгович прежде считался верным союзником Юрия Долгорукого.

Год 1168-й отмечен был разными природными катаклизмами, которые во все времена воспринимались как грозные предзнаменования грядущих несчастий. «Быша знамениа страшна на небеси, и в солнце, и в луне, и в звёздах, — сообщал позднейший московский книжник. — Того же лета потрясеся земля; того же лета быша Громове велицы зело и страшни, и множество человек избиша». Но всё действительно самое страшное ожидало людей впереди. Бояться им надо было не столько природных явлений, сколько агрессии других людей. «…И бысть смущение в земли много… и сице ко вражде вражда сотворися и нестроениа много» — так витиевато описывал обстановку в Южной Руси накануне новой большой войны тот же книжник. И чуть ниже более конкретно: «Того же лета начаша рать совокупляти на великаго князя Киевскаго Мстислава Изяславичя князь великий Андрей, Юрьев сын Долгорукаго… соединяся со многими князи в един совет и в едино мыслие…»

 

Разгром Киева

Пересылки между князьями заняли большую часть 1168 года. Собственно же военные действия, как это обычно бывало, пришлись на конец зимы и самое начало весны следующего, 1169 года. Зима давала возможность двигаться к Киеву прямым путём, не теряя времени на переправу через многочисленные реки и речки.

«Toe же зимы посла князь Андрей и[з] Суждаля сына своего Мстислава на киевскаго князя Мстислава с ростовци, и володимерци, и суждалци…» — с этих слов в большинстве летописей начинается рассказ о походе, организованном князем Андреем Юрьевичем на Киев. В Ипатьевской летописи рассказ этот распределён между двумя летописными статьями — поскольку поход начался в феврале, то есть в конце 6676 года от Сотворения мира (по мартовскому стилю), а закончился уже в марте, то есть в начале следующего, 6677-го.

Да, Андрей не выступил в поход сам. Собранные им силы давали ему уверенность в том, что Киев будет взят и без него. Неучастие в столь важном военном предприятии не стало для него чем-то исключительным; напротив, превратилось в норму, образ правления. После похода на болгар 1164 года Андрей вообще ни разу не принимал участия в военных действиях, не возглавил лично ни одного военного похода; больше того, ни разу не покидал пределы своего княжества! Притом он по-прежнему «не в туне» носил свой меч и мог при случае пустить его в дело. Князь уверенно держался в седле и совершал неблизкие поездки по своему княжеству, был вынослив и весьма «силен», по выражению летописца. И тем не менее раз за разом отказывался от того, чтобы возглавить собранное им же войско. Может быть, не желая самому проливать чужую кровь? Или считая это теперь ниже своего достоинства?

Последнее кажется более вероятным. Андрей во многом опередил своё время. Так же, к слову сказать, действовал и его младший современник, могущественный галицкий князь Ярослав Владимирович Осмомысл, который, в отличие от отца, Владимирка Галицкого, редко водил полки в бой, предпочитая доверять это своим воеводам. Также будут действовать и московские самодержцы уже в иную эпоху русской истории.

Основу собранного Андреем войска составляли ростовские, суздальские и владимирские полки. К ним присоединились также муромские и рязанские, которыми Андрей мог распоряжаться как своими собственными, даже не привлекая к участию в походе муромских и рязанских князей. По дороге к северорусским полкам должны были присоединиться дружины из других земель. Всего в войско, собранное Андреем, вошли рати одиннадцати князей. Летописец перечисляет их поимённо.

Во главе войска Андрей поставил своего сына Мстислава. Уже одно это можно расценивать как прямой вызов обычаю: первым среди князей стал отнюдь не самый старший, а скорее самый младший из них. Отчасти это выглядело даже оскорбительно для князя Мстислава Киевского и свидетельствовало о пренебрежении, с которым Андрей отнёсся и к нему, и к стольному городу Руси. Хотя Мстислав Андреевич приходился троюродным братом князьям Ростиславичам (как и самому Мстиславу Киевскому), он намного уступал им и возрастом, и, главное, житейским и военным опытом. Младше был Мстислав и других участников похода. И тем не менее все они — подчиняясь воле его отца — должны были признать его первенство.

Несмотря на свою молодость, Мстислав отличался воинственным нравом. По словам позднейшего владимирского книжника, он «многие мужества и брани показал» и был «велми силен и храбр», так что «за повелением отца своего многие грады и земли сопротивных непокоряющихся разорил и попленил и под нозе покорил» (намёк на судьбу завоёванного в результате похода Киева?). Но по недостатку опыта он едва ли мог по-настоящему руководить всеми собранными его отцом войсками. Эту роль князь Андрей поручил другому. Действительным начальником над войском был его воевода Борис.

Летописи именуют его Борисом Жидиславичем. По-другому его отчество звучит как Жирославич. (Чем объяснить это чередование букв «р» и «д» в имени его отца — Жирослав/Жидислав, сказать трудно; во всяком случае, едва ли можно видеть во втором его варианте намёк на этническое происхождение воеводы.) Борис был потомственным полководцем. Его дед Славята служил ещё Владимиру Мономаху, отец — соответственно, Юрию Долгорукому и его сыновьям — Глебу, Ростиславу и тому же Андрею Боголюбскому, с которым не раз бился бок о бок. Имена и Славяты, и Жирослава не единожды упоминаются в летописи, что свидетельствует о том, что и тот и другой обладали немалым авторитетом и к их советам прислушивались князья. Борис же стал первым воеводой Андрея. Как мы ещё убедимся, князь лишь ему доверял все сколько-нибудь значимые военные предприятия.

Младший брат Андрея Боголюбского Глеб Переяславский также присоединился к суздальскому войску со своей дружиной. Вместе с ним в походе принял участие другой его брат, Всеволод, — это первое его упоминание в источниках после возвращения на Русь из Византии. А вот ещё один младший брат Андрея Боголюбского, Михалко, оказался в этой войне на стороне не Андрея, но его врага Мстислава Киевского. Вероятно, после половецкого похода Мстислав приблизил князя к себе, так что зимой 1168/69 года Михалко находился в Киеве. Когда же войска союзных князей выступили на Киев, Мстислав отослал его к своему сыну Роману в Новгород с ковуями — «Бастеевой чадью» из числа «чёрных клобуков». Вероятно, он сделал это намеренно — дабы исключить переход и Михалка, и «поганых» на сторону Андрея. Однако добраться до Новгорода Михалку не удалось. Где-то за Межимостьем, на пути к Мозырю (город на реке Припяти, в нынешней Гомельской области Белоруссии; в то время он принадлежал князьям Ольговичам), его схватили люди Рюрика и Давыда Ростиславичей; ковуи же Бастея немедленно перешли на их сторону, изменив и Михалку, и своему князю Мстиславу Изяславичу. В последующих событиях войны имя Михалка упоминаться не будет, а затем, как и полагается, он окажется в распоряжении своего брата Глеба, который будет поручать ему самые ответственные дела. Едва ли можно думать, что Михалко по-доброму относился к Андрею, который изгнал его из родной Суздальской земли и не дал там волости. Его участие в военных действиях на стороне врагов Боголюбского свидетельствует именно об этом (по крайней мере ещё однажды мы столкнёмся с похожей ситуацией).

Ещё одним участником похода на Киев из числа ближайших родичей Андрея стал его старший племянник Мстислав Ростиславич, также изгнанный им ранее из Суздальской земли. Скорее всего, и этот князь действовал совместно со своим дядей Глебом Юрьевичем. (Другой племянник Андрея, Ярополк Ростиславич, участия в военных действиях не принимал.)

Наибольшее представительство в объединённом войске имели смоленские князья Ростиславичи — двоюродные братья Мстислава Киевского. В поход на Киев выступил и старший из них, князь Роман, со смоленским и полоцким полками. Вместе с ним шёл и его младший брат Мстислав, впоследствии получивший прозвище Храбрый, — один из наиболее энергичных и воинственных князей своего времени. Кроме того, самое активное участие в войне с Мстиславом Изяславичем приняли Рюрик и Давыд Ростиславичи — его главные недоброжелатели, также отличавшиеся воинственностью и водившие в бой сильные и привычные к битвам дружины. («Ты, буй Рюриче и Давыде! Не ваши ли вой злачёными шеломы по крови плаваша? Не ваша ли храбрая дружина рыкают, аки туры ранены саблями калёными, на поле незнаемом?» — обратится к ним спустя пару десятилетий автор «Слова о полку Игореве».) Примкнул к коалиции и их двоюродный дядя князь Владимир Андреевич Дорогобужский. Удивительно, но в войне не принял участие другой их дядя — Владимир «Матешич», которому Андрей, надо полагать, не слишком доверял. Но оставался ли «вертливый» князь в Рязани или перебрался оттуда в Южную Русь, нам неведомо.

Зато в союзе с Мономашичами выступили князья «Ольгова племени» — новгород-северский князь Олег Святославич и его младший семнадцатилетний брат Игорь — будущий заглавный герой «Слова о полку Игореве». Занимавший черниговский стол князь Святослав Всеволодович участия в событиях не принимал, не поддержав ни одну из сторон. Его нейтралитет, несомненно, был на руку Андрею.

Позднейшие источники значительно расширяют список участников похода. По свидетельству Никоновской летописи XVI века, в походе приняли участие «иных множество князей» (в частности, упоминаются «муромстии князи из Мурома»), а также «половецкие князи с половци, и угры, и чяхи (чехи. — А. К.), и ляхи, и литва, и многое множества воиньства совокупився идоша к Киеву». Что касается половецкого войска, то сведения московского книжника заслуживают внимания, хотя ранние летописи о половцах в составе Андреевой рати не упоминают. Но об участии «поганых» в последующем разграблении Киева и окрестностей они говорят определённо, и можно допустить, что то были не одни лишь ковуи и прочие «свои поганые», перешедшие на сторону враждебных Мстиславу князей, но и «чужие» кочевники. Мы помним, что с половцами отлично ладил сам князь Андрей, нередко возглавлявший их отряды при жизни отца. Позднее, правда, он не привлекал их к участию в своих походах — во всяком случае, сведений на этот счёт в источниках нет. Зато половцев использовал в качестве союзников в своих войнах его брат Глеб, один из участников коалиции, такой же наполовину половец по крови, как и его брат.

Ничего мы не знаем об участии в междоусобных войнах того времени язычников-литовцев; скорее всего, упоминание о них московского книжника — вымысел, дань традиции более позднего времени. Очень может быть, что то же самое относится и к венграм, полякам и чехам. Чешские земли вообще не граничили в то время с русскими, а потому представить чехов в числе участников русской войны непросто. Что же касается Польши и Венгрии, то с правителями этих стран из русских князей — участников конфликта — больше всего сотрудничал именно Мстислав Изяславич, женатый на сестре польского князя. Бывал Мстислав и в Венгрии, куда ездил по поручению отца и откуда приводил ему в помощь венгерское войско. И «ляхи», и «угры» во внутренних русских конфликтах, как правило, поддерживали отца Мстислава, а затем и его самого — как, например, весной 1167 года. (Ещё болыпие связи с Венгерским королевством имел князь Владимир «Матешич», женатый на венгерке, но он, как мы уже говорили, оставался в стороне от происходящего.) Впрочем, мы, разумеется, не можем исключать того, что какие-то польские или венгерские отряды, равно как и половецкие, могли присоединиться к кому-либо из выступивших на Киев князей.

Войско действительно оказалось огромным («яко песку», по выражению позднейшего украинского летописца). Местом сбора объединённой рати был избран Вышгород, близ Киева. В этом городе сидел на княжении Давыд Ростиславич, один из главных зачинщиков войны. От Вышгорода войско двинулось к Дорогожичам — пригороду Киева, к северо-западу от самого города, несколько выше по течению Днепра (сейчас это имя носит одна из станций Киевского метрополитена). Сюда сходились пути, шедшие из Вышгорода, Чернигова и Смоленска. Здесь издавна останавливались князья, ищущие «златого» киевского стола, и часто разыгрывались кровавые сражения — не случайно «кровью политой» называл эту землю летописец. Войска встали у монастыря Святого Кирилла. Случилось это в «Фёдорову неделю», то есть 9 марта, в первое воскресенье Великого поста. Ауже на следующий день, в понедельник 10 марта, войска «оступиша весь град Киев». Мстислав Изяславич затворился в городе; «и бьяхутся из города, и бысть брань крепка отвсюду».

Заметим, что участников похода ничуть не смутило то обстоятельство, что военные действия пришлись на начало Великого поста — время, когда прежде русские князья боялись проливать кровь и спешили заключить мир друг с другом — даже к явной своей невыгоде. (Так, в 1116 году дед Андрея Владимир Мономах согласился на мир со своим заклятым врагом минским князем Глебом Всеславичем, «съжалися тем, оже проливашеться кровь в дни постьныя Великого поста». И это не единственный пример такого рода.) Но времена изменились, и нравственные барьеры преодолевались теперь заметно легче.

Осада города продолжалась всего три дня. «Мстиславу изнемагаюшу в граде», — свидетельствует киевский летописец. Торки и берендеи, составлявшие, наряду с дружиной Мстислава, основу его войска, быстро уяснили для себя бесперспективность сопротивления превосходящим силам противника, а потому «льстяху под Мстиславом», то есть вступили в тайные переговоры с осаждавшими Киев князьями. Сделать это им было тем проще, что на сторону враждебных князей уже перешли их единоплеменники — ковуи. Измена «поганых» ускорила развязку.

Решающим оказался удар с противоположного Дорогожичам и, вероятно, менее укреплённого направления. На третий день осады сборная дружина, составленная из отрядов всех одиннадцати князей, ударила в тыл Мстиславу: войско прошло «Серховицею», то есть через Серховицкий, или Юрковицкий, ручей, и «ринушася к ним, долов, у зад Мьстиславу начаша стреляти». (В более позднем Московском летописном своде конца XV века сказано проще, без неясных и запутывающих дело подробностей: «И стояша 3 дни у города, и в третий день приступиша вси князи к граду со всею дружиною и взята Кыев».) Сил удержать город у Мстислава не было. Дружина обратилась к нему буквально с воплем отчаяния: «Что, княже, стоиши? Поеди из города, нам их не перемочи!» И Мстиславу не оставалось ничего другого, как принять этот совет. Он бежал к Василеву, но его по пятам преследовали «чёрные клобуки» — те самые ковуи, «Бастеева чадь», которые прежде верно служили ему. «Поганые» нагнали Мстислава и «начаша стреляти в плечи ему и много изоимаша дружины около его». Летописец называет по именам нескольких наиболее видных бояр Мстислава, которые попали в плен к «поганым»: Дмитр Хоробрый, дворский Олекса, Сбыслав Жирославич, Иванко Творимирич, Родион, княжеский тиун, «и ины многы». Самому Мстиславу удалось спастись, а вот его жена-полька и дети были захвачены в Киеве князьями. За рекой Унавой (приток Ирпеня) Мстислав встретился с братом Ярославом, и дальше они вместе направились к Владимиру-Волынскому.

Киев был взят 12 марта, в среду второй недели Великого поста. «И поможе Бог и Святая Богородица и отня и дедня молитва князю Мстиславу Андреевичу с братьею своею, и взята Кыев, егоже не было никогда же», — с видимой гордостью записывал суздальский летописец. «Дедня молитва» — это молитва к Богу давно умершего князя Юрия Долгорукого, деда князя Мстислава Андреевича. В древней Руси считали, что небесное заступничество умерших предков имеет особую силу и Бог прислушивается к ней куда скорее и охотнее, чем к молитвам живущих. (Иногда в этом видят отголоски древнего, ещё языческого по своему происхождению почитания Рода и родичей — но преломлённого в новом — уже христианском — духе.) Но летописец упоминает и об «отней» молитве, то есть о молитве к Богу здравствующего князя Андрея Юрьевича, отца Мстислава. Получается, что и его молитва обладает такой же исключительной силой и Бог также прислушивается к ней с особым вниманием. А вместе с тем получается, что и он, Андрей, — пусть и находящийся в далёком Владимире или Боголюбове — принимал участие в сокрушении ненавистного ему стольного города Руси, незримо присутствуя при его разгроме.

Случалось и прежде, что Киев бывал захвачен князьями после победоносных сражений у стен города — например, в 1146 году отцом Мстислава Изяславом Мстиславичем или в феврале 1161-го Изяславом Давыдовичем. Но в результате прямого штурма Киевская крепость и в самом деле была завоёвана впервые.

Судьба взятого «на щит» города оказалась поистине трагической. Богатейший город Руси был отдан князьями на разграбление войску на три дня. Так, как будто это был чужой город, захваченный иноплеменниками, чужеземцами, а не русский город, не русская столица, взятая русскими же войсками. Причём грабили всех и всё, не щадя ни церквей, ни монастырей, ни домов простых горожан. Добычей становились даже священные предметы, оклады книг и икон, священнические одежды — особенно если они были расшиты золотом или жемчугом. «…И весь Кыев пограбиша, и церкви, и манастыре за 3 дни, и иконы поимаша, и книгы, и ризы», — записывал суздальский летописец. Киевский же его собрат, автор соответствующей части Ипатьевской летописи, был более конкретен, воссоздавая ужасающую картину происходящего:

«И грабиша… весь град: Подолье, и Гору (княжескую крепость. — А. К.), и манастыри, и Софью (кафедральный храм Святой Софии. — А. К.), и Десятиньную Богородицю, и не бысть помилования никому же ни откуду же: церквам горящим, крестьяном убиваемом, другым вяжемым (то есть связываемым, уводимым в плен. — А. К.); жены ведоми быша в плен, разлучаеми нужею от мужий своих; младенци рыдаху, зряще материй своих. И взяша именья множьство, и церкви обнажиша иконами, и книгами, и ризами, и колоколы изнесоша… и вся святыни взята бысть». И было это делом рук не половцев, не даже «своих поганых», а таких же христиан, таких же православных русских людей, как и те киевляне и их жёны, которых убивали, насиловали, уводили в полон. Летописец особо отмечает это: «…изнесоша все смолняне, и суждалци, и черниговци, и Олгова дружина». Олег Святославич — единственный из князей, названный по имени в связи с описанием чудовищного разорения города. Наверное, его люди усердствовали больше остальных… Но и «поганым» — торкам, берендеям и половцам, если последних и в самом деле привёл с собой кто-то из князей, — тоже довелось покуражиться на славу. Судя по летописному рассказу, им достались окрестности Киева. Едва не был сожжён Печерский монастырь — колыбель русской святости, самая прославленная из всех русских обителей: «…Зажжен бысть и манастырь Печерьскый Святыя Богородица от поганых, но Бог молитвами Святыя Богородица съблюде и о[т] таковьы нужа». И далее: «И бысть в Киеве на всих человецех стенание, и туга, и скорбь неутешимая, и слезы непрестаньныя. Си же вся сдеяшася грех ради наших».

Едва ли можно думать, что Андрей, посылая сына в поход на Киев, наказывал ему непременно разорить и разграбить город, предать огню церкви и монастыри; что все те ужасы, которые описывают источники, были заранее согласованы с суздальским князем и санкционированы им. Такого, наверное, быть не могло. Скорее, мы имеем дело с ожесточением, которое охватило большинство тогдашних русских князей и которое стало следствием десятилетий постоянных кровавых междоусобиц. Да и суздальцы злодействовали в Киеве ничуть не больше, чем смоленские или черниговские ратники или вой из Дорогобужа или Вручего (даже в летописном рассказе они значатся на втором месте — после смолян). Но Андрей организовал этот поход, поставил во главе собственного сына. А потому всё, что творилось тогда в Киеве, прикрывалось его именем. И это страшное событие, напоминающее в изложении летописца ужасы будущего Батыева погрома Киева и других русских городов, навсегда чёрным пятном легло на репутацию суздальского князя. Строитель церквей и основатель монастырей, милостинник и нищелюбец, он предстаёт здесь человеком, по воле которого совершаются ужасные злодеяния, оскверняются храмы и разоряются святыни — пускай и не родные, суздальские и владимирские, а киевские, но всё равно русские, православные святыни — те самые, которым поклонялся сам Андрей Юрьевич, когда пребывал в Киеве в прежние годы.

Достойно отдельного разговора то, как было описано и объяснено взятие Киева в Суздальской летописи. Рассказав о жестоком разгроме города — но как о деле чуть ли не богоугодном и благочестивом («…Поможе Бог и Святая Богородица… князю Мстиславу Андреевичу с братьею своею…»), летописец разъяснил, чем, по его мнению, вызвано это несчастье. Оказывается, во всём были виноваты… сами киевляне, и особенно — митрополит-грек Константин, которого так не любил князь Андрей: «Се же здеяся за грехы их (киевлян. — А. К.), паче же за митрополичю неправду: в то бо время запретил бе (митрополит. — А. К.) Поликарпа игумена Печерьского про Господьскые праздникы, не веля ему ести мяса ни молока в среды и в пяткы в Господьскые праздьникы». Заодно припомнили «неправду» другого грека — черниговского епископа Антония, который во всём помогал митрополиту и «многажды браняшеть ести мяс» черниговского князя Святослава Всеволодовича, так что тот выгнал его из города. Антоний оказался в Киеве и потому тоже был объявлен виновником произошедшего. «Да внимаемы мы собе, кождо нас и не противится Божью закону» — этой сентенцией летописец заканчивает повествование о «киевском взятии». Такова, надо полагать, была официальная версия. Она, несомненно, устраивала князя Андрея Боголюбского, ибо служила оправданием за все злодеяния, совершённые его войском. Киевляне были наказаны не суздальцами, не ратью одиннадцати князей — но Божьей карой, обрушивающейся на всякого, кто противится «Божью закону»…

Но самое удивительное произошло уже после завершения похода. Андрей отказался занять освободившийся киевский престол, хотя тот и был в полном смысле слова его «отчиной» и «дединой». О его переезде в Киев не могло идти и речи. Всё было решено заранее, ещё в Суздале, и согласовано с другими князьями. Выполняя волю Андрея, его сын Мстислав возвёл на престол своего дядю, младшего Андреева брата Глеба. Остальные князья вынуждены были согласиться с этим. От случившейся перемены в Киеве они ничего не выгадывали, ибо Глеб и не думал расставаться с «отчим» для него Переяславлем, главным оплотом Юрьевичей в Южной Руси. Несомненно также с позволения Андрея, Глеб посадил на княжение в Переяславле своего двенадцатилетнего сына Владимира. Младший брат Глеба Михалко, примирившийся с Андреем, вероятно тогда же, получил от него Торческ — главный город в области расселения «чёрных клобуков», которым Юрьевичи владели и прежде, в годы киевского княжения их отца.

О том, как было воспринято вокняжение Глеба на Руси и за её пределами, свидетельствуют слова половецких послов, обращенные спустя совсем немного времени к новому киевскому князю: «Бог посадил тя и князь Андрей на отчине своей и на дедине в Киеве». Как видим, иллюзий на сей счёт ни у кого не было. Но нельзя не заметить, что в словах половецких послов, записанных русским летописцем, деяния Андрея — так уж получается! — чуть ли не приравнены к Божеским!

В том же марте Мстислав Андреевич вернулся обратно к отцу, — «с великою честью и славою», как пишет суздальский летописец. Эти слова приведены и в Ипатьевской (Киевской) летописи. Однако в одном из её поздних списков, так называемом Ермолаевском, они заменены другими: князь Мстислав Андреевич «поиде в Суждаль к отцю Андрееви со проклятием» {260} . Скорее всего, перед нами правка позднейшего книжника XVII века, его реакция на то, что было прочитано и переписано им в предшествующем летописном тексте. Но его слова верно отражают настроения, царившие в разгромленном и обесчещенном городе. Иначе чем с проклятием суздальское войско, равно как и войска других князей, киевляне провожать не могли. Спустя немного времени воины из Дорогобужа, участники недавнего разгрома, откажутся заезжать в Киев, ожидая от жителей неминуемой расправы. «Сам ведаешь, — обратятся они к князю Давыду Ростиславичу, также участнику недавних событий, — что есмы издеяли кияном. А не можем ехати, избьют ны (нас. — А. К.)!» {261} И эти слова, надо полагать, точно отражали отношение к ним киевлян.

Так был совершён переворот во всей истории домонгольской Руси. Прежде Киев был столицей, старшим городом Русской земли, и киевский великий князь — уже в силу того, что занимал «златой» киевский стол, — считался старейшим, первым среди остальных русских князей. Отныне этому был положен конец. «Старейшинство» было навсегда — окончательно и бесповоротно — оторвано от киевского престола, ибо новый киевский князь был заведомо младше Андрея и лишь по его воле посажен на киевский стол. Старейшим, первым среди прочих оказывался не киевский, но владимирский князь, избравший для себя заведомо «младший» город. Таким жестоким способом утверждал Андрей Боголюбский старейшинство своего Владимира над Киевом, «матерью городам русским».

Очень хорошо выразил это историк Василий Осипович Ключевский в начале прошлого века. «Андрей впервые отделил старшинство от места, — писал он: — заставив признать себя великим князем всей Русской земли, он не покинул своей Суздальской волости и не поехал в Киев сесть на стол отца и деда. Известное словцо Изяслава о голове, идущей к месту, получило неожиданное применение: наперекор обычному стремлению младших голов к старшим местам теперь старшая голова добровольно остаётся на младшем месте. Таким образом княжеское старшинство, оторвавшись от места, получило личное значение…» И здесь же о том, как сказалось это на судьбах собственной волости Андрея, Северо-Восточной Руси: «…Вместе с этим изменилось и положение Суздальской области среди других областей Русской земли, и её князь стал в небывалое к ней отношение. До сих пор князь, который достигал старшинства и садился на киевском столе, обыкновенно покидал свою прежнюю волость, передавая ее по очереди другому владельцу (пусть даже и своему малолетнему сыну. — А. К.). Каждая княжеская волость была временным, очередным владением известного князя, оставаясь родовым, не личным достоянием. Андрей, став великим князем, не покинул своей Суздальской области, которая вследствие того утратила родовое значение, получив характер личного неотъемлемого достояния одного князя, и таким образом вышла из круга русских областей, владеемых по очереди старшинства».

Этот решительный разрыв князя Андрея Юрьевича с традицией был замечен и книжниками XV–XVI веков. В деяниях князя они разглядели начало нового этапа русской истории — того самого, к которому причисляли и собственное время. Правда, непосредственной вехой, с которой начинался новый отсчёт русской истории, ими признавались разные события, и не обязательно разгром Киева. «И отселе наста княжение Суздальское, князем Андреем Юрьевичем, а стол великое княжение — град Володимерь», — писал под 1169 годом автор так называемой Софийской Первой летописи, даже не упоминая о походе на Киев Андреевой рати, но, очевидно, подразумевая его. А автор Воскресенской летописи поместил почти те же слова под 1157 годом, сообщая ещё только о вокняжении Андрея в Суздальской земле двенадцатью годами раньше. «Начало владимирьскаго самодръжьства» — так озаглавил одну из глав шестой «степени» автор Степенной книги царского родословия, московский книжник XVI века. И у него также речь шла о появлении Андрея на Владимирской земле: «И уже тогда киевьстии велиции князи подручни бяху владимирьским самодръжцем. В граде бо Владимире тогда начальство утвержашеся пришестием чюдотворнаго образа Богоматери, с ним же прииде из Вышеграда великий князь Андрей Георгиевичь и дръжавьствова». А ещё один русский книжник, автор Летописца, сохранившегося в рукописи XVII века из Синодального собрания (ГИМ. Син. № 964), посчитал ключевой «развилкой» русской истории смерть Ростислава Киевского (правда, неточно датируя её 6673/1165 годом): «В то же лето начало быти столом в Володимери Залесском, князь Андрей Юрьевич Боголюбский всеа Руси». В поздней же Густынской летописи точкой разрыва избрано именно разорение и опустошение Киева, но акценты смещены, и упор сделан не на русскую, но на последующую украинскую историю: «И отселе въпаде (упало. — А. К.) княжение Киевское, а Володимерское в Москве возънесеся. Оттоли бо московские князи над киевскими начата владети, донели же литовские князи взяли во свою власть, о нем же будет нижей». Но это, конечно, взгляд совсем из другой эпохи, исполненной жестокой борьбы за православную Украину между Московским государством и Литвой.

…Что ж, большое, как принято говорить, видится на расстоянии. Летописец XII века, современник киевского разгрома, констатировал лишь обычную смену князей в Киеве, предварив рассказ о последующих событиях вполне трафаретной фразой: «Начало княжения Глебова [Юрьевича] в Киеве».

 

Казнь Федорца

В том же 1169 году разрешился и застарелый церковный конфликт, долгие годы осложнявший жизнь князю Андрею Юрьевичу.

Как мы помним, церковная ситуация во Владимиро-Суздальском княжестве в первое десятилетие его княжения оказалась запутанной донельзя. Здесь одновременно находились или могли находиться сразу три епископа, каждый из которых претендовал на главенство над всей епархией: грек Леон, грек Нестор, успевший благословить установление нового церковного праздника 1 августа, а также ставленник Андрея и тоже скорее всего грек Феодор. Андрей до времени всецело поддерживал последнего, видя в нём фактического владимирского митрополита. Однако константинопольский патриарх Лука Хрисоверг решительно встал на сторону Леона, а Феодора, напротив, осудил как «многая грубная и несысленая творяще и учаще». Отказал он Андрею и в создании Владимирской епархии, не зависящей от Киева.

Андрей — пускай и не сразу — вынужден был подчиниться этому решению. Но раз так, то особой нужды во «владыке Феодоре» у него уже не оставалось. Не было у Андрея и особых резонов ссориться с киевским митрополитом, благо Киев — после вокняжения здесь его младшего брата Глеба — фактически перешёл под его, Андрея, контроль. И хотя он, как уже говорилось, не любил киевского митрополита Константина II, но теперь был заинтересован в сотрудничестве с ним. Не случайно именно в последние годы жизни, после 1169 года, Андрей задумался над тем, чтобы приступить к собственному строительству в Киеве. Причём, по его замыслу, здесь должны были повториться контуры его родного Владимира — то есть вектор взаимных влияний менялся полностью, на 180 градусов. Правда, до возведения в Киеве, «на велицем дворе на Ярославле», златой церкви — в подобие киевским (а может быть, и владимирским?) Золотым воротам — дело не дошло. Но «делателей» для этого Андрей в Киев, кажется, послал. Уже после его смерти жители Владимира и Боголюбова будут вспоминать слова, сказанные им незадолго до смерти, при отправке мастеров в Киев:

— Хочю создати церковь таку же, аки же ворота си золота, — да будет память всему отечьству моему!

С «делателями» Андрей расстался легко. А вот так же легко расстаться с «владыкой Феодором» у него не получилось. Ситуация вокруг претензий «лжевладыки» на епископский или даже митрополичий жезл вышла далеко за пределы Владимиро-Суздальского княжества, вызвав бурные споры в русском обществе. Как выясняется, Андрей находился в оживлённой переписке по этому поводу не только с константинопольским патриархом, но и с русскими иерархами, в частности с Туровским епископом Кириллом — знаменитым проповедником и крупнейшим писателем древней Руси, «вторым Златоустом», как стали называть его уже вскоре после смерти. Когда именно Кирилл занял туровскую кафедру, неизвестно. Зато известно, что он был уроженцем Турова, происходил из богатой семьи, принял пострижение в одном из туровских монастырей и прославился как выдающийся подвижник, столпник и молитвенник ещё до восхождения на кафедру. Кирилл резко осуждал претензии «лжевладыки» Феодора и старался убедить в этом князя, с которым, вероятно, был знаком ещё со времён недолгого туровского княжения Андрея. «И Федорца же, за укоризну тако нарицаема (в некоторых списках добавлено: «еретика епископа». — А. К.), сего блаженый Кюрил от божественых писаний ересь обличи и проклят его», — читаем в проложном Житии святого Кирилла, свой окончательный вид получившем, скорее всего, уже после монгольского завоевания Руси, в XIII или начале XIV века. И сразу же вслед за этим и, кажется, в прямой связи с только что сказанным: «Андрею, боголюбивому князю, многа посланья написа».

Историки литературы древней Руси находят прямые следы полемики по «делу Федорца» в одном из самых известных сочинений Кирилла Туровского — «Притче о человеческой душе и о теле» (или, как оно называется по-другому, «Слове о слепце и хромце»). «Слово» это было адресовано непосредственно владимирскому князю: в иносказательной форме, в жанре притчи — излюбленном в древней Руси — епископ разъяснял ему, к каким ужасающим последствиям может привести его поддержка «лжевладыки».

В основу «Слова» Кирилла Туровского легла известная в древней Руси притча о слепце и хромце, которых некий хозяин «винограда» (сада) оставил на страже своего богатства. Если кто захочет обокрасть сад, решил хозяин, то хромец увидит вора, а слепец услышит его; сами же они не смогут ничего украсть из-за своих увечий. Однако когда хозяин ушёл, хромец взгромоздился на плечи слепца, и так они присвоили «вся благая» господина своего. Хотя сам Кирилл в начале «Слова» ссылается на «Господню притчу» евангелиста Матфея (имея в виду схожий зачин евангельского рассказа о хозяине и злых виноградарях: Мф. 21:33–40), сюжет притчи имеет восточное происхождение. Как полагают, он восходит к рассказу из Вавилонского Талмуда («Беседа императора Антонина с раввином»), хотя встречается и в литературах других стран Востока, например в сказках «Тысячи и одной ночи». Славянская переработка этого рассказа возникла либо в Болгарии ещё в X веке, либо в древней Руси. Во всяком случае, Кирилл воспользовался уже готовым славянским текстом, дающим толкование притчи в христианском духе. Текст этот — краткая «Притча о теле и душе и о воскресении мёртвых» — читается под 28 сентября в русском Прологе; её фрагменты и вошли в сочинение туровского епископа. Человек, насадивший «виноград», разумеется здесь как Христос, Сын Божий; сад — это рай, хромец же — тело человеческое, а слепец — его душа (или, иногда, — наоборот). Хозяин посадил их возле своего сада, ибо человеку передана во власть вся земля, но не рай, запретный для него; они же преступили ограду, сиречь заповеди Божий. И когда хозяин узнал об этом, он призвал к себе сперва одного, а затем другого и, установив, как было совершено преступление, велел им вновь сесть друг на друга и приказал бить их немилостиво. Так и после смерти, когда человек преступит заповедь Божию, рассказывается в «Притче», сначала душа его приводится на суд Божий и начинает оправдываться, говоря, что не она, но плоть согрешила. «И того ради нет мучения душам до второго пришествия, но блюдомы суть — идеже Бог весть». А затем «паки души в телеса внидут и приимут воздаяния противу делом, и отселятся фешницы во тьму кромешную, идеже будет плач и скрежет зубов, а праведницы — в жизнь вечную». Таков назидательный смысл этого повествования.

Кирилл же создал на его основе глубокое по содержанию и яркое по форме философское произведение, в котором рассматриваются важнейшие богословские проблемы — соотношение в человеке душевного и телесного, небесного и земного. Но вместе с тем — и проблема взаимоотношения светской и церковной властей, священства и мира. «Рай ведь — место святое, как и в церкви алтарь, — рассуждает Кирилл. — Церковь же для всех открыта… Алтарь же свят как эдемский рай, в который трудно войти, хотя и ворота незамкнутые имеет. Так был посажен хромец со слепцом у ворот стеречь то, что внутри, как приставлены и патриархи, архиепископы, архимандриты меж церковью и алтарём стеречь святые тайны от врагов Христовых, то есть от еретиков и зловерных искусителей, нечестивых грехолюбцев и неверных осквернителей». А это даёт автору возможность обрушиться с обличениями на тех, кто пытается незаконно получить сан, войти туда, куда входить запрещено, присвоить то, что не принадлежит ему, подобно слепцу и хромцу из притчи. Объектом его яростных обличений и стал «сей церковник, недостойный священства и утаивший грех свой», который «пренебрёг Божьим заветом, но ради высокого сана и славы земной взошёл на епископский стол». Намёк более чем прозрачный! Ведь слово «сей», то есть «этот», означает, что адресат послания точно знал, о ком идёт речь. «Понимайте же теперь, безрассуднейшие из сановников, глупейшие из священников! — восклицает Кирилл, обращаясь, очевидно, к покровителям упомянутого им «церковника», в том числе, получается, и к князю. — Когда поумнеете? Давший ухо не слышит ли? Создавший око не смотрит ли? Повелевающий народами не обличит ли? Поучающий человека разуму не уразумеет ли вашего заблуждения? Господь ведь постигнет обманные помыслы, как лживые, и извергнет неправедных от власти, отгонит нечестивых от жертвенника. Ибо никакой сан в этом мире не избавит от мучений нарушающих Божьи заповеди».

Если Андрей со вниманием читал «Слово» туровского епископа (а сомневаться в этом не приходится), то он не мог не разгадать скрытых в нём намёков и иносказаний. Ведь если слепец, первым задумавший покуситься на «благая» своего господина, — это Феодор, «буий во иереях», то хромец, последовавший его наставлениям и взгромоздившийся на него, — это он, Андрей. (Между прочим, антропологи, изучавшие костные останки Андрея Боголюбского, выявили следы артроза в его тазобедренных суставах. Но прямых свидетельств того, что князь действительно хромал, у нас нет.) А это значит, что он, Андрей, покрывает грехи своего епископа! Но даже если виновен не он, а Феодор, кара за содеянное постигнет обоих, и отпираться, ссылаясь на то, что он, князь, не ведал о злодеянии, бессмысленно — в этом и состоит суть притчи, рассказанной Кириллом. «Если благих дел нет в нас и нет покаянья в грехах, то в каком бы мы ни были чине, далеко от Бога мы, — растолковывал Кирилл. — Только близ сокрушённых сердцем Господь; смиренных духом — спасёт, желанья страшащихся Его — исполнит». Но относился ли к таковым владимирский самодержец?

Читая «Притчу», Андрей должен был понимать, что злодеяния «слепца» Феодора неотвратимо влекут и его к Божьему наказанию, что он, Андрей, нарушил установления и патриарха, и киевского митрополита — то есть тех самых людей, что, по Кириллу, поставлены «стеречь святые тайны от врагов Христовых» — «еретиков и зловерных искусителей». Кирилл обвинял «лжевладыку» Феодора в ереси — но это значит, что тягчайшее обвинение ложилось и на князя, покровительствовавшего «лжевладыке»! И не его ли, Андрея, стремление подчинить всё и вся своей личной власти, не его ли вмешательство в сугубо духовные дела, в духовную сферу привели к расколу Ростовской епархии? А ведь это грозило новым расколом и всей Русской церкви, только-только начинавшей выходить из очередного жестокого кризиса.

Трудно сказать, внял ли Андрей увещеваниям «второго Златоуста», и если внял, то в какой мере. Неизвестно также, какие ещё «многа посланья» от епископа Кирилла получал князь и что в них содержалось, равно как и писал ли что-нибудь в ответ сам Андрей. Он и позднее будет всё чаще настаивать на своём и всё реже прислушиваться к увещеваниям других — как духовных, так и светских лиц. Однако Феодора из своей земли он всё-таки изгнал. Больше того — предал его жестокому суду и казни. А значит, осознал пагубность своей прежней церковной политики.

О том, что предшествовало этому, мы знаем из весьма тенденциозного рассказа летописи — скорее даже не рассказа, а памфлета, направленного на осуждение «злого и пронырливого еретика» и «гордого льстеца», «звероядивого» Федорца. Но мы уже говорили о том, что Суздальская летопись времён Андрея подверглась жестокой цензуре; очень многое из неё было вымарано, оставшееся же изложено так, как это было выгодно князю. Рассказ об изгнании Феодора подан здесь как «новое чудо» Владимирской иконы Божией Матери, как ещё одно свидетельство особого покровительства Владимиро-Суздальской земле со стороны Высших сил. Собственно, именно так этот рассказ и озаглавлен в летописи:

«В то же лето чюдо створи Бог и Святая Богородица новое в Володимери городе: изгна бо Бог и Святая Богородица Володимерьская злаго и пронырливаго и гордаго лестьца, лжаго владыку Феодорца из Володимеря от Святыя Богородиця церкве Златоверхыя и от всея земля Ростовьскыя».

То есть изгнание епископа приписано здесь Богу и Пречистой, а не князю, который лишь выполнял Высшую волю. Такова была официальная версия событий. Но в какой степени она скрывала реалии того, что на самом деле происходило в Суздальской земле, мы не знаем.

Мы уже говорили о том, что нам известно очень немногое о «владыке» Феодоре. Да и это немногое далеко не всегда заслуживает доверия. Так, едва ли можно признать достоверным сообщение поздней Никоновской летописи под 1170 (1168?) годом о том, что «калугер» Феодор (напомню: по версии Никоновской летописи, «сестричич» киевского боярина Петра Бориславича) по своей воле, взяв с собой «много имения», отправился в Константинополь к патриарху, надеясь обмануть его. Поздний московский летописец так передаёт его «лживую» речь, обращенную к предстоятелю Вселенской церкви:

— Яко ныне несть в Киеве митрополита, и се аз (то есть: «и вот я!» — А. К.). Да поставиши мя!

Патриарх не поверил ему, и тогда Феодор изменил тактику, начав просить поставления в епископы, а не митрополиты:

— Яко несть ныне в Руси митрополита, и се тамо несть от кого ставитися епископом. Да поставиши мя в Ростов епископом!

И патриарх — вероятно, не столько под воздействием речей «калугера», сколько из-за богатых даров, принесённых им, — возвёл-таки его в сан ростовского владыки. Но дело даже не в том, что Феодор был слишком хорошо известен в Константинополе и патриарх Лука Хрисоверг ещё в письме князю Андрею дал ему характеристику, исключающую возможность его поставления в сан. (Автор Никоновской летописи как будто различает «первого» Феодора из послания патриарха Луки и «второго», о котором идёт речь.) Приведённая московским книжником XVI века история ростовского «лжевладыки» слишком похожа на более поздние истории поставления русских иерархов в Константинополе и, в частности, историю знаменитого коломенского священника Митяя, ставленника великого князя Московского Дмитрия Ивановича, и его спутников, также надеявшихся «многим имением» склонить на свою сторону константинопольского патриарха. И можно думать, что автор Никоновской летописи сконструировал свой рассказ по образцу более близких ему по времени событий, создал своего рода исторический прецедент для суждения о позднейших поездках русских иерархов в Царьград.

Если Феодор и отправился в Константинополь, то, несомненно, с позволения Андрея и гораздо раньше, нежели показывает Никоновская летопись. Мы уже говорили, что Андрей надеялся таким образом добиться автокефалии Ростовской епархии, её независимости от Киева. Так может быть, с помощью щедрых даров им с Феодором удалось добиться этого — хотя бы на время? Или же они хотели выдать желаемое за действительное? Напомню, что титул архиепископа носил соперник Феодора, грек Леон. Вероятно, и Феодор рассчитывал получить белый клобук, а если судить по его позднейшему прозвищу — «Белый Клобучок», — то даже самовольно надел его на себя.

Как мы знаем, в течение долгого времени «владыка» Феодор пользовался благорасположением князя Андрея: «…князю же о нём добро мыслящю и добра ему хотящю» — не скрывает суздальский летописец. Но две сильные личности не могли ужиться. Конфликт между ними нарастал постепенно и в конце концов выплеснулся наружу. Непосредственным поводом к открытому мятежу «лжевладыки» стало, по летописи, требование князя отправиться в Киев, к митрополиту, дабы тот решил вопрос о возможности пребывания Феодора в епископском сане. Однако это требование князя можно рассматривать и как развязку конфликта, ибо едва ли у кого-нибудь оставались сомнения относительно того, какое решение примет митрополит. Отсылая Феодора в Киев, князь тем самым выказывал готовность расправиться с ним. Примечательно, что произошло это именно в начале 1169 года — после того, как Андрей подчинил Киев своей власти, посадив на киевский стол младшего брата. «Как номинальному главе Руси отдельная Владимирская митрополия Андрею Боголюбскому была уже не нужна, а требовалось, совершенно напротив, единство Киевской митрополии», — справедливо замечает современный историк.

Феодор от поездки в Киев решительно отказался: «не всхо-те послушати христолюбиваго князя Андрея». На требование князя он ответил жёсткими мерами, к которым церковные иерархи прибегали разве что в самых крайних случаях: «…Сь же не токмо не всхоте поставлены! от митрополита, но и церкви все в Володимери повеле затворити и ключе церковные взя, и не бысть ни звоненья, ни пенья по всему граду». (Схожим образом поступил, как мы помним, киевский митрополит-грек Михаил, покидая Русь в 1145 году.) Феодор «дерзнул» затворить даже «Златоверхий» храм Святой Богородицы с чудотворной иконой, что было расценено как страшнейшее злодеяние и кощунство, а позднее, вероятно, поставлено ему в вину как ересь. В тот же день, как свидетельствует летопись, Феодор был извержен из епископии. Случилось это 8 мая, в день памяти апостола и евангелиста Иоанна Богослова. А далее летописец рисует ужасающую картину того, что творил «звероядивый Федорец» в Ростовской земле в предшествующие годы, когда ещё пользовался здесь всей полнотой церковной власти. Впрочем, не будем забывать о том, что перед нами именно памфлет, в котором, как это всегда бывает, правда густо перемешана с вымыслом и Феодору приписаны преступления, коих он, быть может, никогда не совершал:

«Много бо пострадаша человеци от него в держаньи его (то есть при его правлении. — А. К.): и сел изнебывши (лишились. — А. К.), и оружья, и конь, друзии же и роботы добыта (то есть были обращены в рабство. — А. К.), заточенья же и грабленья — не токмо простьцем (мирянам. — А. К.), но и мнихом, игуменом и ереем (священникам. — А. К.). Безъмилостив сый мучитель, другым человеком головы порезывая (в других летописях разъяснено: «власы главныя пореза». — А. К.) и бороды, иным же очи выжигая и язык урезая, а иньы распиная по стене и муча немилостивне, хотя исхитити от всех именье (то есть желая отобрать имущество. — А. К.); именья бо бе не сыт, акы ад».

(Как всегда, дополнительные сведения содержатся в Никоновской летописи. Впрочем, приводимые её автором леденящие душу подробности свидетельствуют скорее о необузданной фантазии московского книжника XVI века, нежели передают реалии эпохи Андрея Боголюбского. Оказывается, Феодор отказывался идти на поставление в Киев, ссылаясь на то, что был поставлен самим патриархом; гнев его обрушился не только на церковных людей, но также «и многих князей и бояр измучи и именье их восхити». И далее: «По сих же сказаша ему постельничя княжа богата зело (то есть о постельничем самого Андрея? — А. К.), он же и того скоро повеле пред собою поставити; сему же не покоряющуся, он же повеле его мучити, и сице много имения восхити; и не стерпев убо сей, досадно слово изглагола Феодору епископу, он же повеле его стремглав (то есть вниз головой. — А. К.) распяти. И сице многих овех (иных. — А. К.) заточи, овех же измучи, взимая имение их, овем же власы главы, и брады, и очи свещами сожигая, овем же руце и нозе отсецая, овем же язык, и нос, и уши, и устне (губы. — А. К.) отрезая, овех же на стенах и на дцках (досках. — А. К.) распиная, овех же на полы (напополам. — А. К.) разсецая, жены же богатьы мучяше и не покоряющихся ему в котлех варяше». А в лицевом Лаптевском списке той же летописи все эти ужасы еще и изображены на красочных миниатюрах. Андрей будто бы и не ведал ни о чём, но люди, «оскорбишася и опечалишася вси», пришли к нему, плача «о бедах и о напастех своих». Здесь же приведён и диалог Андрея с Феодором, в котором князь выглядит кротким агнцем. Он увещевает епископа: «Людие вси скорбят и плачут, удобно ти есть престати от гнева и преложитися на кротость и милость…»; Феодор же «не точию князя поруган[ия]ми и укоризнами обложи, но и на Пречистую Богородицу хулу изглагола». А в последующем рассказе о суде над Феодором в Киеве в уста митрополита Константина вложены обвинения против еретиков, ставшие актуальными в России не ранее XIV века.)

Чем объяснить этот чудовищный разгул жестокости во Владимире и других городах Ростовской земли? Невольно закрадывается мысль, что многое совершалось не иначе как с молчаливого согласия князя, что Андрей — пускай и косвенно — причастен к вышеописанным злодеяниям. Ведь трудно допустить, что Феодор творил их совсем уж без ведома князя! Наверное, тот до времени попросту закрывал на них глаза? Или всё было не так? Более века назад свои ответы на эти вопросы предложил знаменитый историк Русской церкви Евгений Евсигнеевич Голубинский (1834–1912), сведший почти всё к борьбе Феодора и Андрея за автокефалию (независимость) своей церкви. «Эти неистовства должны значить, — писал он, — что между епископом Ростовским, который объявил себя автокефальным, и между митрополитом Киевским, который не хотел признавать его автокефалии, завязалась ожесточённая борьба, — что в этой борьбе духовенство и граждане владимирские разделились на две враждебные партии, из которых одна держала сторону епископа, а другая — сторону митрополита, и что епископ с князем и воздвигли беспощадное гонение на сторону с ними несогласную, хотя весьма может быть, что, изображая эту беспощадность гонения и представляя её беспричинным неистовством Феодора, летописцы и впадают в большее или меньшее преувеличение. Могло дело доходить и до затворения всех храмов владимирских — этот поступок со стороны епископа мог значить то, что он хотел подействовать на сторону ему враждебную посредством церковного отлучения. Конец борьбы был тот, что Боголюбский выдал своего епископа митрополиту. Что принудило к этому князя, и притом такого, вовсе не имевшего охоты уступать кому бы то ни было, как Боголюбский, остаётся неизвестным; но вероятно то, что Феодор, не успев добыть автокефалии в Константинополе, объявил себя автокефальным самозванно, что митрополит успел доказать это и что таким образом он успел вооружить против него, как против наглого обманщика, общественное мнение России, которому и не нашёл возможным или благоразумным сопротивляться Боголюбский». Возможно, это всего лишь домыслы маститого историка. Но нельзя исключать и того, что дело обстояло именно так или примерно так. Во всяком случае за прошедшие сто лет мы не получили в свое распоряжение какие-то принципиально новые данные, которые позволили бы прояснить картину и предложить иной ответ на поставленные вопросы. В истории сплошь и рядом бывает так, что мы знаем лишь последствия, лишь внешнюю канву событий, но не знаем их истинных причин.

Итак, Феодор был лишён сана, схвачен и в оковах отправлен в Киев. Здесь и состоялся суд над ним, устроенный митрополитом. Решение суда оказалось также жестоким до крайности, не имеющим прецедентов в русской церковной истории того времени. И оно также свидетельствует о том, что озлобление в обществе достигло крайней степени, не миновав и церковных иерархов.

«Митрополит же Костянтин об[в]ини его всими винами и повеле его вести в Песий остров», — читаем в Ипатьевской летописи. «Пёсий остров» — вероятно, один из существующих и поныне небольших островков на Днепре, против Киева, но какой именно, неизвестно. Название его, скорее всего, связано с тем, что здесь находились княжеские псарни. Но то, что судьба ростовского «лжевладыки» решалась именно на «Пёсьем острове», не могло не показаться знаменательным его врагам: иначе чем как к псу, собаке, церковные власти Киева к нему, наверное, не относились.

В суде над Феодором участвовали епископы, и среди них — туровский епископ Кирилл, который, как мы знаем из его Жития, обличил «Федорца» «от божественых писаний» как еретика. В вину «лжевладыке» была поставлена «хула» на Богородицу, но что стояло за этим грозным обвинением в ереси, в точности неизвестно. Отлучение от сана было подтверждено и дополнено публичным проклятием, после чего бывшего ростовского владыку подвергли жестокой казни: «…и тамо (на «Пёсьем острове». — А. К.) его осекоша, и языка урезаша, яко злодею еретику, и руку правую отсекоша, и очи ему выняша, зане хулу измолви на Святую Богородицю». Слово «осекоша» означает, что несчастному в конце концов отрубили голову. «…Тако же и сей бес покаянья пребысть и до последняго издыханья, — продолжает летописец, — уподобивъся злым еретиком, не кланяющимся, и погуби душу свою и тело, и погыбе память его с шюмом». И ниже: «Се же спискахом, да не наскакають неции на святительский сан… Тако и сь Феодорець, и не въсхоте благословленья, и удалися от него: злый бо зле погыбнеть (ср. Мф. 21: 41)» [131]Иные сведения о судьбе Феодора приведены в «Истории…» В.Н. Татищева. Здесь говорится о том, что Андрей отправил в Киев вместе с осуждённым своего посла, а также «челобитчика и свидетелей», «написав все приносимые на него вины». Митрополит, «исследовав всё прилежно и облича его судом духовным недостойна быть причастником церкви», отправил Феодора на «Пёсий остров» «на покаяние». Но тот и там начал «наипаче злоречить митрополита и тяжкие ереси произносить», за что был отдан на суд великого князя — надо полагать, Глеба Юрьевича. И уже великий князь осудил его, «яко богохульника: велел ему язык урезать, очи исторгнуть и руку правую, а потом главу отсечь». «И прокляли его собором, а книги, писанные им, на торгу пред народом сожгли» [ Татищев. Т. 3. С. 91].
.

Как оценить этот эпизод в биографии Андрея Боголюбского? Конечно же и он едва ли украшает его. Но Андрей и здесь поступил так, как считал нужным. И добился-таки своего. Одним ударом Андрей разрубил целый клубок противоречий — завязанный, заметим, при его непосредственном участии. А вместе с тем — пусть и таким страшным способом и чужими руками — избавился от человека, который мешал ему вести княжество нужным ему курсом. Князь разуверился в нём — и прежние заслуги его любимца были забыты, обращены в ничто. Феодор был обвинён в ереси — а это оправдывало и его изгнание из Ростовской земли, и его жестокую казнь в Киеве. Но ещё важнее другое. Расправа над «злым и пронырливым» еретиком была воспринята летописцем как очередная заслуга Андрея перед православным миром, как новое подтверждение его благочестия и правоверия. И именно в связи с «делом Федорца» в летописи впервые используются «царские» эпитеты применительно к князю Андрею. Он ещё не назван «царём» напрямую, но летописец так повествует о «новом чуде», совершённом во Владимирской земле: Бог спас «людей своих сих кротких… от звероядиваго Феодорца погибающих… рукою крепкою и мышцею высокою, рукою благочестивою царскою правдиваго и благовернаго князя Андрея».

Вот так, не больше и не меньше.

Давно замечено, что Суздальская летопись при князе Андрее Боголюбском вся выстроена «как цепь чудес Богоматери». В той же летописной статье — в параллель к «новому чуду» Владимирской иконы — рассказывается о событиях в Южной Руси в первые месяцы княжения в Киеве Глеба Юрьевича и ещё об одном Богородичном чуде — на этот раз не владимирском, а киевском:

«В то же лето чудо створи Бог и Святая Богородица церкве Десятиньныя в Киеве, юже бе создал Володимер, иже бе хрестил землю Русьскую и дал бе десятину к церкви той по всей Русьстей земли: створи же… Мати Божия чюдо паче нашея надежа…»

Случилось же вот что. Как всегда бывало при смене князей в Киеве, к русским границам подступили половцы, намеревавшиеся заключить договор с новым киевским князем и получить от него богатые подарки. На этот раз явились сразу две половецкие орды: одна вступила в пределы Переяславского княжества, а другая двигалась по противоположной, правой стороне Днепра, к Киеву, и остановилась у Корсуня, города на реке Роси, правом притоке Днепра. Послы от обеих орд прибыли к Глебу, требуя его, по обычаю, к себе на «снем»: «Хощем с тобою поряд положите о всём и утвердитися межи собою, и внидем в роту (клятву. — А. К.), а ты — к нам: да ни вы начнёте боятися нас, ни мы вас». Глеб обещал приехать и к тем, и к другим. Но надо было решить, к кому первым. Посоветовавшись с дружиной, Глеб двинулся сперва к Переяславлю, «блюдя Переяславля, — объясняет летописец, — князь бо переяславльский Глебович Володимер в то время бяшеть мал, яко 12 лет». К «корсунским» же половцам князь отправил посла, обещая приехать позже. Но не тут-то было. Пока Глеб мирился с левобережными половцами, правобережные бросились грабить киевские сёла. Половцы захватили Полоный, «град Святей Богородицы Десятинной» (переданный клиру Десятинной церкви, вероятно, ещё Владимиром Святым), и другой город — Семыч, «и взяша сёла без утеча (то есть захватили всех жителей, поголовно. — А. К.), с людми, с мужи и жёнами, кони, и скоты, и овце», и погнали весь полон к себе, в Поле. Глеб узнал о случившемся, возвращаясь от Переяславля. Он хотел броситься в погоню за половцами, но берендеи, бывшие в составе его войска, остановили князя. Летописец приводит их слова, показательные для правильного понимания сущности княжеской власти в то время:

— Княже, не езди! Тобе лепо ездити в велице полку, еда совокупишися с братьею. А ныне пошли брата, которого любо, и берендеев неколико.

Глеб послал против половцев брата Михалка, а также своего воеводу Володислава. Вместе с ними были посланы сто переяславцев, храбрых воев, и полторы тысячи берендеев. Берендеи перехватили половецкую «сторожу», 300 человек, и перебили её всю, опасаясь оставлять в живых хотя бы одного человека. Затем у встречных половцев был отбит русский полон, но, как оказалось, дальше на пути у воинов Михалка находился «великий полк», с которым предстояло сразиться. Укрепившись «Божьею помощью и Святою Богородицею» и уповая на «крест честной», наше войско (в котором, между прочим, «поганых» насчитывалось много больше, чем христиан) двинулось против половцев. Утех было 900 «копий» (небольших отрядов в три-четыре человека), а у наших — всего 90, рассказывает летописец, возможно и приукрашивая соотношение сил. Михалко с переяславцами хотел было броситься вперёд, но один из берендеев удержал его за повод коня. Берендеи, имевшие давние счёты с половцами — своими кровными врагами, и решили исход битвы. Сеча была «зла»; князя Михалка ранили двумя копьями в бедро, а третьим — в руку, «но Бог отца его молитвою избавил его от смерти» (вновь отметим указание на особую защитительную силу «отчей» молитвы для князя). Половцы бежали, а наши погнались за ними, одних избивая, а других беря в плен. Всего было захвачено полторы тысячи половцев, а многих ещё перебили. Так была одержана славная победа — помощью честного креста и Пресвятой Богородицы Десятинной, отомстившей за разграбление своего города, заключает летописец. Михалко с переяславцами и берендеями возвратился к Киеву, люди, освобождённые из плена, разошлись по своим домам, «а прочие все христиане прославили Бога и Святую Богородицу, скорую помощницу роду христианскому».

В предшествующем повествовании Суздальской летописи подобных ярких рассказов, посвященных прославлению Десятинной иконы Божией Матери и вообще киевских святынь, мы не встречали. Более того, стоит напомнить, что всего несколькими неделями раньше Десятинная церковь, в которой и находилась чудотворная икона, столь же почитаемая в Киеве, как Владимирская во Владимире, была подвергнута осквернению и жесточайшему разграблению ратью одиннадцати князей. Но теперь, когда Киев перешёл в руки князя Андрея, когда здесь сел на княжение его младший брат, киевские святыни стали и его, Андрея, святынями. И владимирский летописец чутко уловил это и поспешил прославить «Богородицу Десятинную» точно так же, как раньше он прославлял Владимирскую икону.

 

Новгородская война

Поход князя Мстислава Андреевича «за Волок» зимой 1166/67 года, то есть ещё при жизни Ростислава Киевского, привёл к очередному обострению суздальско-новгородских отношений. Пушными богатствами Севера прежде почти монопольно распоряжались новгородские купцы. А ведь меха на протяжении многих веков были главным предметом русского экспорта и главным источником богатства и для князей, и для их приближённых, и для предприимчивых купцов. Русские бобры и куницы исключительно высоко ценились и в Византии, и на Арабском Востоке, и в Западной Европе. Что уж говорить о соболях, горностаях и полярных песцах! Ещё отец Андрея князь Юрий Владимирович пытался заполучить в свои руки «заволоцкую» дань и в 1149 году посылал против новгородских «данщиков» своего подручника — князя Ивана Берладника. Но то была единичная, по сути пиратская акция. Андрей и здесь продолжил политику отца, но придал ей гораздо больший масштаб. Именно после похода 1166/67 года ему, по-видимому, удалось распространить свою власть на отдельные территории на Северной Двине, о чём мы достоверно знаем из новгородских источников. «Двиняне» «дашася» князю Андрею Суздальскому, то есть стали платить ему дань, сообщается в «Слове о Знамении Пресвятой Богородицы» — памятнике хотя и относительно позднем, первой половины — середины XIV века, но дающем исключительно важные сведения по нашей теме. Примерно тогда же под власть Андрея перешли земли вокруг озера Лача, или Лаче, на реке Онеге (на юго-западе нынешней Архангельской области). Сюда кем-то из владимирских князей — а может быть, даже самим Андреем — был сослан знаменитый Даниил Заточник, автор «Слова», или «Моления», который, сетуя на свою горькую участь, прямо противопоставлял Лаче-озеро княжескому Боголюбову:

— Зане, господине, кому Боголюбиво, а мне горе лютое… Кому Лаче озеро, а мне, на нём сидя, плач горький…,

А ведь то были прежние новгородские волости. Так что у соперничества Суздаля и Новгорода на рубеже 60–70-х годов XII века, помимо политических, имелись и вполне ощутимые экономические причины.

Отдельные эпизоды этого соперничества известны нам благодаря источникам новгородского происхождения. А потому на всё происходящее мы вынуждены смотреть по большей части глазами новгородцев.

Так, археологами обнаружено письмо, написанное на бересте неким новгородским чиновником Саввой, которому были поручены сбор и последующее распределение «заволоцкой» дани (в реестре новгородских берестяных грамот это письмо значится под № 754). Савве собрать дань не удалось, а почему так произошло, он и рассказал своим адресатам. Для нас его грамота замечательна прежде всего тем, что в ней упомянуто имя Андрея — героя нашей книги.

Карта 4. Новгородская земля во второй половине XII — начале XIII века (по А.Н. Насонову)  

«От Савы покланяние к братьи и дружине», — начинает автор грамоты, а затем сообщает, что его покинули люди, которым надлежало «исправить», то есть собрать, остаток дани до осени и «по первому пути» послать дань в Новгород, а самим отбыть прочь. Но тут некий Захарья (в котором исследователи не без оснований видят новгородского посадника Захарию, казнённого зимой 1167/68 года) через присланного им человека клятвенно («в вере») потребовал — видимо, от людей Саввы: «Не давайте Савве ни единого песца с них собрать», — обещая во всём разобраться самому. Люди ушли. Савва же остался. «Потом пришли смерды, — продолжает автор грамоты. — От Андрея мужа приняли, и [его] люди отняли дань». Упомянутый Андрей — это, очевидно, суздальский князь, который и прислал сюда своего человека за данью. Впрочем, Савву больше волнует то, как будет воспринято случившееся в Новгороде. Восемь человек, находившихся под началом некоего Тудора, продолжает он, «высягли», то есть вырвались (или, возможно, вышли из повиновения?), и Савва просит отнестись к ним с пониманием. А на внутренней стороне грамоты приписка, сообщающая о князе — надо полагать, пока ещё пребывающем в Новгороде Святославе Ростиславиче: «А сельчанам своим князь сам от Волока и от Меты участки дал. Если же, братья, вины люди на мне не ищут и будет дознание, то я сейчас с радостью послал бы грамоту».

Упоминание Захарии (если речь действительно идёт о новгородском посаднике) и, особенно, князя позволяет датировать грамоту временем не позднее сентября 1167 года, когда Святослав был изгнан из Новгорода. Как выясняется, неудача миссии Саввы была вызвана прежде всего конфликтом в самом Новгороде между различными боярскими группировками, к одной из которых принадлежал автор письма, а к другой — новгородский посадник. Попытка Захарии передать сбор дани в другие руки привела к тому, что Новгород и вовсе лишился её. Надо полагать, что зимой 1167/68 года, когда новгородцы жестоко расправятся с посадником и его сторонниками, Захарии припомнят и этот его промах. Примечательно, что грамота Саввы была найдена в районе древней Прусской улицы так называемого Людина «конца» Новгорода. (Новгород изначально делился на четыре, а затем на пять «концов», то есть обособленных районов.) Именно на Прусской улице располагался двор нового новгородского посадника Якуна, главного политического противника и недоброжелателя Захарии, бывшего, очевидно, инициатором расправы с ним. Сам же Захария обитал на так называемом Неревском «конце» города, где обосновались и его сторонники. Так что противостояние враждующих боярских группировок в Новгороде носило ярко выраженный территориальный характер, и письмо Саввы — одно из подтверждений тому. Как видим, суздальские князья умело использовали противоречия внутри самого Новгорода.

Другой, очень похожий эпизод в истории новгородско-суздальского противостояния имел место в 1169 году, незадолго до большого похода рати Андрея Боголюбского на Новгород. К тому времени Захария был уже казнён, а на княжение в Новгороде сел князь Роман Мстиславич, враг Андрея. И вновь конфликт разгорелся вокруг «заволоцкой дани», собирать которую явились на Двину «данщики» сразу с обеих сторон — и из Новгорода, и из Суздаля. Напомню, что оба княжества находились тогда в состоянии войны друг с другом.

«…Иде Даньслав Лазутинич за Волок даньником с дружиною», — сообщает под этим годом Новгородская Первая летопись. Данислав Лазутинич — личность примечательная. Этот боярин со своими людьми годом ранее сумел в обход смоленских и суздальских «застав» пробраться в Киев, к князю Мстиславу Изяславичу, и испросить у него сына на княжение в Новгород. Соответственно, Данислав должен был пользоваться особым расположением князя Романа Мстиславича и его отца. По сведениям новгородских источников более позднего времени, поход Данислава на Двину был вызван как раз тем, что «двиняне» отказались платить дань Новгороду (о чём мы упомянули выше). Здесь же, на Двине, новгородцы столкнулись с суздальским отрядом, присланным Андреем. По сведениям новгородского летописца, современника событий, новгородцев было 400 человек, а суздальцев — 7 тысяч. Однако эти цифры вызывают сомнения: известно, что воюющие стороны во все времена любили завышать силы противника и занижать свои. Тем более что в упомянутом «Слове о Знамении Пресвятой Богородицы» и поздних новгородских летописях цифры приведены иначе: 500 новгородцев (по 100 «мужей» из каждого из пяти новгородских «концов») и полторы тысячи суздальцев — в четыре с половиной раза меньше, чем названо в Новгородской Первой летописи. По-разному приведены и цифры потерь в произошедшем сражении. Новгородцы потеряли всего 15 человек — здесь источники единодушны. А вот суздальцев было убито, по сведениям Новгородской Первой летописи, 1300 человек, а по сведениям поздних источников — 800, что, впрочем, тоже совсем не мало и составляет более половины всего отряда. Вероятно, сказался фактор внезапности: новгородцы атаковали превосходящий их по численности суздальский отряд, когда те не ожидали нападения. Расправа же с побеждёнными оказалась жестокой до крайности: пленных не брали.

Однако полного разгрома не получилось. Как выясняется, новгородцам всё-таки пришлось отступить. Суздальцы, пусть и потерявшие многих людей, собрали-таки дань с местного населения. Но после их ухода новгородцы вернулись обратно. «…И отступиша новгородьци, и опять воротившеся, възяшя всю дань», — свидетельствует летописец, современник событий. Причём дань была взята и «на суждальских смердех», то есть с тех, кто раньше признал власть Андрея Боголюбского и уже уплатил дань его людям. Теперь им пришлось выплачивать дань во второй раз.

Позднейший новгородский книжник, автор «Слова о Знамении…», полагал, что именно конфликт в далёком Заволочье стал причиной похода Андрея на Новгород. Но в этом позволительно усомниться. Примечательно, что о столкновении с новгородцами на Двине Суздальская летопись даже не упоминает. После разгрома Киева и бегства оттуда князя Мстислава Изяславича поход на Новгород сделался неизбежным в любом случае. Нанеся поражение отцу новгородского князя Романа, Андрей должен был выбить из Новгорода и его сына. Теперь это не только объяснялось политической или экономической целесообразностью, но становилось делом принципа для суздальского князя.

Андрей действовал так же, как и год назад, когда организовывал поход на Киев. Была создана новая коалиция князей. Сам Андрей и на этот раз остался дома. Позднейший новгородский книжник объяснял это болезнью князя: Андрей, по его словам, «разгневася на Новгород и нача сбирати рать», однако «сам же тогда разболеся». Но дело конечно же было не в этом, или по крайней мере не только в этом. Мы уже знаем, что Андрей отказался от участия в военных действиях задолго до Новгородского похода.

Вновь, как и год назад, он поставил во главе рати сына Мстислава. Действительное командование войсками вновь было поручено воеводе Борису Жирославичу (на этот раз его отчество обозначено в источнике именно так). Состав коалиции, правда, заметно изменился. В походе не приняли участие южнорусские князья. Это объяснялось не только удалённостью их от театра военных действий, но и тем, что на юге началась очередная война за Киев, в которую оказались втянуты сразу несколько князей.

Основу собранного Андреем войска составили ростовские и суздальские дружины. К участию в войне Андрей привлёк и своих младших союзников из Рязани и Мурома. Сами князья Глеб Ростиславич Рязанский и Юрий Владимирович Муромский остались дома, но оба отправили в поход свои полки во главе с сыновьями (к сожалению, в источниках не поименованными). Это соответствовало принятым нормам межкняжеских отношений: если бы Андрей выступил в поход сам, князья обязаны были бы по его требованию последовать за ним; но он ограничился посылкой сына — и они поступили так же. Впрочем, и для рязанцев, и для ратников из Мурома это была война за чужие интересы. А потому особого усердия в ходе военных действий от них было ожидать трудно. «Слово о Знамении Пресвятой Богородицы» называет среди участников похода ещё и переяславцев. Наверное, нельзя исключать того, что князь Глеб Юрьевич послал на помощь старшему брату какую-то часть своих войск. Но помощь эта если и была, то весьма незначительной, ибо Глебу пришлось бороться за Киев с князем Мстиславом Изяславичем, отцом Романа. Зато и Мстислав не имел возможности помочь сыну.

Другую половину рати составили полки Ростиславичей и их союзников, которые и прежде в союзе с Андреем вели войну против новгородцев. Летописи называют по именам смоленского князя Романа и его брата Мстислава, которые действовали соответственно со смолянами и торопчанами. Кроме них, в поход на Новгород выступил полоцкий князь Всеслав Василькович (по имени не названный), союзник Ростиславичей, всецело обязанный им своим княжением в Полоцке. Как и смоляне и жители Торопца, полочане жаждали отомстить новгородцам за разорение собственной земли несколькими месяцами раньше. Что же касается Святослава Ростиславича, недавнего хозяина Новгорода, ради возвращения которого на новгородский стол формально и велась эта война, то он также принял участие в походе. Однако дни его оказались сочтены. В Волоке, на пути к Новгороду, то есть в самом начале похода, князь скончался. Тело его было перевезено в Смоленск и с почестями похоронено в соборной церкви Пресвятой Богородицы, усыпальнице смоленских князей. Зная об исходе новгородской кампании, можно, наверное, сказать, что преждевременная кончина князя стала предвестником будущего поражения смоленских и суздальских дружин. Между прочим, с его смертью оказались не вполне ясными цели всего похода. Новым новгородским князем, по логике вещей, должен был стать кто-то из его братьев, но кто именно, нужно было ещё решить. Нужно было ссылаться с Андреем, а для этого требовалось время. Князья продолжали действовать как бы по инерции, и это не могло не сказаться на их настроениях, а значит, и на боеспособности войска.

Хотя общее число князей, участвовавших в Новгородской войне, было меньше, чем в прошлогоднем походе на Киев, всё равно объединённая рать казалась громадной, неисчислимой. «И толико бысть множьство вой, яко и числа нетуть!» — восклицал киевский летописец. А новгородский книжник, современник событий, писал, что против его города выступила «вся земля просто Русьская», собранная Андреем. (Отметим, что словами «Русская земля» обозначена здесь не Южная, или Киевская, Русь, как это бывало раньше, а Русь Северо-Восточная.) Впоследствии в Новгороде прочно утвердилось мнение, будто в тот год против них собрались 72 князя — цифра поистине эпическая и, разумеется, весьма далёкая от действительности. Что же касается самих новгородцев, то они могли рассчитывать лишь на собственные силы. Изначально их шансы на успех казались ничтожными. (Новгородцы же, «слышавши ту силу велику, на них грядущю, и в скорби быша велици, и в сетовании мнозе…» — писал впоследствии автор «Слова о Знамении…».) Но, как это часто бывает в истории, события пошли совсем не по тому сценарию, какой можно было бы ожидать.

Поход начался в феврале 1170 года. И суздальские, и смоленские полки действовали на Новгородчине с той же жестокостью, что отличала их и раньше, под Киевом и в самом Киеве. «…И пришедше в землю их, много зла створиша, — не скрывает суздальский летописец, очевидно, ставивший жестокость в отношении новгородцев в заслугу своим воям, — сёла вся взяша и пожгоша и люди по сёлам исекоша, а жёны и дети, именья и скот поимаша». И на этот раз суздальских и смоленских князей, участников похода, ничуть не остановило то обстоятельство, что начался Великий пост — время молитвы и смирения, а не озлобления и кровопролития. Новгородцев предстояло примерно наказать за самоуправство, за отказ выполнять требования князя Андрея, и это пересиливало остальные соображения. Но и новгородцы были преисполнены решимости дать отпор врагу. Требования, с которыми Андрей обратился к жителям города, включали в себя изгнание князя Романа Мстиславича и отнятие посадничества у Якуна, а может быть, и расправу с ним. Но не тут-то было. «Новгородцы же сташа твердо о князи Романе о Мьстиславлици, о Изяславли внуце, и о посаднике о Якуне…» — сообщает новгородский летописец. И далее: «…И устроиша острог около города». По-видимому, время для того, чтобы подготовиться к обороне, у новгородцев имелось, и работы были проведены заранее.

Карта 5. План Новгорода (по Б.А. Колчину).

Цифрами на плане обозначены: 1 — Софийский собор; 2 — церковь Рождества Богородицы в Десятинном монастыре; 3 — церковь Спаса на Ильине улице; 4 — Знаменский собор  

Заблаговременно же были увезены или уничтожены все запасы продовольствия, которыми могли воспользоваться враги. Осаждать город предстояло в очень тяжёлых условиях — во-первых, зимой, а во-вторых, при почти полном отсутствии хлеба и кормов для коней.

Объединённая рать подступила к городу 22 февраля, в первое воскресенье Великого поста («в неделю на Събор», как определяет этот день автор Новгородской летописи). Суздальские и смоленские полки расположились не у самого города, но в некотором отдалении от него. Как водится, начались переговоры, съезды послов с обеих сторон. Переговоры продолжались в течение трёх дней, но ничем так и не завершились. Штурм города сделался неизбежным.

Решающее сражение под стенами построенного новгородцами острога пришлось на среду 25 февраля. Место главного удара рати Андрея Боголюбского нам известно: основные события развернулись там, где впоследствии новгородцами будет выстроен монастырь Рождества Богородицы «на Десятине». Остатки этого монастыря существуют и поныне в Людине «конце» на Софийской стороне Новгорода (нынешняя Десятинная улица). Основан монастырь был только в 1327 году, а прежде здесь, по всей вероятности, проходила граница городской территории, которую новгородцы и окружили временными стенами. «А новгородьци вси бяху за острогом, не можаху бо противу их стати, нъ токмо плакахуся, кождо себе видяще погыбель свою», — продолжает нагнетать чувство безысходности автор «Слова о Знамении…». По его словам, суздальцы разделили между собой улицы Новгорода — каждому из отрядов должна была достаться заранее определённая часть добычи. В действительности, однако, плач и сетования не помешали новгородцам изготовиться к битве. «…И бьяхуться крепко с города», — констатировал суздальский летописец, автор рассказа о новгородской осаде.

В течение всего дня инициатива переходила то на одну, то на другую сторону. В смоленской рати особенно отличился князь Мстислав Ростиславич, недаром прозванный Храбрым. Ему удалось прорваться внутрь городских укреплений, однако развить успех смолянам не удалось; не поддержали их и суздальские полки. «…И приходяще полки, бьяхуся крепко у города; Мьстислав же бе въеха в ворота и, побод (проткнув, поразив. — А. К.) мужей неколько, возворотися опять к своим», — сообщает киевский летописец, в рассказе которого сохранились фрагменты придворной летописи смоленских Ростиславичей.

Перелом в битве наступил к вечеру. «…И бишася в[е]сь день, и к вечеру победи я князь Роман с новгородьци силою крестьною, и Святою Богородицею, и молитвами благовернаго владыкы Илие месяца феураря в 25 [день], на святого епископа Тарасия», — читаем в Новгородской Первой летописи. Суздальский летописец также не смог скрыть масштаб постигшей его войско катастрофы: «…И многы избиша от наших, и не успевше ничтоже городу их». О причинах этой катастрофы трудно сказать что-либо определённое. Мужество ли новгородцев или ещё и раздор в рядах наступавших, какие-то противоречия между суздальцами и смолянами были тому виной, но войско Боголюбского бежало в панике. Автор Ипатьевской летописи объяснял случившееся мором, внезапно вспыхнувшим в рядах Андреевой рати: «Бысть же мор велик в конех и в полкох, и не успеша ничтоже городу их». Подобное действительно встречалось в военной истории средневековой Руси. Но объяснять всё мором и эпидемиями было бы неправильно. Мы ещё убедимся в том, что внезапная паника, поспешное отступление с поля боя при подавляющем численном превосходстве будут отличительной чертой не одного похода, организованного Андреем Боголюбским в последние годы жизни. Всё же, наверное, трудно ожидать, что войско — в отсутствие своего предводителя — способно непоколебимо выполнять его волю и стоять насмерть. Однажды у Андрея получилось добиться успеха в большой войне, лично не участвуя в ней. Но тогда, у Киева, он встретился далеко не с таким сильным сопротивлением. Новгородцы же сражались и более умело, и более отчаянно.

Отступление суздальского войска оказалось очень тяжёлым. Было потеряно много людей, а ещё больше — лошадей, причём не только из-за продолжавшегося мора. Напомню, что дело происходило в самом конце зимы, и отступавших поразил жесточайший голод. «…И возвратишася опять, и одва в домы своя приидоша пеши, а друзии люди помроша с голоду. Не бысть бо николи толь тяшка пути людям сим: друзии бо от них и кони ядоша в великое говенье (то есть в Великий пост. — А. К.)». Деталь более чем красноречивая! Вот когда вспомнили о том, что война пришлась на постные дни. Поедать в пост конину показалось летописцу куда большим грехом, нежели проливать человеческую кровь!

Это о тех, кто сумел уцелеть и добраться до дома. Многие же оказались в новгородском плену. «И купляху суждальць по 2 ногате», — свидетельствует новгородский летописец. Мы уже примерно знаем, что могла означать эта фраза. Столь низкая цена на суздальских пленников говорит о том, что подобного «товара» оказалось в Новгороде с избытком и продавали его дешевле некуда. В Новгороде в течение ещё многих столетий повторяли слова о «двух ногатах» — настолько они льстили самолюбию новгородцев. «И оттоле отъяся честь и слава суздальская», — заключал свой рассказ о новгородском побоище автор «Слова о Знамении…»; «чюдная победа и дивное одоление» это «удивляеть умы, ужасает помысл: безоружны бо оружных побеждааху!» — восклицал автор Службы на праздник Знамения от иконы Божией Матери, составленной в Новгороде в XIV столетии. А позднейший псковский книжник, обрабатывавший текст того же «Слова…» для своей летописи, добавил ещё одну яркую подробность: уцелевшие суздальцы бежали, «ничтоже вземше, ни полонивше, толко взяша земли копытом». Прах под ногами коней и стал их единственной добычей в этой войне. А это, между прочим, имело очень серьёзные последствия для будущих войн суздальского князя. Привыкшие под знамёнами Андрея одерживать верх, суздальцы и ратники из других городов и земель столкнулись с тем, что могут терпеть и сокрушительное поражение. Такое не забывается. Память о жестоком разгроме и паническом бегстве ослабляет боевой дух воинства гораздо сильнее, чем самая изощрённая пропаганда противника.

Новгородский летописец, современник событий, объяснял столь грандиозную победу своего войска «крестного силою» и помощью Пресвятой Богородицы, заступницы Великого Новгорода, а также молитвами новгородского архиепископа. В Суздальской летописи об этом сказано чуть более подробно. «Се же бысть за наши грехи», — объясняет неудачу своей рати автор, а дальше рассказывает о том, что слышал сам: за три года до описываемых событий, то есть, получается, в 1166/67 году, в Новгороде было знамение, которое видели все люди: в трёх новгородских церквах плакала на трёх иконах Святая Богородица: «…провидевши бо Мати Божия пагубу, хотящую быти над Новым городом и над его волостью, моляшеть Сына Своего со слезами, дабы их отинудь не искоренил…»; этимито слёзными молитвами Пречистой Новгород и был спасён от полного истребления. Больше о чудесном событии ни в каких ранних источниках ничего не говорится, новгородский летописец под соответствующим годом его не зафиксировал. А спустя полтора-два столетия, в первой половине — середине XIV века, в Новгороде было записано сказание, посвященное Суздальской войне 1169/70 года, — «Слово о Знамении Пресвятой Богородицы», где произошедшее было представлено в совершенно ином свете. Грандиозная победа над суздальским войском Андрея Боголюбского — событие, признанное едва ли не главным во всей новгородской истории и ставшее особенно актуальным в эпоху жестокого противостояния Новгорода и Москвы, — объяснено здесь чудом от новгородской иконы Божией Матери, а главным действующим лицом, помимо самой Богородицы, оказывается новгородский владыка Илья (или Иоанн, как называет его автор «Слова…»).

Об этом человеке следует сказать несколько слов. Уроженец Новгорода, Илья до своего поставления на кафедру был священником в церкви Святого Власия на Волосовой улице (в Людине «конце»); какое-то время он провёл в Киеве, входил в окружение новгородского епископа Нифонта. На кафедру Илья был поставлен 28 марта 1165 года в Киеве митрополитом Иоанном IV — вероятно, из священников, без принятия монашеского сана (что практиковалось в то время на Руси). 11 мая того же года он прибыл в Новгород, а спустя немного времени был удостоен от митрополита сана архиепископа. В позднейшей новгородской традиции Илья-Иоанн считается первым новгородским архиепископом, хотя этот титул носил до него и Нифонт. Святительство Ильи продолжалось двадцать один год — больше, чем у большинства других новгородских владык. Вместе со своим братом Гавриилом-Григорием (занявшим после него новгородскую кафедру) Илья построил множество церквей и на собственные средства основал несколько монастырей. Есть основания полагать, что поначалу владыка не пользовался особой любовью горожан и между ними случались конфликты. Если верить его позднейшему Житию, составленному в XV веке и насыщенному легендарными, зачастую совершенно фантастическими событиями (вроде его путешествия на бесе в Иерусалим), дело доходило до изгнания владыки из города. Позднее, однако, святитель приобрёл огромный авторитет в Новгороде, чему в немалой степени способствовало его участие в обороне города от суздальской рати. Умер он 7 сентября 1186 года, приняв перед кончиной иноческий постриг с именем Иоанн в основанном им Благовещенском монастыре. Под этим именем — Иоанн — он и был причислен в XV веке к лику святых.

Согласно «Знаменской легенде», в третью ночь осады архиепископу Иоанну (то есть пока ещё Илье), молящемуся перед святым образом Господа о спасении града, был голос, велевший ему идти в церковь Святого Спаса на Ильине улице, взять там икону Пресвятой Богородицы и вынести её на острог «против супостат». Наутро, созвав священников, владыка послал за иконой — идти надо было через весь город, на Торговую сторону, отделённую от Софийской стороны Волховом. Однако посланному в Спасскую церковь протодиакону икона в руки не далась. Тогда сам архиепископ со «святым собором», то есть со всеми священниками города, пришёл в названную церковь и, преклонившись пред иконой, начал творить молитву, обращаясь к Пречистой:

— …Ты бо еси упование наше и надежа наша и заступница граду нашему, стена и престанище и покров всим крестьяном, на Тебе бо надеемся и мы грешнии. Молися, Госпоже, Сыну своему и Богу нашему за град наш! Не предажь нас врагом нашим грех ради наших! Услыши, Госпоже, плачь людей сих и приими молитву раб Своих! Избави ны, Госпоже, град наш от всякого зла и от супостат наших!

Начали петь канон Богородице, и когда дошли до кондака, гласа 6-го: «Заступнице крестьяном непостыдныя…», икона двинулась сама собою. Владыка принял её в свои руки и передал двум диаконам, дабы те понесли её к месту осады. Сам же владыка со священным собором, а за ними и весь народ двинулись вслед за иконой. Икону вынесли на острог, «идеже ныне есть манастырь Святыя Богородица на Десятине», уточняет автор «Слова…», книжник XIV века. В шестом часу вечера суздальцы пошли на приступ, «испустиша стрелы, яко и дождь умножен». Тогда-то и случилось главное чудо этой войны: икона «Божиим промыслом» (или, скорее, от удара попавшей в неё вражеской стрелы) повернулась и обратилась лицом к городу. Архиепископ увидел слёзы, текущие из глаз Богородицы, и собрал эти слёзы в свою фелонь, то есть ризу. «О великое страшное чудо! — не может сдержать своих чувств автор-новгородец. — Како се можаше быти от суха древа?! Не суть бо се слёзы, но являет знамение милости Своея. Сим бо образом молится Святая Богородица к Сыну Своему и Богу нашему за град наш не дати в поругание врагом нашим…» И так «умилосердися Господь нашь на град нашь молитвами Святыя Богородица, попусти гнев Свой на вся полкы рускыя (опять читай: суздальские. — А. К.)», так что «покры их тма», «якоже при Моисее» (имеется в виду тьма, покрывшая египтян во главе с фараоном, когда Бог провёл евреев через Красное море). Обезумевшие суздальцы пришли в трепет и ужас, «и ослепоша вси, и начаша ся бита межи собою». Видя их безумие и то, что они сами истребляют друг друга, новгородцы выступили из-за острога, «и изидоша на поле: овыи избиша, а прочая изимаша руками». Таков был конец суздальского войска. В ознаменование этой славной победы новгородский архиепископ Иоанн будто бы тогда же установил празднование «честному Знамению Святыя Богородица», которое празднуется Русской церковью 27 ноября. Впрочем, как отмечают исследователи, празднование это, вероятно, установилось гораздо позже: в месяцесловах оно встречается не ранее первой половины XIV века. А в 1354 году на Ильинской улице была выстроена каменная церковь во имя иконы Святой Богородицы Знамения, ставшая с того времени одной из главных церквей Новгорода. (Ныне существующий собор возведён в конце XVII столетия.) Тогда же в новопостроенную церковь была перенесена и сама икона Божией Матери Знамения.

Почему праздник в память чудесной победы над суздальским войском был установлен не 25 февраля, когда состоялась битва, а совсем в другой день, отделённый от первого девятью месяцами? На этот вопрос у историков нет удовлетворительного ответа, хотя попытки найти его предпринимались неоднократно. Равно как нет ответа и на другой, более существенный вопрос: в какой степени рассказ этот вообще отражает реалии самой войны? Мы уже заметили, что в ранних летописях ни о чём подобном не говорилось. Наверное, можно было бы предположить, что слова новгородского книжника о «помощи» Пресвятой Богородицы подразумевают нечто похожее. Но гораздо ближе к рассказу «Слова о Знамении…» оказывается краткое упоминание суздальского летописца о плачущих в Новгороде иконах. Такие события — появление капель («слёз») на иконной доске — случаются время от времени, привлекая к себе всеобщее внимание, и впоследствии нередко воспринимаются как предзнаменование чего-то грозного, грядущего. Правда, по летописи, иконы — и не одна, а целых три — плакали не в самый год похода, а за несколько лет до него. Но уже в представлениях современников это событие оказалось связано с Суздальской войной. Так, может быть, Знаменская икона и была одной из трёх плачущих икон? И именно воспоминание о случившемся знамении, поставленное в связь с великой победой, и дало толчок дальнейшему развитию легенды? Тогда и дата 27 ноября могла быть объяснена из предшествующей истории самой иконы. Отметим ещё один труднообъяснимый факт: главной святыней Новгорода, палладиумом победы стала икона, находившаяся в рядовой, ничем не примечательной церкви на Торговой стороне города, вдалеке и от места сражения, и от главных новгородских храмов того времени. И это тоже может быть объяснено лишь какими-то исключительными, сверхъестественными обстоятельствами в истории новгородской иконы. Так, может быть, слезоточение от «сухого древа» — задолго до начала Суздальской войны — и стало причиной её особого прославления в Новгороде и обращения к ней во время осады?

Сама икона Знамения Пресвятой Богородицы сохранилась до нашего времени. Искусствоведы датируют её 30–50-ми годами XII века. Небольшая по размеру, она изначально была двусторонней, то есть предназначенной для выноса из церкви на специальном древке. На её оборотной стороне изображены апостол Пётр и святая мученица Наталия, предстоящие Христу. Однако в том, что эти фигуры находились на иконе с самого начала, есть сомнения: исследователи предполагают здесь первоначальные изображения либо святых Иоакима и Анны, родителей Богородицы, либо, рядом с Петром, мученицы Анастасии, чьё имя при поновлении образа было ошибочно прочитано как Наталия. Поновление коснулось и лицевой стороны иконы, фигур, изображённых на её полях. Высказано предположение, что икона носила патрональный характер и изображённые на её оборотной стороне святые являются небесными покровителями заказчика и его близких. Однако и это предположение не может быть принято безоговорочно. Так или иначе, но именно этой иконе суждено было стать главной святыней средневекового Новгорода.

Нельзя не заметить явные черты сходства в рассказах о двух чудотворных Богородичных иконах — Новгородской Знамения и Владимирской. И в том, и в другом случае икона поначалу не даётся в руки и лишь затем, после молитвенных к ней обращений, сама движется навстречу пришедшему за ней. И там и там икону переносят на новое место. Владимирская икона стала палладиумом великой победы Андрея Боголюбского над болгарами; точно так же Новгородская — палладиумом победы новгородцев над войском самого Андрея. Наверное, сходство двух рассказов не случайно и не может быть объяснено одной лишь их принадлежностью к жанру сказаний о чудотворных иконах. В противоборстве с притязаниями Андрея и его преемников на свой город новгородцы нашли столь же мощное оружие, каким обладал сам Андрей. Но правда истории заключается ещё и в том, что в последующие века обе эти чудотворные иконы оказались прославлены по всей России. Новгород в конце концов был покорён Москвой и вошёл в состав Московского государства. Но и прежде того, и особенно позднее новгородские святыни становились общерусскими, и это относится к иконе Знамения чуть ли не в первую очередь. Празднование ей отмечалось во всех русских церквах, её списки создавались в разных городах, и некоторые сами получали дар чудотворения, а «Слово о Знамении…» переписывалось книжниками самых разных русских городов и монастырей.

Остаётся сказать о том, как было объяснено катастрофическое поражение суздальского войска в окружении князя Андрея Юрьевича и в официальном суздальском летописании его времени. Летописец отнюдь не ограничился словами о том, что то была кара «за наши грехи», то есть за грехи суздальцев. Напротив, война была воспринята как Божье наказание прежде всего не суздальцев, но новгородцев, как некое последнее предупреждение в их адрес. Бог и Пречистая избавили новгородцев от конечного истребления, «зане хрестьяне суть», разъясняет автор летописи, очевидно, бывший проводником мыслей и идей самого князя Андрея Юрьевича. Но это не значит, что Бог на их стороне. «Не глаголем же: правы суть новгородцы», — возглашает суздальский книжник. Сами новгородцы утверждают, будто «издавна суть свобожени» прадедами князей наших; но даже если и так, то разве велели им прежние князья нарушать клятву? И, поцеловав крест внукам и правнукам своим, таким же русским князьям, затем преступать то крестное целование? А ведь именно так век от века поступают новгородцы: преступают крестное целование, данное князю, а то и изгоняют его прочь из города! Так доколе Богу терпеть их преступления?! И вот, за грехи их, и навёл Он на них рать, и наказал их «по достоянью, рукою благовернаго князя Андрея»!

Мысль, прямо скажем, неординарная! И сформулирована она мастерски, с большим искусством. Получается, что, независимо от того, одерживает ли верх воинство князя Андрея Юрьевича над своими противниками или, как в этот раз, терпит поражение от них — всё одно: Бог на его стороне и помогает ему, а не его врагам. И в том, и в другом случае рукою князя Андрея водит Божья воля, а сам он — лишь исполнитель её. Таков назидательный смысл летописного рассказа о походе Андреевой рати на Новгород.

* * *

Разгром под Новгородом означал поражение в отдельно взятом военном походе, но не поражение в войне. У князя Андрея Юрьевича нашлось против новгородцев оружие посильнее мечей и копий. Весной того же года князь перекрыл пути подвоза хлеба и прочих товаров из Суздальской земли в Новгород. Сделать это было тем проще, что в его руках уже находились Волок и некоторые другие города Новгородской земли. Подвоз хлеба в Новгород также был блокирован со стороны Смоленска. А между тем именно этими путями шли в Новгород жизненно важные продовольственные товары. Богатый торговый город, всегда располагавший излишками серебра, Новгород жил главным образом на привозном хлебе. А потому торговая блокада города, к которой прибегли Андрей и его союзники, ударила по новгородцам с чудовищной силой. Впоследствии владимирские князья будут прибегать к такому способу давления на Новгород постоянно. Андрей же оказался в этом отношении первопроходцем.

В городе начался голод. Цены на товары немедленно взметнулись вверх. «Бысть дорогьвь (дороговизна. — А. К.) [в] Новегороде, — сообщает под 6678 (1170) годом новгородский летописец и называет цены на некоторые продукты питания: — И купляху кадь ржи (около 230 килограммов. — А. К.) по 4 гривне, а хлеб (тоже какая-то определённая его мера, но какая, неясно. — А. К.) — по 2 ногате, а мёд — по 10 кун пуд». Это, по сути, и решило судьбу князя Романа Мстиславича. Ещё несколько месяцев назад новгородцы готовы были сложить головы за него, но теперь их настроения резко поменялись.

К тому же 19 августа 1170 года во Владимире-Волынском умер отец Романа князь Мстислав Изяславич, недавний претендент на киевский княжеский стол. (О том, что предшествовало этому, речь пойдёт ниже.) В Новгороде ещё ни о чём не знали, весть об отцовской смерти пришла лишь к князю. Роман созвал на Городище дружину и своих «приятелей» из числа новгородцев и поведал им о случившемся.

— Не можем, княже, уже здесь быти, — отвечала князю дружина, очевидно, хорошо осведомлённая о настроениях в городе. — А пойди к братьи, во Владимир (Волынский. — А. К.).

Роман послушался их. Уже в пути он узнал о смерти другого близкого ему человека — младшего брата Владимира, совсем ещё юного.

Известие об уходе князя всколыхнуло город. Вновь было созвано вече, на котором новгородцы, что называется «задним числом», объявили об изгнании Романа: «показаша» ему «путь». Вероятно, тогда же посадничество потерял сторонник князя Романа Якун (о лишении его посадничества летопись не сообщает, но под следующим годом называет по имени нового посадника — Жирослава). Сами же новгородцы послали к Андрею «по мир на всей воли своей». Выражение это не вполне определённое. Правильнее, наверное, было бы сказать: послали договариваться о приемлемых условиях капитуляции.

Переговоры с Андреем проходили осенью того же года. В свою очередь, Андрей предвидел развитие событий и ещё раньше начал обсуждать сложившуюся ситуацию с князьями Ростиславичами. Вскоре решение было найдено: новгородский стол должен был занять брат покойного Святослава Ростиславича Рюрик, княживший в Овруче, на юге, и — что важно — не участвовавший в недавней войне с Новгородом. О том, что всё зависело исключительно от воли князя Андрея Юрьевича, хорошо понимали и в Новгороде, и в лагере Ростиславичей. «В том же лете посла Андрей к Ростиславичю к Рюрикови, да[я] ему Новгород Великий», — читаем в Киевской летописи. Рюрик передал свою южнорусскую волость брату Давыду, а сам отправился в путь. В воскресенье 4 октября 1170 года он торжественно въехал в Новгород и занял новгородский княжеский стол. Его княжение здесь будет продолжаться менее полутора лет, но пока об этом никто не знал — ни он сам, ни новгородцы, ни князь Андрей Юрьевич, пославший его сюда.

 

Княжение Глебово

Как уже было сказано, в те самые месяцы, когда Андрей готовил рать к походу на Новгород, на юге разворачивались полные драматизма события, связанные с очередной войной за Киев.

Князь Мстислав Изяславич конечно же не смирился с потерей «отнего» стола и намеревался вернуть Киев себе. Уже вскоре после поражения от рати одиннадцати князей он с братом Ярославом и галицкой помощью приступил к Дорогобужу, городу, где княжил его двоюродный дядя Владимир Андреевич, один из главных его недоброжелателей. Но тот всерьёз разболелся и потому предпочёл отсидеться за городскими стенами, тем более что занявший киевский стол князь Глеб Юрьевич, несмотря на своё обещание, так и не оказал ему помощь. Мстислав захватил и сжёг несколько городов, слегка утишив тем горечь поражения и жажду отмщения, и вернулся обратно во Владимир-Волынский.

В феврале 1170 года он выступил в новый большой поход на Киев. Вместе с ним в поход выступили его брат Ярослав Луцкий, галицкие полки во главе с воеводой Константином Серославичем, туровский князь Святополк Юрьевич и полки городенских князей Всеволодовичей, его давних союзников. Момент для начала военных действий оказался удачным: Андрей был занят войной с Новгородом и помочь брату не мог. Глеб тоже не решился принимать бой и покинул Киев. Переправившись через Днепр у Городца, он поспешил в Переяславль, к сыну. Рюрик и Давыд Ростиславичи затворились в Вышгороде, заранее сжегши предместья города и приготовившись к осаде.

В Киеве и соседних областях воцарилась атмосфера безвластия и полнейшей неразберихи, в которой творились поистине тёмные дела.

Ещё до начала военных действий, 28 января, в Дорогобуже умер князь Владимир Андреевич. Его тело не успело остыть, как в Дорогобуж пожаловал Владимир «Матешич», имевший виды и на этот город. Дружина покойного князя не хотела впускать его, но «Матешич» целовал им крест, что не причинит вреда ни им, ни вдове Андреевича, но хочет лишь поклониться телу покойного. Князя впустили — но уже наутро он нарушил прежние обещания и, переступив крестное целование, прогнал княгиню из города и захватил всё добро умершего князя. Так начались скитания несчастной вдовы, на руках у которой осталось неприкаянное тело мужа. Похоронить его княгиня намеревалась в Киеве, в соответствии с мужниным завещанием.

Ничего подобного Русь прежде не знала. «Многопечальная» княгиня, «Андреева сноха» (так она сама назвала себя в надписи-граффити на стене киевского Софийского собора), отправилась с мужниными дружинниками во Вручий, а оттуда в Вышгород, где находились оба брата Ростиславича. Лишь 20 февраля, в пятницу первой недели Великого поста, княгиня прибыла в город. Здесь её уже ждали печерский игумен Поликарп и игумен киевского Андреевского монастыря Симеон: обоих послал за телом умершего князь Глеб Юрьевич — как раз накануне своего бегства из Киева. Тело князя Владимира Андреевича оставалось непогребённым уже почти месяц без нескольких дней.

Между тем окрестности и Вышгорода, и Киева занимались пожаром войны. Давыд Ростиславич не пустил княгиню в Киев. Его враг Мстислав находился уже в Василеве, на пути к Киеву, сам Киев оставался без князя, и Давыд опасался за жизнь ятрови (жены двоюродного дяди). Из дружины Владимира Андреевича ехать в Киев также никто не решился.

— Княже! Ты сам ведаешь, что есмы издеяли кияном, — восклицали ратники, обращаясь к Давыду как своему новому сюзерену. — А не можем ехати! Избьют ны!

Игумен Поликарп просил у Давыда хотя бы нескольких человек: повести под уздцы коня с телом князя и развернуть княжеский стяг. Но и люди Давыда ехать в Киев боялись. В итоге тело покойного везли лишь священники вышгородской церкви Святых Бориса и Глеба да оба игумена с чернецами. К счастью, всё обошлось, напасть на траурную процессию никто не посмел, и на следующий день, 21 февраля, многострадальное тело было наконец-то предано земле в киевском Андреевском монастыре, где и завещал похоронить себя князь Владимир Андреевич. Ни вдовы князя, ни кого-либо из его дружины на похоронах не было…

Тем временем в последних числах февраля или самом начале марта Мстислав занял Киев. На пути к нему присоединились торки и берендеи, вышедшие из повиновения Глебова брата Михалка. Поддержал племянника и Владимир «Матешич». Войдя в Киев, князь заключил «ряд» с союзными ему князьями, а также с киевлянами и поспешил к Вышгороду, пустив берендеев вперёд, «на вороп».

Началась осада города. «И бишася крепко из града», — свидетельствует летописец. У Давыда в городе было много дружины и имелись запасы продовольствия; оказали ему помощь и братья. Глеб Юрьевич прислал из Переяславля своего воеводу, тысяцкого Григория; по его зову начали собираться и «дикие» половцы во главе с ханом Кончаком (в будущем одним из антигероев «Слова о полку Игореве»), и «свои» ковуи — «Бастеева чадь». Силы же Мстислава Изяславича, напротив, с каждым днём таяли. Вскоре выяснилось, что торки и берендеи не готовы за него биться. Постепенно начали расходиться и другие отряды. Константин Серославич заявил, что имеет приказ от своего князя Ярослава Галицкого: стоять под Вышгородом не более пяти дней.

— То не правда, — возражал ему Мстислав. — Мне брат Ярослав тако молвил: донеле же уладишися с братьею, дотоле же не пущай полков моих от себе!

Но галицкий воевода воевать за чужие интересы не собирался. Он предъявил Мстиславу грамоту своего князя. Как уверял летописец, грамота была подложная: в ней говорилось именно то, что было выгодно воеводе. Так галицкий отряд покинул князя. Тогда же Мстиславу сообщили, что Глеб Юрьевич с «дикими» половцами переправляется через Днепр, а с другой стороны к Давыду Ростиславичу подходит большая «подмога» — вероятно, от братьев. Осаждённые совершали вылазки из Вышгорода, во время одной такой вылазки в плен к «поганым» попал тысяцкий князя Мстислава Городенского.

Мстислав Изяславич стал держать совет с союзными ему князьями. «Братья же рекоша ему: “Се вой от нас ро[зо]шлися, а сим — помочи большие приходят, а чёрный клобук нам льстить (изменяет. — А. К.). А не можем стати противу им. А поедемы в свою волость: мало перепочивше (немного отдохнув, переждав. — А. К.), опять възвратимъся”». Так и было решено. 13 апреля 1170 года Мстислав покинул Киев. Его второе княжение здесь продолжалось немногим больше месяца. Давыд Ростиславич, узнав об отступлении своего врага, отправил вслед за ним погоню — половцев во главе с воеводой Владиславом Ляхом. Половцы нагнали князя у Волхова, но после перестрелки — закончившейся, видимо, не в их пользу — предпочли отступить назад.

Как всегда, победа союзников принесла жителям Киевщины одни лишь разорения и несчастья. «Половци же, воротишася опять (обратно. — А. К.), много створивше зла, люди повоеваша», — свидетельствует летописец. Часть половцев князь Глеб Юрьевич отпустил «в вежи»; они встали за Василевом, «у седельников» — каких-то своих сородичей, — ожидая подхода остальной «дружины». Этим попытался воспользоваться союзник Мстислава Изяславича, князь Василько Ярополчич, княживший тогда в Михайлове (где-то в пределах Киевской земли). Однако его ночной рейд закончился жестоким конфузом: заблудившийся князь был атакован половцами и едва ушёл живым в свой город, «а дружину около его избиша, а ины руками изоимаша». Князь Глеб Юрьевич с Рюриком и Давыдом Ростиславичами и племянником Мстиславом Ростиславичем осадил Василька в Михайлове и заключил с ним мир на всей своей воле: самого князя отпустил к Чернигову, а город сжёг и полностью разрушил оборонительные сооружения.

Глеб вновь вступил в Киев. Едва ли он мог уверенно чувствовать себя здесь, ожидая неминуемой войны с Мстиславом. Однако летом Мстислав Изяславич неожиданно заболел. И «бе же ему болезнь крепка», по выражению летописца. Чувствуя приближение смертного часа, Мстислав послал за братом Ярославом и «урядился» с ним «добре», то есть заключил договор, по которому Ярослав обязался не искать волости под Мстиславовыми сыновьями, своими племянниками. Как мы уже знаем, 19 августа князь Мстислав Изяславич скончался.

Произошло это в родном для него Владимире-Волынском. «И спрятавше тело его с честью великою и с пеньи гласохвалными, и положила тело его в Святей Богородици в епископьи (то есть в кафедральном соборе. — А. К.), юже бе сам созда в Володимери».

Казалось, что смерть непримиримого врага упрочит положение Глеба Юрьевича в Киеве. Вышло, однако, совсем по-другому.

На исходе года, зимой, Глеб тоже заболел. Он даже не смог выступить в поход против половцев, вновь вторгшихся в русские пределы и захвативших множество сёл «за Киевом» с людьми, скотом и лошадьми. Вместо себя князь послал братьев Михалка и Всеволода, а также воеводу Володислава (очевидно, «Янева брата») с берендеями и торками. Удача вновь оказалась на их стороне: Юрьевичи перебили значительный отряд половцев и освободили 400 колодников.

А вскоре после их возвращения в Киев князь Глеб Юрьевич скончался. Это случилось 20 января 1171 года. «Сей бе князь братолюбець, к кому любо крест целовашеть, то не ступашеть его (то есть не нарушал крестного целования. — А. К.) и до смерти, — писал сочувствовавший ему летописец. — Бяше же кроток, благонравен, манастыре любя, чернецький чин чтяше, нищая добре набдяше (то есть подавал богатую милостыню нищим. — А. К.)». Князя с почестями похоронили в монастыре Святого Спаса на Берестовом, рядом с отцом.

И всё бы ничего, но позднее до князя Андрея Юрьевича дойдут слухи о том, что его брат будто бы был отравлен. Назовут даже имена предполагаемых отравителей — киевских бояр Григория Хотовича (возможно, того самого тысяцкого Глеба Юрьевича, которого князь посылал в Вышгород на помощь Давыду Ростиславичу?) и неких Степанца и Олексу Святословца. Трудно сказать, насколько основательны обвинения в их адрес. Но Андрей им поверит. Спустя год или около того он потребует от Ростиславичей, пребывавших тогда в Киеве, чтобы они выдали ему всех названных лиц, «яко те суть уморили брата моего Глеба». Ростиславичи выдавать бояр откажутся. К тому времени их отношения с Андреем из дружеских постепенно станут превращаться во враждебные. Но надо думать, что их решение во многом объяснялось тем, что в вину киевских бояр они не верили.

«Златой» киевский стол по-прежнему манил к себе князей. Но он становился поистине прóклятым. Один за другим занимавшие его князья уходили из жизни до срока, причём смерть их зачастую оказывалась необъяснимой. Новым киевским князем стал Владимир Мстиславич, наконец-то исполнивший заветную мечту своей жизни, — но сия тяжкая участь не миновала и его. Князья Ростиславичи послали за дядей в Дорогобуж, даже не поставив о том в известность Андрея. И «Матешич» не заставил себя упрашивать. В очередной раз «переступив» крестное целование недавним союзникам — теперь Ярославу Луцкому и его племяннику Роману Мстиславичу, он, «утаився», пошёл к Киеву, оставив вместо себя в Дорогобуже сына Мстислава. 5 февраля Владимир был уже в Киеве, где и воссел на «отний» киевский стол.

Это пришлось не по нраву Андрею. Не то чтобы он рассматривал «Матешича» как серьёзного политического противника. Но Андрей потратил слишком много усилий для того, чтобы поставить киевский стол под свой полный контроль, и совершенно не собирался мириться с тем, что какой бы то ни было князь занимал Киев без его, Андрея, на то согласия. Андрею же «не любо бяше седенье Володимере [в] Киеве», — свидетельствует киевский летописец. Князь отправил грозное послание «Матешичу», «веля ему ити ис Киева». На киевском престоле Андрей хотел видеть смоленского князя Романа, старшего из князей Ростиславичей. Ему Андрей направил другое послание, «веляше ити [к] Киеву».

Трудно сказать, готов ли был Владимир «Матешич» исполнить требование Боголюбского и как развивались бы события, не случись того, что случилось. Но вскоре после восшествия на «златой» киевский стол князь заболел. И его болезнь тоже оказалась смертельной. 10 мая Владимир Мстиславич скончался. Его киевское княжение продолжалось всего три месяца с небольшим.

Теперь уже ничего не мешало Андрею решить судьбу Киева по своей воле. «Том же лете, — рассказывает летописец, — приела Андрей к Ростиславичем, реко тако: “Нарекли мя есте собе отцемь, а хочю вы добра. А даю Романови, брату вашему, Киев”».

(По сведениям В.Н. Татищева, после смерти Владимира Мстиславича киевский стол самовольно занял брат Андрея Михалко Юрьевич, «но к брату Андрею, как надлежало старейшему своему, честь приложить не послал». Андрей направил киевлянам послов, объявляя, «дабы никого, кроме Романа Ростиславича, на престол не принимали». Посему, «опасаяся Андрея», киевляне отказали Михалку, «но упросили его быть во управлении до прибытия Романова». Так ли было на самом деле или нет, мы, к сожалению, не знаем. Знаем лишь, что Михалко не раз выказывал нежелание следовать воле старшего брата. Но в конце концов и ему пришлось подчиниться.)

Это было время наивысшего могущества князя Андрея Юрьевича, пик его политических успехов. Чужими княжескими столами, в том числе и киевским, он распоряжался как своим собственным. Подчиняясь его воле, Роман выехал из Смоленска, оставив на смоленском княжении сына Ярополка. Его брат Мстислав получил Белгород — важнейшую крепость, прикрывавшую Киев с запада. (В другом форпосте Киевской земли, Вышгороде, сидел, напомню, ещё один его брат, Давыд.) На пути к Киеву, возле самого города, князя Романа Ростиславича встречали с крестами митрополит Константин, печерский архимандрит Поликарп, прочие игумены, «и кияне вси, и братья его». В первых числах июля 1171 года (В.Н. Татищев называет точную дату: 1 июля) Роман воссел на киевский стол, «и бысть радость всим человеком о Романове княженьи». Если Михалко действительно «стерёг» для Романа Киев, то после его восшествия на киевский стол он вернулся к себе в Торческ.

Казалось, Киев обрёл наконец столь желанные тишину и покой, которые мог дать ему новый князь. Но эти тишина и покой тоже получились недолговечными. Гроза, готовая разразиться над Киевом, уже собиралась…

 

«Рукою царскою…»

Ближе к концу жизни Андрея стали именовать великим князем. (Так он назван в летописной повести о его убиении — причём не только в суздальской, но и в киевской её версии.) Для этого имелись все основания: Андрей был старше любого из тогдашних князей, не исключая тех, кто занимал киевский стол, — и своего младшего брата Глеба, и признавшего его «в место отца» Романа Ростиславича, и прочих. Для истории Владимиро-Суздальской Руси это имело принципиальное значение: преемники Андрея тоже будут называться великими князьями. Причём к Киеву этот титул не имел уже никакого отношения. Сам факт княжения во Владимире давал право на обладание им.

Летописи присваивают Андрею и другие эпитеты, помимо великого, устойчиво именуя его благоверным и боголюбивым князем. Само его прозвище — Боголюбский — звучало как некий титул, знак избранничества. Причём такой знак и такой титул, какими не обладал никто другой из русских князей.

Но больше того: в источниках, повествующих о второй половине княжения Андрея, всё чаще встречается наименование его не просто князем, но — царём. Конечно, этот титул уже не официальный. «Царём», или «цесарем», на Руси называли византийского императора — и только его одного. (До завоевания Руси монголами, когда так же стали называть и правителя Монгольской империи, а затем и Золотой Орды.) Но неофициально титул «царь» применялся иногда и к русским князьям — начиная ещё с Крестителя Руси Владимира Святого, который — не забудем об этом — через брак с греческой принцессой породнился с византийским правящим домом. Так, «царём» был поименован Ярослав Мудрый — в надписи-граффити о его «успении» в киевском Софийском соборе, и так же Мстислав Великий — в торжественной приписке к изготовленному для него роскошному списку Евангелия. Да и некоторые другие киевские князья (князь-инок Игорь Ольгович, Изяслав Мстиславич, его брат Ростислав) иногда, хотя и в редких случаях, тоже именовались «царями», или же о них говорили, что они «царствуют», а не просто «княжат».

Смысл и значение этого наименования выяснены не до конца. Но нельзя не заметить, что титул «царь» — пусть даже и неофициальный, — как и титул великого князя, всегда был тесно связан с обладанием «златым» киевским престолом. Показательно, например, как отец Андрея Юрий Долгорукий в августе 1149 года договаривался о разделе Русской земли со своим племянником Изяславом Мстиславичем, занимавшим тогда киевский стол, — Юрий требовал себе лишь Переяславль, объявляя о готовности признать право племянника на Киев: «…ать посажю сына своего у Переяславли, а ты седи, царствуя в Киеве (выделено мной. — А. К.)». В ряду прочих князей, претендовавших на «царское» именование, Андрей оказывается первым, никогда не правившим в Киеве. Ему было довольно и того, что киевские князья находились в полнейшей зависимости от него. И мы уже цитировали слова летописца о «руке благочестивой царской» «правдивого и благоверного князя Андрея», коей были спасены «кроткие люди» Русской земли от «звероядивого» «лжеепископа» Феодора, казнённого — не без участия Андрея — в стольном Киеве. Распоряжаясь судьбами киевского княжеского стола, решая участь церковных иерархов, князь Андрей Юрьевич и в самом деле уподоблял себя византийским василевсам — а потому пышные византийские титулы должны были льстить его уху.

Андрей всегда помнил о том, что по праву рождения и сам принадлежал к роду византийских василевсов. Его дед Владимир Мономах был сыном греческой царевны, дочери императора Константина IX Мономаха. Родовое прозвище последнего перешло и к русскому князю. Андрей — в том числе и в своих «программных» сочинениях — подчёркивал это родство, не забывал указывать на то, что является «сыном Георгиевым, внуком Манамаховым именем Владимера, царя и князя всеа Руси», — как сказано было в Слове о милости Божий, написанном им вскоре после победоносного похода на волжских болгар 1164 года. А это значило, что и сам Андрей мог претендовать на обладание «царской» властью. И спустя совсем немного времени, ещё в одном сочинении, посвященном болгарской победе и установлению на Руси нового праздника Всемилостивому Спасу 1 августа, — Слове на праздник, — суздальский князь действительно был назван «благочестивым и верным нашим цесарем и князем»: он установил это новое для всего православного мира празднование совместно с «цесарем Мануилом», с которым они, по словам того же источника, пребывали «мирно в любви и братолюбии».

Разумеется, в самой Империи русский князь никак не мог считаться равным императору или называться его «братом». На этот счёт у византийцев существовали очень строгие правила, и к правителям других стран, тем более таких «варварских», как Русь, они относились с плохо скрываемым презрением и высокомерием. Но на Руси руководствовались иными соображениями. В летописной повести об убиении князя Андрея Юрьевича мы встретимся с таким представлением о его власти, которое ставит знак равенства между ним и византийским «царём». Более того, именно к Андрею будут отнесены здесь и знаменитая сентенция апостола Павла о повиновении властям, и определение царской власти, сформулированное еще в VI веке современником императора Юстиниана константинопольским диаконом Агапитом: «Пишет апостол Павел: “Всяка душа властем повинуется: власти бо от Бога учинены суть” (Рим. 13: 1). Естеством бо царь земным подобен есть всякому человеку, властью же сана вышьши, яко Бог». Иными словами, выходило, что «естеством земным» подобный «всякому человеку» князь Андрей Юрьевич уподоблялся властью своего «сана» не только императору, но и самому Богу. Собственно, нечто подобное мы уже встречали в речи половецких послов, обращенной к его младшему брату Глебу Киевскому: половцы прямо заявляли, что Глеб был посажен на киевском столе равно Богом и князем Андреем.

Такое представление об Андрее Боголюбском было усвоено и книжниками следующего поколения. В так называемой Второй редакции Жития Леонтия Ростовского, во входящем в её состав «Слове о внесении телесе святого в новую церковь», Андрей также был поименован «благочестивым господином и царём и князем нашим», а Ростовская земля названа «областью» его «царства» {302} . [162]Здесь же, пожалуй, стоит заметить, что с «царскими» притязаниями Андрея Боголюбского и с политической и идеологической борьбой его времени иногда связывают ещё одно сочинение, сохранившееся в списках не ранее XV в., — «Повесть о царе Дариане». В ней осуждается некий древний царь Дариан (или Адариан, т. е. Дарий), которому пришло на ум назваться богом: в этом видят памфлет против Андрея (Рыбаков Б.А. Русские летописцы и автор «Слова о полку Игореве». М., 1972. С. 87–90). Но это чисто переводной памятник, имеющий все черты сходства с другими переводными апокрифическими сочинениями, переписывавшимися в древней Руси (см.: Зайцев А. И., Каган М.Д. Повесть о царе Адариане // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 1. С. 368–370).

Здесь, пожалуй, уместно будет заметить, что современные историки склонны рассматривать княжение Андрея Боголюбского как важнейший этап в становлении монархического, самодержавного строя Северо-Восточной Руси, более того — в становлении того, что можно назвать «русским деспотизмом». Окружённый своими «милостинниками» и слугами, убравший от себя старых бояр отца и изгнавший за пределы княжества племянников и братьев, Андрей представляется не просто тираном и деспотом, но предтечей будущих московских самодержцев, одним из тех, кто повернул рельсы русской истории в направлении, прямо противоположном тому, по которому шло развитие европейской цивилизации. Думаю, что это всё-таки преувеличение. Политика Андрея, направленная на укрепление его личной власти, на избавление от возможных соперников в борьбе за престол, на ослабление роли такого учреждения, как вече (и без того более слабого в Ростовской земле, нежели в Киевской или Галицкой), — явление закономерное и вполне укладывающееся в общую тенденцию развития феодальных отношений того времени как в Западной, так и в Восточной Европе. Другое дело, что спустя шесть с небольшим десятилетий после смерти Боголюбского Русь подвергнется нашествию монголов — и вот тогда-то её пути действительно кардинально разойдутся с европейскими. Но уж в чём в чём, а в этом князь Андрей Юрьевич точно не виноват.

Ну а как воспринималась власть Андрея Боголюбского за пределами Русской земли? О «любви и братолюбии» Андрея с императором Мануилом Комнином мы знаем исключительно из русского, или даже точнее — владимирского по происхождению сочинения. Имя Андрея — в отличие от имён его отца Юрия и брата Василия или современных ему князей Ростислава Киевского, Ярослава Галицкого или Романа Волынского — в собственно византийских источниках не упоминается (если, конечно, не считать послания патриарха Луки, дошедшего до нас исключительно в русской передаче). Равно как не упоминается имя Андрея и в западноевропейских источниках, хотя и на Западе, и в Империи ромеев русского князя, несомненно, хорошо знали. Мы уже отмечали, что патриарх Лука обращался к нему как к «преблагородивому князю ростовскому и суздальскому» (но, конечно, не как к «великому князю всея Руси», каковым он признавал киевского князя Ростислава Мстиславича!). Похвалил первоиерарх Православной церкви и «доброе поч[и]тание» русского князя и «еже к Богу правую» его веру. В то же время он, как мы помним, не счёл возможным откликнуться ни на одну из тех конкретных просьб, с которыми обратился к нему русский князь. Впрочем, о русско-византийских отношениях в эпоху Боголюбского мы говорили уже достаточно. Что же касается отношений, связывавших в XII веке Владимирское княжество и Священную Римскую империю, то косвенным свидетельством их существования — помимо вероятного участия германского архитектора в возведении Владимирского собора — служат так называемые наплечники Андрея Боголюбского. Эти массивные медные позолоченные накладки, украшенные эмалевыми изображениями на евангельские сюжеты, были изготовлены в Германии, но традиционно считаются деталью облачения владимирского «самодержца» (отсюда и их название). Один из этих наплечников, правый, хранится ныне в Лувре, а другой, левый, — в Германском национальном музее в Нюрнберге, где почитается как национальная реликвия. В Европу же они попали в 30-е годы прошлого века из России: правый, с изображением сцены Воскресения Христова, весом 320 граммов, происходил из ризницы владимирского Успенского собора; левый, с изображением Распятия, весом 460 граммов, — из одного из монастырей Владимирской губернии. (Правый наплечник изготавливался меньшим для удобства движения рукой.) Как отмечают специалисты, в средневековой Германии подобные наплечники («армиллы»), «наряду с короной, державой, скипетром и мечом, являлись символом королевской власти». Время их изготовления называют по-разному, как и имя возможного автора: одни исследователи считают, что они вышли из мастерской знаменитого маасского ювелира Годфруа де Клера, работавшего с 1125 по 1152 год при дворе германских императоров; другие датируют их более поздним временем — 1170-ми или даже 1180-ми годами, приписывая не менее знаменитому мастеру Николаю Верденскому или кому-то из его предшественников. На Руси, и именно во Владимире, они могли оказаться лишь в качестве дара императора Фридриха I Барбароссы кому-то из владимирских князей — либо Андрею Боголюбскому (при первой их датировке), либо его младшему брату Всеволоду Юрьевичу (при второй). А это значит, что контакты между правителями двух стран носили официальный характер.

Надо сказать, что слава о русском правителе разошлась далеко за пределы Руси. Яркое подтверждение тому мы находим в сочинениях грузинских и армянских авторов XII века. Так уж случилось, что именно с этим регионом оказалась связана судьба младшего сына Андрея Боголюбского — Юрия, а потому именно здесь сохранились сведения о Юрьевом отце. И выясняется, что слухи о его могуществе даже преувеличивались.

Так, один из влиятельных людей Грузии второй половины XII века, некий «взысканный царями эмир Картлийский и Тбилисский, по имени Абуласан», рассказывал государственному совету о пребывающем в изгнании сыне Андрея Юрии. Самого «царевича» он по имени не назвал. Гораздо важнее для собравшихся было сообщить о том, чьим сыном тот являлся. «Я знаю сына государя — Андрея Великого — правителя руссов, которому подвластны триста князей русских», — приводит его слова грузинская летопись. Это было сказано весной 1185 года, спустя 11 лет после гибели Андрея. Мы помним, что позднейший новгородский книжник утверждал, будто Андрею были подвластны 72 князя, отправленные им войной на Новгород. Грузинский хронист, писавший намного раньше, увеличил это число до трёхсот — цифра совершенно неправдоподобная, но зато вызывающая чувство почтения к такому великому мужу. Признавали на Кавказе и царский титул Андрея. Царём «рузов» (то есть русских) называют отца Юрия Андреевича армянские источники — как XII века, так и более позднего времени.

 

Судьба сыновей

Семейная жизнь князя Андрея Юрьевича внешне складывалась вполне благополучно. Бог даровал ему четырёх сыновей, сумевших безболезненно преодолеть страшную по тем временам пору младенчества. После смерти старшего из них, Изяслава, сыновей осталось трое — тоже вполне достаточно для того, чтобы быть уверенным, что княжеский стол после смерти отца перейдёт по наследству в надёжные, родные руки.

В 1170 или 1171 году у князя Мстислава Андреевича родился сын, получивший в крещении имя Василий, — внук Андрея. Летописная запись о его появлении на свет — новое подтверждение крепости и устойчивости династии, о котором поспешил во всеуслышание заявить суздальский князь. Но о судьбе княжича нам ничего не известно. В дальнейшем его имя в летописях упоминаться не будет. А это, скорее всего, означает, что внук Боголюбского умер ещё ребёнком. Если это случилось при жизни Андрея, то он, несомненно, тяжело пережил утрату. Василий так и останется единственным его внуком, по крайней мере из тех, что известны нам.

Что же касается сыновей, то Андрею доведётся похоронить ещё двоих. И каждая новая смерть тяжёлым ударом будет отзываться в его сердце. А если учесть ещё нелады с женой (о чём мы говорили в первой части книги) и то, что жена князя, возможно, участвовала в заговоре против него и его злодейском убийстве (об этом речь ещё впереди), то картина счастливой семейной жизни на наших глазах превращается в нечто совершенно противоположное…

По всему видно, что Мстислав, оказавшийся теперь старшим среди Андреевичей, был любимцем отца. Андрей поручал ему главнейшие дела княжества, ставил над другими князьями и целыми княжескими коалициями, давал в подчинение громадные рати. Очередной большой поход войск Владимиро-Суздальского княжества и союзных князей был организован Андреем в феврале или марте 1171 года (или, что менее вероятно, 1172-го) против Волжской Болгарии — давнего врага суздальских князей. И вновь верховенство в походе было поручено Мстиславу, а воеводой к нему отец приставил всё того же Бориса Жидиславича, которому, как видим, не перестал доверять даже после разгрома под Новгородом.

Что стало причиной похода, мы, к сожалению, не знаем. Возможно, болгары нарушили условия договора, заключённого ими с Андреем после первой болгарской кампании; возможно, никаких договорённостей тогда и не было и новый поход объяснялся нападениями болгар на какие-то русские земли. А может быть, целью похода было желание дружины и князей обогатиться, захватить побольше добычи. Не будем забывать, что ради этого чаще всего и велись войны в Средние века. Мусульманская Болгария рассматривалась русскими как безусловный враг, прежде всего в религиозном смысле, и для её сокрушения годились все имеющиеся способы и средства. В эпоху глобального столкновения ислама и христианства война с Болгарией воспринималась как часть всеобщего Крестового похода против врагов веры, и мы уже довольно говорили об этом, когда речь шла о болгарском походе Андрея Боголюбе кого 1164 года. Новая война с Болгарией, как и предыдущая, должна была стать общим делом всех князей Северо-Восточной Руси. Правда, на этот раз события приняли не совсем тот оборот, какой, наверное, хотел придать им князь.

Как и годом ранее, Андрей привлёк к походу своих союзников — рязанского и муромского князей. Сами они и теперь не приняли участие в военных действиях, вновь ограничившись тем, что отправили на помощь Андрею своих сыновей. Местом сбора дружин был определён Городец (по-другому Радилов Городец, ныне райцентр Нижегородской области) — крепость на левом берегу Волги, выше устья Оки. Сюда, к переправе через Волгу, вела дорога от Владимира, Суздаля и Ростова. По сведениям некоторых поздних летописей, Городец был построен ещё во времена Юрия Долгорукого неким его племянником (или внуком?) Борисом Михалковичем; по мнению же большинства историков, город основал Андрей Боголюбский вскоре после своего победоносного похода на Волжскую Болгарию. В Городец, или, скорее, к переправе напротив Городца, и прибыл Мстислав Андреевич с частью войска — прежде всего с собственной дружиной и воеводой Борисом. Затем они продвинулись к устью Оки — туда, где впоследствии будет выстроен Нижний Новгород. Впрочем, мы не знаем точно, на каком берегу Оки — левом или правом — остановился князь, равно как не знаем, имело ли какие-либо укрепления место его стоянки или же он расположился в неукреплённом, временном поселении. Здесь князь и соединился со своими «братьями» — младшими князьями из Мурома и Рязани. (Их имена и на этот раз в летописях не приведены.) Но и княжичи прибыли на встречу с Мстиславом лишь с собственными, весьма незначительными по численности дружинами. Главные силы должны были подойти следом.

Тут-то и выяснилось, что особого желания воевать не было ни у ростовской и суздальской рати, ни у рязанских и муромских полков. Летописец объясняет это тем, что поход был «не люб» людям, «зане непогодье есть зиме воевати болгар». Действительно, зима давала возможность преодолевать реки по льду, не задерживаясь для организации переправы, но воевать, утопая в снегу, особенно в условиях бездорожья, было чрезвычайно затруднительно. Вот и получилось, что рати не спешили на соединение со своими князьями. Они либо совсем не двигались, либо двигались еле-еле, ссылаясь на бездорожье, непогоду и снежные заносы (а может быть, наоборот, на распутицу). Во всяком случае, погодные условия оказались не слишком подходящими для продвижения больших масс людей. Но очень похоже на то, что «непогодье» было использовано прежде всего как предлог для того, чтобы не участвовать в походе, смысл которого ростовские, суздальские и прочие «мужи» не понимали. По замечательному выражению летописца, ратники, «идуче, не идяху».

Мстислав и князья ждали полки в течение двух недель. Но в конце зимы время, предоставляемое погодой для военных действий, в любом случае коротко. Так и не дождавшись подхода основных ратей, князья решили ударить по болгарам силами «передней дружины», то есть передовых отрядов. В их распоряжении находился и «наряд» — оружие, доспехи и всё необходимое для ведения боя.

Несмотря на двухнедельное пребывание русских дружин на Волге, болгары ничего не знали о их приготовлениях к войне и были застигнуты врасплох. «И въехаша в поганыя без вести», — рассказывает о рейде княжеской дружины летописец. Стремительным ударом русские захватили шесть болгарских сёл и некий неназванный город. С жителями расправились, как обычно: «мужи исекоша (поубивали. — А. К.), а жены и дети поима[ша]». Захваченный полон и представлял главную ценность в войне. Теперь ратники могли повернуть обратно. Их двухнедельное стояние на Оке оказывалось не напрасным и после продажи пленников или их посажения на землю должно было окупиться сторицей. Но к тому времени пришли в себя и болгары. Им удалось собрать значительные силы. «Слышавше же болгаре в мале дружине князя Мстислава пришедша и идуща опять (то есть возвращающегося вспять, обратно. — А. К.) с полоном, доспеша вборзе (то есть поспешили. — А. К.) и поехаша по них в 6 [тысячах]».

От этой лихой погони Мстислав с князьями едва сумел ускользнуть. «За малым не постигоша их», — продолжает свой рассказ летописец. Наших отделяли от преследователей каких-нибудь 20 вёрст. Но Мстислав «с малою дружиною» и полоном успел переправиться через Оку. Преследовать его дальше болгары не стали и повернули обратно.

Как всегда, случившееся было объяснено вмешательством Высших сил. «…И възврати от него Бог поганыя болгары, хрестьяны покрыв рукою Своею», — подводит летописец итоги похода князя Мстислава. Заступничество Пресвятой Богородицы и сила христианской молитвы и на этот раз проявили себя очевидно для всех («очивесть»), и русским воям осталось лишь вознести благодарственные молитвы. «Погани бо възвратишася вспять, а хрестьяне хваляще Бога, взвратишася в своя си».

Успех, конечно, был весьма относительным. Но полон князья привели, а из своих людей вроде бы никого не потеряли.

Мы не знаем, наказали ли Андрей и его сын нерасторопных воевод. Возможно, что и нет. Князья вполне могли рассудить так, что всё, что ни делается, делается по Божьему изволению, а значит, промедление главных сил на пути к Волге произошло неспроста, и в итоге всё обернулось к лучшему. Но некий очень важный для себя сигнал Андрей, кажется, пропустил. Войско, или по крайней мере его часть, уже не хотело воевать ради тех целей, которые он объявлял. Промедление ратей, в том числе и его собственных — ростовских, суздальских и даже владимирских, свидетельствовало о том, что какие-то важные рычаги управления людьми князь постепенно выпускал из своих рук — всё ещё не отдавая себе в этом отчёт.

Что же касается Андреева семейства, то в его жизни болгарский поход имел весьма печальное, хотя и отдалённое по времени последствие. Как и для старшего Андреевича Изяслава, он оказался последним в биографии второго и любимого Андреева сына Мстислава. Примерно год спустя, 28 марта 1172 года, князь Мстислав Андреевич умер. Как и Изяслав, он был похоронен во владимирском Успенском соборе. «И плакашеся по немь отець его и вся Суждальская земля», — свидетельствует летописец.

Нынешняя гробница князя находится близ северных дверей храма. В «надгробном листе», помещённом над ней в XVII веке, второй сын Андрея Боголюбского показан был как великий христолюбец и заступник православных людей: «бяше бо велми добродетелен и милосерд ко христианом», но беспощаден к врагам христианской веры. «…Наипаче безбожных болгар всю землю поймал и попленил», — вспоминал владимирский книжник о болгарском походе князя Мстислава Андреевича. А далее продолжал: «…и многих во святое крещение просветил, а непокоряющихся мечу предавал». Трудно сказать, в какой степени эта характеристика соответствует действительности. Так, о миссионерских усилиях князя в Волжской Болгарии нам ничего не известно, да и едва ли у него нашлось время для обращения болгар в христианство. Хотя кто-то из пленников, наверное, мог и принять крещение.

После смерти Мстислава первенство среди Андреевичей перешло к Юрию (Георгию). Пока что он был ещё совсем ребёнком, «дитя», как называет его летописец. И тем не менее отец посчитал его юный возраст подходящим для начала военной и политической карьеры.

Первое упоминание в летописях о князе Юрии Андреевиче связано с новгородской политикой его отца. Поговорим и о ней.

Князю Рюрику Ростиславичу так и не удалось ужиться с новгородцами. В 1171 году он отнял посадничество у Жирослава и выгнал того из города. Обиженный Жирослав отправился в Суздальскую землю, к Андрею, с жалобами на самовольство князя. А весной следующего, 1172 года («на зиму», по не вполне точному выражению новгородского летописца) Рюрик и вовсе покинул Новгород. Был ли его уход согласован с Андреем, неизвестно. Не сказавшись новгородцам, Рюрик двинулся к Смоленску. Его сопровождали собственное семейство и бояре. Двигались не спеша, поскольку жена Рюрика была на сносях. Уже в пределах Смоленской земли, у города Лучина, княгиня разрешилась мальчиком. Обрадованный князь нарёк новорожденного Ростиславом, а в крещении Михаилом — и то и другое имя были даны младенцу в честь деда, великого киевского князя Ростислава Мстиславича. Рюрик действовал как полноправный смоленский князь, вероятно, не признавая «де-факто» переход Смоленского княжества в руки своего племянника Ярополка Романовича: младенцу, его сыну, был пожалован город Лучин, а на месте рождения вскоре была возведена церковь Архангела Михаила. Рождение княжича случилось 7 апреля 1172 года, в пятницу Вербной недели, на восходе солнца, и эта дата, приведённая киевским летописцем, позволяет нам более или менее точно датировать и остальные события, развернувшиеся вокруг освободившегося новгородского стола.

Оставшиеся без князя новгородцы отправили посольство к Андрею «по князь» (то есть за князем). Очевидно, послы прибыли во Владимир в конце марта или самом начале апреля. Но здесь царил траур, ибо всего несколькими днями раньше земле был предан сын Андрея Мстислав. Понятно, почему Андрей не стал отправлять в Новгород никого из князей, своих ближайших родственников. Вместо них он послал бывшего посадника Жирослава «с мужи своими», то есть с суздальскими боярами. До времени им предстояло править городом — к вящему неудовольствию новгородцев, для которых такая ситуация была крайне невыгодной и унизительной. Жирославу было возвращено посадничество, отнятое теперь у сменившего его Иванка Захарьича — сына бывшего новгородского посадника Захарии, казнённого зимой 1167/68 года. И только спустя немного времени, может быть, месяц или больше, Андрей решился сделать новгородским князем своего третьего сына. «И вда им детя свое Гюрги», — читаем в Лаврентьевской летописи. Новгородцы приняли его «с честью» — хотя и ребёнок, но всё же князь, а не княжеский «муж».

Совсем ещё юному Юрию очень непросто пришлось в Новгороде. Разумеется, правил здесь не он сам, а от его имени Андреевы бояре и посадник Жирослав. И правили они так, что следующей зимой новгородскому архиепископу Илье пришлось ехать посольством во Владимир к князю Андрею «на всю правду», то есть для заключения нового договора. Ему удалось договориться с князем. Посадничество у Жирослава отобрали и вернули Иванку Захарьичу, что, вероятно, в большей степени устроило горожан.

В дальнейшем новгородцы под номинальным началом юного Андреева сына примут участие в новом большом походе на Киев. Ничем особым они там отличиться не сумеют, зато вернутся в Новгород все «здоровы», то есть без потерь, что и было для них главным. Ну а спустя несколько месяцев после трагической гибели Андрея Боголюбского от рук заговорщиков случится то, чего и следовало ожидать: «выведоша из Новагорода князя Гюргя Андреевича». Выведут не столько из-за молодости, сколько из-за нелюбви к его отцу, принесшему столько бед Великому городу.

Мы ещё будем говорить о судьбе князя, которому придётся скитаться по чужим землям и на время сделаться даже царём Грузии, мужем знаменитой царицы Тамары. После смерти отца он проживёт около двадцати лет и скончается после 1191 года (точный год его смерти неизвестен). Грузинские источники, крайне неодобрительно отзывающиеся о русском супруге своей царицы, характеризуют Юрия с самой невыигрышной стороны, особо отмечая его «омерзительное» пьянство и распутство. Заметим, что это те самые пороки, которые не выносил и с которыми всю жизнь боролся отец Юрия, не бравший в рот спиртного и ведший жизнь почти аскетическую. Но такое случается и в обычных семьях, и у сильных мира сего: именно те отрицательные свойства натуры, которые преодолевает в себе родитель, порой дают пышные всходы в его детях. Впрочем, Юрий не испытал влияние отца в полной мере. Он оказался оторван от него ещё в отрочестве и в отрочестве же покинул Русь. А потому можно думать, что и «скифское» пьянство, и прочие пороки были приобретены им уже после того, как он оказался на чужбине, скорее всего, у половцев, среди которых ему пришлось провести несколько лет.

Последний из сыновей Андрея, князь Глеб, — фигура загадочная в русской истории. Как уже говорилось, ранние летописи не знают о таком сыне Андрея Боголюбского, называя по именам троих — Изяслава, Мстислава и Георгия. Его имя появляется в источниках лишь с XV века: впервые в княжеском родословце новгородского происхождения (восходящем, как считается, к Новгородско-Софийскому летописному своду 30-х годов XV века), где названы трое сыновей Андрея, но вместо Георгия значится Глеб. Причина этой замены ясна: Георгий (Юрий) был похоронен неведомо где, вдали от родной земли (скорее всего, в Грузии); остальные же его братья нашли последнее пристанище во владимирском Успенском соборе. Здесь, помимо прочих, обнаружилась и гробница князя Глеба, их брата. Впрочем, долгое время останки всех трёх Юрьевичей пребывали в одном саркофаге. «Да в той же соборной церкви Успения Пресвятыя Богородицы з братьями своими, з благоверными князи со Мъстиславом и Изяславом Андреевичи опочивает в одной гробнице третий сын благовернаго великого князя Андрея Георгиевича Боголюбского князь Глеб Андреевич», — говорилось об этом в так называемом «Летописце Владимирского собора» (по списку последней четверти XVII века). По указу царя Ивана Грозного, неоднократно посещавшего город Владимир, было поведено совершать панихиды по владимирским князьям, погребённым в Успенском соборе, в том числе и по Глебу:

«Великого князя Андрея Боголюбского по детям: по князе Изяславе Андреевиче пети в год одна понахида — сентября в 28 день; по князе Мстиславе Андреевиче пети в год одна понахида — марта в 28 день; по князе Глебе Андреевиче пети в год одна понахида — июля в 24 день».

Как видим, даты памяти двум старшим Андреевичам установлены в дни их кончины, известные из летописей. Память же Глеба Андреевича в XVI веке отмечалась в день памяти святых страстотерпцев Бориса и Глеба. А это значит, что в более ранних источниках никаких сведений о младшем сыне Боголюбского и дате его смерти успенские клирики найти не смогли.

Всеобщее внимание к себе мощи одного из трёх погребённых в соборе сыновей князя Андрея привлекли своим явным нетлением. «Един из них видим и покланяем всеми, погребальная ж не истле, но вся, аки нова», — читаем в Описи Владимирского собора середины XVII века. Именно эти останки и были отождествлены как принадлежащие младшему сыну Боголюбского. Народное их почитание со временем приобрело официальный характер. Уже в Петровскую эпоху, 30 ноября 1702 или 1701 года (вслед за открытием в октябре того же года мощей самого Андрея Боголюбского), мощи князя Глеба Андреевича были открыты и переложены в серебряную раку в Георгиевском приделе собора. Тогда же князю было установлено празднование (20 июня) и составлены Житие и служба.

Кажется очевидным, что Житие, написанное более чем через полтысячелетия после кончины князя, не могло опираться на какие-либо древние предания и представляет собой, по словам выдающегося исследователя древнерусской агиографии Николая Ильича Серебрянского, «только условно-агиографическую характеристику святого, скорее литературную компиляцию из стороннего житийного материала, чем церковно-историческую биографию». Тем не менее лишь отсюда можно извлечь некоторые, весьма скудные биографические сведения о четвёртом сыне князя Андрея.

Впрочем, почти сразу же мы сталкиваемся с недоумением, явным противоречием в предании о Глебе. Он назван младшим («юнейшим») сыном Боголюбского, но вместе с тем говорится, что он умер за несколько дней до смерти отца, 20 июня 1175 года (должно быть: 1174-го), в возрасте двадцати лет, то есть появился на свет в 1155 или 1154 году. Но мы уже говорили, что третий сын Андрея, Юрий, ко времени смерти отца был ещё ребёнком, не достигшим совершенных лет. Получается, что либо Глеб был намного старше его, а значит, отнюдь не был младшим в семье, либо он умер чуть ли не в младенческом возрасте — что, впрочем, явно противоречит характеру его останков, принадлежащих взрослому, приблизительно двадцатилетнему человеку. Ошибочно и утверждение автора Жития, будто все братья Глеба, включая Юрия, ушли из жизни раньше его.

Житие рисует Глеба Андреевича неким совершенным человеком, воссоздавая недостижимый идеал князя и христианина. «Воспитанный отцом своим в духе глубокой религиозности, он был живым воплощением всех лучших черт высоконравственного характера самого Боголюбского, — писал о Глебе позднейший историк, распространяя и дополняя житийный источник. — Живые семена христианского учения, подкрепляемые наглядным примером благочестивой жизни отца его, глубоко запали в восприимчивую душу щедро одарённого от природы юного князя Глеба и принесли плод сторицею. Это был юноша не от мира сего: кроткий, благоговейный, милосердый к бедным, юный Глеб не терзался честолюбием, как все тогдашние князья, не добивался княжеского стола, не заботился о славе ратной и, живя всё время с отцом своим, не участвовал в воинских походах вместе с братьями своими, считая для себя счастьем посещать каждодневно великолепные храмы, построенные отцом его, и присутствовать при богослужении. За эти высокие душевные качества он и был особенно любим всеми и наиболее всех отцом своим Андреем Боголюбским».

По свидетельству Жития, княжич сам «проуведал» своё отшествие к Богу и приготовился к смерти. В это время отец его находился в Суздале. Житие Андрея и следующая за ним Летопись Боголюбова монастыря — памятники ещё более поздние, чем Житие Глеба, — объясняют это заботами Андрея о суздальских церквах: князь отправился туда из Боголюбова, «да и тамо церкви Божия возобновит, обветшали бо беша» (известие, отсутствующее в более ранних источниках). И вот, пребывая в Суздале и следя там за ходом строительных и восстановительных работ («и святыя церкви, такожде и град усердие обновляющу»), князь получил трагическое известие о том, что любимый сын его Глеб умер в стольном Владимире. Автор Жития князя Глеба Андреевича приводит плач Андрея по столь рано умершему сыну, и плач этот выписан в лучших традициях житийной литературы Нового времени:

«…И уведавшу отшествие к Богу сына своего юнейшаго святаго князя Глеба, притече скоро в славный град Владимирь и паде на перси его со слезами, вопияше, и рече: “О чадо мое преблаженное и возлюбленное, свете очию моею! Почто мя тако оставил еси, рождьшаго отца своего? О сыне, сыне мой сладкий и любезнейший и драгий, свете очию моею, благий наказателю ко спасению! Аз тебе всегда зря, веселяхся яко аггела Божия светлые красоте лица твоего! Ныне же кто ми утешит многосетованную скорбь сердца моего, яко разлучившу ми ся сладкия и неизреченныя любви твоея?! К тому же убо не узрю уже тебе, рождения моего, благаго и любимаго лица твоего и ниже насыщуся красныя твоея беседы, яко не услышу уже тихаго словесе ко спасению и благаго твоего гласа “».

Когда же о смерти княжича стало известно во Владимире, к княжескому дворцу начали стекаться все жители города — «благороднии князи и боляре, мужие и жены и с сущими младенцы, нищий и убози; и велможи плачущеся, яко истинный им бе учитель, нищий же и убозии, сироты же и вдовицы рыдаху, яко питателя своего и крепкаго помощника и непобедимаго заступника лишишася». Тело князя «со псалмы и песньми и пении духовными» было перенесено в Успенский собор, причём это едва можно было сделать из-за великого скопления людей и их безутешного рыдания. Даже случившиеся в то время в городе иностранные «гости» — купцы — и те оплакивали князя, «видяще толикий недоуменный плачь народу имущь». «Епископ же и весь освященный собор и блаженный святый отец его великий князь Андрей, со свещами и с кандилы честне проводиша и принесше, поставиша на одре святое тело его в соборной церкви, и не бе слышати пения во мнозе плачи, и тако со многими слезами певши над ним надгробные песни, конечное целование и обычьное благословение и разрешение о Бозе ему подавше. И погребоша его в велицей соборней церкви Пресвятыя Богородицы честнаго и славнаго Ея Успения Златоверхия на левой стране во гробе каменном возле братии его Изяслава и Мстислава Андреевичев. Беша же тогда от многоцелебных мощей его многое ицеление скорое приходящим, даже и до сего дни».

Как уже говорилось, по крайней мере с XVI века мощи юного сына князя Андрея Боголюбского стали особо почитаться во Владимире. К Житию князя Глеба Андреевича присоединён рассказ о чудесах, происходивших от них. Чудеса эти относятся к тому же времени, когда было составлено само Житие, то есть к концу XVII — самому началу XVIII века: так, помощью святого были исцелены некая расслабленная жена владимирского кузнеца, недужный младенец Иоанн, расслабленный отрок, также Иоанн, ослепшая жена-дворянка по имени Иулиания, впавший в беснование служка владимирского монастыря. Ещё раньше по молитвам к святому город Владимир был избавлен от «литвы» в Смутное время. В самом Житии рассказывается о том, как гробницу князя Глеба Андреевича попытались разграбить татары, напавшие на Владимир под предводительством царевича Талыча в 1410 году: изошедшее из гробницы пламя напугало их, и захватчики в страхе покинули город.

Смерть Глеба, когда бы она ни произошла и сколько бы ни было лет княжичу, несомненно, стала новым тяжёлым потрясением для Андрея. Отец четырёх сыновей, глава многочисленного и разветвлённого семейства, он к концу жизни оказался одинок, потеряв почти всех, кто был ему близок. В те времена, как, впрочем, и в любые иные, это воспринималось прежде всего как Божья кара, как наказание свыше. Но наказание за что? Несомненно, Андрей искал ответ на этот вопрос — но находил ли его? Именно в рассказе о последних годах жизни князя летописец приводит известное свидетельство о том, как Андрей, ночью входя в церковь, сам возжигал свечи «и, видя образ Божий на иконах написан», взирал на него, «яко на самого Творца», и также взирал на всех святых, изображённых на иконах, — «смиряя образ свой съкрушенным сердцем, и уздыханье от сердца износя, и слезы от очью испущая, покаянье Давыдове приимая, плачася о гресех своих». Но даже потеряв всех своих сыновей, кроме одного, самого младшего, Андрей продолжал держать его в отдалении от себя, в далёком и чужом Новгороде. Значит ли это, что он по-прежнему воспринимал сына прежде всего как инструмент своей собственной власти, инструмент политического давления на новгородцев? Или же, наоборот, предчувствовал, что в Новгороде Юрий окажется в большей безопасности, нежели рядом с ним в Боголюбовском замке? И такая мысль закрадывается в голову, когда анализируешь события последних лет или месяцев жизни князя…

По свидетельству всё тех же позднейших источников, после смерти Глеба Андрей отправился из Владимира обратно в Боголюбов — переживать случившееся. «…Одержимый печалию о кончине любимейшаго им сына, для утоления оной поиде в любимый свой град и обитель Боголюбскую», — читаем в Житии князя Андрея. Пребывая там, князь молился Боголюбской иконе Пресвятой Богородицы, некогда явившейся ему на этом самом месте, «и яко на самую Ея взирая и велию отраду от скорби обретая, не отхождаше от церкве, но постом и молитвою укреплен, пребываше при образе том, выну моляся во дни и нощи».

Эти проникновенные слова агиографа XVIII века рисуют полную драматизма картину: только-только начинающий отходить от страшного потрясения, пребывающий в посте и молитве князь в ближайшие дни подвергнется злодейскому нападению убийц из числа собственных приближённых. Ибо смерть его сына Глеба и его собственная гибель в позднейшей агиографической традиции разделены лишь несколькими днями.

Но эта картина по меньшей мере неполна. Последние недели и месяцы в жизни князя Андрея Юрьевича были наполнены и иным, сугубо политическим содержанием. Ибо как раз тогда князь готовился к возобновлению диалога со ставшими теперь его злейшими врагами князьями Ростиславичами. Впрочем, к тому времени вокруг Киева и киевского княжения произошло столько событий, а сам Киев столько раз переходил из рук в руки, что это требует отдельного и весьма обстоятельного разговора.

 

Последний поход на Киев

В событиях, происходивших вокруг Киева, князь Андрей Юрьевич предстаёт перед нами в новом, весьма непривычном ракурсе. Пожалуй, в первый раз в книге мы получаем возможность увидеть его по-настоящему в гневе, в состоянии жесточайшего раздражения, аффекта, причём увидеть не издали, а вблизи, услышать его голос. Несомненно, такое бывало и раньше, но летопись почти не фиксировала подобное его состояние, не заостряла на нём внимание. В последние же месяцы жизни его гнев, раздражительность проявлялись с особой отчётливостью и, наверное, чаще бросались в глаза. Известно: ближе к старости — а Андрей вплотную приблизился к этой, не самой радостной поре своей жизни — многие черты характера, до времени дремлющие в человеке, дают о себе знать сильнее; сдерживающие же механизмы, напротив, постепенно ослабевают — такое во всяком случае встречается у некоторых особо чувствительных натур. Время вообще беспощадно — и к вещам, и к людям, и к их чувствам и переживаниям. Нащупывая разные струны в характере человека, время, подобно искусному настройщику (а порой — и опытному палачу), выбирает одну из них, наиболее уязвимую, и принимается за неё всерьёз, расшатывая и выкручивая её… Для князя Андрея Юрьевича такой струной стало ощущение собственного превосходства над другими людьми, права по своему усмотрению распоряжаться их судьбами.

Конечно же нужно принять во внимание ещё и то обстоятельство, что, рассказывая о событиях последних лет и месяцев в жизни князя, мы, чуть ли не впервые в книге, вынуждены предоставить слово автору-современнику, резко отрицательно относящемуся к нему и не пытающемуся скрыть негативные черты его характера и своё к ним отношение. Это всё тот же киевский летописец, отразивший в своём повествовании фрагменты придворной летописи князей Ростиславичей. Но если прежде, вслед за своими князьями, он видел в суздальском князе главным образом их союзника и покровителя — со всеми вытекающими отсюда последствиями, то теперь, после ссоры между ними, смог дать волю иным чувствам. В его новом изложении князь Андрей Юрьевич не слишком похож на прежнего Андрея. Автор летописи и сам отдаёт себе в этом отчёт, пытаясь объяснить случившуюся метаморфозу. Впрочем, обо всём по порядку.

Уход Рюрика Ростиславича из Новгорода явно свидетельствовал о том, что во взаимоотношениях между князьями далеко не всё ладно. Излишняя опека со стороны Андрея не могла не тяготить князей Ростиславичей, чувствовавших силу своего сплочённого семейства. Конфликт между ними вызревал постепенно, и касался он не столько Новгорода, сколько княжения на юге. Начался же этот конфликт с некоего недоразумения, скорее всего даже клеветы, которой Андрей, однако, поверил, о чём мы уже говорили выше. Речь идёт о слухах, возникших вокруг смерти его брата Глеба.

«Того же лета нача Андрей вины покладывати на Ростиславичи», — сообщает летописец в той же годовой статье, в которой говорилось о начале княжения Романа Ростиславича в Киеве (напомню: первые числа июля 1171 года). В действительности же два эти известия разделены значительным временным промежутком, более года. (Так, в июле следующего, 1172 года князь Игорь Святославич совершил свой первый большой поход против половецких ханов Кобяка и Кончака, вторгшихся на Русь, о чём летописец сообщает как раз между двумя указанными известиями. В отличие от того всем известного похода, что описан в «Слове о полку Игореве», этот завершился победой князя: половцы бежали, а русские освободили захваченный ими полон; вечером 24 июля, в день памяти святых Бориса и Глеба, Игорь приехал в Киев и разделил «сайгат», то есть добычу, с князьями Ростиславичами — Романом Киевским, Мстиславом и Рюриком, который к тому времени, как видим, успел вернуться на юг из Новгорода.) Причиной размолвки и стали подозрения в насильственной смерти в предыдущем году Андреева брата Глеба. Андрей прислал к Ростиславичам своего посла, мечника Михну, с такой речью:

— Выдайте мне Григория Хотовича, и Степанца, и Олексу Святословца, яко те суть уморили брата моего Глеба. А то суть вороги всем нам!

Но Ростиславичи выдавать обвиняемых отказались: «сего же… не послушаша». Больше того, опасаясь, что Григорий может быть захвачен людьми Андрея, они «пустиша» его «от себе», то есть позволили ему покинуть Киев. Этого стерпеть Андрей не смог. Получив известие об ослушании братьев, он отправил к ним новую грамоту или, может быть, снова того же посла с грозным требованием покинуть не только Киев, но и ближайшие к Киеву княжеские столы — в том числе и те, которые были заняты Ростиславичами без всякого его участия, ещё до его вмешательства в ход событий. Летописец передаёт его требования дословно:

«И рече Андрей Романови: “Не ходиши в моей воли с братьею своею, а пойди с Киева, а Давыд — ис Вышегорода, а Мьстислав — из Белагорода. А то вы Смоленеск, а тем ся поделите!” (То есть: “Вот вам Смоленск, его между собой и делите”. — А. К.)».

Что же касается Киева, то он, по задумке Андрея, должен был отойти его следующему по старшинству брату Михалку, княжившему в Торческе.

Старший из Ростиславичей Роман подчинился воле Андрея и ушёл в Смоленск. Этот город, очевидно, был ему и ближе, и дороже стольного Киева, тем более что его не могло не беспокоить положение в Смоленске сына Ярополка, не умевшего ещё совладать с доставшейся ему властью и испытывавшего давление со стороны дядьёв, особенно энергичного Рюрика. Но вот младшие Романовы братья — и Давыд с Рюриком, и Мстислав — покидать свои города на юге не спешили. Не встретил Андрей послушания и в собственном семействе. Его брат Михалко не решился занять киевский стол и, вопреки воле старшего брата, остался в Торческе. Вместо себя он отправил в Киев восемнадцатилетнего брата Всеволода, который и должен был стать новым киевским князем. Всеволода сопровождал племянник, Ярополк Ростиславич, бывший на несколько лет старше и наверняка опытнее его. Ясно, что переговоры между князьями отняли немало времени, так что всё самое главное происходило уже зимой 1172/73 года. Судя по достаточно точным хронологическим ориентирам Ипатьевской летописи, Всеволод занял киевский стол между 19 и 25 февраля 1173 года. О том, что он «седе… в Киеве», то есть его княжение здесь было признано киевлянами, сообщает та же Ипатьевская летопись. Однако правил Всеволод, возможно, всё-таки от имени своего брата Михалка, или, может быть, так полагал Андрей Боголюбский. Во всяком случае, некая путаница на этот счёт имела место. Так, в Новгородскую летопись успели внести известие о том, что после Романа киевский стол занял Михалко Юрьевич. (В Лаврентьевской летописи о вокняжении в Киеве ни того ни другого из Андреевых братьев вообще ничего не сказано, хотя о пребывании Всеволода в Киеве летописец знал.) Но княжение Всеволода Юрьевича в Киеве продлилось неполных пять недель — совсем немного.

Младшие Ростиславичи пока что предпочитали действовать в открытую. Но позиция их оказалась твёрдой: подчиняться Андрею они решительно отказались, о чём и уведомили суздальского князя, отправив к нему собственного посла. Речь посла также дословно приведена в Киевской летописи.

— Тако, брате, в правду тя нарекли есмы отцемь собе, — напоминали князья Андрею, — и крест есмы целовали к тобе, и стоим в крестьном целованьи, хотяче добра тобе. А се ныне брата нашего Романа вывел еси ис Кыева, а нам путь кажеши из Руськой земли без нашее вины. Да за всими Бог и сила крестьная!

Последние слова князей содержали в себе неприкрытую угрозу. Они, Ростиславичи, стояли в крестном целовании Андрею. Но предупреждали, что действия суздальского князя сами по себе нарушают это крестное целование — ведь никакой вины перед Андреем они за собой не знали. А значит, Бог и крестная сила — на их стороне, и они могут перейти от слов к делу. То есть — начать войну против своего бывшего союзника и покровителя.

Андрей ответа им не дал. Очевидно, он был уверен и в собственной правоте, и в собственном военном превосходстве. А может быть, настолько распалился гневом, что не смог продиктовать слова грамоты прибывшему к нему послу. А может быть, — и этого тоже исключать нельзя, — понимая, что следующим шагом Ростиславичей будет нападение на его брата, решился дать ход именно такому развитию событий, дабы получить повод и ещё большее моральное оправдание для дальнейших действий своих войск.

Собственно, так и произошло. «Угадавше», то есть обсудив всё между собой и обо всём договорившись, «и узревше на Бог и на силу честнаго креста и на молитву Святей Богородице» (слова киевского летописца), князья Рюрик, Давыд и Мстислав со своими отрядами внезапно ночью ворвались в Киев и схватили князя Всеволода, его племянника Ярополка, а также бывшего при Всеволоде воеводу Володислава Ляха, Андреева посла Михну и «всех бояр», оказавшихся в городе. (Впрочем, Андреев «муж» вскоре был отпущен обратно к князю.) Случилось это «на Похвалу Святой Богородицы» (в пятую субботу Великого поста), то есть в ночь на 24 марта. Позднее суздальский летописец называл главным зачинщиком зла князя Давыда Ростиславича, который будто бы верховодил братьями. Но, по общему решению братьев, Киев был отдан не ему, а Рюрику, недавнему новгородскому князю, ставленнику Андрея, оставшемуся без своего княжеского стола на юге. Видимо, в тот же день князь Рюрик Ростиславич «вниде в Киев [со] славою великою и честью, и седе на столе отець своих и дед своих» — так описал его восшествие на «златой» киевский стол благоволивший ему летописец.

Так сразу же, в один момент, кардинально поменялась расстановка политических сил во всей Южной Руси. Ссора Андрея с братьями Ростиславичами оказалась на руку прежде всего черниговским князьям «Ольгова племени». «И се слышавше Ольговичи, и ради быша Святослав Всеволодич и вси братья его…» Черниговский князь послал своего «мужа» к Андрею во Владимир от себя и от других князей своего дома, «поводяче», то есть фактически натравливая суздальского князя на Ростиславичей. «Кто тобе ворог, тот и нам, — передаёт слова черниговского посла летописец. — А се мы с тобою, готовы». «Готовы» именно к войне, а не к дипломатическому разрешению конфликта. Черниговские князья — правда, не сам Святослав Всеволодович, но его двоюродные братья — однажды уже участвовали в походе Андрея на Киев. Теперь они становились его главными союзниками. И Андрей готов был принять «совет их».

Что ж, союзники эти обладали немалой силой… Беда, пожалуй, была лишь в том, что они преследовали прежде всего собственные интересы, вынашивая планы возвращения на киевский стол, казалось бы, навсегда утраченный ими в предшествующие годы и перешедший в полное распоряжение потомков Владимира Мономаха. Некогда войны отца Андрея Юрия Долгорукого способствовали переходу «златого» киевского стола в руки отца Святослава Черниговского, князя Всеволода Ольговича. Андрей вновь взрывал единство среди Мономашичей. И, как покажут будущие события, сын Всеволода Ольговича сумеет воспользоваться этим… Именно тогда князь Святослав Всеволодович начал превращаться в фигуру общерусского масштаба, знакомую нам по «Слову о полку Игореве», где он показан не просто киевским князем, но признанным главой всех русских князей. В описываемое нами время он не только стал главным союзником и советчиком Андрея Боголюбского, но и сумел проявить себя как дипломат, налаживая контакты то с бывшим врагом Андрея князем Ярославом Изяславичем Луцким, то с княжившим в Галиче Ярославом Осмомыслом, то с теми же князьями Ростиславичами.

Пока что до похода Андреева войска на Киев оставалось время, хотя суздальский князь, несомненно, начал подготовку к войне. А вот князья Ростиславичи не могли оставаться в бездействии. Бросив вызов Андрею, они должны были предпринять и несколько последующих шагов, необходимость которых диктовалась логикой их борьбы с суздальским князем. В том же году, весной, всё те же Рюрик, Давыд и Мстислав с войском выступили к Торческу — городу, где сидел на княжении брат Андрея Михалко. Надо сказать, что к тому времени положение Михалка в Торческе осложнилось вмешательством ещё одной силы.

Неожиданно для себя Михалко вступил в конфликт с могущественным галицким князем Ярославом Владимировичем. Это тот самый «галицкий Осмомысл», к которому спустя несколько десятилетий будет мысленно обращаться автор «Слова о полку Игореве»: «…Высоко сидишь на своём златокованом столе, подпер горы Угорские (Карпатские. — А. К.) своими железными полками, заступив королю (венгерскому. — А. К.) путь, затворив Дунаю ворота»; это он мог «метать бремены (?) чрез облака» и «судить суды до Дуная». А летописец в посмертной похвале князю напишет, что он был «князь мудр и речен языком, и богобоин (богобоязнен. — А. К.), и честен в землях, и славен полкы», да к тому же не сам водил рати, если была ему где обида, но посылал их, ибо «ростроил (здесь: укрепил. — А. К.) землю свою, и милостыню сильну раздавашеть… и нищая кормя, черноризскый чин любя, и честь подавая от силы своея, и во всём законе ходя…» (заметим, кстати, насколько близка эта похвала к Андреевой). Но вот в семейной жизни у Ярослава были явные нелады, которые мешали и его правлению в Галиче. Его прозвище «Осмомысл», приведённое в «Слове о полку Игореве», по наиболее правдоподобному, хотя и не общепринятому толкованию, означает «многогрешный», «имеющий восемь смертных грехов». Князь жил не с законной своей княгиней Ольгой Юрьевной — сестрой Андрея Боголюбского, но с некой Настаськой, от которой и прижил сына Олега — «Настасьича», как презрительно именовали его в Галиче. Этого «Настасьича» князь любил куда больше, чем законного своего сына Владимира, и именно ему, а не Владимиру, хотел оставить после себя княжеский стол. За пару лет до описываемых событий Ольга Юрьевна с сыном Владимиром и несколькими видными галицкими боярами, включая знаменитого Константина Серославича, покинула пределы Галицкого княжества и ушла в Польшу. Тогда дело дошло до открытого мятежа в Галиче: сам князь был схвачен горожанами, некоторые его «приятели» из числа бояр перебиты, Олега отправили в «поруб», а его мать Настаську, словно ведьму, сожгли на костре — это, кстати, чуть ли не единственный случай публичного сожжения преступника в домонгольской Руси. Ярослав целовал крест, «яко ему имети княгиню в правду», и на том мир был восстановлен; княгиня вернулась к мужу. Но «имети княгиню в правду» князю явно не хотелось. Да и виновников убийства своей «хоти» Ярослав, наверное, наказал с подобающей жестокостью. Спустя ещё немного времени Ольга с сыном вновь бежала из Галича. Сначала — в Луцк, к князю Ярославу Изяславичу, который обещал подыскать обиженному сыну галицкого князя какую-нибудь волость. Осмомысл того терпеть не стал. Наняв ляхов, он направил их против луцкого тёзки, угрожая ему разорением всей его земли в случае, если тот не вернёт княжича обратно в Галич. Луцкий князь «убоявся» и переслал княгиню с сыном в Торческ — к князю Михалку, её брату (и, соответственно, дяде Владимира). Тут в события вмешался черниговский князь Святослав Всеволодович, тесть Владимира Ярославича. Он пригласил зятя в Чернигов, обещая затем отпустить его в Суздаль, к Андрею. Но «не пусти», по словам летописца. Сын Ярослава Осмомысла оказался разменной монетой в большой игре. Судя по не вполне ясному тексту летописи, он так и не покинул Торческ и оставался вместе с матерью у дяди, когда город был осаждён войсками Ростиславичей.

Осада продолжалась шесть дней. На седьмой Михалко запросил мира. Мир был ему дан, причём Ростиславичи пошли на существенную уступку: за отказ от поддержки брата Михалко получил к Торческу ещё и Переяславль (где, напомню, княжил его родной племянник, пятнадцатилетний Владимир Глебович). «И лишися Андрей брата своего, — образно выражается по поводу Михалка Юрьевича киевский летописец, и далее опять не вполне понятно: — и Святослава Всеволодовича Черниговского (вероятно, надо понимать: «Михалко лишися». — А. К.), а к Ростиславичем приступи». Так раскол прошёл внутри Андреева семейства. Напомню, что Михалко не в первый раз оказывался в лагере противников своего старшего брата. Правда, уже очень скоро он вновь, как и несколько лет назад, вернётся на сторону Андрея.

Предметом заключённого между князьями соглашения стала и судьба беглого сына Ярослава Осмомысла. Михалко согласился обменять «сестричича» на захваченного в плен брата Всеволода и прочих пленников, правда, как выяснилось, не всех. Владимир же нужен был Ростиславичам для того, чтобы заключить мир с его отцом, Ярославом Осмомыслом, и привлечь могущественного галицкого князя к числу своих союзников. «…Бяше бо тако урядился, — пишет о Михалке летописец, — якоже Володимера Ярославича Галичь[с]каго, сестричича Михалкова, дати Ростиславичем и пустите и к отцю, а Ростиславичем пустити Всеволода и Ярополка и всю дружину». Но эти условия были выполнены не полностью: «Всеволода же пустиша, а Ярополка не пустиша». Больше того, Рюрик Ростиславич с братьями, «тем же путем идуче», то есть в ходе того же военного похода, напали на другого Михалкова племянника — старшего Ярополкова брата Мстислава, сидевшего на княжении в Треполе, и выгнали его из города. Мстислав отправился было к дяде, но Михалко отказался принимать его. Путь в Суздальскую землю был для Мстислава также закрыт. Пришлось князю искать пристанище в Чернигове, у Святослава Всеволодовича. Что же касается Андреевой сестры Ольги, то она возвращаться в Галич к постылому мужу не захотела и, простившись с сыном, уехала к брату во Владимир. Эта сильная и гордая женщина и здесь заставила считаться с собой: её имя не единожды упоминается в летописи, в том числе и в связи с владимирскими делами (так, она станет крёстной матерью одной из дочерей Всеволода Большое Гнездо). Княгиня уйдёт из жизни 4 июля 1182 года, приняв перед смертью монашеский постриг с именем Евфросиния, и будет с почестями похоронена во владимирском Успенском соборе.

Между тем Андрей всё больше распалялся гневом. Пленение в Киеве брата, племянника и бояр было воспринято им не как начало войны, а как своеволие подвластных ему князей. Он всё ещё считал братьев Ростиславичей своими подручными, а потому и обратился к ним не как к равным себе, но как к младшим, которые по-прежнему обязаны выполнять его распоряжения. Это-то и обидело братьев больше всего. В словах Андрея они увидели умаление или даже отрицание собственного княжеского достоинства. «Андрей же… исполнився высокоумья, разгордевся велми, надеяся плотной (плотской; здесь в значении: воинской. — А. К.) силе, и множеством вой огородився, разжегся гневом», — не жалеет красок киевский летописец, напомню, сторонник Ростиславичей. Вновь Андрей отправил к братьям своего посла Михну, велев передать ему гораздо более жёсткие требования, которые должны были теперь выполнить Ростиславичи. Двух из трёх братьев он попросту изгонял из Русской земли — подобно тому как десятилетием раньше изгнал из Суздальской земли собственных родных братьев и племянников. Причём обставлено всё было предельно унизительно для них:

«И посла Михна мечника: едь к Ростиславичем, рци же им: “Не ходите в моей воли! Ты же, Рюриче, пойди в Смоленск, к брату, во свою отчину”. А Давыдови рци: “А ты пойди в Берладь (то есть за пределы собственно Русской земли, в пристанище изгоев, изгнанников из Руси, разбойников и всякого сброда. — А. К.). А в Руськой земли не велю тебе быти!” А Мстиславу молви: “В тобе стоит всё [зло]. А не велю ти в Руской земли быти!”».

Как видим, в этой версии событий, изложенной словами самого Андрея, зачинщиком смуты объявлялся не Давыд, а Мстислав, или, может быть, они оба. Но случилось нечто совершенно небывалое, причём инициативу в свои руки действительно взял Мстислав Ростиславич, младший из князей «Ростиславля племени». «Мстислав бо от уности навыкл бяше не уполошитися никого же (то есть с юности привык никого не бояться. — А. К.), но токмо Бога единого блюстися», — объясняет летописец. И именно Мстислав повелел схватить Андреева посла и, поставив его перед собой, остричь ему голову и бороду, после чего отправить назад к князю.

Это было неслыханное оскорбление и чудовищное унижение, которому по современной шкале ценностей не такто просто найти соответствие! Подобное позволял себе «лжеепископ» Феодор — но он и поплатился за это жестоко — мучительной и позорной смертью. Здесь же оскорблению действием подвергся посол — лицо в принципе неприкосновенное. А это умножало оскорбление многократно. В представлениях людей того времени (равно как и любого другого) оскорбление, нанесённое послу, в полной мере предназначалось и пославшему его правителю.

По нормам «Русской Правды» — свода древнерусских законов, — острижение бороды у свободного человека относилось к тягчайшим преступлениям и наказывалось очень высоким штрафом — в 12 гривен; таким же штрафом каралось и острижение уса. Для сравнения: за отрубленный кем-либо палец на руке полагался вчетверо меньший штраф — 3 гривны «за обиду». (Об острижении волос с головы здесь вообще речи не шло.) Но мало того — подобное преступление считалось подведомственным не только княжескому, но и церковному суду, то есть рассматривалось как тяжкий грех. «Аще кто пострижет кому голову или бороду, митрополиту 12 гривен, а князь казнит», — сообщает Устав о церковных судах князя Ярослава Мудрого, дорабатывавшийся и дополнявшийся и в последующее время. Даже из этих примеров понятно, что должен был испытать князь Андрей Юрьевич, когда поруганный и обесчещенный посол с голой, едва поросшей новой растительностью головой и «босым» лицом (в представлении православных людей того времени напоминавшим совсем уж срамную часть человеческого тела) самолично явился к нему. Да мало сказать, явился. Он ещё озвучил те слова, которые передал через него Андрею князь Мстислав Ростиславич — от себя и от своих братьев:

— Мы тя до сих мест, акы отца, имели по любви. Аже еси с сякыми речьми (с такими речами. — А. К.) прислал, не акы к князю, но акы к подручнику и просту человеку, а что умыслил еси, а тое деи (то и делай. — А. К.). А Бог за всем!

По сути, это означало официальное подтверждение уже начавшейся войны. В сочетании же с видом опозоренного посла речь эта наполнялась ещё и дополнительным смыслом, звучала стократ оскорбительнее для князя.

Киевский летописец нашёл особые слова, дабы передать состояние, в которое впал князь Андрей Суздальский:

«Андрей же то слышав от Михна, и бысть образ лица его попуснел, и възострися на рать, и бысть готов…»

В Хлебниковском списке Ипатьевской летописи слово «попуснел» было позднее переделано в «потускнел». Но это не одно и то же. Глагол «попуснеть» означает «помрачнеть», «помрачиться». Но, главное, он настолько редок в древнерусском языке, что более в летописи не встречается. То есть «образ лица» князя сделался совершенно особенным, таким, что обычно используемые летописцем слова и выражения оказались недостаточными для того, чтобы описать его. Начиная войну и посылая своих воевод в поход на Киев, Андрей в качестве главной цели объявлял наказание Ростиславичей за совершённое ими преступление. А именно: Рюрика и Давыда повелел изгнать «из отчины своей», как теперь Андрей именовал Киевскую волость или даже всю Южную Русь; относительно же третьего брата, ставшего его главным врагом, выразился так:

— …А Мстислава емше (схватив. — А. К.), не створите ему ничтоже, приведете и (его. — А. К.) ко мне.

То есть Андрей намеревался самолично распорядиться судьбой оскорбившего его князя. Как — неизвестно. Но именно в связи с этим его намерением летописец, сторонник Ростиславичей, и вводит в свой текст известную обвинительную тираду против князя Андрея Боголюбского, которую любят приводить в своих работах современные историки (правда, как правило, в сокращённом виде):

«…Андрей же князь толик умник сы[й], во всих делех добль сы[й] (доблестен. — А. К.), и погуби смысл свой невоздержанием, располевся гневом, такова убо слова похвална испусти, яже Богови студна и мерьска хвала и гордость. Си бо вся быша от дьявола на ны, иже всевает в сердце наше хвалу и гордость, якоже Павел глаголеть: “Гордым Бог противится, а смиреным даеть благодать”. Еже и збысться слово апостола Павла глаголавша, еже и последи скажемь». (В рассуждениях летописца — явная неточность, ошибка памяти: он дословно цитирует послание не апостола Павла, а апостола Петра; см.: 1 Петр. 5:5.)

По представлениям христианина, гордость — главный из смертных грехов. И именно в гордости в первую очередь обвиняется здесь князь Андрей, возлагающий на себя Божескую функцию: распоряжаться судьбой человека. Его гнев, невоздержанность представлены здесь как следствия гордыни и самовосхваления, то есть тех качеств, которые полностью затмевают, превращая в ничто, такие его достоинства, как ум (скорее даже «высокоумье»), «смысленность» и доблесть. Ибо он воистину «погубил смысл свой», «разгордевся велми» и тем удалился от Бога… Трудно сказать, в какой мере можно счесть обоснованными эти жестокие обвинения летописца в адрес князя. Не будем забывать, что исходят они из враждебного ему лагеря, из лагеря его политических противников, с которыми князь вступил в беспощадную войну. Но какой-то резон в словах летописца, наверное, имелся. Ещё раз повторю, что к концу жизни князь Андрей Юрьевич сильно изменился. Подобное бывает со многими из тех, кого в молодые годы считают альтруистами и человеколюбцами, восхищаясь их добротой, отзывчивостью и несравненными душевными качествами. В самом деле, стоит самому человеку уверовать в собственную исключительность, особую свою доброту и порядочность, как на смену этим качествам приходят другие, порой прямо противоположные им. И история знает тому слишком много примеров… Впрочем, не удалились ли мы от предмета нашего повествования, не углубились ли в ту область, которая явно выходит за рамки предмета исследования историка-медиевиста? Есть другой известный евангельский постулат: «Не судите, да не судимы будете» (Мф. 7: 7), и всегда лучше руководствоваться им, оценивая того или иного исторического персонажа…

Так или иначе, но гнев князя Андрея Юрьевича вряд ли способствовал правильной подготовке к войне. Начинать военные действия следует, что называется, с холодной головой, но в данном случае к Андрею эти слова явно не относились. Впрочем, князь и на этот раз не собирался лично участвовать в походе. Даже нанесённое ему оскорбление не изменило привычного для него образа действий. Во главе собранного им громадного войска вновь был поставлен его сын — на этот раз малолетний Юрий. Командовать же соединённой ратью должен был всё тот же воевода Борис Жидиславич, полностью реабилитировавший себя после недавнего похода на болгар. Других достойных воевод среди своих подданных Андрей, надо полагать, не видел.

А войско и в самом деле оказалось беспрецедентно огромным. Летописи называют его численность — 50 тысяч человек. Для древней Руси это очень много! Основу войска составили дружины из Северо-Восточной Руси — ростовцы, суздальцы, владимирцы, переяславцы, белозёрцы и привычно присоединившиеся к ним полки из Рязани и Мурома. Как уже было сказано выше, в войне приняла участие и новгородская рать. На этот раз положение новгородцев было особым, можно сказать, привилегированным, ибо именно их князь — пусть и ребёнок — номинально стоял во главе всего войска.

Полки выступили в поход в августе 1173 года. Двигались кружным, волжским путём — очевидно, для того, чтобы соединиться с новгородцами и их князем. Далее путь шёл по Днепру, мимо Смоленска. Несмотря на то что смоленский князь Роман Ростиславич приходился старшим братом главным врагам Андрея, суздальский князь по-прежнему числил его среди своих союзников. «Идущим же им мимо Смоленска, казал бо бяшеть Романови пустити сын свой [со] смоляны», — свидетельствует летописец. И Роман вынужден был подчиниться этому требованию, подкреплённому присутствием в его землях громадной рати: «нужею пусти сын свой (вероятно, старшего Ярополка. — А. К.) [со] смолняны на братью». В подчинении у Романа по-прежнему находились полоцкие князья, и Роман потребовал от них также присоединиться со своими полками к войску. Туровские, пинские и даже городенские князья откликнулись на его призыв и пополнили ряды союзников. Правда, едва ли они готовы были в действительности проливать кровь за чуждые им интересы суздальского «самовластца».

Далее суздальская и смоленская рать вступила во владения князей «Ольгова племени». Старший из черниговских князей Святослав Всеволодович и его младшие родные и двоюродные братья, в том числе и воинственный Игорь Святославич, также присоединились к союзному войску. Тогда же под знамёна Андрея Боголюбского встали и его младшие братья Михалко и Всеволод Юрьевичи, переступившие своё недавнее крестное целование Ростиславичам, а также племянники Мстислав и Ярополк (последний, как видим, был всё-таки освобождён из плена) и Владимир Глебович, а вместе с ними — и «переяславци вси». Общее число князей, включая не названных по имени, оказалось очень большим — всего 20, то есть почти в два раза больше, чем при взятии Киева ратью одиннадцати князей, когда город был полностью разорён и разграблен. Правда, на этот раз громадное войско выглядело слишком разнородным и далеко не все участвовавшие в походе князья ясно понимали цели начавшейся войны. Как мы увидим, именно стойкости и сплочённости не будет хватать собранной Андреем рати. Киевский летописец в своём рассказе о войне вскользь обозначил одно из главных противоречий внутри собравшейся у Киева княжеской коалиции, заметив: «А всих бяше старей Святослав Всеволодович». Эти слова, очевидно, отражали представления о внутрикняжеской иерархии большинства участников похода. Но ведь Андрей-то ставил во главе рати своего совсем юного сына Юрия, ещё ребёнка. То есть не то что «моложшего» среди всех, но такого, с которым и считаться-то при обычном отношении к нормам «старейшинства» было бы нелепо! Как оказалось, князья «Черниговского дома», и Святослав Всеволодович прежде всех, и не собирались считаться с ним, а значит, не собирались признавать те новые условия, которые предлагал своим союзникам Андрей.

Но противоречия между князьями проявились не сразу. Пока же, на исходе августа или в самом начале сентября громадное войско переправилось через Днепр и подступило к Киеву. И оказалось, что защищать город Ростиславичи не намерены. Они поступили по-другому, заранее подготовив запасные позиции для борьбы с врагом, повадки которого, а также сильные и слабые стороны были им прекрасно известны. Князья со своими полками заняли соседние с Киевом, хорошо укреплённые и заранее снабжённые всем необходимым крепости. Рюрик «затворился» в Белгороде, к западу от Киева, а Мстислав — в Вышгороде, к северу. С ним был и полк его брата Давыда (по словам суздальского летописца, Давыд «затворил брата своего Мстислава» в Вышгороде). Сам же Давыд Ростиславич отправился в Галич — просить о помощи князя Ярослава Владимировича Осмомысла — одного из тех немногих князей, кто обладал достаточными силами, чтобы бросить вызов Андрею Боголюбскому. Вероятно, он рассчитывал на признательность галицкого князя за недавнюю помощь в возвращении в Галич его беглого сына, а может быть, на этот счёт между ними существовали какие-то договорённости. Но поездка Давыда результатов не принесла: «и не даша ему помочи». Тем не менее дипломатическая активность князя, получившего необходимую свободу передвижений, окажется для братьев поистине бесценной.

Киевляне безропотно открыли князьям ворота — повторения трагедии трёхлетней давности никто не хотел и потому воевать с ратью Боголюбского не собирался. Более того, киевляне объявили о готовности выставить свой полк и участвовать в войне с Ростиславичами на стороне союзных князей. О том же заявили и «чёрные клобуки», чей князь Михалко Юрьевич был одним из главных действующих лиц похода. Но и те и другие примкнули к войску скорее для вида, чем на самом деле.

8 сентября, в праздник Рождества Богородицы, в субботу, полки выступили к Вышгороду — против Мстислава, главного обидчика князя Андрея Боголюбского. Примечательно, что киевский летописец отчётливо различает две группировки князей в составе объединённой рати, даже не упоминая о номинальном предводителе суздальского войска, — «Святослав же (Всеволодович. — А. К.) с братьею и Михалко с братом Всеволодом и со сыновци», то есть с племянниками, к числу которых, вероятно, и отнесён малолетний Юрий Андреевич. Князья, соединив «кияне… и берендеиче, и Поросье (то есть «чёрных клобуков». — А. К.), и всю Рускую землю полкы, поидоша от Киева к Вышегороду…».

Осада города продолжалась девять недель (эта цифра значится в Ипатьевской и Лаврентьевской летописях; в Новгородской же сказано иначе: семь недель). Князь Святослав Всеволодович действовал как подлинный предводитель объединённой рати, явно оттеснив на вторые роли других князей и воеводу Бориса Жидиславича. «…И отряди Всеволода Юрьевича [и] Игоря с моложьшими князьми к Вышегороду», — пишет о нём киевский летописец. Младшие князья и начали военные действия с нападения на город. Но их противник Мстислав Ростиславич, недаром прозванный Храбрым, не собирался сидеть сложа руки. «Изрядив» свой полк, он выехал с ним из ворот крепости на «болонье» — открытую, низменную местность перед городом — и вступил в бой с передовыми отрядами вражеской рати. «…И свадишася стрельцы их, и почаша ся стреляти, межи собою гонячеся (гоняясь друг за другом. — А. К.)», — рассказывает летописец. Видя, что его стрельцы уже смешались с вражескими и те начинают теснить их, Мстислав и сам бросился на врага. Союзники расположились напротив тремя полками: новгородцы, ростовцы, а посередине полк Всеволода Юрьевича. Мстислав устремился прямо на средний полк, «и сшибеся с полкы их, и потопташа середний полк». Но численное превосходство оставалось за союзниками. Они начали окружать Мстислава, «бе бо Мьстислав в мале въехал в не», — объясняет летописец. Началась лихая кавалерийская схватка, в которой слышались лишь воинственные клики сражающихся и «стонания» раненых да ещё какие-то «гласы незнаемые» и «лом копийный», то есть звон бряцающего оружия, а от поднявшейся пыли нельзя было различить ни конного, ни пешего. «И тако бившеся крепко, и разидошася, — подводит летописец итоги первого дня осады, — много же бе раненых, мёртвых же бе немного».

На другой день к Вышгороду подступили основные силы коалиции, «и тако оступиша весь град». Приступы к городу следовали чуть ли не каждый день, и чуть ли не каждый день вой Мстислава выступали из крепости и давали бой осаждавшим. «Да бьяхуться крепко», — вновь пишет о Мстиславовой дружине летописец. По его словам, в городе росло число раненых и убитых.

Казалось, что шансов выдержать осаду при таком подавляющем численном превосходстве противника у Мстислава Ростиславича немного. Но развязка этой драмы оказалась до крайности неожиданной. На девятой неделе осады, то есть в первых числах ноября 1173 года (по счёту Новгородской летописи, в 20-х числах октября), к Киеву подступил князь Ярослав Изяславич Луцкий «со всею Волынского землёю». Он ещё раньше заключил договор с главой «Черниговского дома» князем Святославом Всеволодовичем и теперь намеревался «по старшинству» занять киевский стол. Первоначально Ярослав Луцкий числил себя среди противников Ростиславичей, своих двоюродных братьев, с которыми воевал ещё вместе со старшим братом Мстиславом. Однако черниговские князья не готовы были гарантировать ему княжение в Киеве — и потому, что этот вопрос следовало согласовать с Андреем Боголюбским, а Андрей вряд ли готов был отдать «златой» киевский стол брату ненавистного ему Мстислава Изяславича, и потому, что князь Святослав Всеволодович и сам подумывал о княжении в Киеве. Между тем проявил расторопность и Давыд Ростиславич. Очевидно, именно он вступил в переговоры с луцким князем и пообещал признать его «старейшинство» от имени всех своих братьев. Ярослав принял новое предложение — и круто поменял союзников в войне, в очередной раз изменив расстановку сил. «Он же сослався с Ростиславичи и урядися с ними о Киев, — читаем в летописи. — И отступи от Олговичь, и, вьстав, поиде от них, изрядив полкы, к Рюрикови [к] Белугороду». От Белгорода же, соединившись с полком князя Рюрика Ростиславича, Ярослав Луцкий мог в любой момент подступить к Вышгороду — на выручку осаждённому там Мстиславу. Так, собственно, и произошло.

Весть о приближающейся рати вызвала панику в войсках союзников. Силы Ярослава были преувеличены слухами многократно. Казалось, что с ним к Вышгороду движется не только «вся Волынская земля», но и «вся Галицкая земля», и «чёрные клобуки». «Уже ся им всяко совокупити на ны!» (то есть: «Теперь все против нас соединятся!») — эта мысль в миг овладела войском. Паника началась ночью. «Убоявшесь», полки даже не стали дожидаться рассвета «и в смятеньи велици, не могуще ся удержати, побегоша черес Днепр», так что многие из бегущих утонули при ночной переправе. Мстислав же Ростиславич, видя их беспорядочное отступление, устремился за ними со своей дружиной; «и гнавше дружина его, и ударишася на товаре (обозы. — А. К.) их и много колодник изъимаша».

Разгром оказался полным. Вновь, как и под Новгородом, при подавляющем численном превосходстве войско, собранное Андреем Боголюбским, постыдно бежало. Да и то сказать: ради чего было сражаться большинству из собравшихся у Вышгорода князей? Часть из них была вовлечена в коалицию насильно («нужею»), как, например, сын Романа Смоленского или полоцкие и туровские князья. Рязанские и муромские полки и до этого явно показывали отсутствие у них рвения при участии в военных походах, организованных суздальским князем. Даже братья и родные племянники Андрея Боголюбского совсем ещё недавно целовали крест Ростиславичам, выйдя из повиновения старшему брату и дяде. В общем, отстаивать интересы оскорблённого Андрея оказалось некому. Не считать же мстителем за его обиду князя-ребёнка Юрия!

Больше всего пострадали, кажется, именно суздальские полки. (Святослав Всеволодович, как мы увидим, свою военную силу сохранил; новгородцы же пришли домой «здоровы все», то есть без потерь.) Киевский летописец возносит хвалу князю Мстиславу Храброму, явившему в этой войне свои лучшие качества — между прочим, те самые, которые когда-то отличали другого вышгородского князя — Андрея Боголюбского. «Мстислав же много пота утёр с дружиною своею (характеристика, заставляющая вспомнить прадеда Мстислава, князя Владимира Мономаха. — А. К.) и не мало мужьства показа с мужьи своими». Победа эта, как водится, приписана была заступничеству Пресвятой Богородицы, а также святых покровителей древнего Вышгорода и всей Русской земли — князей-страстотерпцев Бориса и Глеба. А вот в отношении Андрея Боголюбского и его рати автор летописи не скрывает сарказма и явного злорадства:

«…И тако възвратишася вся сила Андрея, князя Суждальскаго: совокупил бо бяшеть все земле, и множеству вой не бяше числа; пришли бо бяху высокомысляще, а смирении отидоша в домы своя».

В Суздале же живописать подробности войны не стали, ограничившись в кратком летописном рассказе о ней лишь констатацией очевидной неудачи своих войск: «…пришедши же к Вышегороду с силою многою, стояша около города 9 недель и, не успе ничтоже, възвратишася вспять». (В поздних летописях сказано даже, что князь Юрий Андреевич, простояв у Вышгорода девять недель, «и не хоте кровопролитья, возвратися восвояси», то есть ушёл сам, по доброй воле.)

Всего несколькими страницами выше мы говорили о торжестве политики Андрея на юге. Но прошло немногим более двух лет — и всё изменилось в одночасье. Впрочем, любой пик — могущества ли, силы, свершений — потому так и называется, что за ним с неизбежностью следует спад. Просто падение оказалось слишком крутым, напоминающим обвал: казалось, что своё влияние на юге Андрей потерял надолго, если не навсегда. Примечательно, что его младшие братья и племянники — и Михалко со Всеволодом, и Мстислав с Ярополком Ростиславичи — при описании последующих событий окажутся в Чернигове, у князя Святослава Всеволодовича, а не в своих городах на юге, которых они, по-видимому, лишились. Удержать свои позиции на юге удалось лишь юному Владимиру Глебовичу Переяславскому.

В действительности судьба Киева отнюдь не была решена после вышгородского разгрома. Как мы вскоре убедимся, для самого Андрея ещё ничего не было потеряно, и своё влияние на ход общерусских дел — даже после того, что случилось, — он сохранил почти в полном объёме. Запас прочности оказался велик, и скорое возобновление войны за Киев продемонстрирует это весьма отчётливо. Гораздо большее значение имело для Андрея другое. Уже во второй раз подряд его собственные полки постыдно бежали с поля боя — а это свидетельствовало о том, что он стремительно теряет свой авторитет князя и полководца. Вероятно, Андрей надеялся уже вскоре восстановить его с помощью новых войн и новых побед. Но времени для этого судьба ему уже не отпустила…

Итак, Ростиславичи могли торжествовать. Вместе со своим двоюродным братом, луцким князем, они разбили и обратили в бегство сильнейшую коалицию князей из всех, что собирались в те десятилетия на Руси. Как и договаривались, братья «возложиша… старейшинство» на Ярослава Изяславича, и тот вступил в Киев и воссел «на столе деда своего и отца своего». В.Н. Татищев датирует его восшествие на киевский стол 20 декабря. Но откуда историк XVIII века извлёк эту дату, неизвестно.

(В «Истории…» В.Н. Татищева содержится ещё одно уникальное известие. Смирившийся с потерей Киева князь Рюрик Ростиславич ещё во время осады Вышгорода успел якобы вступить в переговоры с новгородским посадником относительно возможности своего возвращения в Новгород. Посадник «учинил» в войске вече, и было решено просить Рюрика, «чтоб к ним шёл», причём Юрия о том даже не уведомили. Так что по завершении военных действий Рюрик поспешил в Новгород, был там принят «с честию», но продержался недолго: новгородцы, «вознегодовав», вновь его прогнали, «а на его место взяли во вторые Андреева сына Юрия». Окончательное возвращение Рюрика Ростиславича из Новгорода в Смоленск Татищев датирует 1 мая 1174 года. Впрочем, и этот его рассказ не находит подтверждения в ранних новгородских и суздальских источниках, а потому не внушает доверия.)

Но и для Ярослава Изяславича киевское княжение оказалось непосильной ношей. Вскоре после того, как он отпустил большую часть своего войска обратно на Волынь, в Киев явились послы черниговского князя Святослава Всеволодовича. Ранее между князьями был заключён договор, подтверждённый крестным целованием, и теперь Святослав вспомнил о нём — как будто между ними ничего не произошло, бегства от Вышгорода не было и в помине и князья расстались союзниками друг друга. «Святослав же поча слати к Ярославу с жалобою, — рассказывает летописец, — река ему:

— На чём еси целовал крест, а помяни первый ряд (то есть прежний договор. — А. К.). Рекл бо еси: “Оже я сяду в Киеве, то я тебе наделю. Пакы ли ты сядеши в Кыеве, то ты мене надели”. Ныне же ты сел еси. Право ли, криво ли — надели же мене!»

Это «право ли, криво ли» — замечательная черта живой лексики межкняжеского общения того времени. Даже на самом высоком уровне — в ходе официальных переговоров — князья умели сказать и метко, и точно, а князь Святослав Всеволодович — в особенности. Но вместе с тем это и вполне ясно выраженная юридическая формула: «наделить в правду» значило: наделить в соответствии с признанными обязательствами и правами того или иного князя. Святослав Всеволодович допускал и наделение его волостями, так сказать, «в кривду».

Ярослав Изяславич на просьбу черниговского князя ответил отказом. При этом он вспомнил о давнем завещании Ярослава Мудрого, по которому родоначальнику черниговских князей Святославу достались Чернигов и «вся страна восточная, и до Мурома», то есть левобережье Днепра:

— Чему тобе наша отчина? Тобе си сторона (то есть правобережье Днепра с Киевом. — А. К.) не надобе!

(Правда, отцу Мономаха Всеволоду по этому же завещанию тоже отходили земли на левобережье Днепра — Переяславль, Ростов, Суздаль и т. д. Но потомки Всеволода Ярославича прибрали к рукам Киев, а значит, получили право на все те земли, что «тянули» к Киеву, в том числе Волынь, Туров и пр. По крайней мере были твёрдо убеждены в этом.)

Ответ Святослава Всеволодовича опять-таки замечателен своей выразительностью. Не случайно именно в его уста автор «Слова о полку Игореве» вложит позднее «злато слово, с слезами смешено» — яркую речь, исполненную многими живыми образами и характеристиками князей. Вот и на этот раз черниговский князь нашёл запоминающиеся слова. Он тоже вспомнил о Ярославе Мудром — едином предке почти всех русских князей (за исключением полоцкой ветви династии), но упомянул его совсем в ином контексте:

— Я не угрин, ни лях! Но одиного деда есмы внуци. А колко тобе до него, только и мне! Аще не стоишь в первом ряду (то есть не держишься прежнего договора. — А. К.), а волен еси!

И в этих его словах также прочитывалась прямая угроза, которую, однако, Изяславич всерьёз не воспринял. И напрасно. Скрытно собрав полки и соединившись с «братьею» — другими черниговскими князьями, Святослав Всеволодович «изъездом», то есть внезапным набегом, устремился к Киеву. Ярослав не успел обратиться за помощью к своим союзникам Ростиславичам, был застигнут врасплох. Затворяться в городе, не чувствуя поддержки киевлян, он тоже не решился и вынужден был спасаться бегством. Причём всё произошло настолько стремительно, что его жена и младший сын Изяслав попали в руки к Святославу Всеволодовичу.

Последний же занял Киев. (Типографская летопись XV века называет точную дату, когда это произошло, — 12 марта 1174 года.) «И седе на столе деда своего и отца своего», — свидетельствует летописец. Свидетельство это не вполне точное: если отец Святослава Всеволод Ольгович в течение нескольких лет действительно занимал киевский стол, то дед его Олег Святославич киевским князем никогда не был. Но ведь сам Святослав Всеволодович не зря называл себя внуком «единого деда» — Ярослава Мудрого! В этом смысле киевский стол был для него, конечно, и «дедним» тоже.

В руки к Святославу попали не только жена и сын Ярослава Луцкого, но и «имение бещисла», то есть всё имущество и казна бежавшего князя, и вся его дружина. И людей, и добро Святослав отослал в Чернигов. Его родня, черниговские князья, тоже возвратились домой не с пустыми руками. Задерживаться в Киеве и ждать возвращения Ярослава Луцкого «со всею Волынскою землёю» Святослав Всеволодович не захотел. Его первое княжение в стольном городе Руси продлилось всего 12 дней — рекордно короткий срок.

Для такой спешки были серьёзные причины. Войну со Святославом Всеволодовичем затеял его двоюродный брат и извечный соперник Олег Святославич. «В то же время черниговскому князю не мирну [живущю] с Олегом Святославичем, — рассказывает летописец. — И воевашеть Олег Святославлю волость, Черниговскую». Уход двоюродного брата в Киев Олег, очевидно, воспринял как повод к тому, чтобы занять его прежнюю волость — Чернигов, на который претендовал как следующий по старшинству среди князей «Ольгова племени». Святослав же расставаться с Черниговом и выпускать его за пределы собственного семейства не собирался. Тем более что и сил удержать Киев у него не было.

Тем временем Ярослав Луцкий отправился к Киеву с большим войском. «Ярослав же слышав, яко стоить Кыев без князя, пограблен Олговичи, и приеха опять Кыеву на гневех (во гневе. — А. К.)». Гнев князя обрушился на киевлян, которых он посчитал главными виновниками своих несчастий. «Замысли тяготу кыяном», — продолжает летописец, а далее приводит слова, с которыми Ярослав обратился к ним:

— Подъвели есте вы на мя Святослава! Промышляйте, чим выкупити княгиню и детя!

Киевлянам «не умеющим, что отвещати ему». После очередного разграбления города — теперь Ольговичами — золота и серебра на выкуп княгини и княжича у них не нашлось. И тогда луцкий князь «попрода» весь Киев, то есть возложил особую, чрезмерную дань на всех живших в городе, включая и тех, кто по обычаю был освобождён от податей: «[и] игумены, и попы, и черньце, и чернице, [и] латину (то есть живущих в городе латинян. — А. К.), и гости (приезжих купцов. — А. К.), — и затвори все кыяны». Иными словами, все поголовно оказались в положении заложников у князя и должны были теперь выкупать сами себя, в буквальном смысле расставаясь с последним, в том числе с жёнами и детьми, в противном случае рискуя сами быть уведёнными в полон и проданными там в неволю. Так, «много зла створив Киеву», Ярослав с войском двинулся к Чернигову — против Святослава.

Но тут подоспели послы от Святослава Всеволодовича. Оказалось, что князь готов к заключению немедленного мира, на который Ярослав Изяславич, разумеется, согласился, желая выручить жену и сына.

Ещё больше мир был нужен Святославу Всеволодовичу. Теперь руки у него оказались развязаны, и он со всей своей силой обрушился на двоюродного брата Олега. «…И пожже волость его (то есть Северскую землю. — А. К.), и много зла створивше, и възворотишася к Чернигову». Ушёл из Киева, «распродав» весь город, и Ярослав Луцкий. Больше выжать из киевлян было нечего: лишь стоны да проклятия несчастных провожали его войско, да многие из киевлян были, наверное, уведены в полон на Волынь.

Вот так и получилось почти зеркальное повторение прежней киевской трагедии 1169 года. Уже второй князь — на этот раз из противоположного Андрею лагеря и из совсем другой, противоположной части Русской земли — отказывался от княжения в Киеве, предварительно подвергнув город неслыханному разграблению. И для Ярослава Изяславича, как и для Андрея, родной город — совсем вроде бы незначительный Луцк — оказался дороже недавней столицы Руси.

Так всё вернулось «на круги своя», по давнему выражению Екклесиаста (Еккл. 1: 6). После ухода Изяславича, после неудачной попытки воссесть на киевском престоле Святослава Черниговского решать судьбу Киева предстояло князьям Ростиславичам. Но сами сделать это они тоже оказались не в состоянии. И тогда князья не нашли ничего лучшего, как снова обратиться к Андрею Боголюбскому — как к верховному арбитру в межкняжеских спорах. Вновь вспомнив о том, что Андрей приходится им «в отца место», они решились именно у него «испрашивать» Киев старшему среди них и единственному непричастному к недавнему разгрому Андреевой рати под Вышгородом — князю Роману Смоленскому.

«В то же время прислашася ко князю Андрею Роман с братьею своею, просяще Роману Ростиславичю Кыева княжить. Князю Андрею рекуще: “Пождете мало! Послал есмь к братье своей в Русь. Какова ми весть будет от них, тогда вы дам ответ”».

«Братия в Руси» — это, очевидно, князья Ольговичи, чуть ли не единственные оставшиеся теперь союзники Андрея Боголюбского на юге. Пересылка с ними имела место в начале лета 1174 года. Отправил Андрей своих послов и в Рязань и Муром. Во многом Андрей просто оттягивал время, готовясь принять какое-то решение и озвучить его послам Ростиславичей. Но какое именно — так навсегда и останется для нас тайной. Ибо в то время, когда переговоры с Ростиславичами ещё продолжались, в ночь на 29 июня 1174 года, в своём замке в Боголюбове Андрей был убит заговорщиками из числа собственных приближённых.