Сдвинутые берега

Карпов Евгений Васильевич

 

Евгений Васильевич Карпов «Сдвинутые берега»

 

Предисловие

Имя Евгения Карпова впервые стало известно нашей общественности в дни работы писательского пленума, посвящённого теме «Писатель и время», в мае 1960 года. Незадолго до начала пленума журнал «Нева» опубликовал первое крупное произведение Е. Карпова - повесть «Сдвинутые берега» . Книга была замечена читателями, немало хороших слов было сказано о ней с трибуны пленума, в журналах, газетах.

К своему первому успеху в литературе Евгений Карпов пришёл нелёгкими жизненными и творческими дорогами. Он родился в 1919 году на небольшом хуторе Эсауловке на юге Воронежской области. В день рождения мальчика его отец - красный партизан - погиб в бою с врагами. Евгению пришлось рано стать самостоятельным человеком. Он учился в школе и одновременно работал, много ездил по сёлам - был активным участником агитбригад.

С первых дней Отечественной войны Карпов на фронте. В 1942-1943 годах - среди защитников героического Сталинграда. Всю войну он прошёл рядовым солдатом.

После войны Евгений Карпов продолжает учёбу. Экстерном заканчивает педагогическое училище и поступает в Литературный институт. Но и теперь молодой писатель выбирает не самый лёгкий путь в литературе. Окончив институт, он в 1966 году едет на строительство Сталинградской ГЭС. Здесь он был рабочим-арматурщиком, инженером-диспетчером, сотрудником много-тиражной газеты. Именно тогда, на «Сталинградгидрострое», и родился творческий замысел - рассказать о людях, строящих Волжскую ГЭС, о своих друзьях-товарищах.

Но книга Евгения Карпова «Сдвинутые берега» - это не просто повесть о великой стройке и героическом труде советских людей. Подлинность больших событий и фактов в ней сочетается с проникновением в человеческие души, показом людей разных судеб и характеров.

Герои «Сдвинутых берегов» - начальник арматурного участка Дмитрий Скирдин, старший диспетчер Геннадий Гуляев и прораб Олег Степанов - нарисованы писателем в столкновениях с трудностями, в глубоких внутренних сомнениях и переживаниях. Дружба, работа, стремление к подлинному счастью - все это помогает каждому из них найти себя в большом коллективе строителей, помогает им стать настоящими борцами, созидателями.

В повести Евгения Карпова трудно отделить производственные конфликты от конфликтов чисто личных. Личное и общее тесно переплетается в судьбах его героев, одно дополняет другое. Любовь и личное счастье сложны, как сложна сама жизнь, и они тоже требуют от человека активности, борьбы, подвига.

Образы душевной, поэтичной Веры Твердохлебовой, романтично настроенной Люды, мелкой мещаночки Лели живо встают на страницах книги, они будят в читателе мысли о любви подлинной и о любви мнимой.

«Мощёных дорог к счастью нет» - такова главная мысль повести, выраженная устами одного из её персонажей. И судьбы героев ярко подтверждают эту мысль. На путях к счастью люди раскрывают самые лучшие свои душевные свойства, мужают, становятся выше, мудрее.

Показывая романтику наших будней, писатель всем тоном своего повествования устремлён в будущее, в завтрашний день. Искренним хорошим беспокойством пронизана вся повесть «Сдвинутые берега», которая и заканчивается символично - герои, завершившие стройку, мечтают уже о новых дорогах, о новых делах.

Да и сам автор, написав эту книгу, опять живёт и работает на одной из новостроек - среди нефтяников пока ещё небольшого городка Жирновска.

Пусть же новые добрые встречи с простыми тружениками подскажут Евгению Карпову темы новых произведений о наших современниках!

Сергей Баруздин

 

ГЛАВА 1

Все, о чем я расскажу, - быль, но она никогда не начиналась и никогда не кончится. Если не верите, пойдите в наш парк, послушайте соловья...

...По Ахтубе, зарываясь по самые уши в воду, урча, как голодный кот над мясом, шёл катер. Не катер, а какой-то замухрышка со вздувшимися облезлыми боками. На длинном тросе он тянул баржу с кадушками из-под солёных огурцов и помидоров.

С торжествующим рокотом пронёсся ослепительно-белый глиссер. Обогнав катеришко, он круто развернулся. За его кормой туча водяной пыли вспыхнула радугой. Ещё раз развернулся, и ещё - радуга. Он, казалось, издевался над катеришкой, смеялся над горемычным работягой. Сделав вокруг катера с баржей один крут, другой, глиссер, унёсся вдаль. Люди с восхищением смотрели ему вслед, а у меня на душе стало тоскливо.

Дмитрий, сидевший рядом со мной на песке, скривил тонкие губы и с горькой усмешкой сказал:

- Катеришки мы с тобой. Схожу-ка я... Сосёт что-то...

Он стал натягивать чесучовые брюки на узловатые тонкие ноги, потом шёлковую сорочку на ребристую грудь, а я смотрел на него и злился, за то, что он так грубо обнажил мою мысль.

Катер пронзительно свистнул и спугнул с тополя стаю ворон. Словно чёрное тряпьё, подхваченное ветром, стая закружилась над водой. Мне показалось, не ворон вспугнул катеришко, а осень.

Мы с Дмитрием знакомы всего лишь несколько месяцев, а мне кажется, что живём вместе всю жизнь. И устал я от него, как от горячего пыльного ветра, а уйти не могу, потому что он как бы сделался частицей меня самого.

Помню, вошёл Дмитрий в комнату общежития с двумя большими старыми чемоданами, поставил их прямо у порога, стал осматривать серые стены, потрескавшийся потолок. Смахнул со стола крошки хлеба, устало, как бы нехотя опустился на табурет и до неприятности пристально начал рассматривать меня. Причём молча, будто бы я сундук с хитрым замком, который ему надо было во что бы то ни стало открыть.

Лицо у него скуластое, литое и до черноты смуглое. Глаза студенистые, невыразительные. Под тёмными небольшими зрачками - по яркой точечке, по острию иголки. Этими-то точечками он и смотрел на меня, колол.

Наконец, видя, что я уже сгибаюсь под его взглядом, не знаю, куда от него деваться, он встал, протянул мне костлявую длиннопалую руку и, глядя на узел моего галстука, сказал:

- Дмитрий Афанасьевич Скирдин... Афанасич, - Он улыбнулся, его глаза ожили, потеплели. - Батя с малолетства так звал. Пришёл я с матерью в школу записываться, учительница спросила: «Как зовут?» - «Афанасич, - выпалил я. Спохватился, что сбрехнул, и тут же поправился: - Дмитрий Афанасьевич Скирдин». Учительница ещё больше рассмеялась... Афанасичем школу кончил, на фронте был Афанасичем. Да и люблю, когда меня так называют. - И глаза его опять потухли. - С «Куйбышевгидростроя» прибыл. Буду работать начальником арматурного участка. А вы?

- Геннадий Александрович Гуляев. Старший диспетчер арматурного управления. Работать будем вместе.

- Ага... Одну лямку тянуть будем.

Он, будто сдирая с себя кожу, кряхтя и охая, стянул потёртое бобриковое пальто, повесил его на гвоздь у двери и стал прохаживаться по комнате. От его яловых сапог отваливалась рыжая грязь и ошмётками ложилась на ковровую дорожку. В коридоре тоже кто-то ходил и ходил взад-вперёд. Кто-то, надрываясь, кашлял за стеной. За окном проносились «ЯАЗы» и гудели, как тяжело гружённые бомбардировщики. Каждая машина на миг освещала телеграфный столб, тощую голую акацию у дороги.

Дмитрий остановился и, к чему-то прислушиваясь, спросил:

- Женат?

- Нет.

- Стало быть, вместе жениховать будем!

И горестно улыбнулся. Я видел, как дрогнули его губы, вздулись желваки.

В комнате было прохладно, а Дмитрий вдруг сказал:

- Душно-то у тебя как. Закупорился тут.

Защёлкали шпингалеты, затрещала бумага, ударилась о каменный косяк рама, и жалобно прогудело стекло. Из темноты в комнату ворвался холодный ветер. Дмитрий стоял опершись о подоконник. На его голове бились под ветром длинные волосы. Билась под потолком шёлковая занавеска. Напротив окна остановился «ЯАЗ» и стал разворачиваться. Оглушительно ревя, въехал передними колёсами на кучу земли и в упор глянул на нас огненными глазищами.

- Куда ты?! У-у, сатана тебя мучает! - выругался Дмитрий. Ветер подхватил клубок чёрного едкого дыма и швырнул его в Дмитрия.

Как ветер, как этот тупорылый с огненными глазищами «ЯАЗ» ворвались в тихую комнату, так вошёл в мою жизнь Скирдин. Я ещё ничего не знал о нем, но почему-то сразу почувствовал тоску и тревогу этого человека.

Он сидел на подоконнике и что-то говорил в темноту. Я прислушался.

- Ах, хорошо, уж как хорошо-то... Акация поди расцветёт скоро.

На работе в первые дни Дмитрий вёл себя очень странно. Спускался с бетоновозной эстакады в блоки к арматурщикам и громко объявлял:

- Я ваш новый начальник участка - Дмитрий Афанасьевич Скирдин.

Всем по очереди совал расслабленную руку и смотрел в упор ничего не выражающими глазами. Садился на арматуру или на груду грязных, отработавших своё опалубочных досок, закуривал и молча просиживал по полчаса. И невозможно было понять: наблюдает он за работой бригады, думает о чем-нибудь или просто дремлет. Потом, поднявшись на эстакаду, наваливался грудью на перила и долго смотрел вниз... Обрывистые откосы котлована тоненькими струйками источали слезы порушенной земли. Утопая по ступицу в грязи, со стоном взбирались на гору самосвалы. На рисберме - бетонном поле у подножия ГЭС - стояли инструменталки, кладовки, обогревалки. Их здесь называли бендежками. В водянисто-серых снежных шапках эти временные строеньица стояли, сгрудившись, кучками, будто сбежались соседи на минутку побалагурить, покурить, да так и пристыли, прижавшись друг к другу козырьками крыш. Из их железных труб тянулся синими струйками дым. Поднявшись повыше, он курчавился, а потом таял, с грустью растворялся в прозрачном воздухе. Остатки чёрных зимних туч так низко проносились над землёй, .что казалось, вот-вот зацепятся за стрелы портальных кранов.

В бригадах на нового начальника смотрели подозрительно, с опаской.

Степан Ильичёв, человек злой на язык и жадный до работы, говорил товарищам:

- Ну и начальника господь послал.

- А что?

- Или не видишь? Он не на тебя, а сквозь тебя смотрит. Буравит...

Вскоре на участке состоялось общее собрание. Так многолюдно, как в тот вечер, в красном уголке ещё никогда не бывало: пришли даже те, кто вообще не ходил на собрания. В масках, откинутых на затылок, в брезентовых костюмах, похожие не то на водолазов, не то на стратонавтов, арматурщики сидели на полу, на табуретках и курили, обволакивая друг друга крутым табачным дымом. Ожидая чего-то необычного, разговаривали вполголоса, а когда, наконец, начал говорить Дмитрий, то сразу смолкли, притаились.

Дмитрий, усталый и хмурый, разгладил свои длинные редкие волосы, кашлянул в кулак:

- Я вот тут этими днями присматривался к нашему коллективу. Народ все молодой, славные такие ребята...

Он поднял голову, и рабочие не узнали своего начальника. Он смотрел на людей по-детски искренним и ласковым взглядом, улыбался им, как улыбаются тому, кем восхищаются. И никто не удержался, каждый улыбнулся ему в ответ. Зашумели, задвигались ребята. А Дмитрий уже сменил улыбку - лукавинка сощурила его глаза:

- Но покопался в документах, справочки навёл и увидел: плана участок не выполняет, заработки у вас плохие. Что такое? Ребята - кровь с молоком, а работают, будто старики приморенные. Почему?

- А очень просто. Разрешите реплику? - Это Ильичёв голос подал.

- Давай говори.

Ильичёв встал. Насмешливо улыбнулся:

- Знаете, есть такие стихи: «Раззудись плечо, размахнись рука». Вот она размахнётся, да и шмякнется о сухую землю. То арматуру не завезли с завода, то кислороду нету...

- Ну, а вы-то чего смотрите?

- Гм... «Смотрите». Мы - пешки.

Скирдин вышел из-за стола, на середину:

- Э, нет! Это уж бросьте. А комсомольские посты где? А зубы ваши молодые где? Если начальство не работает, ему надо дать по шее.

- Вот мы вам и дадим! - выкрикнул кто-то. Все захохотали, заговорили хором. Смеялся и Дмитрий. Потом он опять, вытягивая длинную жилистую шею, размахивая большим кулаком, горячо заговорил:

- И мне дайте, только спасибо скажу...

Собрание длилось больше трёх часов. На обычное собрание с протоколом, с председателем и регламентом оно было похоже только вначале, а потом вылилось в беседу - немного бестолковую, шумную. Но вот дружеский тон сменился резкой, угловатой рабочей критикой. Дмитрий довольно щурился, потирая руки. Пусть некоторые выступления похожи на пощёчины, пусть эти бригадиры поругаются покрепче, позлее, пусть кривится от критики этот молодой самолюбивый прораб, пусть язвит Степан Ильичёв... Дмитрий хорошо знал добрую рабочую семью. Арматурщики! Ну позаржавели малость, вот она сейчас и сходит с них, эта самая ржавчина. Ещё немного, ещё позлее, и пошла на убыль бестолковщина, - все будто за один стол сели, за одну шахматную доску, чтобы решить трудную задачу.

А главное, когда арматурщики вышли из красного уголка, резкий свет сотен прожекторов им показался мягким лунным светом. И распластованная земля, и угрюмые экскаваторы в ущельях забоев, и хребтины бетона, поднимавшиеся из самой глубины котлована, и мотовозы на эстакаде, бендежки, прикорнувшие на рисберме, и ленивые портальные краны, похожие на чудовищных четырёхпалых птиц, - все в этом свете под чёрным колпаком ночи показалось им необыкновенным, таинственным. Арматурщики, конечно, ничего не сказали об этом друг другу, а только примолкли, удивлённые. Степан Ильичёв услышал, как высоко в небе протрубили журавли. Когда он сказал об этом, кто-то стал смеяться: «Разве прилетают в такую рань журавли? Хвосты пообморозят».

Дмитрию было жалко, что парень своей насмешкой рушит эту таинственность. И он, чтобы ещё минуту-другую сохранить её, солгал:

- Я тоже слышал... Далеко пролетели. Если журавли так рано прилетают - быть скоро теплу.

И арматурщики по-детски доверчиво поддались обману. Да и какой тут обман? Может быть, и в самом деле пролетели журавли. А если нет, то скоро пролетят. Ведь Ставропольщина, Кавказ не так уж далеко отсюда, а там уже зеленеют поля, лопаются почки на деревьях, и, когда дует оттуда ветер, можно услышать запах весны, только надо уйти в степь, подальше от дыма заводских труб. А главное, надо захотеть... Что же касается таинственности, то был случай, когда седой английский лорд, видевший когда-то «дикую» Россию, стоя на эстакаде, плакал, с аристократическим достоинством роняя крупные слезы. «Я потрясён величием вашей стройки, - сказал он, - Сказки с книжных страниц сошли на вашу землю». Так почему нам, хотя бы иногда, хотя бы на минуту не опознать в своём труде сказку?

Так думал Дмитрий и был рад, что эта минута случилась сегодня.

Арматурщики поднимались по мокрому песку к автобусной остановке и говорили об охоте на уток, о ловле сазанов закидными удочками. Дмитрий догнал Ильичева, приотстал с ним немного и сказал:

- Я думаю тебя бригадиром назначить. Как ты на это смотришь?

Ильичёв усмехнулся:

- Соблазнительный я человек. Всем кажусь поначалу славным парнем. Сразу меня выдвигают, а через неделю, смотришь, задвигают.

- Это почему же?

- Зубастый.

- А что ж, и кусайся на здоровье, только бы работа была.

- На работу жаловаться не будешь. А в какую бригаду-то?

- Да в своей же и останешься.

Ильичёв задумался.

Ему лет сорок. Постоянная физическая работа держала его в отличной спортивной форме тяжелоатлета. Скирдин угадывал в нем хорошо знакомый ему тип рабочих. Это мастера своего дела. Они знают себе цену и держатся чрезвычайно независимо, - кажется, для них не существует никакой власти. Деньги и славу они принимают только заслуженно.

Ильичёв разговаривал со Скирдиным пренебрежительным тоном, на «ты», немного важничал. Другой бы обиделся, но Дмитрий знал эти нехитрые уловки и терпеливо ждал делового ответа.

- Согласен, - наконец сказал Степан, - но... на строго определённых условиях.

- Что же это за условия?

- Старого бригадира совсем из бригады вон. Работник из него - никакой, а от злости будет только мешать мне. Двух звеньевых - его пристяжные - тоже вон. Ты и прорабы командуете бригадиром, а в бригаде хозяин я. Но уж если чего загну - один бог без греха, - там уж другой разговор, тут дело общественное. И ещё одно. Самое главное. Мы любим работать и зарабатывать. Так что гляди. Мира не будет.

Дмитрий сразу мог бы сказать, что согласен, но знал, что Ильичёв расценил бы это как легкомыслие. Поэтому Дмитрий нахмурился, помолчал для вида.

- Хорошо. Я подумаю. Завтра дам ответ.

После собрания прошла всего неделя, а Дмитрий уже совсем освоился с работой, с людьми своего участка, будто проработал здесь годы.

Каждое утро мы ехали в котлован и, как правило, молчали. На эстакаду Дмитрий поднимался с таким выражением на лице, словно его тащили туда на аркане.

Потом, здороваясь с рабочими, инженерами, спрашивая их о делах, отдавая распоряжения, он начинал преображаться. Как расслабленная струна при настройке медленно распрямляется, натягивается все туже, сначала звучит глухо, а потом все звонче, так менялся и Дмитрий: распрямлялись его плечи, оживали глаза. И через какой-нибудь час он был уже весь поглощён делом. Причём работал с удовольствием. С юношеской лёгкостью поднимался к арматурщикам на высокие конструкции, ловко пролезал между густыми сплетениями стальных стержней.

Иногда случалось, что ему не хватало своей начальнической работы, и тогда он шёл в бригаду: помогал на монтаже, разгружал с платформы, таскал с рабочими тяжёлые стержни. Чаще всего рабочие не любят, когда начальники берутся не за своё дело, - в этом они видят упрёк, подстёгивание. А Дмитрия даже сам Ильичёв приглашал:

- Заходите, Дмитрий Афанасьевич, косточки поразомнём.

Происходило это потому, что Дмитрий работал напористо, красиво, становясь равным среди равных. Если он делал что-нибудь неловко или неточно, рабочие запросто на него покрикивали. Он хмурился, сопел, иногда огрызался, но не сердился.

Ильичёв теперь о нем говорил:

- Редкий человек попался - человечий корень.

Но вот кончался рабочий день, и Дмитрий опять становился угрюмым, нелюдимым.

Придя домой, он, не раздеваясь, только сняв ботинки, ложился на кровать.

Глаза были открыты и неподвижны, яркие точечки в глубине зрачков потухали. Я не знаю, видел ли в это время что-нибудь Дмитрий? Может быть, он спал с открытыми глазами?

Вот так, распластавшись, он лежал долго, очень долго, потом раздавался тяжёлый вздох, и Дмитрий говорил:

- О-о-ох, и когда все это кончится? Сдохнуть бы, что ли?

- И чем же это тебе так надоела жизнь?

Он молчал.

А однажды я видел, как из-под его закрытых век просочились и взбухли у переносицы две слезины.

Когда ресницы поднялись, я увидел раздавленные тоской глаза.

Иногда, случалось, Дмитрий говорил:

- Свари картошки. Я сейчас...

Он приносил водку и ставил её под кран на кухне. Вода журчала, бухтела, ударяясь о чугун раковины, веером рассыпалась по полу. На электроплитке в старой алюминиевой кастрюльке с одной ручкой, которую привёз с собой Дмитрий, тоже бурлила, кипела вода. Дмитрий в это время ходил по коридору, прислушивался к говору воды и мял какие-то неподатливые мысли...

Я ставил картошку на стол, Дмитрий откупоривал бутылку, споласкивал стаканы...

Водку он пил с мучительной брезгливостью, а выпив, с наслаждением нюхал кусочек селёдки, пропитанной крепчайшим уксусом, а потом говорил:

- О-ой, какая гадость. Вот гадость.

- Зачем же пьёшь?

- А ты думаешь, другие знают?

Выпив граммов сто пятьдесят, Дмитрий хмелел и ничего уже не ел, а только обсасывал селёдочные косточки. Его глаза маслились блаженной улыбкой, и он таинственно говорил мне:

- Давай немножко споём. Тихохонько.

Я вёл мелодию, а он, захватив в пятерню литой подбородок, облокотившись на стол, глухо, задумчиво вторил:

...И припомнил я ночи иные

И родные поля и леса...

Такие вечера мне нравились, но они случались редко, потому что Дмитрий чаще всего приходил домой поздно и уходил рано.

Иногда мы с ним не виделись по нескольку дней. Тогда я скучал о нем, хотя в то время и не мог ещё считать его своим другом. Он меня почти никогда ни о чем не спрашивал, я его - тоже. Знал я, правда, что после войны он заочно учился в институте, работал на строительстве Волго-Дона, Куйбышевской ГЭС. А у нас в управлении говорили о нем, как о знатоке арматурного дела. Но ради чего он живёт на белом свете, о чем мечтает? О чем горюет?

 

ГЛАВА 2

За моей спиной засигналила машина.

- Вы что, молодой человек, не слышите? Размечтались? Это наш кустик. Вам придётся перекочевать.

Так кричала мне девушка в белом переднике, стоявшая на подножке машины. Её полные руки, оголённые до локтей, обожжены солнцем. Волосы на голове тоже красные, будто их тоже обожгло солнце. На белом круглом лице - веснушки и большие голубые глаза. И не поймёшь, что ярче: солнце, веснушки или глаза.

- Ой! Чего вы так на меня смотрите? - крикнула мне девушка. - Уходите. Мне надо торговать.

За машиной уже выстраивалась очередь купальщиков.

- Дави его!

- Хо-хо-хо-хо!

- Да здравствует пиво холодное!

- Машенька, ты стой в очереди, а я сбегаю за бидоном.

- Осторожненько бегай, тебе это вредно!

- Николай, достань-ка мне с машины кусочек льда.

- Эх, я бы для такой девушки весь ледник из города перетащил.

- На чужой каравай рот не разевай!

А буфетчица все смеялась...

Где я? Кто эти люди? Курортники на черноморском пляже или наши гидростроители? Почему так ослепительно смеётся буфетчица? Почему смеются все?

...Мне за тридцать... Нет, нет... Мне двадцать шесть... шестнадцать... Не знаю сколько... Я иду с рыбалки домой. На кукане полтора десятка краснопёрок и большущий окунь. Он ещё живой, топорщит свои иглы, раздувает щеки. Полотняная штанина у меня разорвана почти до самого пояса, но это не беда - ведь я несу целую кучу рыбы. И хотя я ещё мал и не знаю, что можно любоваться большими каплями росы на тоненьких травинках, молодым румяным солнцем, я всё-таки радуюсь и пою песню, слова которой мне совсем неведомы...

Из озорства я толкнул берёзу. С её листьев посыпалась холодная роса и щекочет меня. Я хохочу и с визгом бегу по высокой траве. Но вот я остановился и со страхом посмотрел в сторону.

Под шатром тонких высоких вязов стоит маленький ошелёванный домик под железной крышей. Окна закрыты ставнями и забиты досками крест-накрест. Вишнёвый садик, двор заросли крапивой и коноплями. Мне почудился в этих зарослях дед Мазуха - колдун, который жил когда-то в этом, теперь заколоченном и всеми забытом домике.

Я сорвался с места и помчался домой. Две рыбёшки сорвались с кукана, но от страха я не мог остановиться, чтобы поднять их...

Теперь уже не помню, сколько времени Мазухин домик стоял с забитыми окнами. И вот однажды, когда по всей деревне цвела сирень и мальчишки уже бегали босиком по холодной земле, в него приехал Стефан Адамович Млинский.

По песку клячонка с закисшими глазами едва тащила телегу. Колеса телеги до того вихляли, что мне казалось, они вот-вот соскочат и раскатятся в разные стороны. На телеге сидел возница в допотопном армяке, сзади него - полная женщина в шляпе, похожей на медный таз, в котором мама варила варенье, рядом с ней - девочка в клетчатом пальто. Женщина томилась от усталости, а дочка смотрела на наши хаты, на разбитую дорогу и на людей в грубой сельской одежде так, будто извинялась перед ними за свой нарядный вид, за свои розовые щеки.

Впереди этого забавного экипажа шагал мужчина с остренькой бородкой, в золотом пенсне. Он щурил глаза, быстро-быстро поворачивал маленькую голову и резко, как шпагу, выбрасывал вперёд трость. При этом он пел какую-то весёлую песню.

На него из каждой калитки смотрели будто на бродячего комедианта, а он не смущался и добродушно со всеми здоровался, словно со старыми знакомыми.

Вскоре этот человек в пенсне, уже без трости, сюртука, пришёл к нам и отрекомендовался:

- Стефан Адамович Млинский. Композитор. Ваш новый сосед. Постоянное место жительства имею в Москве, но сейчас работаю над большим музыкальным произведением о Конармии, вот и приехал сюда - поближе к историческим местам. Да и вообще, знаете ли, я по рождению мужик, и меня тянет к деревне, к мужицкой мудрости... Я пришёл к вам представиться, а заодно одолжить косу и ведро с верёвкой.

Я смотрел на Млинского во все глаза. Сначала решил, что он тоже колдун, раз приехал жить в Мазухин дом, но потом переменил своё мнение: уж очень простым и весёлым человеком он выглядел, ничего в нем не было от колдуна.

- Ну-с, а тебя как зовут, молодой человек?

Я, задыхаясь, ответил:

- Ну и чудесно, Геночка. Я всех вас, дорогие мои соседи, приглашаю завтра на новоселье, а ты, Гена, можешь пойти со мной и сейчас, если, разумеется, хочешь.

Мы пошли. У меня дрожали руки и ноги от страха - было боязно войти в дом, где жил когда-то колдун с мохнатым чёртом.

У калитки, на той самой скамейке, где когда-то целыми днями просиживал дед Мазуха, сидели жена Стефана Адамовича и дочка. Они о чем-то весело говорили, смеялись. Мне казалось, что сейчас раздастся грозный голос деда Мазухи, зашатается и провалится под землю скамейка. Но, к моему удивлению, ничего этого не случилось.

Мне никогда не забыть того дня. Со скрежетом отмыкались заржавевшие замки, открывались двери, срывались кресты с окон. Мы входили в пропахшие паутиной и пылью комнаты, в мрачный сарай. Мы открывали окна, выгоняли из дома застоявшуюся жуткую тишину. Таскали из колодца холодную воду, пахнущую ручьями и весенней землёй. Лили её из вёдер, прямо на пол, обливали бревенчатые стены, скамейки... По комнатам гулял свежий ветер, плясали солнечные зайчики.

В доме стало холодно от воды и ветра, ни в одном закоулке не осталось затхлого запаха.

Анна Павловна (так звали жену Млинского) сказала:

- Здесь я теперь и без вас управлюсь. Идите во двор и повыдирайте крапиву. Она мне действует на нервы.

Потные, раскрасневшиеся, мы работали целый день без устали. Радовались весеннему солнцу, своему весёлому труду. А когда солнце коснулось краешком дальнего леса, зажгло глыбы облаков, Анна Павловна с засученными рукавами, в подоткнутой юбке, очень похожая на наших деревенских баб - вышла на крыльцо и скомандовала:

- Кончай работу! Умываться! Ужинать!

В кухне жарко горела русская печка, выбрасывая из своего жерла поток красного пляшущего света.

И оттого, что для меня колбаса была редким лакомством, и оттого, что проголодался за день, я глотал еду, как утёнок, совсем не пережёвывая.

- А теперь, - сказал Стефан Адамович после ужина, - я расскажу вам сказку. Хотите?

- Хотим, - дружно ответили мы с Наташей - дочерью Млинского.

Во дворе зажгли костёр из скошенного прошлогоднего чертополоха и крапивы, разостлали одеяло, расселись на нем поудобней и стали ожидать Стефана Адамовича. Он пришёл с крошечным чемоданчиком. Раскрыл его, достал оттуда две чёрные трубки с какими-то блестящими штучками на них. Сложил эти две трубочки - получилась одна.

- Ты видел когда-нибудь кларнет? - спросил у меня Стефан Адамович.

- Нет.

- Тогда посмотри. Даже можешь подержать его в руках.

Я держал кларнет, и у меня дрожали пальцы.

- На сегодня хватит. Давай его сюда. Тебе мама, должно быть, много рассказывала сказок?

- Ага.

- Вот и чудесно. Я буду играть, а ты думай о сказках и тогда все увидишь.

Не знаю, сколько прошло времени, как начал играть Стефан Адамович, не знаю, что он играл, но мне показалось, что я в лесу. Недавно прошёл сильный грозовой дождь. Выглянуло солнце, запахли цветы, запели наперебой птицы.

Я уставился на красное пламя и стал думать о ведьмах, которые варят зелье и пляшут вокруг огня. Но странное дело, ведьмы с волчьими клыками виделись мне не страшными, а смешными. Все получалось наоборот. И только когда я стал думать о Коньке-Горбунке, о добром Иванушке, все стало на свои места. И уже не знаю, чем это объяснить, но я в пламени костра до того ясно увидел хрустальные замки, Жар-птицу, что мне захотелось войти в костёр и пощупать все своими руками.

Кончилась музыка, и видения пропали. Стефан Адамович присел со мной рядом и спросил:

- Ты хочешь быть счастливым?

Я не знал, что это значит, и поэтому молчал. А он и не ждал моего ответа.

- Знаю. Хочешь. Все хотят. Но мощёных дорог к счастью нет. К нему надо пробираться узкой тропинкой. И самое трудное заключается в том, чтобы отыскать эту тропинку. Их так много на земле, а каждого человека к его счастью ведёт только одна.

Стефан Адамович обнял меня за плечи, смотрел в костёр и говорил тихо, будто сообщал мне великую тайну:

- Ты приходи к нам, мы поможем тебе найти эту тропинку, а там уже ступай. На тебя будут бросаться звери, поперёк дороги деревья падать станут, а ты иди, не бойся. Когда дойдёшь, посмеёшься над своим страхом.

- А это ты уж глупости начинаешь говорить, - прервала его Анна Павловна, - пойдём-те-ка пить чай. Плясовую, Стефа!..

В то время в моей голове не могла уместиться философия Стефана Адамовича, она не тронула моего хорошего настроения, возникшего днём, и я шёл домой и не боялся темноты, мне не чудились за плетнями страшилища. Что-то доброе и ласковое было во мне и вокруг меня...

С тех пор я стал ходить к Млинским каждый день. Больше ста вёдер воды надо было вытащить из колодца, чтоб полить грядки. Работа тяжёлая, и когда меня заставляли её делать дома, то обычно это кончалось слезами и подзатыльниками. А вот у Млинских я таскал воду с удовольствием. Они умели делать эту тяжёлую работу весело. Стефан Адамович научил нас с Наташей видеть, как уставшие от жары растения радуются прохладной воде, как растут на наших глазах огурцы, помидоры. А первый огурец мы ели с особенной торжественностью. Гуськом ходили вокруг стола и пели весёлый гимн дарам природы, сочинённый Стефаном Адамовичем. После пения остановились, каждый у своей тарелки. Стефан Адамович стал говорить «проповедь».

- Дети, - сказал он торжественно, - на нашей земле так много прекрасного, а люди бормочут о невыносимой скуке, ищут возвышенной красоты, а сами топчут прекрасное, не видят его...

- Ты опять начинаешь говорить детям глупости, - сказала Анна Павловна.

Он отмахнулся от неё и продолжал:

- Прекрасное всегда находится рядом с людьми, в них самих. Вы знаете, сколько было радости у нас, пока мы вырастили этот огурец, сколько прекрасного мы видели в это время. А разве мы сами не прекрасны? Скажу вам по секрету: чудесные мы люди, уже потому, что умеем видеть прекрасное в самом обыденном... А сейчас, дети, мы съедим это маленькое чудо, созданное нашими руками, землёй и солнцем...

В этом месте мы не смогли сдержаться и рассмеялись. Смеялся и сам «проповедник». Потом он поднял свои реденькие щетинистые брови, глянул поверх пенсне и продолжал:

- Сейчас вы увидите, какой это славный огурец. Но скоро мы десятками будем есть такие огурцы и перестанем видеть в них прекрасное. Оно состоит из мгновений. Я благословляю это мгновение!

...Прошло больше двадцати лет с той поры, я съел не один пуд огурцов, но такого вкусного, как тот, кажется, ни разу не ел...

Вечером Стефан Адамович садился за рояль, Анна Павловна забиралась на тахту с кипой книг и журналов, а мы с Наташей присаживались с книжками к столу.

Ветер в открытое окно приносил из молодого леса запах смолы и грибов, гнал волну за волной духовитую прохладу уснувшей реки. Вокруг большой керосиновой лампы с железным абажуром, висевшей под потолком, петляли свой танец мотыльки...

Школьные учебники были совсем неинтересными и опротивели мне, и когда какой-нибудь учебник становился ненужным, я его со злостью рвал и бросал листы на ветер. Мне непонятно было, зачем Млинские насобирали и хранят так много книг. Скоро я это понял.

Майн-Рид, Лонгфелло, Жюль Верн подарили мне новую землю... Коршуны у меня воровали цыплят, окуни стаскивали с крючка червей, материны подзатыльники сыпались градом, но все это проходило стороной, не могло потревожить видений, сходивших ко мне со страниц книг. Ведьмы и колдуны из сказок мне теперь казались смешными нелепицами.

Больше всего мне нравились книги Жюля Верна. Из них я узнал, что на земле много неизведанного, загадочного, много великих тайн предстоит разгадать человеку... Так вот о каких тропинках к счастью говорил Стефан Адамович.

А он по вечерам сидел, сгорбившись над клавишами, похожий на волшебников, которым даются в руки великие тайны, и все играл, украшая моих героев музыкой, рассказывал о них то, чего не успел сказать Жюль Верн. И когда я приходил домой, забирался с головой под дерюгу на жёсткой кровати, океаны и великие первооткрыватели вставали передо мной одетыми в музыку.

С каждым годом наша деревня становилась для меня все скучнее и теснее. Я презирал тихую речушку, в которой даже на середине можно было достать до дна, жиденький ольховый лес, в котором, кроме синиц, ничего не водилось.

Стефан Адамович подарил мне карту полушарий. Из Одессы я прокладывал цветными карандашами маршруты на Мадагаскар, в Гонолулу, на Гаити и плыл туда то на собственной бригантине, то помощником у какого-нибудь корсара.

Летом чердак, а зимой погреб бывали поочерёдно штабом путешествий. И я твёрдо верил, что когда-нибудь отправлюсь путешествовать.

Трижды убегал из дома, но ни разу так и не смог добраться даже до Одессы.

А время шло.

Как море превращает острые режущие камни в круглые гладкие голыши, так время обточило и успокоило меня.

Я пахал землю и молотил пшеницу, чтобы кормить младших братьев и сестёр. Я стал конюхом, а не капитаном дальнего плавания.

Началась война. В сорок третьем году я ушёл на фронт.

Среди моих сверстников были поклонники военной романтики. Я к их числу не принадлежу. Но война есть война, раз на нашу землю пришёл враг, его надо бить. И я бил, как мог. Наградили меня тремя орденами, медалями. Хоть и ненавистна была мне война, но я знал, что делаю великое дело, а когда она окончилась и я вернулся в деревню, то оглох от тишины. Мальчишки ходили за мной следом, смотрели, как на живую легенду, а эта «легенда» не знала, что ей делать дальше. Восстанавливать, строить? Да, но все это обычно, скучно.

Однажды сидел с удочкой, курил прелую солдатскую махорку и думал. Мне казалось, что виноват Млинский - это он рассказал мне на кларнете самую неправдоподобную сказку и заставил меня поверить в неё, как в настоящую жизнь. Это он забросил меня с родной земли на какой-то фантастический корабль, на котором я так и не достиг неизведанных заманчивых берегов и вот болтаюсь в какой-то пустоте. А может быть, я чего-нибудь не понял из его сказки? Но где найти теперь этого одержимого музыканта, чтобы расспросить его толком?

Наконец я очнулся от своих мыслей и увидел, что моё удилище, то и дело ныряя тонким концом, плыло по реке.

Время обточило и успокоило меня - я поплыл, как это удилище, по воле волн. Закончил строительный институт, работал на стройках - честно, но без интереса, без энтузиазма, а просто так. Не сердился ни на кого, не жаловался. И только иногда - неизвестно почему и зачем - я думал, что всё-таки настанет время, когда однажды глухой ночью ко мне войдут молчаливые люди с суровыми лицами и поманят: пора, мол, пойдём. Я ни о чем не буду их спрашивать, поднимусь и пойду. Они поведут меня во льды Арктики, прикажут спуститься в новом снаряде в морскую бездну, а может быть, лететь в космос. Я ни от чего не откажусь, буду работать без сна и отдыха, постоянно рискуя жизнью. Пройдут годы. Много лет. Я вернусь в свою деревню совсем старым, седым человеком и буду рассказывать мальчишкам о необыкновенных людях, о великих тайнах... А если не вернусь? Ну что ж, тогда обо мне расскажут другие.

Я грустно смеялся над этой тенью моей мальчишеской мечты.

Но вот однажды меня вызвали в отдел кадров.

- Ты должен поехать на строительство крупнейшей в мире гидроэлектростанции, которая сооружается на великой русской реке. Извини меня за такое высокопарное выражение, - сказал начальник отдела кадров. - Но про такую стройку иначе и не скажешь.

В Сталинград я ехал в одном купе с начальником милиции города Волжского подполковником Пельниковым. Это был пожилой человек небольшого роста. Левое плечо у него высокое, мослаковатое, а правого совсем не было. («Война следочек оставила».) Когда он стоял передо мной, мне казалось, будто он нарочно изогнулся, ловчится, и вот сейчас взмахнёт кулачищем, собьёт меня с ног. Жесты у него короткие, резкие. Глаза подвижные, яркие. Они зорко, пытливо следили за каждым движением собеседника и были то откровенно простодушными, то весёлыми, то плутоватыми, а то вдруг задумчивыми. Все эти перемены в нем происходили так же неуловимо быстро, как быстро он переходил от одной темы разговора к другой. И что удивительно, его невозможно было слушать равнодушно, невозможно было не подчиниться его воле. Даже когда он слушал тебя, то своими глазами не давал тебе покоя: требовал искреннего, прямого разговора.

Мы говорили о нашем великом времени, когда человек из существа, приспосабливающегося к природе, становится её хозяином.

Я почувствовал, что меня подхватила и понесла волна восторга. Я представил грандиозную стройку, на которую ехал, и говорил о ней какими-то блестящими, как ёлочные игрушки, словами. Мне оставалось только провозгласить «ура» славе, величию и прочему, как вдруг я заметил, что подполковник далёк от возвышенной патетики. Он с лукавой усмешкой смотрел на меня. Я оторопел и тревожно спросил:

- Что случилось?

Пельников не обратил внимания на мой вопрос, а, будто продолжая свою мысль, сказал:

- Месяца через два вы убежите со стройки.

- Почему?

И опять Пельников не обратил внимания на мой вопрос. Его маленькие глаза ещё больше сузились.

- Герцен как-то говорил, что есть люди, которые нафантазировали себе план и выходят из себя оттого, что жизнь не исполняет их гордых приказов и личных фантазий, они ждали от жизни совсем не то, что она им дала, они негодуют на неё, сердятся. Познать истинные законы развития человеческого общества, трудиться в жизни они не могут. Они способны голодать, мёрзнуть, работать без отдыха, но все это для них надо красиво обставить. Они хотят голодать и умирать красиво. В их планы всегда входит какой-нибудь великолепный эффект, и обязательно скорый. А жизнь дарит людям такие штучки чрезвычайно редко. И получается у этих людей: благие вроде бы намерения, а результат плачевный. Они ходят на романтических ходулях. Нет, нет, вы меня неправильно поняли. Я воюю только против фальшивой романтики. Я за красивый, но не великолепный подвиг. Я за подвиг как результат повседневного, упорного, а иногда и мучительно тяжёлого труда.

Подполковник посмотрел на меня долгим взглядом, как психиатр на больного, и потом опять продолжал.

- Вот и вы едете на великую стройку, но, к сожалению, не строить, а совершать «великолепный подвиг». А вы знаете, с чего может начаться ваша жизнь на стройке? Да с того, что в первый же вечер где-нибудь в тёмном углу вас разденут грабители. У нас ещё случается такое... Или вот... Будете идти по городу, вам повстречаются сотни порядочных людей, и потом вы увидите одного пьяного. Повторится так несколько раз, и вам покажется, будто вы попали в город пьяниц... У нас каждую весну на улицах, в парке, скверах высаживается несколько миллионов цветов. Боюсь, вы увидите на клумбах немного сорняков и за ними не увидите цветов. Вы, как праздный гость, поморщитесь и пройдёте мимо, а настоящий строитель засучит рукава и повыдирает сорняки. И для него неважно, что он обдерёт ладони, немного загрязнит праздничные брюки. А вы... по-моему, вы - гость.

Подполковник улыбнулся.

- Если б вы мне продемонстрировали какой-нибудь свой инженерский опыт, то я бы на вас не обиделся. Не обижайтесь и вы на меня за мой профессиональный психологический опыт. И давайте не будем больше говорить на эту тему. Ответите мне как-нибудь потом. Потом, ладно?

Когда он только начинал свой «опыт», я был просто ошарашен неожиданным поворотом беседы, а потом рассердился. Но чего сердиться? Он был прав - я действительно ехал совершать подвиг и наверняка «скисну» в серых буднях стройки. Ну и что же? Раз, как говорится, артиста из меня не получилось - значит, в театр остаётся ходить только зрителем. Но что делать зрителю на скучном спектакле, если не хочется сразу уходить? Дремать. Если я не храплю, за билет заплатил свои трудовые деньги, выходит, никому никакого вреда не приношу - моя совесть чиста. Да кроме того, ведь жизнь длинная, неизвестно, что будет дальше, может быть, ещё и попадётся что-нибудь интересное. Подожду. Я не отдаю гордых приказов жизни, а спокойненько дремлю.

Поразмыслив вот так, я решил, что сердиться мне на подполковника нечего, и был рад, когда он предложил не спорить на эту тему.

Волга мне понравилась. Июньская жара, буйная зелень, и вдруг - половодье. На косах, на затопленных берегах стояли по пояс в воде зелёные густые вербы. Казалось, по голубому морю плыли кому-то в дар громадные букеты. Несмотря на мой скептицизм, с которым я приехал в Сталинград после беседы с начальником милиции, мне было приятно думать, что вот эту реку могучей красоты, этот необъятный простор строители всё-таки обоймут, и на их руках хоть одиннадцатым пальцем, но буду и я.

У пристани в Волжском, на берегу, была насыпана куча извести высотой с двухэтажный дом. Налетевший смерч поднял белую тучу пыли и обрушил её на пассажиров, сходивших с катера. Я думал, что задохнусь. Но самое интересное было впереди.

С двумя тяжёлыми чемоданами я взбирался на крутую гору, вспотел, и известь разъедала кожу на спине, на шее, на лице. Мне показалось, что я совсем остался без кожи. На горе меня опять встретил горячий степной ветер.

Ничего не скажешь, милая встреча!

Передохнув немного, никого ни о чем не спрашивая, я побрёл по городу.

Забавный был это город, если его можно было так назвать в то время...

У крутого спуска к Ахтубе стояло с полсотни двухэтажных домов с маленькими балкончиками. Располагались эти дома весьма замысловато. Не сразу мне удалось понять, что они образуют прямоугольные кварталы, а кварталы образуют улицы. Внутри кварталов тоже дома, асфальтированные дорожки, детские городки, клумбы с цветами и много молодых деревьев.

За этими домами начиналась бурая, выгоревшая под солнцем степь, а вдали виднелся длинный ряд таких же двухэтажных домиков. Слева, за высокой железной оградой, - большой молодой парк. Ещё левее - два высоких, похожих на серые скалы дома - управление строительства… Свежеокрашенные узорчатые киоски с газированной водой и папиросами, там и сям - разрытая земля, башенные краны, похожие на скелеты длинношеих динозавров, норы хорьков и сусликов у штабелей кирпича и досок. В нескольких направлениях тянулись асфальтированные дороги. Вдоль них стояли серебристые фонарные столбы, росли петуньи, анютины глазки и даже канны. Прижимаясь к фонарным столбам, дрожали под ветром колючие шары перекати-поля. По этим дорогам степенно двигались дородные автобусы, шмыгали легковые машины, ползала, распустив жемчужные усы, голубая поливалка. На обочинах стояли литые бетонные урны, а на одном перекрёстке я увидел милиционера в белых перчатках. Это не дороги, а улицы без домов. Они были такими же смешными, как была бы смешной меблированная комната без стен, с люстрой, висящей в воздухе.

За пивным киоском, уткнувшись головой в полынь, спал пьяный, а почти у самого его изголовья стоял суслик и бойко смотрел на меня. По улицам вперемешку с рабочими в спецовках спешили куда-то по-столичному одетые люди.

Не скажу, чтобы все это привело меня в восторг, но я забыл о тяжести чемодане, о содранной известью коже и шёл по городу, как по какому-то оригинальному музею будущего.

В отделе кадров уже не было ничего экзотического - обыкновеннейшее сито, на которое сыпался людской поток. Нанимались, увольнялись, о чем-то просили… У увольняющихся я заметил больше энтузиазма, чем у нанимающихся. Неужели подполковник прав, неужели и я просыплюсь сквозь это сито?

Меня направили в арматурное управление. Оно находилось на территории завода километрах в трёх от города. Напрасно прождав попутную машину, я связал свои чемоданы полотенцем, перекинул их через плечо и двинулся по вязкому от жары асфальту.

Горячий пыльный ветер. Из-под соломенной шляпы на глаза сбегали струйки мутного пота. Не хотелось ни радоваться, ни сердиться, ни думать о прошлом, будущем, и я, ощущая лишь глухую, ноющую боль в плече, бездумно брёл по мягкой чёрной ленте асфальта.

И хорошо, что течёт пот, что дорога бесконечна и в ней можно раствориться... Подполковник чудак. Зачем мне уезжать отсюда? Не все ли равно капле, где она сольётся с океаном? А я капля. Девятого вала из меня не получилось. Ну и что?

И вот я на арматурном заводе. Кусок неогороженной степи длиной в полтора километра, шириной триста метров. На этом куске штук пятнадцать козловых и портальных кранов. Они переносили пачки круглого металла, многотонные, причудливой формы армаконструкции - части стального скелета гидроузла. Мне хотелось различить, где нога, где спина этого великого существа, которое люди хотят сделать, а потом оживить. По ночам на высоких светильниках загораются прожекторы. Они не могут забить сполохи электросварок, и к чёрному небу вздымаются трепетные синие столбы.

В кабинет начальника управления я вошёл прямо с чемоданом. Прохладно и сумрачно - окна завешены зелёными суконными шторами. Начальник - тучный седеющий человек - что-то писал. .Увидев меня, он показал на стул у письменного стола и повернул ко мне тупорылый вентилятор. Я шире раскрыл ворот сорочки. Ветер заходил по моему разгорячённому телу. От удовольствия я закрыл глаза и услышал глухой раскатистый смех.

- В баньку бы теперь, попариться, а? Здорово тебя разделало наше солнышко. Сухого места, говоришь, нету? А ты чего с чемоданами таскаешься?

- Да ваши «деятели», видно, никак не могут освоить одно из великих открытий нашего века - камеру хранения.

- Правильно сказано. Но это у нас ещё не самая большая беда. Давай-ка документы.

Он долго их рассматривал, читал, перечитывал, а потом сказал:

- Человек ты нам подходящий, Геннадий Александрович. Мы можем дать тебе хорошую инженерскую работу в техническом отделе... А-а, кстати, меня зовут Сергеем Борисовичем. Каспаров. Но ты понимаешь, какое тут дело... Наше управление ещё только организуется. Неразбериха - по всем швам. Мне нужна правая оперативная рука - старший инженер-диспетчер. Работа, сам понимаешь, адская, но крайне необходимая. Оклад тысяча восемьсот рублей. Прогрессивки рублей триста. Как ты на это смотришь?

И он меня спрашивал. Не знаю, как кто, а я считаю, человек может быть только тогда счастлив, когда он крайне необходим.

- Согласен.

- Та-ак, - протянул Каспаров. - На работе я крутой и даже жёсткий, милую редко. Работу меряю не временем, а результатом. Надеюсь, понимаешь, что это значит. Вот так. Поэтому с ответом не тороплю. Подумай. Я такой человек: работа даже самая тяжёлая - это моя радость, а ты...

Мой взгляд случайно упал на тумбочку, стоявшую в углу за столом. На ней были пакетики с таблетками, пузырёк с бромом. Я не удержался и съязвил:

- Таблетки принимаете тоже от радости?

Лицо Каспарова нервно дёрнулось, но он тут же улыбнулся:

- Это я для своих держу. Будешь работать, может быть, и тебе придётся этим пузырьком воспользоваться. А потом, молодой человек, доживёшь до моих лет, не знаю, что ты будешь принимать.

Сергей Борисович рассмеялся. Я тоже. Отсмеявшись, я сказал:

- Если у человека есть необходимость принимать бром - значит, он живёт. У меня уже несколько лет не было в этом нужды. Это плохо. Я согласен у вас работать.

Год прошёл с того дня, как я вошёл в кабинет Каспарова, вот до этой минуты, когда сижу на берегу Ахтубы под кустистым молодым тополем, но принимать бром ещё не приходилось. Несмотря на всю суматошность работы, я как-то спокойно, может быть, слишком спокойно - тянул свою лямку...

Светозарная буфетчица открыла уже вторую бочку пива. Рядом с бочкой пристроилась сиротливая старушонка и продавала, наверное, третью сотню тощеньких тарашек по рублю за штуку.

Оркестр заиграл вальс «Амурские волны», и казалось, что не трубы играли, а звенели колокольцами брызги, задумчиво и привольно пели ласковые волны реки...

...Всё-таки надо уточнить, как я прожил этот год. Хорошо или плохо? Днями хорошо, а вечерами плохо. Сначала я не отличал дня от вечера. Диспетчерская служба - это нервная система гигантского строительного организма, и я, как диспетчер, постоянно ощущал напряжённый, а подчас просто бешеный ритм этого организма. В первые месяцы работы приходил домой поздно, поужинав наспех, заваливался спать. А в иные дни - особенно в конце месяца - ночевал на участках. Да какое там ночевал! Поспишь часочка три на столе - и опять в бригады, где сдаются под бетон блоки, на завод, где отгружается срочная арматура. В то время у меня не оставалось ни минуты для скуки, для праздных размышлений. Все здесь для меня было ново и необычно. Я с благоговением спускался в котлован и отмеривал километры по сырой земле, лежавшей ниже дна Волги, вдыхал илистый запах голубых спрессованных песков. Я пробивался сквозь толпу, окружившую только что отрытые останки мамонта, и у меня дрожали пальцы, когда я прикасался к холодным, ещё не очищенным от песка бивням. Поднявшись на эстакаду, ходил под портальными кранами, уступал дорогу мотовозам, смотрел вниз, где люди монтировали арматуру, укладывали бетон, думал о том, что через два-три года здесь будет бурлить волжская вода.

Так было в первые месяцы, а потом я постиг все хитрости диспетчерской службы, у меня появилось свободное время по вечерам, я не знал, куда его девать. Да и работа стала надоедать.

К вечеру, усталый, я возвращался в постылую комнату общежития. «Ах, - мрачно думал я, - как хорошо было бы стать тихим мещанином: более или менее любимая жена, славные детки, всегда вкусные обеды, чистое бельё со всеми пуговицами, диван, газета, горячий чай. Сказки бы деткам читал, слушал с ними «Угадайку». У меня была бы постоянная забота о благе семьи...»

Дмитрий появился мокрый, как мышь, и злой, как черт.

- За дурной головой ногам покоя нет,- буркнул он, косясь на передвижной буфет, в котором была и водка и закуска.

Оказывается, он ходил в город, не заметив буфета.

Выкупавшись, мы оба повеселели и с наслаждением принялись за трапезу. Выпили, и у Дмитрия, по обыкновению, замаслились блаженной улыбкой глаза. Я думал, он скажет: «Давай споём. Тихохонько». Но он сказал другое:

- Давай с девчонками познакомимся. С хорошенькими. Чего ты смеёшься, дурень? Просто посидеть бы с ними, поговорить, за ручку подержать. А то мы и в самом деле превратимся в буксирные катера.

- А ты все ещё в глиссеры метишь?

Вздохнув, он ответил:

- Мечу, друг, мечу.

Допил он пиво прямо из горлышка, бросил бутылку в кусты и посмотрел на меня упрекающе. Посмотрел и ничего не сказал. Встал, потянулся, поднимая длинные руки к небу, будто хотел достать облака, и вдруг сорвался с места, побежал к воде. Бежал легко, похваляясь крепким жилистым телом.

Дмитрий оглянулся, громко рассмеялся, а потом, вдребезги разбивая встречные волны, бросился в воду, нырнул.

А когда вышел из воды, его невозможно было узнать: бесцветные глаза стали ярко-голубыми, мускулы на груди вздрагивали в каком-то нетерпении. Сел он рядом со мной, не видя меня. Взял недопитую водку и стал выливать её тоненькой струйкой на песок.

- Брехня, Геннадий Александрович, - сказал Дмитрий, наблюдая, как песок жадно впитывает водку. - Вот как я ещё скручу её. - И он показал мне свой шишковатый кулак.

- Кого скрутишь-то?

- Её! - И Дмитрий указал взглядом на девчонку, выходившую из воды.

Худенькая, беленькая. Её действительно можно было скрутить в верёвочку.

- За что?

Он беззвучно засмеялся.

- Чудак. Судьбу свою скручу. А эта девушка мне назначила сегодня свидание.

- Ты, наверно, рехнулся. Ведь она ещё совсем девчонка. В школу, должно быть, ходит.

Он с усмешкой глянул на меня и процедил:

- А за каким чёртом мне нужна старуха?

- Пусть так. А как её зовут?

- Не знаю...

Мальчонка бросал в воду камешки. На лодке пели какую-то грустную песню:

Я не знаю, где скрылся...

Оркестр играл «Барыню»... Может быть, Дмитрий и вправду сегодня пойдёт на свидание?

Я не знаю ничего...

Девчонка надела платье, широкополую белую шляпу и стала девушкой.

На пляже яблоку негде упасть. Толстые - тонкие, молодые - старые, белые - бронзовые. Солнце всех сплавило в один слиток...

 

ГЛАВА 3

Когда мы пришли с речки, пустая кровать, стоявшая в нашей комнате, оказалась заправленной. Рядом с ней стояли два чёрных лакированных чемодана. На столе - авоська, а в ней какие-то свёртки, банки с ананасами, крабами и паюсной икрой.

Дмитрий осмотрел все это брезгливо и сказал:

- В наш шестерочный пасьянс упал туз.

В комнату вошли двое. Один - молодой человек с теннисной ракеткой. Из-под берета выбивались русые вьющиеся волосы, нос был увенчан большими очками в тонкой золотой оправе. Взгляд у него скучающий, высокомерный. Другой - мужчина лет пятидесяти. Лысый, полный. Полнота не рыхлая, а крепкая. На нем чесучовые брюки, шёлковая рубашка с расстёгнутым воротником и засученными рукавами. Все в нем говорило о здоровье, доброте и жизнерадостности. Я глянул на него и подумал: как вдохновенно и с каким аппетитом, должно быть, ест этот человек, в особенности, если перед ним гусь, баранья нога или что-нибудь другое, требующее энергичного применения мускульной силы.

- Приветствую вас, товарищи гидростроители! - подняв руку ладонью вперёд, отсалютовал мужчина, сочным, медово-густым баритоном. А какая у вас роскошная стройка! Впрочем, сначала давайте познакомимся. Степан Степанович Степанов. Так сказать, эс в кубе. Но во мне не только эс, но и многое другое в кубе. Грешник: люблю пожить и, знаете, эдак со смаком!.. Мой сын - Олег Степанович Степанов. То, что во мне в кубе, в нем в отрицательной степени. Учен, умён, да... кажется, слишком. Завёз его к вам для огрубления. Человек должен быть проще, тогда в нем негде скапливаться пыли.

Я заметил, что Степан Степанович изрядно выпил, поэтому его речь не казалась мне странной.

Олег стоял у окна, курил и сквозь голубой дым смотрел на отца с таким видом, будто говорил нам: не обращайте на него внимания, чем бы дитя не тешилось, лишь бы не плакало.

Дмитрий, прислонившись спиной к грядушке, полулежал на кровати и с весёлым презрением наблюдал за происходящим.

Мы назвали себя, пожали гостям руки.

- Все идёт роскошно, точно по графику. Это вы и есть тот самый знаменитый начальник арматурного участка? Да, да, слышал. Мне так и сказали: «Король арматурного дела!» Прекрасно!

Вы мне нравитесь. Олег будет работать на вашем участке. Приказ завтра подпишется.

- На моем... А что ж, пусть, даже интересно.

- Теперь, уважаемые гидростроители, надо по старому русскому обычаю оросить нашу встречу. Да и не только встречу. У нас сегодня куча поводов. За знакомство - раз, за новоселье моего сына - два, за начало его трудовой жизни - три. Олег! Ну-ка, укрась этот стол!

Мы переглянулись с Дмитрием, и я направился было к двери: Степан Степанович понял наш замысел и помешал нам. Он с распростёртыми руками, широко расставив ноги, стал в дверях и, счастливый своей щедростью, загоготал, словно гусь на утреннее солнце:

- Не позволю! Го-го-го! У меня припасу на целую роту хватит. Го-го-го! Олег, батарею - на стол! А вы, други, помогайте потрошить-распотрашивать.

Дмитрий перестал подозрительно улыбаться, ему нравилась простодушная удалая весёлость Степана Степановича.

Мы откупоривали бутылки, открывали консервы, а Степан Степанович ходил вокруг стола и все говорил:

- Вот это я понимаю! Сразу видно настоящих людей. Люблю простоту-матушку. Водочку сюда, а курочку вот сюда... Луковица, луковица моя где?.. Вы, други, сядете здесь, а ты, чадушко, сядешь здесь со своим квасом.

Наконец все было готово, мы сели за стол. Степан Степанович налил Олегу сухого грузинского вина, а нам и себе - по стопке водки.

- Будем живы! - сказал он и выплеснул свою водку в широко раскрытый рот. Потом восторженно ахнул, торжествующе глянул на нас, и захрустела на его зубах белая сочная луковица. Одним ловким движением он развалил пополам жареную курицу и стал отправлять куски мяса в рот.

Дмитрий свою водку пить не стал, потихоньку вылил её в кружку. Ведь ему идти на свидание.

Основательно закусив, Степан Степанович опять заговорил:

- Самое главное за столом - не зевать. Пододвигайте к себе балычок, икорку... Все я одолел в своей жизни, все превозмог. Из Собачьего хутора до Москвы поднялся, из подпасков в управляющие трестом выбился, а один орешек не разгрыз - сына своего.

Дмитрий окончательно поддался обаянию Степана Степановича и слушал его внимательно.

- А зачем его разгрызать? - спросил Дмитрий.

- Надо, надо было положить его на зуб. Посмотрите, как он ест. Будто рыбий жир принимает. Вот так всю жизнь пропускает - ни радости, ни злости. Вина пьёт только грузинские, сухие, закусывает только ананасами и крабами. От священного ржаного хлеба русского рыло воротит... И хоть разозлился бы по-человечески или расхохотался - нет, все на полутонах. Он говорит, что у меня в мозгу слишком много прямых линий, а у него извилины... Ну, разозлись ты, детинушка, доставь мне такую радость. А-а, не можешь. Пылью позабились твои извилины. Ну ничего, тут стройка, а не институтик, и твоей милой мамочки нет под боком. Эти ребята повытряхнут из тебя пыль, порасправят твои извилины.

Вскоре у Дмитрия и Степана Степановича завязался горячий разговор о мамочках, которые балуют своей любовью детей.

Олег снял очки и глянул на меня обиженными серыми с зеленцой глазами:

- Жалко старика. Он страдает примитивизмом и непостоянством характера, слабоволием. Для него жизнь - таблица умножения. Бросьте сивуху, давайте пить приличное вино.

Олег надел очки. Нагнулся ко мне. Нежная кожа его лица раскраснелась от вина.

- Здесь он, видите, какой широкий. На работе поуже, а дома совсем узкий - чёрточка. Разве когда подвыпьет, расшумится без толку.

Сначала Олег мне показался умным, спокойным, уже зрелым человеком, но это было только первое впечатление. Потом я подумал: Олег - хрупкий, позолочённый мальчик, у него слишком много самоуверенности, его кто-то убедил, что он незаурядный человек. На самом же деле Олег будет сбит с ног первым серьёзным ударом судьбы.

Кончилось наше знакомство со Степановыми тем, что Степан Степанович окончательно опьянел, лез целоваться к Дмитрию, за что-то называл его русским богатырём, а потом снял с себя ремень и порывался бить Олега.

- Дурак я, дурак набитый, - кричал Степан Степанович, - что за двадцать три года пальцем тебя ни разу не тронул. Дайте хоть сейчас выпорю. Не даёте, так пусть он меня порет. Пори, пори меня за то, что я тебя не порол!

Мы с Дмитрием стали укладывать его в постель. Он вяло сопротивлялся, бормотал что-то несвязное, а потом как-то вдруг обмяк, уткнулся в подушку носом и уснул, спокойно посапывая.

Олег во время этой сцены стоял в стороне и с едва заметной ядовитой усмешкой смотрел на отца.

- Зря ты на него так смотришь. Славный он мужик, сердце только у него беда как мягковато, - сказал Дмитрий Олегу.

- Напился, тюфяк, - процедил сквозь зубы Олег и брезгливо сплюнул.

Я ждал, что Дмитрий скажет что-нибудь резкое, а он только усмехнулся и сказал мне:

- И трудно же будет этому дитю у нас. Шёл бы лучше в контору. С бумагой легче, чем с людьми.

- А что такое «трудно»? Может быть, это вино особого рода, которое я ещё не пробовал? - спросил Олег.

- Кому вино, а кому слезы.

- Это уже интересно.

- Ишь ты, а если не интересно?

- Тогда это и не вино и не слезы.

- Жалко, времени у меня нет, поспорим в другой раз.

Дмитрий надел галстук, туфли начистил и ушёл... Я завистливо посмотрел ему вслед и пожелал, чтобы она не пришла. Не от злости пожелал такое, а от тоски по Дмитрию, вернее, от страха перед своим одиночеством.

Раскрытое окно захлопнулось с такой силой, что посыпались, зазвенели стекла. В комнату ворвалась пыль и закружилась над столом с объедками... Молния блеснула, ударил гром.

Олег закрыл окно, но пыль, обрывки бумаги, сухая трава врывались в дыры между остриями разбитых стёкол и метались по комнате. В темно-рыжей мгле за окном вспыхивали молнии, и гром бил и бил, становясь все злее, все яростнее - словно оттого, что никак не может выбить дождя из скупых чёрных туч.

Я ликовал: я люблю грозу. Радовался и Олег, но по-своему: скупо, с оглядкой. Черт возьми, неужто его глаза и в самом деле могут только щуриться, сверкать вороватым огоньком и не могут широко раскрыться в удивлении, в восторге? Неужели его яркие губы не могут обнажить белых зубов, растянуться в бесшабашном смехе? Неужели это действительно его натура, а не наигранность? А что, если схватить его за шиворот и выбросить в окно?

Дождь - крупный, густой - ударил по земле. Гром зарокотал удовлетворённо и торжественно. Запахло мокрой землёй. Воздух очищался от пыли. Синие сполохи молний стали светлее и радостнее...

Я раскрыл окно и вскочил на подоконник:

- Пойдём туда, Олег!

Он поёжился. Это ещё больше подзадорило меня.

- Пойдём! - Я схватил его за руку и тащил за собой: под дождь, под ветер, под восторженные удары грома. Он сопротивлялся, а я ещё громче хохотал и тащил сильнее. Злость, вялая злость в золотой оправе глянула на меня.

- Сумасшедший, дикарь, брось! - крикнул Олег.

Я бросил его руку и прыгнул в окно на кучу земли.

Как внезапно пришла ко мне неистовая радость, так же внезапно под холодными струями дождя уступила она место другой радости - спокойной, глубокой. Я стоял под молодой акацией и ощущал всем телом, как стихает ветер, как с листьев акации на мою спину падают тяжёлые капли. По асфальту бежали бурные ручьи. На горизонте сквозь чёрные тучи прорезалось голубое лезвие неба.

- Геннадий Александрович, ну хватит вам. Простудитесь, - проговорил Олег.

В самом деле, меня начинало знобить. Я вспрыгнул на подоконник. Глаза Олега с холодной усмешкой смотрели на меня из золотой оправы...

Мы сидели рядом у открытого окна. Солнце зашло. Скоро стемнеет. Земля за день раскалилась и теперь исходила паром. В сумерках не видно было пара, но я улавливал его тёплый аромат.

- Почему я с вами не прыгнул. Не в простуде дело. Простуда - чепуха для меня. Это был бы прыжок из самого себя. Я вам противен?

- Не знаю.

- Скажите честно.

- Честно.

- Хорошим людям я всегда противен.

- Я хороший?

- Да.

- Откуда ты знаешь?

- Интуитивно.

- А вдруг я и в самом деле хороший?

Гром уже не гремел, а где-то далеко над степью ворковал. На кровати деликатно похрапывал Степан Степанович.

Олег молчал, а мне хотелось говорить. О чем? О чем-то очень красивом, волнующем. Оно бродило во мне - какое-то неясное и очень хрупкое. Я не находил слов, чтобы выразить его, и молчал, ждал, пока оно выплеснется само.

Олег затянулся долгой затяжкой. На лице, на стекле очков, на золотых ободочках задрожал красный свет. Потом огонёк сигареты, описав дугу, шлёпнулся в лужу за окном, зашипел.

- Зря вы не дали отцу избить меня. Больше никогда не защищайте. Хочу хоть раз в жизни быть битым.

Я слышал дрожь в его голосе.

- Отец мой рос в деревне, в очень бедной семье, - продолжал Олег. - Однажды его мать привезла из города пять фунтов сахара-песка. Завязала торбу семью узлами и спрятала под кровать в маленьком сундучке. Отец - тогда ещё мальчишка - целую неделю обдумывал, как полакомиться сахаром, и придумал. Ночью, когда уже все крепко спали, он с кружкой воды залез под кровать, достал торбочку, обмакнул в воду уголок и стал сосать. Несколько ночей подряд мочил он и сосал сладкий угол торбы. Может быть, никто и не узнал бы его хитрости, но однажды он насытился и уснул прямо на торбе. Его била вся семья... Отец уверяет, что теперь не умеют делать такого вкусного сахара, говорит, старинный рецепт утеряли... Я никогда не ел очень вкусных вещей. Ел более или менее вкусные. Я никогда ничего не хотел сильно. По натуре я осторожный и не жадный человек. Так что все шло отлично.

Говорил Олег спокойно, почти равнодушно, как будто не о себе, а о другом, чужом ему человеке. Но за этим равнодушием я учуял горечь и боль и поэтому воспринимал рассказ Олега не как самодемонстрацию, а как исповедь. Вот только трудно было понять, чего он хочет: жалости, сочувствия? Да нет, Олег, кажется, горд и самолюбив.

- Мне прочили блестящее будущее, меня считали положительным, умным... В результате из меня получился человек, которому ничего не хочется. Это не дико звучит?

- Диковато.

- Человек без желаний... Если бы я был писателем, то написал бы роман под таким заглавием.

- А ты валяй напиши.

- Как говорила моя бабушка, не дал бог жабе хвоста, чтобы она травы не мяла. Хорошие книги могут писать только те, кто любит жизнь.

- Ну, брат, - снова пошутил я, - если ты уж и романа написать не можешь, тогда и впрямь твоё дело табак... А впрочем, милок, всё-таки ты врёшь, притворяешься. Неужели тебе не хотелось бы стать, скажем, Миклухо-Маклаем или первым полететь на Луну?

- Изволите шутить? Миклухо и стал им только потому, что был без памяти влюблён в жизнь, а на Луну полетит самый влюблённый на Земле человек. А мне-то что там делать? .

- Прятаться в кратерах со своей зелёной тоской.

- Разве что.

- Врёшь ты, все врёшь. Тебе хочется, многого хочется. Сколько чудесного, неизведанного вокруг нас, сколько неразгаданных великих тайн! Хотя бы ради подступа к одной из них стоит мечтать, жить ненасытно. (Говорил я ему так и вдруг почувствовал, что это самое я должен бы сказать самому себе.)

И опять смешок. Сквозь зубы, ехидный:

- Простите бога ради, Геннадий Александрович, но несёте вы галиматью. Лично для меня подвиг - это абстракция, дерево без корней.

Я понял Олега: он не жаловался мне, не раздевал себя передо мной, а скорее обвинял тех, кто сделал его таким. Понял я и другое: Олег очнулся на полустанке, на котором нет справочного бюро, и расписаний с указанием маршрута поездов. Он на ходу выпрыгнул из своего душного вагона и теперь стоит, смотрит во все стороны на немые дороги и не знает, куда идти. У него есть и желание и силы, чтобы идти. Но куда, зачем? Да и стоит ли? Этого он не знает. Правда, он самолюбив и не скажет этого, а может быть, и сам ещё не осознал своего положения.

И вот тут-то шевельнулась во мне солдатская моя гордость. Ведь Олег доверился мне как старшему товарищу. Наверное, он что-то искал во мне, ждал от меня того цепкого слова, которое я не нашёл ещё и сам. Я почувствовал ответственность и... испугался.

- Ну, спать, пора спать, - сказал я. - Только скажи: зачем ты сюда приехал?

- Приехал? Меня привезли.

- Как - привезли?

- Сейчас модно это делать. Да и мама сказала, что после окончания института надо бы проехаться на периферию. Покручусь здесь годок, а потом как заслуженного человека меня пристроят в какой-нибудь научно-исследовательский институт. Вы здесь будете открывать всякие тайны, а я, чтобы не канителиться, буду их там потихоньку прикрывать.

- Циник же ты.

- А разве я вам этого ещё не сказал? Правда, есть ещё одна дерзкая мыслишка. Я в своей долгой двадцатитрехлетней жизни уже испытал все, кроме трудностей. Надо из интереса испробовать и их.

- И ещё я хочу у тебя спросить: почему ты мне, незнакомому человеку, вдруг стал все это говорить?

Было уже темно, я не видел лица Олега. Он долго не отвечал - то ли думал о чем-то, то ли подбирал нужные слова, - а потом произнёс:

- Трудно сказать. Может быть, гроза подействовала, а скорее всего... Бездомный пёс своим особым чутьём угадывает в человеке друга или врага. Наверно, поэтому я и произнёс свою благородную речь...

Вспыхнул свет. Это вошёл Дмитрий и повернул выключатель.

Свидание состоялось! Это я понял по оживлённым глазам Дмитрия, по тому, как он вошёл в комнату, - не вошёл, а вторгся, будто раздвинул её своими плечами.

- Все философствуете? Бросьте это пустое занятие. Давайте спать. Ты, - обратился он к Олегу, - ложись на моей кровати, а я на полу.

Олег начал протестовать.

- Нет, - остановил его Дмитрий, - на полу я лягу. Сегодня мне и на гвоздях было бы очень удобно спать... давай, давай ложись.

Утром нас всех разбудил Степан Степанович. Он стоял в дверях без рубашки, вытирал мохнатым полотенцем своё красное тело, широко улыбался свежими, умытыми глазами и гремел:

- Вставайте, богатыри, вас ждут великие дела! Вставайте, други!

Дмитрий лежал на спине и, наверно, снова переживал своё вчерашнее свидание. Его смуглые щеки светились, как тёмная бронза на солнце.

Олег, услышав зов отца, откинул одеяло и тоже принялся смотреть на потолок. Его зеленоватые расплывчатые глаза без очков казались плоскими. Так лежал он недолго. Вскочил и стал заниматься гимнастикой с гантелями. Атласные розовые плавки почти не выделялись на его холёном теле. И всё-таки это тело было телом гимнаста, а не барчука. Плечи, бицепсы, грудь, бедра - все мускулисто, прочно.

В душевой он поднимал руки, подставлял спину под ледяные струи...

Глядя на него, я сказал:

- А судя по выправке, ты скорее эпикуреец, чем пессимист.

- Чепуха. Просто средство от насморка.

Степан Степанович собрал завтрак и нетерпеливо прохаживался, ожидая, когда мы сядем за стол.

Мы с Олегом пить отказались.

- А я попрошу граммов сто, - сказал Дмитрий, - сегодня у меня такое настроение. Только ты, молодой человек, не делай из этого дурных выводов. Пьяных я на работе не терплю. Да и вообще водка - дрянь...

- Вы говорите, у вас сегодня такое настроение. А если у меня иногда бывает «такое»? Тогда, значит, можно? - не без ехидства спросил Олег.

- А ведь ты прав. Не буду пить, - дружелюбно ответил Дмитрий.

- Разве так можно, Олег? Это же твой начальник, - вежливенько заметил Степан Степанович.

Олег говорил правду: трезвый Степан Степанович был совсем другим человеком. Он уже не ругал сына, не кричал на него, а заискивающе смотрел ему в глаза и тихонько просил:

- Ты, сынок, смотри уж здесь, старайся. Человеком-то надо когда-нибудь становиться. Строители народ хороший. Твой начальник участка - известный и уважаемый человек. Он тебе поможет.

Дмитрий кисло посмотрел на Степана Степановича.

- И хотел бы вам помочь, - сказал он, - но понимаете, у нас не институт благородных девиц... А впрочем, мы сталь толщиной в девяносто миллиметров гнём, как прутики. Может, и его обломаем. Как ты думаешь, молодой человек?

Дмитрий встал, глянул на Олега сверху вниз н тяжело опустил на его плечо свою большую руку, попробовал пригнуть Олега. Плечо не дрогнуло:

- Кажется, отец, дело будет. Чую я это. - лукаво объявил Дмитрий.

- Ну и слава богу. Я, признаться, никогда и не сомневался в своём сыне...

Начальник управления принял Олега неласково. Ему, видно, уже звонили из управления строительства, видно, о чем-то просили, предупредили... Каспаров вздохнул, закрыв глаза, покачался на стуле, а потом приоткрыл один глаз, посмотрел на Олега, сидевшего на диване, и спросил:

- Куда же мне тебя пристроить?

Олег оскорбился таким тоном и презрительно глянул на начальника. Сергей Борисович открыл второй глаз...

- Как это - пристроить? Я всё-таки инженер и...

- Инженеры к нам сами приходят, а тебя спустили с облачков на парашюте.

Олег покраснел, снял очки и откровенно вызывающе посмотрел на Каспарова.

- Может быть, мне лучше опять в облачка подняться и поговорить с вами оттуда?

Сергей Борисович побледнел, на его скулах выступили желваки.

- Генка, закрой, дверь поплотнее. Я хочу поговорить с этим прелестным юнцом по душам.

Он вышел из-за стола, заложил руки в карманы. Я видел, что они были там сжаты в кулаки.

- Ты видишь решётку на окне? Если я тебя пущу, так ты сквозь неё пулей проскочишь. Щенок! Мы не делаем погоды в облачках, мы её делаем здесь, на земле, по которой ходим.

И все. Сергей Борисович сел за стол, стал рыться в кипах бумаг, чтобы успокоиться... Наконец поднял голову, в упор посмотрел на Олега.

Олег надел очки и, будто за щитом, спрятался за стёклами.

- Ты сегодня оформляться пришёл?

- Работать.

- В лайковых перчатках? - насмешливо спросил Каспаров.

- Да.

- Ну, будь здоров. Ты, Геннадий Александрович, сейчас в котлован? Вот и хорошо. Захвати его с собой, к Скирдину. Да повози товарища по стройке, покажи все наше хозяйство.

Мы шли с Олегом и молчали. Сергей Борисович, наверно, глотал сейчас какие-нибудь таблетки. Как мне хотелось влепить за это Олегу по физиономии!

- У него, вероятно, крепкие связи с Москвой? Иначе он со мной так не разговаривал бы.

Я молчал.

- Придётся потерпеть до маминого приезда.

Больше молчать было невозможно, и я, затаив раздражение, сказал:

- Есть люди, которые держатся в пространстве на связях, на паутинках, а другие - на собственной силе. Мне кажется, последнее и надёжнее и благороднее. Сергей Борисович держится на своей силе.

- Насчёт благородства, может быть, и правда, а насчёт надёжности - сомневаюсь. Сила у человека одна. Подорви её, и он полетит вверх тормашками. А если паутина, если их много... Оборвёшь одну-другую, а он будет держаться на остальных и плести новые. Недаром говорится: не имей сто рублей, а имей сто друзей.

- Так то друзей, а не дружков, паутинок. Один порыв ветра - и все кончено. А большую силу может одолеть только большая. Да и сила силу всегда уважает.

Олег, не раскрывая рта, засмеялся:

- Знаете, есть такие стихи: «Не большой горой, а соломинкой сняли голову». Это же делается так просто. Однажды «с облачков» позвонят сюда и очень мило скажут: «Присмотритесь к такому-то товарищу повнимательнее. Вы что-то в нем просмотрели. У нас есть сигналы...» И смотришь, человек пополз вниз. Сначала его забудут избрать в президиум на собрании, потом в партбюро...

- Но, кроме облачков, есть ещё и облака.

- Не так боги, как боженята, - гласит мудрая народная пословица. - И опять засмеялся, тихонько, иезуитски.

Тут я не сдержал своего возмущения:

- Знаешь, твой отец прав: от скуки - злоба, а от злобы - подлость.

Олег остановился, приподнял очки и. весело улыбаясь, сказал мне:

- Вы знаете, какое решение я принял после разговора с начальником управления? Напишу маме, чтобы она прислала мне дюжину лайковых перчаток.

Мне вдруг стало весело. Захотелось показать этому столичному юнцу всю нашу громадную стройку. Какое там стройка - это целое строительное государство. Мы поехали. Смотри, Олег, и слушай. Вот тебе энциклопедический очерк по всем правилам.

Территория. Сто двадцать квадратных километров. На востоке – горько-полынная степь с сайгаками, гордыми орлами, волнистыми жёлтыми песками. На западе - Волга и Сталинград, на юге - Ахтуба. В живописной Волго-Ахтубинской пойме - леса, сады, бахчи, овощные плантации. В протоках и озёрах водятся сазаны, лини. А главным образом в тех местах полно комаров. Соловьи - в зависимости от потребности: старики слышали их реже, молодёжь - чаще.

Промышленность. Бетонный, механический, арматурный, керамзитовый и много других заводов. Есть до предела механизированный мясокомбинат (строители любят колбасу и прочие вкусные жирные вещи).

Сельское хозяйство. Крупный механизированный овощеводческий совхоз «Лебяжья поляна». Добровольное садоводческое общество «Изобилие». Правда, фрукты из этих весьма молодых садов на наши столы ещё не поступали. А что касается редиски, огурцов и помидоров, то некоторые изворотливые хозяева экспортируют их даже в Сталинград по сходным ценам. По слухам, один такой хозяйчик купил «Волгу» и достраивает собственный каменный дом. Вообще частные дома даже двухэтажные здесь не редкость - есть целый Рабочий посёлок. Вокруг него бахчи, так что в арбузах и дынях строители не нуждаются. Особой любовью в рабочем посёлке пользуется виноградарство: выращивают «дамские пальчики».

Транспорт. Сотни километров железных дорог, асфальтированных, шоссейных. Грунтовые не меряны, и, наверно, бесконечны. По этим дорогам бегают около трёх тысяч автомобилей, десятки паровозов и мотовозов. На стройку ежесуточно прибывают около пятисот вагонов с различными грузами. Водный транспорт представлен солидной флотилией. К нам приходит много барж. Иногда кажется, что не баржи пришли, а собрались в гости со всей страны города: «Кострома», «Ташкент», «Хабаровск», «Волоколамск»...

Культура и быт. У нас один из лучших в стране Дворец культуры. Причём сооружён без особых архитектурных излишеств и без всякого намёка на двадцатый век - кажется, что это сооружение целиком перевезено из древнего Рима. Всего в нем сто двадцать помещений, обставленных дорогой мебелью, устланных коврами. Часть из этой мебели каким-то таинственным образом попала на квартиры председателя постройкома и его помощников. Правда, потом им пришлось так же таинственно возвращать её. Во дворце работают двенадцать различных кружков художественной самодеятельности. Есть в городе один широкоэкранный и два простых кинотеатра, в которые билеты достать труднее, чем в Москве, чудесный стадион на десять тысяч мест, зимний плавательный бассейн. Детская музыкальная школа, гидротехникум, много средних школ, институты. Детских садов столько, что не сочтёшь. Правда, пока ребёнок дождётся своей очереди быть принятым в детсад, ему уже время идти в школу. По этому факту можно судить о рождаемости и «женитьбоспособности» наших строителей.

Рыболовецкое хозяйство. Развиты главным образом любительство и браконьерство.

Краткий исторический очерк. Там, где сейчас находится наш город, раньше ютилось село Безродное. Здесь когда-то проходили главные прасольские пути. Мимо этих мест (именно мимо) тянули бурлаки, мозоля свои плечи, тяжёлые баржи, гружённые чёрной икрой, белорыбицей, персидскими коврами... Плыло богатство мимо нищего села Безродного в императорские, княжеские и купеческие хоромы. Но эти древние берега видели не только пот, горе и слезы - здесь родилась русская вольница, здесь гулял со своими богатырями атаман свободы Степан Разин...

Год от года, век от века крепчала, суровела волна народной воли и наконец девятым валом семнадцатого года смыла всю нечисть, обновила нашу землю.

А в 1942 году всенародная сила на этих рубежах отстояла Свободу, Родину.

Я не знаю, в каком месте планеты будет воздвигнут памятник человеческому Разуму, Воле и Бесстрашию, но, по-моему, его надо бы воздвигнуть здесь, на наших берегах.

Олег трясся рядом со мной на сиденье и слушал как будто равнодушно, но в его глазах нет-нет да и мелькали живые искорки.

Спустя две недели, в воскресенье, я, проснувшись, увидел странную картину. В пустом кувшине на столе торчала теннисная ракетка. В её дырочки были продеты очки таким образом, что все это сооружение походило на клетчатое, какое-то странное лицо человека. Дмитрий сидел на своей кровати и улыбался.

- Это ты сделал? - спросил он, кивнув на ракетку.

- Нет.

- А кто же?

- Не знаю.

Помолчав, Дмитрий спросил:

- На кого этот тип похож?

Я затруднялся ответить. Тогда Дмитрий встал, взял с вешалки берёт Олега и надел его на ракетку.

Батюшки, какое поразительное сходство! Мне показалось, что ракетка улыбается полуживой улыбкой Олега.

- Здорово, а? Глянь-ка... - Дмитрий взял папиросу, зажёг её и воткнул в воображаемый рот. Олег-ракетка прищурился, казалось, от дыма.

Нечёсаные, неумытые, мы хохотали, сидя на койках.

- А теперь посмотри..?

Я оглянулся и удивился ещё больше. Наш чистюля Олег лежал на белой простыне в грязном комбинезоне и сладко похрапывал. Руки широко раскинуты, лицо грязное, у щеки лежат изорванные, перепачканные в ржавчине лайковые перчатки. И если бы не храп, то можно было бы подумать, что Олег мёртв.

- Когда он пришёл? Что с ним случилось? - спросил я.

- Понятия не имею. Эй, сынок, вставай с постели, горячие блины поспели.

Олег проснулся, но долго не мог открыть глаза - так хотелось ему спать. Он и поднялся с закрытыми глазами, потягивался, сидя на кровати. Но вот наконец глаза открылись и ласково улыбнулись. Он хотел мне что-то сказать, но, взглянув на Дмитрия, осёкся, лёг лицом к стене.

- Ну поговорите, посекретничайте. Не буду вам мешать, - сказал Дмитрий, оделся и ушёл.

- Хороший человек Дмитрий Афанасьевич, а я вот его почему-то стесняюсь, - говорил Олег, не поворачиваясь ко мне. - Строгий он какой-то и... честности его боюсь, что ли?

- То есть?

- Честность, она как тяжёлый камень...

Олег сел, свесил с кровати ноги. Пальцами грязных рук, будто большим гребнем, причесал густые русые волосы и как-то неожиданно простодушно стал рассказывать:

- А знаете, мы вчера сошлись с начальником управления один на один. Я думал, он будет мне мстить за мою угрозу... А он...

...Армовоз с шестой фермой застрял на спуске в котлован и закрыл дорогу. Около него скопилось больше сотни самосвалов. Начальник по телефону приказал мне немедленно спустить эту телегу и разгрузить. Я пошёл узнать обстановку. Армовоз стоял на крутом спуске у сороудерживающего сооружения, на нем ферма высотой и шириной в шесть метров. Справа - обрыв, слева - откос. На краю откоса - сварочные аппараты. Внизу укладывали бетон. Край фермы упёрся в электробудку - не объехать. Шофёр, Сашуня Гривнев, решил всё-таки выбраться. Армовоз гудел и раскачивался, в любую минуту мог сорваться. Сколько бы там было человеческих жертв, потом сосчитал бы за меня прокурор... Я приказал Сашуне заглушить мотор. Сашуня с вывертом выругался, но мотор заглушил-таки. Я позвонил Сергею Борисовичу и сказал: «Возить по таким отвратительным дорогам десятитонные фермы - это грубейшее нарушение правил техники безопасности. Самое лучшее, что можно придумать, - пригнать десятитонный кран, разгрузить ферму на месте». Сергей Борисович пробормотал что-то невнятное, а потом довольно внятно и угрожающе сказал: «Сейчас я привезу тебе кран, он у меня в боковом кармане. Подожди минутку». Вскоре он приехал на своём «козле». Долго стоял на обрыве, а потом спрыгнул, направился ко мне... «Здорово, инженер. Техника безопасности, говоришь? Сейчас мы это дело разжуём». Он подошёл к шофёрам самосвалов: «Ребята, надо эти сварочные аппараты растаскать. У кого есть трос?» Когда дорогу освободили, Сергей Борисович спросил у Сашуни: «Спустишься?» Тот усмехнулся: «Это меня прорабчик сбил с толку, я бы давно спустился». Сергей Борисович стал на одно крыло машины, я на другое, и армовоз двинулся. Мне, как понимаете, ничего не оставалось делать, только краснеть и ругать себя. Я подумал: «Прав был начальник, когда в кабинете назвал меня «дитем». Мы благополучно добрались до места, теперь оставалось только разгрузить машину. Но наших рабочих уже не было. Сергей Борисович попросил у шофёра рукавицы, подал команду крановщику и полез стропить ферму. Ему тяжело было взбираться, но он не демонстрировал своего начальнического подвига. Работал... Что мне оставалось в этой ситуации делать? Было противно, но я всё-таки тоже полез на ферму. Правда, для меня, спортсмена, это просто увеселительная прогулка... Я не знал, куда и как цеплять стропы, но мне думать об этом не приходилось, надо было только слушать команды Сергея Борисовича и выполнять их.

Колючий стальной трос рвал мои перчатки. Я в кровь изодрал руки, но лазил по ферме и не боялся, что в любую минуту могу сорваться и своим лбом испытать крепость стали... Разгружённый армовоз ушёл. Мы сели с Сергеем Борисовичем на песок и закурили. Я ждал упрёка, насмешки. А вместо этого вдруг услышал лёгкий храп. Я глянул на своего начальника. Дымящаяся папироса выскользнула из его рук. Он спал. Тут только я заметил, что уже горели прожекторы. У меня под мокрым комбинезоном холодела спина... Минут через пять Сергей Борисович проснулся. «Пойдём купанемся в Волге, - сказал он. - Ночью хорошо искупаться. А потом домой». Мне хотелось побыть одному, и я отказался от приглашения. Сергей Борисович пожал мне руку, наверно, ощутил на ней липкую кровь, но не подал виду. И, усталый, сутулый, зашагал по песку... На подъёме из котлована меня догнал грузовик. Шофёр крикнул: «Ты, гусь, в город? Садись». Я влез в кузов, и мы понеслись. От усталости или оттого, что никогда не ездил в кузове, глотая ветер и темноту, я совсем опьянел и чуть не выл от восторга. А когда показались огни города, запел во все горло: «Шумел камыш, деревья гнулись...»

Не знаю, что испытывал человек, когда он впервые вскопал клочок земли и бросил туда зерно, но мне кажется, он испытывал то же, что и я...

Олег, шлёпая босыми ногами по полу, подошёл к столу, снял с ракетки очки, обернулся.

- Неужели человеческое счастье такое примитивное? - спросил он, глядя на свои грязные, со следами засохшей крови руки.

- Нет, - ответил я, - оно не примитивное, а простое, ясное. Зачем ему быть уравнением с тремя неизвестными?

- Но и счастье, похожее на дважды два... Это же такая скука…

И он иронически улыбнулся.

 

ГЛАВА 4

В ладони асфальта дождь налил голубой воды. Как усталые птицы, в неё опускались узорчатые грустно-жёлтые листья клёна. Все меньше и меньше становилось зеркало воды - это закрывались голубые глаза лета и кротко, умиротворённо улыбались.

Откинувшись на ребристую спинку скамьи, я задремал. Не знаю, может быть солнышко так ласково пригревало, а мне чудилось, что моё лицо ласкали тёплые женские руки. Потом мне грезилась Джоконда. Её глаза были похожи на голубые, засыпавшие глаза лета - грустные и доверчивые...

Спал я долго и крепко. До того крепко, что, когда проснулся, никак не мог понять, где я. Сквозь ещё не исчезнувшую пелену сна все окружающее казалось неправдоподобно ярким и призрачным.

На скамейке напротив сидела женщина в закрытом строгом платье. На тёмном шёлке - блёклые цветы, будто не нарисованные, а настоящие, кем-то брошенные на платье. Чёрные волосы собраны на затылке в узел. На смуглом лице - чёрные глаза. В лучах солнца женщина казалась выхваченной из темноты светом прожекторов, направленных на неё в упор. Я не мог себе сказать, настоящая эта женщина или призрак, тем более что она действительно немного походила на Джоконду. Я даже видел её где-то. Но где? Когда? Боже, Люда?! Да! Та самая Люда, с которой я дружил в институте. Дружил, любил и распрощался. Помню, она, не стыдясь людей, плакала, когда шла за вагоном. Ни упрёка, ни мольбы - только боль. Потом густой пар окутал Люду, а когда он рассеялся, её уже не было. Словно она поднялась вместе с паром к небу! И вот теперь, через три года, опустилась. Как долго её не отпускали облака. А как они её изменили! На висках не было седины, а чудилось, что она есть там. Её будто обточили ветры. В глазах - тоска. С худенького плеча траурной лентой спускался шарфик.

Мне бы броситься к ней и закричать, как бывало: «Здорово, Людка!» А если она уже не Людка, а Людмила Петровна! И мои руки опустились.

Люда захлопнула книжку, улыбнулась ласково и спросила:

- Проснулся?

- Проснулся, - негромко ответил я и машинально подошёл к ней.

Подошёл. Хотел протянуть обе руки (а если она уже не Людка?) и протянул одну.

А она протянула обе и, не скрывая радости, смотрела на меня. Я осмелел от этого и положил свои руки на её тёплые розовые ладони.

- И давно ты здесь сидишь? - спросил я у неё.

- Давно.

- А почему же не разбудила меня?

Она пожала плечами и ничего не ответила. Мы немного помолчали, глядя друг другу в глаза, отыскивая в них что-то нужное для себя. И нашли. Тогда я уверенно сказал:

- Здорово, Людка!

- Здорово, Генка! - ответила она. - Пойдём ко мне. Чай пить.

Так бывало всегда, когда мы осенью возвращались с каникул в институт, так было и теперь.

Держась за мой локоть, чуть-чуть приотстав, будто выставив меня напоказ людям, она шла и рассказывала, где побывала за эти три года, как жила. Я осторожно вёл Люду среди людей и машин. Я больше слушал её голос, чем вникал в смысл слов, и всё-таки понял. Люда после института успела побывать и в Сибири, и в Средней Азии, ходила по разбитым дорогам строек, жила в палатках и бараках, а сейчас уже второй месяц с удовольствием и увлечением работала на Сталинградгидрострое.

Мне вдруг показалось, что не три года прошло с тех пор, как мы с ней расстались, а всего лишь три летних каникулярных месяца.

Так было, пока мы шли по оживлённым улицам, а когда вошли в парк, все изменилось, потому что теперь я не только слушал её, но и смотрел на неё.

Худенькая, стройная, она была похожа на девчонку. Шарфик весело играл на ветру. Её маленькие туфельки озорно разбрасывали кучки сухих листьев и, казалось, почти не касались земли. А я чувствовал себя пожилым и усталым.

- А ты как живёшь? - спросила Люда.

Я не знал, что отвечать.

Она приостановилась, пристально посмотрела на меня. Я видел, как опять стали меркнуть её яркие глаза, в них появилась тоска пустынного осеннего неба - это отразилась в них, как в зеркале, моя тоска.

- Эх, Генка! Все нудишься! Я так и знала.

Мы подошли к маленькому двухэтажному домику канареечного цвета, притаившемуся за серебристыми кустами дикой маслины и густыми вязами.

В комнате Люда сказала:

- Вот наша келья. Мы тут с Мадиной живём. Врач. Славная девушка. Пока я приготовлю чай, ты можешь крутить патефон или смотреть альбомы.

Я читал в книгах о монашеских кельях, и эта комната с открытой дверью на маленький балкончик, была действительно чем-то похожа на келью. Расшитая бледно-розовыми цветами скатерть, дорожки, кружевные безделушки - все сделано терпеливыми женскими руками... Бедный патефон, сколько вечеров приходилось ему петь одни и те же песни, сколько вечеров печально слушала их Люда... А сколько километров ниток размотала она, когда плела из них узоры, напряжённо следила за петляющей ниткой-дорожкой, пытаясь угадать, куда она её выведет?

Спроси у Люды, зачем истратила столько труда на эти безделушки, для кого все это делала, и она без запинки ответит: «Ни для кого. Для себя». А я готов положить голову под топор, что это неправда. Одному человеку ничего этого не надо. В такой одинокой жизни много грустного. Как-то печально было и в Людиной комнате. Печаль здесь была в том, что некого пожурить за смятые накрахмаленные накидки, что однажды положенное кружево так и будет лежать на тумбочке нетронутым, пока не запылится. Да и воздух, сколько ни проветривай комнату, таил в себе неистребимое одиночество. Не поднимет пыли расшалившийся мальчишка, не накурит мужчина, не принесёт с работы неприятного, но такого обязательного запаха пота или солярки...

Думая над всем этим, я решил, что и наша холостяцкая комната чем-то похожа на эту.

На тумбочке фарфоровая скульптура. Мальчишка, сидя на корточках, держал куски разбитой им чайной чашки. Он не боялся мамы, не жалел чашку, а мучительно с наивным мальчишеским глубокомыслием пытался понять, как это произошло: почему вполне хорошая чашка вдруг превратилась в куски, почему из этих кусков, так точно подходивших друг к другу, нельзя опять сложить чашку?

Не похож ли я сейчас на этого мальчишку?

В институте мы два года крепко дружили с Людой. Она любила меня, а вот я её... Два года мы сидели с ней за одним столом, и если Люда почему-нибудь не приходила на занятия, то я слушал лекции рассеянно. Однажды она занозила себе палец. Он стал нарывать, и до того болел, что она не спала ночами и даже плакала от боли. В это время у меня тоже будто болел палец. Все это так, а вот жениться на Люде я не мог. Ведь в институте я был «прекрасно болен» романтикой, жаждой великих открытий и жену свою видел человеком с большой поэтической душой. И не знаю, то ли от сказок, рассказанных мне на кларнете Стефаном Адамовичем, то ли от моей любви к музыке, я считал музыкантов самыми романтическими людьми, поэтому и решил жениться только на пианистке, скрипачке или певице. Ну, а что Людка? Всего-навсего будет прорабом. Производителем работ. Скучища-то какая! Кроме того, она казалась мне очень хозяйственной девушкой, а хозяйственных жён я остерегался как огня. Ещё бы. Вечные подсчёты копеек, безграничное желание иметь их все больше и больше. А модные платья, шляпки, рыжие и чёрные лисицы? А дети пойдут с их коклюшами и скарлатинами? Жена станет гусыней шипеть и ничего не захочет видеть, кроме своего выводка. Все это я относил и к Люде, потому что у неё была ласка, доброта, мягкое женское сердце, но не было, казалось мне, полёта фантазии, дерзкой мысли. Словом, я считал, что она, выйдя замуж, обабится, станет заправской образованной мещанкой. Поэтому я и уехал.

Теперь от моих фантазий осталась, пожалуй, только пыль, которая иногда скребёт в горле и порошит глаза. И всё-таки я зачем-то пришёл сюда. Неужели и другие люди бывают в тридцать лет такими наивными, как я, как этот пятилетний мальчишка? Я разбил свою чашку. Сколько осколков растерялось за эти годы? А хоть бы не растерялось, так разве смогу я теперь сложить рисунок своими грубыми пальцами?

Я вышел на балкон и сел на раскладной брезентовый стул. Длинная тень дома своим полумраком притушила серебро маслин и золото клёнов. Синица - осенний соловей - уже насвистывала кому-то колыбельную. Прямо за асфальтом начиналась степь и уходила мимо арматурного завода к туманному горизонту. Солнце ещё ярко освещало с лета пожелтевшие травы, облысевшие холмики, россыпи серых песков, а дремотное посвистывание синицы уже возвещало о близости ночи, и все внимало этой песне и начинало дремать.

У меня на душе тоже становилось покойно. Что ж, думал я, встретились - это хорошо. Посидим, чайку попьём, вспомним студенческие годы, а давнишнюю любовь нашу не будем тревожить - мир праху её.

Я так задумался, что не услышал, как вернулась из кухни Люда.

- Ты не уснул? - спросила она и положила руки на мои плечи.

Я вздрогнул от неожиданности и оглянулся. Её локон скользил по моей щеке. Искрящиеся глаза, губы, щеки были так близко... Я потянулся к ним. Люда выпрямилась, будто ничего не заметила, и сказала:

- Ну и хорошо, что не спишь. Пойдём чай пить.

Поднимаясь со стула, я ощутил дрожь в ногах, услышал стук своего сердца: мир праху... А когда вошёл в комнату, мне показалось, что все, что здесь сейчас произойдёт, уже было со мной когда-то... Вот мы сядем друг против друга и будем пить чай с малиновым вареньем, говорить о всяких ненужных мелочах и ожидать чего-то важного, спасительного. И хотя оно так необходимо нам обоим, мы всё-таки будем прятаться от него за пустяковыми разговорами, как от солнца за собственной ладошкой. Потом я пролью на рубашку варенье. Люда подойдёт ко мне с салфеткой, чтобы аккуратно снять варенье, я обниму её, крепко поцелую, и она расплачется...

- Проходи, Генка, чего ты остановился?

Мы сели друг против друга. Я нечаянно задел её ногу и испугался. К счастью, она ничего не заметила.

Из стаканов поднимался пар, медово пахнувший малиной. Люда говорила, что ходит в хоровой кружок Дворца культуры. И в драматический её пригласили сыграть Любовь Яровую.

- Может быть, ты согласишься сыграть Ярового?

- С удовольствием, но я боюсь, что вместо поручика Ярового у меня получится Швейк.

Люда засмеялась.

- Я тоже.

На её платье - хрустальные пуговички, похожие на крупные слезы. Одна едва держалась на нитке и дрожала. Мне казалось, что эта пуговица - слезинка сейчас оторвётся, упадёт на пол, а вслед за ней посыплются настоящие слезы.

И ещё о каких-то пустяках мы говорили, смеялись.

Ни с того ни с сего я почувствовал, что пропасть, лежащая между нами, сужается... Вот она настолько сузилась, что её без особого усилия можно перепрыгнуть. Надо только себя немного подбодрить. И я пытался... Но ничего не получилось. Тогда я вспомнил о варенье. И не знаю, то ли нечаянно, то ли нарочно пролил варенье на рубашку и ждал, когда же Люда заметит и подойдёт.

Она заметила и подошла. Пока затирала пятно, я вдыхал запах её волос и все силился перешагнуть оставшуюся видимость пропасти.

И перешагнул. Прикоснулся сухими губами к её щеке. Люда отпрянула, удивлённо вскинула брови, но сказать ничего не успела... Я целовал её и пытался найти на кофточке пуговицу-слезинку, чтобы оторвать её и удержать. Однако не нашёл. Продолжал целовать Люду, боялся остановиться, боялся увидеть её слезы.

Люда вырвалась. Я глянул на неё и опешил: она смеялась. Показала мне оторванную ею пуговицу и стала смеяться ещё громче.

Я покраснел. Оставалось только выскочить из комнаты и так хлопнуть дверью, чтобы отвалилась штукатурка.

Люда подошла ко мне, положила на плечо голову и затихла.

Потом она сказала:

- Я так долго ждала. Так долго!

Потом мы сидели на балконе.

Люда говорила:

- Извини меня, но что делать, если я такая ненормальная уродилась: могу любить только одного... Ты, наверное, заметил малиновое варенье. А книги? Жюль Верн, Грин. Ведь все это любишь ты...

- А если бы я был уже женат или просто не встретился больше с тобой?

Она испуганно взглянула на меня, но, в чем-то утвердившись, спокойно пожала плечами.

- Этого не могло быть.

- Почему?..

Кто-то сказал: «На крыльях счастья...» Моё же счастье в тот день было похоже на драгоценную увесистую ношу. От этой тяжести у меня приятно ныла спина и восторженно-трудно дышалось.

От общежития Люды до моего - двести метров, если идти напрямик, но меня пугали чёрные закоулки и немые углы. И я пошёл вкруговую, по освещённой улице.

Шары на фонарных столбах набухли тяжёлым матовым светом, как переспелые яблоки. Упадёт такой шар, расколется, и из него прольётся на асфальт густой сок, пахнущий росными летними зорями. Синие звезды на чёрном небе тоже тяжёлые, налитые ещё не перебродившим соком любви, который вот-вот прольётся на землю, и с танцплощадки, от фонтанов станут расходиться пары. Они укроются под деревьями в глухих неосвещённых аллеях, уйдут на берег Ахтубы. А кто-нибудь, может быть, уйдёт далеко в степь...

Мне встретились юноша и девушка... Он - в длиннополом пиджаке, в узеньких, по щиколотку брюках. Она - в узюсенькой до колен юбчонке, в коротенькой капроновой кофточке. Волосы на её голове - будто взбитый крем на пирожном. На стройке многие из молодёжи вот так одеваются, и мне всегда при встрече с ними хочется хорошенько их отодрать за уши, приговаривая при этом:

«Не притворяйтесь мартышками, вы же хорошие люди». Но в этот раз такого желания у меня не появилось. В девушке я узнал нашу электросварщицу Варю. Приехала она год назад в выгоревшем ситцевом платьице, начинавшем лопаться по швам под напором молодого тела. Даже в самую жаркую погоду Варя целыми днями работала в маске, в тяжёлом негнущемся брезентовом костюме. В первое время с ней случались обмороки. Да и парня, шедшего с ней об руку, мне приходилось частенько видеть в котловане в резиновых сапогах с вибратором в руках. Чтобы не запачкать в бетоне свою шевелюру, он заталкивал её под чёрную сетку. Сейчас они - уже меченные звёздным дождём - шли ладонь в ладонь, локоть в локоть. Я понял: бетон и арматура, положенные девушкой и парнем в нашу гидростанцию, дали им право быть в этот вечер счастливыми, красивыми и немного легкомысленными. Они говорили друг другу «вы», обменивались витиеватыми, «умными», ничего не значащими фразами. Они были даже немножко смешными, как дети, от счастья, от любви.

И мне вдруг захотелось сегодня, сейчас же, совершить какую-то глупость. Уж слишком серьёзным, перезревшим было моё счастье, потому-то я и нёс его на своих плечах, а не летел на его крыльях... Вытащить сейчас же Людку на танцы - это была самая подходящая глупость!

Обратно в общежитие Люды я мчался напрямик по тёмному кварталу. И не беда, что влетел в канаву и чуть не срезал себе голову натянутой бельевой верёвкой…

Когда Люда увидела меня, запыхавшегося, грязного (в канаве-то я испачкался), она испугалась, а услышала моё приглашение на танцы, рассмеялась...

Домой я пришёл в четыре часа утра и, конечно, уже не с танцев.

Горячие струи душа долбили мою голову, жалили плечи и всё-таки не могли выбить из меня мальчишескую дурь, которая обуяла меня в эту ночь. Прыгая с ноги на ногу, крепко зажмурив глаза, я опять и опять видел Люду, видел, как она, откинув голову, озорно смеялась, кружась со мной в вальсе. И я смеялся, когда мы, вроде бы солидные люди, закружившись, потеряли равновесие и сбили пару. И даже не извинились, а просто рассмеялись, как озорники. Да на нас никто и не обиделся - поняли нас... А потом степь. Чёрная степь, чёрные волосы Люды, яркие звезды, яркие глаза Люды...

Уже кончилась в титане горячая вода, и холодная долбила меня, а я все никак не мог расстаться со своими видениями.

- Долго ты ещё будешь беситься? - послышался за дверями сердитый голос Дмитрия. - Вылезай, а то картошка остынет.

Сказал он о картошке, и видения пропали. Я вспомнил, что произошло. Ведь вчера днём я пошёл за маслом, но магазин оказался закрытым на перерыв. Сел я в Комсомольском сквере, задремал и проснулся вот только теперь, под душем... Может быть, и в самом деле Люда и степь мне только снились, а Дмитрий все ждёт меня с маслом?

Он сидел за столом в своём знаменитом халате, сшитом из шёлковой бордовой ткани. На плечах, спускаясь на грудь, лежал торжественным венком темно-зелёный бархатный воротник. Знаменит этот халат тем, что его в Германии во время войны подарил Дмитрию в день рождения командир полка. Дмитрий надевал его только в дни своих душевных праздников, которые не всегда совпадали с праздниками, объявленными в календаре. Случалось, проходили воскресенья и другие более солидные праздники, а халат все висел в шкафу, стянутый поясом. А иногда в будний день Дмитрий приходил с работы и надевал халат. В эти дни у него на лице всегда бывало такое выражение, словно он только что проснулся, разбуженный розовым солнечным лучом, и хороший сон, который ему снился, продолжается наяву.

В это раннее необычное для меня утро халат обозначал какой-то невиданный праздник. Дмитрий со сцепленными на коленях руками сидел сгорбленный и, казалось, не дышал, напряжённо прислушивался к чему-то. Может быть, он и слышал какие-нибудь голоса, какие-то звуки, которых не слышал я?

Я вошёл и хотел начать извиняться, но посмотрел на Дмитрия и понял: не надо. Видимо, он ждал меня весь день и всю ночь, ему нужно было это ожидание.

Я сел и спросил:

- А где Олег?

- Не знаю.

Мы молча чокнулись. Я хотел уже выпить, но Дмитрий положил свои свинцово-тяжёлые пальцы на мой локоть.

- За что пить будем?

- Как всегда: «Да будет сталь крепка!»

Он покачал головой:

- Скрываешь. Почему? А ведь я все знаю. Видел.

Дмитрий усмехнулся и ушёл от меня. Душой, мыслями ушёл. А потом вернулся из своего далека и сказал:

- Давай выпьем за счастливых людей. Выпьем за твоё сегодняшнее счастье.

- Вон ты про что, - беспечно-философским тоном ответил я. - Ну, если за это каждый мужчина пить будет, так вина не хватит.

- Замолчи! Паршивец!

Я вздрогнул и пригнулся к столу. Мне показалось, что Дмитрий ударит меня. А он ходил по комнате и бросал в меня тяжёлые слова:

- Ты паршивый кабан. Где ешь, там и гадишь. Что не доел - в грязь втаптываешь...

От этих слов мне почему-то становилось легче. Так бывает, когда на простуженное наболевшее тело поставят злой горчичник. Он нестерпимо жжёт, будто раскалённым буравом сверлят тебе спину. И всё-таки эта боль приятна, потому что она пожирает другую, вконец изнурившую тебя.

- Ты не живёшь, а только землю топчешь. Тебе кажется, что ходишь ты по ней этакой красивой походкой. А на самом деле? И на работу, и в кино, и на стадион отправляешься по осточертевшей тебе обязанности. А вот теперь гляжу, как к людям относишься. Мимо проходишь... Вот и Олег жмётся к тебе, рядом бы идти, а ты...

«Правильно, правильно, правильно», - повторял я про себя. Оцепенение у меня прошло, в голове начали рождаться мысли. Да и Дмитрий уже не бросал в меня тяжёлые слова, а раскладывал их передо мною, расстилал:

- Я с Людмилой Петровной несколько раз беседовал. Сидишь, слушаешь её и начинаешь забывать, что на земле ещё много есть паскудного, чувствуешь, как в тебе доброе, ласковое разгорается. Увидел я, как вы в сквере друг на друга смотрели, как потом шли по парку, и подумал: слава богу - нашёл-таки мой кислый поэт живую воду. А ты...

Мы стали прикуривать от одной спички. Сошлись лоб в лоб. Мне показалось, что Дмитрий хотел меня боднуть... Я втянул голову в плечи и приготовился ему ответить... На миг увидел мохнатую Дмитриеву бровь и глаз... В полдень, бывает, солнце в криницу заглянет - заиграет в светлой воде луч, камешки на дне расцветут, станет видно, как дышит ключик, выпущенный чёрной землёй на волю... Такое я увидел в глазах Дмитрия и улыбнулся. Он подошёл к окну, и как в тот давний вечер, с шумом распахнул его. Только в этот раз не гудели за окном «ЯАЗы» - они теперь ездили по другой, по новой дороге, тоненькая акация подросла за лето и теперь роняла листья, бережно укладывала их у своего ствола, укрывала тёплым одеялом свои корни.

- Положил ты меня, товарищ Скирдин, на обе лопатки по всем правилам, а заодно и себя положил.

- Гм... Интересно.

- На работе ты добрый, живёшь вовсю, а домой приходишь: «Буйволы мы. Сдохнуть лучше, чем так жить».

Дмитрий горестно улыбнулся:

- Оно так, да только наполовину... Ты звезды с неба снимать хочешь. Тебе на Луну взлететь бы, сидеть на ней, болтать ногами и поплёвывать оттуда на людишек, которые копаются в земле. Но с твоей «философией» космической скорости не разовьёшь, поэтому ты и сидишь тут, злишься. Нет, звёзд тебе не ухватить: не дорос ещё. А я люблю все: и жука навозного, и тебя, бескрылого аэронавта, и даже этого умника Олега. Я, брат, радуюсь и спутнику, и тому, как наша братва гнёт арматуру. Мне хватает обыкновенного человеческого счастья. Тебе оно сегодня само в руки идёт, а ты от него воротишься. А мне за него ногти на руках обрывать приходится. И не тужу, не перестаю любить грешную эту землю. Я строитель. Чего не хватает на ней, сам строю. Правда, сейчас мне трудно, бывает, такой час подступит... Беда на мою голову свалилась. Ты бы, наверно, этой беды и не вынес... А, впрочем, может быть, и очень легко встретил бы её. Все зависит от человека, от того, как он устроен. А история была такая...

Рассказывая, Дмитрий словно постарел, - воспоминания разом навалились на него, пригнули плечи.

Мне до сих пор кажется: я не из уст Дмитрия слышал ту историю, а видел её, сам пережил. Вот она, эта история.

...В сорок втором году Дмитрий косил пшеницу. Задыхался и стонал от жары трактор. Исходил потом и ронял от усталости седую голову на грудь, сидя на жнейке, дед Алексей. В белёсом пыльном небе кружил коршун и никуда не хотел улетать. Чтобы не так густо заливало глаза едучим солёным потом, Дмитрий время от времени поднимал голову и видел коршуна. Пальнуть бы из ружья по этой осточертевшей птице, чтоб она, мёртво кривя крылами, упала на стерню...

В обед поднялся из балки и не по дороге, а напрямик, по пшенице, галопом направился к трактору всадник.

Дед Алексей, обрадованный, что случится минута роздыха, замахал Дмитрию руками: мол, к нам скачет, стой.

Дмитрий мельком взглянул на всадника и подумал: «А мои роздыхи, видать, кончились». Остановил трактор и с таким чувством заглушил двигатель, будто последний раз на прощание пожал руку другу.

Всадником оказалась Леля Баранникова. Она натянула поводья, и взмыленная Буланка остановилась. Дмитрий возился у машины, не обращая внимания на девушку, а она, не решаясь оторвать его от дела, поправляла растрепавшиеся косы и тревожно поглядывала на засолоневшую от пота спину Дмитрия.

Дед Алексей слез со жнейки и, кряхтя, разминая закаменевшую поясницу, подошёл к коню, глянул прищуренным глазом на девушку и спросил:

- Дык ты чего прискакала?

- ...Да Афанасича срочно вызывают.

Дмитрий выпрямился, глянул на Лелю, она смолкла. Ком белой пены упал с отвисшей губы Буланки и завяз на иглах срезанной пшеницы. Коршун камнем ринулся на землю, потом, с натугой разгребая крыльями воздух, стал подниматься вверх. В его когтях бился и пронзительно кричал суслик. Буланка насторожённо запрядала ушами. Только одна она и заметила случившееся.

Дмитрий ещё раз взглянул на Лелю, улыбнулся. Она ему тоже ответила улыбкой.

- Трактор кто примет? - спросил он.

- Я, - смущённо ответила Леля.

- А когда же ты успела научиться?

- В школе. Курсы были.

Леля спрыгнула с коня. Из её шаровар выдернулась блузка. Дмитрий на миг увидел загорелую спину и отвернулся... Леля начала было заправлять блузку, а ветерок не давал. И она махнула рукой.

Дмитрий рассеянно рассказывал девушке о повадках трактора, тайком поглядывая на тонкую загорелую полоску, которую ветер то закрывал блузкой, то приоткрывал.

Девушка видела пристальный взгляд парня, его волнение и стыдилась, краснела. Но, заметив тоску в его глазах и подумав о том, что они, может быть, видятся в последний раз, Леля перестала смущаться. Запретное перестало быть запретным. Почему-то захотелось, чтобы Дмитрий хорошенько запомнил её. Да и самой хотелось запомнить его голос, вздрагивающие губы и колючие точечки в зрачках, будто звёздочки, не успевшие погаснуть на утреннем небе.

А дед Алексей, примостившись в тени трактора, воткнув острую бороду в небо, храпел.

Леля знала, что Дмитрию надо торопиться и, прежде чем он протянул ей руку на прощание, зачем-то разбудила деда. Дмитрий с упрёком глянул на неё. Она в ответ ему виновато улыбнулась.

Дед долго кряхтел, тёр кулаками глаза и наконец сказал Дмитрию:

- Дык ты там гляди...

Дмитрий поцеловал его трижды накрест, пожал Леле руку и хотел уже садиться на коня. Но дед остановил его.

- Ты бы поцеловала его, девка. Тебе оно ништо, а солдату на всю войну хватит.

Дмитрий, не дожидаясь согласия Лели, обнял её, припал к губам долгим поцелуем. Потом он хотел ещё раз посмотреть в её глаза, а она вырвалась и убежала, спряталась за трактором. Дмитрий вскочил на коня и ускакал...

Знал Дмитрий Лелю два года. Ещё в седьмом классе она училась, когда он увидел её на школьном вечере самодеятельности. Леля читала стихи. «Хорошая девушка будет», - сказал он себе и вроде бы забыл об этом. А потом ещё раз как-то увидел и решил: «Спешить мне некуда, дождусь её». С той поры два года прошло. Ни за кем в это время Дмитрий не ухаживал и с Лелей встречи не искал, даже не знакомился, чтобы же показаться навязчивым, терпеливо ждал, да вот не дождался...

Как-то на .фронте ему пришло в один день два письма: от отца и от Лели. Отцово сунул в карман, а Лелино распечатал тут же у блиндажа и стал читать. Оно было написано на четырёх страницах. Дмитрий стал читать с конца. «Мы все сделаем для победы. Крепко жму вашу руку». А дальше шли точки. Что означали эти точки? Он стал искать разгадки в самом письме. Дважды его перечитал, но в нем ничего не было, кроме рассказа о совхозном житьё-бытьё, о его тракторе, за которым Леля старательно ухаживала. И как ни старался, понять значения точек не мог. Но товарищи из взвода, которым пришлось показать письмо, разгадали быстро. Они подставили на место каждой точки букву и получилось: «Крепко целую».

Осенью сорок шестого года в старом совхозном саду, чудом уцелевшем от войны, играли первую послевоенную свадьбу... Старший лейтенант Дмитрий Скирдин женился на бригадире трактористов Леле Баранниковой.

Дед Алексей был уже глух и слеп, спину теперь и не пробовал разгибать. Узнав о свадьбе, он попросил у снохи чистую незаплатанную рубаху. Та порылась в сундуке и не нашла.

- Тогда смертную подай.

- Ой, что вы, батя, разве можно в смертной на свадьбу?

- Можно. Умыться дай и причесаться.

За свадебным столом уже начался пир, когда явился дед Алексей. Подошёл он к молодым, руку трясущуюся поднял. Поначалу засмеялись за столом, кто-то рассердился: мол лезет старый, куда его не просят. А потом стихли все.

Дед попытался разогнуть спину, но не смог. Тогда вытянул шею, чтобы поднять слезящиеся глаза на людей, взглянул на молодых.

Дмитрий и Леля хотели усадить деда на стул, а он покачал головой.

- Не-е, вы видите, в какую рубаху я одет, - своё отсидел. Поглядеть на вас пришёл да слово сказать: мир вам да любовь.

Сказал и поманил, чтобы нагнулись к нему. Они нагнулись. Он поцеловал их и прошептал:

- Что дорого далось вам, дёшево не отдавайте... Христос с вами. ,

Пригубил дед стаканчик, поклонился людям и ушёл.

- Добрый знак, - крикнул кто-то из дальнего угла, - жить вам вместе до Алексеевой сотни.

- Если ума достанет, - тихонько заметил другой голос, но его мало кто слышал.

...Семь лет как семь дней прошли: понял это Дмитрий, когда однажды один подходил к своей квартире. Заглянул в дырочку почтового ящика - пусто. Поднял он язычок - может, вверху зацепилось и не упало письмо? Нет, пусто. Дмитрий с такой злостью хлопнул жестянкой, с такой ненавистью посмотрел на синий ящик, будто он и был виноват во всем.

«А может, новый почтальон у нас, - подумалось ему, - и не знает меня?»

Дмитрий торопливо прошёл тёмным коридором в комнату, зажёг свет, вырвал из блокнота лист бумаги и, стоя у голого подоконника, написал: «Скирдин Д. А.» А чем приклеить? На тумбочке, заваленной пустыми консервными банками, окурками, объедками сыра и колбасы, разыскал кусочек совсем засохшего ржаного хлеба. Пока разгрызал его и мял, превращая в клейкую массу, думал: наверное, семь лет пролетели так быстро потому, что за все эти годы они ни разу не расставались. Даже если приходилось переезжать на новую стройку, где ещё ничего не было, кроме палаток или землянок, они все равно ехали вместе. И на «Куйбышевгидрострое» они долго жили в уголке общего барака. Отгородились полотнищами старого брезента от всех и жили.

Дмитрий приклеил на почтовый ящик бумажку, со своей фамилией, и у него на душе стало покойнее: он твёрдо верил, что завтра ему обязательно принесут письмо от Лели.

...А на восьмой год Леля стала худеть, жаловаться на головные боли. Под глазами у неё появились синие дуги, на лице проступили тени морщинок. Губы зашершавели, румянец на щеках потух.

Дмитрий не любил крашеных женщин, а тут сам однажды сказал: «Если хочешь, можешь немного румяниться». Он думал, переутомляется Леля. Она работала в отделе кадров, была председателем месткома, редактором стенной газеты. Домой приходила поздно, иногда за полночь. А тут ещё домашняя работа. Правда, её было не так много. Светланка жила в круглосуточном детсаде, бельё отдавали в стирку. И всё-таки по мелочам работы набегало достаточно: убрать комнату, что-то зачинить, заштопать. И Дмитрий, случалось, ужин готовил, полы мыл. Но и у него не всегда хватало времени для этого. Был он прорабом, работал посменно. Да и при чем тут смена - если любишь работу, её временем не меряешь. Кроме работу, у Дмитрия была ещё одна страсть - изобретательство. Из-за этого он часто и недосыпал и недоедал.

Как-то в субботу Дмитрия вызвали в управление и объявили приказ о назначении его главным инженером арматурного участка. Конечно же, на стройке об этом давно говорили, и всё-таки, когда он вышел из канторы, ему вдруг захотелось поехать в котлован, заново пройтись по своему участку, посмотреть, как работают его арматурщики. И люди, и ГЭС, и сама Волга вдруг представились ему совершенно иными, потому что он сам стал иным.

Главный инженер - даже одни только слова эти с юности вызывали у него чувство благоговения, казались необычайно красивыми. И хотя он и знал, что рано или поздно достигнет этого звания, оно всё-таки не переставало ему казаться недосягаемым.

И вот сегодня он - главный инженер арматурного участка «Куйбышевгидростроя». Конечно же, на стройке, на земле произошло что-то очень важное.

Дело совсем не в том, что завтра он будет командовать не двумя бригадами, а всем участком, что он теперь - начальство, что будет получать две с половиной тысячи в месяц. Нет,- конечно. Дело в том, что сбылась мечта деревенского мальчишки. И не бывает такого дня, чтобы у кого-нибудь на земле не сбылась мечта. Так почему же люди до сих пор не додумались устраивать праздники мечты? Выдумать бы красивый обряд с весёлыми огнями, пением и гордой музыкой, с рассказом именинника: «Как я шёл». И не надо ему выдавать никакого знака отличия, не надо славословий и почестей, а просто сказать ему: «Ты можешь». И это будет самая высокая награда. Вот поднимется человек на Луну, выпрямится на ней во весь рост, посмотрит на Землю, и не о славе, не о власти подумает он, а просто скажет: «Я могу!»

Обо всем этом Дмитрий думал, когда шёл к себе домой из управления: он решил отпраздновать праздник мечты. Но как его устроить, чтобы было интересно и запомнилось надолго? Собирать шумную компанию друзей не хотелось. И Дмитрий решил, что лучше всего провести этот вечер только с Лелей и Светланкой.

Ему повезло - в ларьке удалось купить арбуз весом в двенадцать килограммов. «С наших донских краёв завезён», - подумал он и ласково похлопал по полосатой коре своего земляка. Сейчас они всей семьёй сядут за маленький Светланкин стол, развалят арбуз, и от рубиновых сахаристых ломтей запахнет зоревой придонской степью. Они поговорят о родном хуторе, вспомнят знакомых, друзей, сами собой придут на память дни их любви, и тогда Дмитрий расскажет Леле и Светланке о празднике мечты.

В квартире было темно. Неужели спят? Не зажигая света в коридоре, он прошёл в комнату. Щёлкнул выключатель... у открытых дверей балкона сидела Леля. Длинные распущенные волосы закрывали её лицо. За потоком волос Дмитрий не сразу увидел Светланку. Она лежала на коленях у матери. Её ручонка беспомощно свисала к полу. Дмитрий замер в ожидании.

Леля откинула волосы и глянула на Дмитрия глазами, полными растерянности и страха.

- Ой, как ты напугал, - тихонько сказала она и поспешно наклонила голову. Сдерживая рыдания, продолжала:

- Вечер тёплый... Сказки ей рассказывала. Отнеси её на кроватку.

Осторожно опуская арбуз на пол, Дмитрий подумал: «Говорит, вечер тёплый, говорит, Светланке сказки рассказывала, а сама чуть не плачет. Ну ничего, ничего, сейчас все выяснится. А праздник мечты в другой раз справим».

Взял Светланку на руки. Она доверчиво уткнулась носиком в его грудь и пробормотала что-то невнятное.

Медленно, бесшумно, но как-то угрожающе катился по полу арбуз.

Дмитрий отнёс Светланку в другую комнату и вернулся. Леля стояла у двери. Её распущенные волосы, схваченные лентой, лежали на спине. В глазах слез не было, только стоял в них притушенный испуг...

Она положила ему на плечи руки, поцеловала обычным нежарким поцелуем жены, потом, склонившись на его грудь, прошептала:

- Плохо мне, Митя...

Он бережно подвёл её к дивану, сел рядом:

- А что врачи-то говорят?

- Климат менять надо.

- Так надо менять. К чёртовой матери всю твою деятельность. Надо лечиться.

Дмитрий вынул папиросу и нервно зашагал по комнате. Он злился на себя: почему раньше не пришла ему в голову эта мысль.

А Леля плакала и плакала, не вытирая слез.

- Да не плачь ты, ради бога. Может, в Москву съездить, к хорошим специалистам?

- Пока ничего опасного нет. Я просто расстроилась.

Дмитрий хотел её приласкать, успокоить, а Леля от этого заплакала сильнее.

Через несколько дней она сказала, что министерство согласно на её перевод в Красноярск. Леля и Светланка поедут одни, обоснуются там, и тогда он переберётся к ним.

Две недели в квартире Скирдиных длился, как сказал Дмитрий, весёлый праздник разорения.

У магазинов, на телеграфных столбах были развешаны .объявления: «В связи с отъездом срочно продаются домашние вещи». Каждый вечер приходили покупатели. Леля бойко, с шутками, торговалась с ними, и всё-таки вещи продавались за полцены. Ни Леля, ни Дмитрий не жалели об этом.

Она в эти дни повеселела, посвежела. Да и Дмитрий тоже. Ему давно хотелось побывать в Сибири, в необъятном краю суровой красы. А главное - Леля выздоровеет, будет по-прежнему приходить с работы немного усталая, но весёлая, будет петь старинные казачьи песни, рассказывать Светланке смешные сказки. Там, может быть, они отпразднуют праздник мечты.

Леля и Светланка улетали самолётом. Светланка была бесконечно рада предстоящему путешествию и никак не могла дождаться посадки в самолёт. Она торопила угрюмого дежурного по вокзалу, похожего на телеграфный столб:

- Где же самолёт наконец концов? Выпускай нас скорее, пожалуйста.

Леля тоже нервничала и почему-то с тревогой прислушивалась к каждому объявлению по радио.

И вот наконец посадка.

- Приезжай, папочка! Будь весёленький! - задыхаясь от восторга, пропищала Светланка, чмокнула его в щёку и побежала к выходу.

Леля побледнела.

- Будь...-прошептала она и задохнулась. Припала к его груди и беззвучно зарыдала.

Дмитрием тоже овладела тоска. Задрожал подбородок, пришлось сжать зубы... Мокрые Лелины щеки, ускользающие губы. А во взгляде что-то давно виденное и забытое.

Целый день он мучился, пытался вспомнить, где и когда видел этот Лелин взгляд. Вспомнил только ночью.... Лёг на старенькую жёсткую кровать, укрылся ветхим, ещё из Лелиного приданого, одеялом и никак не мог заснуть. По потолку то лениво ползали, то кружились чёрные пятна с голубой каймой. В ушах возник скрежещущий, свиристящий шум. Он достался Дмитрию от контузии и всегда был слышен в тишине, напоминая о боях у Волги. Поэтому тишина его угнетала, он избегал её. А в этот раз тишина и темнота в пустой квартире пугала, как пугала в детстве... Потом вспомнилась юность. Леля на вечере школьной самодеятельности, у трактора, когда провожала на фронт. Наверно, она в тот день мучилась оттого, что не могла сказать ему самого главного. Ей, девочке, не совсем было понятно, в чем состоит это главное, но оно существовало в ней. О нем могли сказать только глаза. И они сказали Дмитрию... Точно таким был её взгляд сегодня, у самолёта. Дмитрий понял это и успокоился. Засыпая, он шептал Леле какие-то ласковые слова - за то, что она сохранила в чистоте любовь к нему. Семь лет, как семь весёлых дней прошли, а вот эти пятнадцать дней после отъезда Лели тянулись, как пятнадцать лет. В синем ящике все ещё было пусто. Дальше ждать было невозможно, и на шестнадцатый день Дмитрий решил сам пойти на почту.

В отделе доставки сказали, что раньше в его адрес ничего не поступало, а сегодня прибыл денежный перевод от Скирдиной на три тысячи пятьсот рублей, и его жене есть письмо до востребования. «Формально мы не имеем права отдавать вам это письмо, но мы вас хорошо знаем. Получите», - так сказала ему курносенькая, смешливая девушка.

Письмо, адресованное Леле, кончалось так: «Теперь пиши мне в Красноярск на Иголкина П. Н., для Максимченко Петра. Будешь выезжать, обязательно дай телеграмму. Жду. Целую. Твой Пётр».

Дмитрий вспомнил: Пётр Алексеевич Максимченко был начальником отдела, где работала Леля. Он видел его только один раз. Стройный, высокий. Белёсые густые волосы плавными волнами возвышались над широким лбом. Он шёл с женой и детьми по парку культуры...

Перо царапало бумагу и ставило кляксы, когда Дмитрий заполнял бланк перевода. Затряслась под столом нога. Он вытянул её, опять подогнул, но она все дрожала. А может быть, какое-нибудь недоразумение? «Сейчас прочту перевод и все выяснится...»

И все выяснилось.

«Здравствуй, Дмитрий. За проданные вещи мы выручили семь тысяч рублей. Наживали мы их вместе. Посылаю положенную тебе половину. Я уехала от тебя навсегда. Искать меня не надо. Как внезапно у нас началось с тобой, так же и кончилось. Прощай».

В ушах что-то лопнуло, в них появился скрежещущий шум. Он угрожающе разрастался. Дмитрию показалось, что он сидит в окопах... Выли мины, но ни одна из них никак не могла разорваться. «Опять проклятая контузия», - подумал Дмитрий, и в этот момент начали рваться мины...

Мокрой от пота рукой он опёрся о край стола. Прыгала, не слушалась нога, но Дмитрий понимал, что если не встанет сейчас, то, наверно, вообще уж не встанет. И вдруг тело его стало само подниматься.

- Держись, брат, держись, - услышал Дмитрий чей-то голос. - Выберемся сейчас на воздушок...

Он хотел взглянуть на мужчину, который нёс его на закорках, и не мог открыть глаза: так резало, жгло их. На улице мужчина усадил его на скамейку, зачерпнул пригоршню рыхлого снега и сунул Дмитрию в лицо.

- Хватани-ка, хватани...

Дмитрий ткнулся в снег лбом и притих... Снег растаял. Дмитрий ощущал губами холодные шершавые ладони, пахнущие соляркой.

Наконец он смог поднять голову. Рядом с ним сидел мужчина с обожжённым лицом и улыбался узкими глазами, стянутыми в уголках красными шрамами.

- Прошло?

- Прошло, - ответил Дмитрий и виновато улыбнулся.

- Эх, друг, она, проклятая, видно, и в могиле не даст покоя... Может, домой довести?

- Спасибо, теперь уж сам дойду.

- Ну тогда двигай, солдат. Она тебя, а ты её ломай. - Сказал, улыбнулся на прощание и ушёл, приминая землю коваными солдатскими сапогами.

Дмитрий подумал: «Имя бы спросить, пригласить к себе... - И тут же махнул рукой: - Чушь, не ради благодарности солдат солдату помогает».

Сердце билось ровно, шум в ушах рассеивался, в голове рождались спокойные мысли.

На жёлтые, но ещё не опавшие листья деревьев лёг белый мохнатый снег. Под его тяжестью гнулись тонкие ветки.

«Она тебя, а ты её ломай...»

Листья вроде бы и отжили своё, вроде бы и мёртвые уже висят, а не хотят уйти раньше срока. Нет, не хотят, не сдаются. И воробей тоже не сдаётся. Подтаял снежок на дороге, лужица воробью по колено. А он крутит головкой, машет крылышками, будто веником в парной, и кричит: «Холодно, братцы, холодно, а все равно выкупаюсь ещё разок!»

Дмитрий откинулся на спинку, закрыл глаза и почувствовал, как в него вместе с лучами солнца, чистым воздухом и щебетом воробья входит что-то крепкое, решительное.

Через три дня он взял отпуск и вылетел самолётом в Красноярск. Не уговаривать Лелю, не выяснять, не упрекать, а просто увидеть её, поговорить, посмотреть в глаза. Ему это казалось очень важным и необходимым. А может быть... И это «может быть», которое он таил от себя, тоже требовало встречи, теплило в сердце призрачную надежду...

Дмитрий поднялся в кабину самолёта, сёл у окна. Виски стали медленно наливаться горячим свинцом. Ему хотелось сделать глубокий вдох, но воздуха, казалось, не хватало.

Раньше с ним такое случалось в ожидании сигнала к разведке боем. Такой разведки, после которой на людей, оставшихся в живых, смотрели до суеверия восхищёнными, до самоунижения благодарными глазами.

Чтобы избавиться от этого ощущения, Дмитрий начал рассматривать сидящих впереди людей, пытаясь угадать, кто они такие, каковы.

Слева, почти рядом с ним, вертелась девичья золотистая головка. Косички заплетены до того небрежно, что, казалось, вот-вот рассыплются. Ей, наверно, лет семнадцать, учится, должно быть, хорошо, поэтому у неё не хватает времени сидеть перед зеркалом, и косы ей поди опротивели. Все мужчины сейчас для неё всего лишь Гришки, Борьки или же дяди.

Вот Дмитрий собирается лететь в чреве металлической птицы, а девушка полетит на собственных крыльях...

Рядом с головкой девушки - шея, похожая на голенище красного хромового сапога. Над голенищем - рыжий ёрш волос. Мужчина опустил плечи и, сопя, порыкивая, мостился в кресле, как мостится в берлоге медведь на зимнюю спячку.

Дмитрий так увлёкся наблюдениями, что не заметил, как захлопнули дверь кабины, как взревели, пробуя свою силу, моторы, как вырулил самолёт на старт. Он только на миг увидел мужчину с флажками. Даже не мужчину, а его ослепительно-белые зубы. И вроде бы не самолёт он провожал в обыкновеннейший рейс, а Дмитрия в какое-то чудесное путешествие.

Быстрым широким потоком понеслась навстречу земля. Дмитрий напряжённо смотрел на дома, на машины у вокзала, на людей...

...Вечером прошедший день ещё настолько близок тебе, что ты можешь пережить его сначала. Теплота руки друга ещё осталась в твоей ладони, в лабиринте ушей ещё таятся звуки услышанной на заре птичьей песни. Но придёт завтрашний день, в тебя вольются новые звуки, другой свет, новое тепло - для вчерашнего дня в тебе останется меньше места. Дни сольются с . днями, годы с годами. Оглянешься на прожитую тобой жизнь - и узнаешь её и не узнаешь: она тебе покажется иной.

Так было и с Дмитрием в самолёте....

На гидрострое, на Волге, на всей земле уже не видно людей. Не видит их глаз, не слышит ухо. Только разум и сердце знают, что там, внизу, люди кладут бетон, пашут землю, веселятся и печалятся - все это с высоты кажется тайной, которой владеют только сердце и разум.

Временами Дмитрию казалось, что он тоже летит на собственных крыльях. Волга и город смешались с туманом, растворились в бесконечном беге времени. Семь лет жизни Дмитрия с Лелей вот так же растаяли где-то позади, а им навстречу неслись новые годы. Прекрасна впереди лежащая земля. Прекрасны и загадочны новые годы, которые предстоит прожить Дмитрию без Лели. А как же те, прошлые? Как быть с ними?

Такое настроение часто овладевало Дмитрием в дороге. Однажды он даже подумал: уж не вернуться ли назад? О чем он будет говорить с Лелей? Ответом были глухая боль в сердце и надежда, похожая на сгорающую в ночном небе звёздочку... А главное - Светланка. Он тосковал по ней.

Чистый асфальт центральных улиц, старого сибирского города кончился. Дорога становилась все хуже и хуже. «Победа» тяжело подпрыгивала на ухабах, разбрызгивала по сторонам грязное снежное месиво.

Рубленые домики под замшелым тёсом, мохнатые охрипшие дворняги, кубарем катившиеся под колеса машины, чумазые свиньи, с неимоверным трудом поднимавшие свои рыла к серому осеннему небу, - все это напоминало старую Россию. Если бы ещё попалась вывеска с ятем и фитой, то Дмитрий подумал бы, что он чудом перенёсся в давно умершее время.

Сопки, покрытые тёмным одеялом тайги, усиливали впечатление лености и покоя, делали покой бескрайним и незыблемым. Дмитрий с удовольствием отдался во власть этого покоя.

Но вот машина свернула за угол и вместе с домишками повалилась с крутого косогора к незамерзшей речке.

По ту сторону недалёко от речки стояли многоэтажные светлоокие дома. Справа от них - заводские корпуса, трубы. Строгие линии зданий и труб перечеркнули тайгу, раскололи её незыблемый покой.

Там Леля и Светланка...

Дмитрий смотрел на клубы чёрного дыма, и ему подумалось: сейчас он услышит басовитый тревожный рёв этих гигантских гудков...

Там Леля и Светланка...

Тепло в его груди стало пропадать, будто зашло за тучи солнце, и под расстёгнутые полы пальто, под пиджак и рубашку стал проникать студёный ветер и шарить своими лапами по телу.

Он говорил, что в такие трудные минуты его нервы и сердце замораживаются. Он превращается в разумную машину, действующую по заданной программе. В этот раз программы не было. Он не знал, что скажет Леле, он знал, как скажет. Не будут дрожать его губы, глаза не загорятся гневом, из уст не вырвется резкое слово.

Потом когда все пройдёт, сердце будет долго и сильно саднить. Он будет со стоном просыпаться по ночам и вспоминать, вспоминать все до мельчайших подробностей.

- Приехали, - сказал шофёр такси, - вот в этой хатенке они живут.

- Кто они?

- Да ваши...

Шофёр отвернулся. Дмитрий увидел, как его сухая жилистая шея покраснела.

А вы откуда знаете?

Шофёр, не оборачиваясь, ответил:

- Я их вёз сюда. Разговор запомнил. Я памятливый.

Дмитрий расплатился и вышел из машины.

- Я подожду вас, - сказал шофёр.

- Зачем?

- Так вы же...

- Да. Да-да. Подождите.

Внутри квартала, притиснутая к земле пятиэтажным корпусом, стояла рубленая, крытая тёсом изба. Это все, что осталось от старой Сибири в этих местах, подумал Дмитрий.

Сорванная с петель калитка валялась на снегу. Дорожка к порогу посыпана золой. Чёрные угольки лежали драгоценными камнями в белой оправе снега. На серой некрашеной двери - деревянная ручка, отполированная руками жильцов.

В тёмных сенях пахло раскисшим ржаным хлебом. Пройдя сени, он нащупал дверь и постучался в неё. На стук не ответили. Дмитрий постучался ещё раз, и, не дожидаясь ответа, открыл скрипучую дверь, вошёл в низенькую комнатку. Перед ним возникла маленькая старушонка.

- Здесь живёт Леля Скирдина?

- Па-па!

Дмитрий не понял, откуда взялась Светланка. Он только увидел её большие глаза и крупные слезы. Она подбежала к нему и, словно вспорхнув, опустилась у него на груди. Ей бы облегчить свою детскую душу громким плачем, а она вцепилась острыми, видно, давно не стриженными ноготками в его шею и задыхалась.

- Подуй, подуй на неё, - шептала старуха.

Он отстранил от себя личико Светланки, пытался дуть на него и не мог - тоже задыхался. И вдруг он ощутил приятную прохладу - это старуха брызнула на них холодной водой. И заплакала, закричала Светланка.

Старушка, накрепко сжившаяся с бедой, не выдержала этого крика, всхлипнула. Вытирая слезы, она шептала Дмитрию:

- Увёз бы. Ни к чему она им...

Старая женщина одевала притихшую Светланку и улыбалась ей беззубым ртом, щёлочками глаз, в которых появился ласковый огонёк.

Над деревянной кроватью, покрытой шерстяным одеялом, висели рядом портреты Лели и Петра. На вешалке висели Лелины платья, мужское пальто. У изголовья на столике - зеркало, духи, пепельница с окурками, большое надкушенное яблоко...

«Увидеть бы их сейчас», - подумал Дмитрий и почувствовал, как загорелись и начали тяжелеть кисти его рук, а взгляд остановился на утюге. Ему стоило больших трудов оторвать взгляд от утюга.

Он стал торопить старуху, просил, чтобы та быстрее одевала Светланку. Он прислушивался к звукам на улице, боялся услышать шаги Лели. Боялся и ждал...

И только когда сел в машину, пришло облегчение, сердце наполнилось неожиданной радостью. Он целовал Светланку, щекотал её небритым подбородком и все повторял:

- На всей земле нас только двое, правда, Светка?

Светланка, конечно, не могла понять, как это «только двое», когда так много людей кругом.

- Э, брат, не горюй, - весело сказал шофёр, - найдёшь девчонку. Да ещё какую! Попомни моё слово.

Дмитрий прижал к себе Светланку и с тревожной грустью проговорил:

- Девчонку-то найдёшь, а мать вот этой стрекозе найдёшь ли?..

В вагоне Светланка спала, разбросив ручонки. Спали соседи по купе, вся Сибирь спала.

Дмитрию очень хотелось курить. В купе неудобно - люди спят, а выйти в коридор... Он было хотел выйти, даже дверь открыл, но через порог не переступил: а вдруг Светланка проснётся?

«Есть хочу», «Головка болит», «Страшно, Баба-Яга приснилась» - все это и раньше имело отношение к Дмитрию, но как-то косвенно, а сейчас только он один может подойти к Светланке, приложить к её щеке свою (так делала Леля) и прошептать: «Спи, доченька, спи, моя красавица».

Он осторожно прикрыл дверь, сел на диван, и ему показалось, что он - это не он, а вдова с ребёнком на пепелище...

В купе темно, поэтому видно, как за окном проплывают то чёрные громады леса, то белые заснеженные поляны, то косогоры, освещённые слабым лунным светом. Стоило чуть-чуть прикрыть глаза, и все это превращалось в бесформенное, расплывчатое месиво.

Колеса гигантским метрономом тягостно отбивали время.

Дмитрий чувствовал, что в его сознании возникает тоже какой-то хаос, похожий на тёмное месиво за окном. Сдвоенный перестук колёс не рассеивал этого ощущения, а усиливал его. Словно кто-то в деревянных колодках ступал по льду с пятки на носок, с пятки на носок. Звуки эти с такой болью отдавались в висках, что казалось: если не избавиться от неё, развалится голова. Дмитрий прилёг рядом со Светланкой, закрыл глаза и пытался уснуть. Но сухой, звонкий стук колёс проникал сквозь жёсткую подушку, неумолимо бил по затылку.

Было ещё одно средство забыться, привычное средство: превратиться в разумную машину, действующую по заданной программе.

Дмитрий вышел из купе, оставив дверь приоткрытой на случай, если проснётся Светланка. Закурил и стал двигаться по коридорчику, как по узкому ущелью.

Когда это началось? Почему началось? Кто виноват в этом? Как жить дальше?

Из этих вопросов он выбрал один: когда началось?

Свадьба...

«Что дорого досталось, дёшево не отдавайте», - шептал дед Алексей.

Потом пригубил дед стаканчик, поклонился всем и ушёл.

«Добрый знак, - крикнул кто-то из дальнего угла, - жить вам вместе до Алексеевой сотни!»

«Если ума достанет...»

«Если ума достанет...» «А разве у любви есть ум?» - подумал Дмитрий и почувствовал, что мысль его начинает рассыпаться, как соломенный жгут, плохо скрученный.

«Когда началось? Это главное. Об этом и надо думать».

И он стал вспоминать, стал перебирать один за другим прошедшие годы.

Уже не слышно было стука колёс, не болела голова. Давно ушедшее время покорно возвращалось.

...После свадьбы Дмитрий, усталый от войны солдат, истосковавшийся по мирной жизни человек, слишком долго ожидавший своей любви мужчина, жил, как молодое цветущее дерево, нежданно орошённое обильным дождём и обласканное тёплым солнцем. Вначале он ничего не замечал, кроме своего маленького, но такого чудесного счастья. И запомнил из того времени яркое солнце, приятный зуд в руках и спине после работы, сладкую истому после ночей любви. И Лелю. Весёлую, ласковую, влюблённую в него до самозабвения. Казалось, на всей земле их только двое...

Потом пошло иначе. Их жизнь стала похожа на весенний ручей, который вливается в реку. Оставаясь самим собой, он в то же время становится частью большого потока. Говоря теперь вместо «я» - «мы», Дмитрий ощущал себя потоком с его мощью и просторами.

Они работали в одной тракторной бригаде. Пахали и убирали одно поле. Зачем-то украдкой от людей ночевали на скирдах соломы в копнах сена у реки. Спорили друг с другом на собраниях, вместе ходили к директору совхоза требовать запчасти к машинам и деньги на покупку баяна для клуба.

Дмитрий уже учился заочно - в строительном институте. В это время и родилась Светланка.

А потом начались их весёлые кочевья со стройки на стройку. И скоро они, робкие сельские жители, научились мерять большими шагами необъятную землю. Они потеряли робость перед неизвестностью. Они научились чувствовать себя хозяевами и на диких берегах, и в пыльной степи...

Как хорошо среди многих тысяч светло-серых глаз безошибочно находить только одни, так необходимые тебе. Дмитрий знал Лелины глаза, каждый их кристаллик, знал цвет их в радости и гневе, покое и тревоге. Это были глаза друга, матери его ребёнка.

Дмитрий ещё и ещё раз вспомнил их теперь и, чтобы лучше разглядеть, приложил к холодному стеклу горячий лоб, смотрел в неподвижную темноту.

Он перебрал семь лет совместной жизни и не нашёл трещины, которая потом стала пропастью.

Восьмой год...

Леля всегда любила хорошо одеваться, хотя это и не было её большой страстью. Сама перешивала свои платья и пальто, что-то добавляла к ним, что-то меняла в них.

Каждая удачно сшитая или перешитая вещь становилась предметом маленького семейного торжества. Дмитрий и Светланка садились на диван, а Леля в обновке прохаживалась перед ними, поглядывая в зеркало.

- Какая ты у нас хорошая, мамулька!- кричала Светланка.

В такие минуты Дмитрий смотрел на Лелю словно издалека. Чуточку кокетливая, чуточку гордая своей красотой, нестареющая. Она ему казалась невестой. И если он по её просьбе поправлял воротничок, расправлял складки, то испытывал юношеское волнение, некоторую робость, как перед невестой. Его волнение передавалось Леле.

Однажды Дмитрий увидел на Леле новое платье.

- Светланка, на маме обновка, а мы с тобой и не видим.

- Фу, я совсем закрутилась с выборами. На участке до сих пор нет радиолы, кабины не готовы. Мне не до обновок. - И Леля устало опустилась на диван.

Семейное торжество почему-то не состоялось.

И почему-то с тех пор они больше не устраивались. Почему?

Дмитрию нравилось, увидев Лелю на другой стороне улицы, подождать, задержаться, потом не спеша догонять её и любоваться её лёгкой походкой, сознавая себя её мужем, другом. Ему думалось, что и через тридцать-сорок лет он будет так же любоваться ею. Сумеет в её походке, осанке видеть то дорогое, что пронёс через всю войну, что будет принадлежать только ему одному и что дорого только ему одному.

Но в один из майских дней, увидев Лелю в сквере, он вдруг почувствовал, что оголённые руки, тугие, обтянутые юбкой бедра, русую косу, венком лежащую на голове, всю свою красоту она демонстрирует. Именно демонстрирует, будто хочет показать, что любой мужчина имеет право на неё не меньше, чем он, её муж.

Подумав так, Дмитрий устыдился своей мысли и обругал себя «ревнивой скотиной»,- обругал и успокоился. Потом...

- Что-то жёнушка твоя на танцы зачастила. Не нашла ли она там себе котика?..

Дмитрий верил Леле, как самому себе. Да и смешно было бы жить с человеком, которому не веришь. «Ну и что же, что ходит на танцы?»

Как-то вечером он застал её за швейной машинкой. Она ушивала в талии платье. Увидела Дмитрия и смутилась. Почему смутилась? Потом...

Дмитрия временно перевели на завод - надо было быстрее освоить новые сварочные машины. Он работал от зари до зари, а иногда его вызывали и ночью.

Однажды он пришёл с завода чуть ли не перед рассветом. Леля не спала. В нарядной ночной сорочке, которую он раньше у неё не видел, напомаженная, надушённая, она ждала его, как любовника, и обрадовалась, как любовнику... На столе вино.

«Может быть, сегодня праздник?» - подумал Дмитрий. Нет. Будни.

Уставшего, голодного, стакан вина свалил его с ног. Он засыпал, а Леля исступлённо ласкала его и шептала:

- Я так люблю любить... Я так хочу любить.

Дмитрию было стыдно за себя, но он смог только поцеловать Лелю и уснул.

Утром Леля не смотрела ему в глаза. Говорила с ним раздражённо и ушла на работу, не позавтракав.

Потом...

- Я сама общественница, и работу ценю не меньше твоего. Но это не должно исключать семейную... личную жизнь. Не нужны мне твои бесстрастные поцелуи. Я хочу настоящей ласки. Ты разлюбил меня!

- Что ты говоришь, Леля? Как тебе не стыдно!

- Я говорю правду. Ты мне нужен весь. Понимаешь, весь, а не крохи от тебя.

Дня два Дмитрий не находил себе места ни дома, ни на работе. Он никак не мог понять, что произошло с Лелей. Надо было обязательно серьёзно поговорить с ней.

Может быть, он обидел её чем? А может быть, насплетничали ей что-нибудь о нем?

Надо было поговорить с ней обязательно. Но как приступить к разговору? Да и о чем говорить? Это было самое страшное для него... «Ах, если б все это обошлось так, как-нибудь», - думал Дмитрий.

И обошлось.

Леля забыла о своих упрёках и стала такой же ласковой и весёлой, как раньше, такой же внимательной к нему. Нет, ещё более внимательной, будто извинялась за свою минутную глупость...

А потом началась у неё эта самая болезнь...

После бурана, сквозь который несколько суток подряд пробивался поезд, совершенно неожиданно наступил тёплый солнечный день. Наступил настолько неожиданно, что показалось, будто это Светланка по своей прихоти его устроила.

Она умывалась первой в вагоне. Кран в умывальнике открывался легче обычного, поэтому ей удалось изрядно вымочить не только платье и косички, но и залить весь пол, забрызгать зеркало.

Довольная собой и краном, обрадованная солнышком, Светланка тут же сочинила весёлую песенку и, пританцовывая, стала громко распевать её в коридоре.

Пассажиры просыпались и с удовольствием улыбались Светланкиной песенке. Потом они улыбались солнцу и говорили друг другу, что неизвестно почему проснулись сегодня в чудесном настроении.

На большой узловой станции происходило настоящее сражение. Девушки и юноши из комсомольского эшелона, шедшего на целинные земли, дрались снежками. За визгом, смехом и боевыми кличами не было слышно крика паровозов, требовавших себе дорогу. Разрумяненных, хохочущих лиц, солнца, снежков было столько, что вся планета в это утро казалась весёлой, задиристой девчонкой.

Дмитрий и Светланка стояли у вагона, смотрели на малу-кучу, на милиционеров, работников станции, которые пытались унять ураган веселья. Отец и дочь тоже лепили снежки, нетерпеливо переминались с ноги на ногу - им очень хотелось запустить в кого-нибудь снежком, побегать со всеми, посмеяться.

В эту минуту и появились у вагона две девушки в лыжных костюмах, в белых пуховых шапочках, похожих на шлемы лётчиков.

- Ой, какая хорошенькая девочка! Как тебя зовут?

- Светланка.

- Я так и знала. Пойдём с нами играть.

Потом подошли ещё девушки, ребята. Хохочущую Светланку передавали из рук в руки. Ей совали печенье, конфеты, снежки, а какой-то ретивый парень начал катать для Светланки снежную бабу.

Дмитрия охватило радостное волнение. «Сколько нас, хороших на земле», - думал он.

Его окружили. Видно, Светланка рассказала все о себе и о нем. На него смотрели, как на героя, и говорили наперебой. Дмитрий улавливал в этом говоре только отрывки фраз:

- Нет, дочерью наших степей.

- Инженеры нам очень нужны. Едемте с нами.

- Главное, толковые люди нужны.

- Если захотите приехать, напишите...

- Наш адрес...

Протяжный гудок паровоза объявил: поехали.

Дмитрий стоял у окна со Светланкой на руках, улыбался ребятам и девушкам, те подбрасывали вверх шапки, прощально махали руками, платочками... «Сколько нас, хороших на земле», - опять подумал он, и опять на душе у него стало легко и радостно.

- Гражданин.

Дмитрий оглянулся. Перед ним стоял капитан милиции.

- Вы - Скирдин Дмитрий Афанасьевич?

- Скирдин.

- Нам надо поговорить.

- Пройдёмте в купе.

Когда Дмитрий рассказывал, как он «украл» свою дочь, капитан молчал, глядя в окно. Выслушал и потом спросил:

- Где ваш пистолет?

- Какой пистолет?

- Которым вы угрожали хозяйке дома, когда забирали девочку силой?

Дмитрий засмеялся. Капитан тоже улыбнулся.

- Вы на неё не сердитесь. Не могла же она сказать вашей... вашей бывшей жене, что сама отдала девочку. А в общем, я поступил бы так же, как вы.

Капитан крепко пожал руку Дмитрию, поднялся, чтобы уйти, но замялся и снова сел, виновато и просяще глянул на Дмитрия, тихо спросил:

- Если б вам не пришлось отвечать перед законом, а только перед своей совестью, как бы вы поступили со своей женой?

- Так же, как и теперь.

- Вы любили её?

- Любил.

- И сейчас нет к ней ненависти?

- Нет.

- А вот я... Даже пистолет боюсь носить с собой...

И, не глядя Дмитрию в глаза, капитан вышел.

Дмитрий отвёз Светланку в деревню к своей матери и вернулся в Куйбышев, в разорённую квартиру. Нередко ему казалось, что во всем случившемся виноват он один. Тяжелее всего было сознавать, что Светланка при живых родителях осталась круглой сиротой. Из головы не выходила ехидная прибаутка: «А ладушки, ладушки, папа с мамой разошлись, я живу у бабушки».

Скоро пришло письмо. Леля называла Дмитрия извергом, подлецом, посягнувшим на священные права матери, обвиняла в какой-то трусости. «И как я могла полюбить такое животное? Нет, я никогда тебя не любила, ты просто обманул меня, глупую девчонку». Словом, письмо состояло из одних оскорблений. Дмитрий читал его и не мог поверить, что это Лелино письмо.

Следом за первым пришло второе. В нем Леля грозила Дмитрию судом, если он не вернёт Светланку.

Дмитрий ответил коротко: «Светланку не отдам. Подавай в суд. Ненавижу тебя». Написал последние слова и задумался: правда ли это? Выходило - правда. В нем просыпалась ненависть к Леле. Нет, не к Леле. Леля - эта та, которую он любил, как любил жизнь, работу и свою трудную судьбу. Но, кроме этой Лели, оказалось, жило с ним рядом, путаясь, другое существо - пошлое, эгоистичное. Вот к нему-то и просыпалась ненависть. А может, даже не к нему, а к самому себе - за то, что слепо доверялся.

И опять ничего не получалось: как же так, ведь семь-то лет были хорошими, настоящими?

Суд назначили на восьмое декабря.

Пятого был праздник, День Конституции. После обеда Дмитрий поехал на гидростанцию. Обойдя свой участок, он, по обыкновению, отправился на водосливную плотину и провёл там полчаса. Стоял над падающей лавиной воды и ни о чем не думал.

Был двадцатиградусный мороз, а над белой бурлящей водой висел густой пар. Вода казалась горячей, пар тёплым, как в бане. Даже иней, толстым слоем лежавший на эстакаде, был похож на тёплую шубку белого котёнка. От этого грандиозное сооружение как бы становилось маленьким, уютным.

Домой возвращался в отличном настроении. Приятно-хмельные мысли, лёгкие и безалаберные, как пар над водой, бродили в его голове.

В квартире горел свет.

«Леля пришла с работы», - механически подумал Дмитрий. И лишь когда вошёл в комнату и действительно увидел Лелю, очнулся.

Она стояла с ножом в руках возле тумбочки - жарила на электроплитке яичницу. Взгляд спокойный, пустой даже. Кончики бровей чуть приподняты. Они-то и выдали затаившуюся горечь.

«Косы темнее стали, - отметил про себя Дмитрий, - платье, видно, ещё раз ушивала».

- Ну, здравствуй, - тихо сказал наконец он.

- Ну, здравствуй, - в тон ему ответила она. Робко улыбнулась. Не отрывая локтя от груди, протянула руку. Он пожал её, и тут же вспомнилось ему...

...Прямо со станции, с вещмешком, небритый, он зашёл к ней. Она, пряча волнение, протянула руку, неловко прижимая локоть к груди. Расслабленная ладошка в его большой руке дрогнула и замерла. Потом, сопротивляясь его мужской силе, его воле и в то же время ожидая чего-то, она подалась вперёд...

Дмитрию показалось, что сейчас все это в точности может повториться.

А может быть, только показалось?

Он выпустил Лелину руку и пошёл в другую комнату.

В большой пустой комнате вымыты полы, протёрты оконные стекла, обметена паутина в углах. Леля... Он кашлянул, услышал эхо и подумал: не надо эха.

Когда вешал своё пальто рядом с Лелиным, вздрогнул, будто ощутил теплоту её тела.

Они сели к тумбочке. На газете - хлеб, чайная ложка и вилка. В алюминиевой сковородке шипела яичница. Два чужих, совершенно чужих человека, неизвестно почему ели из одной сковородки и задавали друг другу ненужные вопросы.

- В Сибири тоже такие холода?

- Ещё почище.

- Как же там работают строители?

- Как и у вас в такие морозы. Сидят в обогревалках, анекдоты рассказывают.

- Зачем ты приехала?

- Не знаю.

- Срамиться?

- Не знаю...

- Только без слез, а то уйду.

- Тебе показалось. Видишь, улыбаюсь. Отдай Светланку.

- До слез улыбаешься.

- Да. Не отдашь?

- Как суд скажет.

- А твоя совесть?

- А твоя?

- Волга грохочет?

- Шумит. Красиво.

- Тебя, наверное, наградят.

- Ты уже наградила.

- Я ни при чем.

- Верно. Я виноват.

- И ты не виноват.

- Виноват. Проворонил... Когда в тебе это подлое началось.

- Не надо нервничать и оскорблять меня. Я ничего не сделала подлого.

- Почему не сказала, что любишь другого? Зачем обманула?

- Не кричи! Уйду!.. Мне было легче голову под поезд положить, чем сказать тебе. Думала, кану - и всё...

- Не реви ты!

- Не реву... Светочке купил валенки?

- Купил.

- По мне скучает?

- Спрашивала. Плакала, - солгал зачем-то он.

Яичница осталась несъеденной, была просто растерзана ложкой и вилкой.

Он подал ей пальто и помог одеться. У самых дверей задал, как он потом сам говорил, глупый вопрос:

- А если он тебя... Ты уверена, что...

- Знаю только одно: не могу без него, как когда-то не могла без тебя. Что будет, то и будет.

- Ну это ты да он, а дети?

- Пусть берёт своих. Я буду им не хуже родной матери.

- «Пусть берёт». Дура. Скоты вы.

- Ну и пусть, пусть!..

- Дура.

- Дура, знаю, но иначе не могу.

Она помолчала, а потом едва слышно попросила.

- Верни мне эти два письма. Я была не в своём уме. когда писала... Отдай.

- Нет.

Глаза её стали холодными, колючими. Такой она и ушла.

Ветер был настолько сильный, что не могли работать даже портальные краны. Они стояли, сиротливо понурив свои стальные решётчатые головы. Снег покрыл дороги, его не успевали сгребать, и машины не могли пробиться в котлован. Над городом бесновалась зловещая мгла. Скрежетало на крышах оторванное железо.

Зал заседаний народного суда был забит до отказа. Стояли в коридоре, в проходах.

Это был суд женщин. Они занимали весь зал. Мужчины лишь жались по углам, стояли в коридоре. Женщины осуждали Лелю, мужчины не знали, как быть - одни из них неуверенно философствовали, другие, насупившись, молчали.

Раскрасневшаяся, потная, Леля сидела в первом ряду. Белый пуховый платок, сброшенный с головы, лежал на плечах, сцепленные руки покоились на коленях. Губы и щеки подкрашены, косы венком уложены на голове. Она хотела быть красивой и гордой - пусть не подумают люди, что она жалеет о случившемся.

Дмитрий сидел тоже в первом ряду, у открытой форточки. Он ждал, что Леля будет спорить, требовать, доказывать, но этого не случилось. Она односложно отвечала на вопросы, с достоинством говорила о своих правах на ребёнка.

Дмитрий как-то потерял интерес к суду, все ему казалось никчёмным и мелким по сравнению с Лелей, которая стояла одна против всех. Ему даже захотелось встать и сказать: «Я отдаю ей дочь». И чтобы не сделать этого, он стал думать о её «новом муже», пытаясь вызвать в себе ненависть к нему и к ней, пытаясь представить себе, какой несчастной будет с ними Светланка, как будет горько жить без отца его детишкам.

Силился думать об этом и не мог - мешал запах распаренной овчины, исходившей от соседа в тулупе. Мешал снег, который залетал в открытую форточку.

На судейском столе - помятая скатерть. Перед секретарём - грязная ученическая чернильница.

Потом Дмитрий отвечал на какие-то вопросы, что-то говорил.

Леля смотрела на него и грустно улыбалась.

Зал глухо шумел.

- Дети - будущее не только семьи, но и всего государства. Поэтому государство так заинтересовано в воспитании детей. Государство не может доверять воспитание подрастающего поколения бесчестным, легкомысленным людям, которые только по личным соображениям разрушают семью.

Это говорил прокурор. А вот заговорил адвокат.

- Лишить мать ребёнка - это самое тяжёлое наказание для женщины. В советском судопроизводстве такие явления чрезвычайно редки, и всё-таки я...

Дмитрий смотрел на адвоката и прокуроров и с тоской думал: «Как складно, ох, как складно говорят. А Светланка останется без матери».

Дурманяще воняло овчиной. Снежинки влетали в душную комнату и гибли. Ледяной ветер заставил чихать судью.

- Закройте форточку.

- Закрыли.

Люди устали и тоже, кажется, теряли интерес к суду.

Густел воздух. Время стало вязким, как смола. Наконец в эту вязкую густоту упали жёсткие слова:

- Ребёнка, Светлану Дмитриевну Скирдину, оставить у ответчика, Скирдина Дмитрия Афанасьевича.

Дмитрий выходил и твердил про себя: «Я ответчик, ответчик...» Ему хотелось зареветь.

На улице женщины стояли на бешеном ветру и не то с сожалением, не то с ужасом смотрели на Лелю. Она их не замечала. Подошла к Дмитрию и устало попросила:

- Проводи меня... если можешь.

Он взял её под руку. Провожал Лелю, которую любил. Другой, ненавистной, не было - она ушла раньше!

...Дмитрий сидел бледный и молчал. Молчал и смотрел неподвижным взглядом в тёмный угол между тумбочкой и кроватью, будто там все ещё видел Лелю.

Я думал, что он уже закончил свой рассказ, а Дмитрий после долгого молчания вдруг стал продолжать:

- Проводил я её до подъезда гостиницы, пожал ей руку так сильно, что она вскрикнула. У самого голова закружилась, дурь какая-то подступила - так мне захотелось её ударить, что насилу сдержался... Помню, как пришёл домой, как лёг в постель, как заломило в висках, а больше ничего не помню. Месяц в больнице провалялся, а потом поехал на курорт. После курорта пришёл в себя немного. Обрадовался, когда сюда пере-вели. И все было бы очень хорошо, если б поселили меня с молодыми ребятами, а то подсунули тебя, кислого красавца. Такое оно, моё счастье. Было, да сплыло. Но теперь уж справился. Шабаш! Вот тебя женю, из Олега стиляжью блажь выбью, а потом уж и сам на коня.

Солнце взошло. Большое, румяное. Свежий ветер подул с востока. Мне показалось, что это дышит солнце.

Дмитрий разделся до пояса и, большой, сильный, ходил гулкими шагами, помогал солнцу будить людей.

- Э-эх, вот оно как! Ну хватит киснуть, пойдём под душ...

Олег пришёл - измятый, усталый.

- Веселитесь? - спросил он.

- А чего ж нам не веселиться? Или жизнь нам не светит?

- Пошли купаться!

В котлован мы ехали, по обыкновению, молча. Я думал о Люде, о нашей любви. Вдруг и у нас она будет такой же неудачной, как у Дмитрия с Лелей. Ведь столько лет была у них и лопнула, как мыльный пузырь. Спрашивается, во имя чего Дмитрий пережил такое? Что досталось ему от этой любви? Любимая дочь? И только? Немного, однако, отпущено ему за такое страшное крушение, иронизировал я, и вдруг , как бы услышал чей-то спокойный голос: «Если бы Людмила выдала гарантийное письмо сроком на сто лет, что она безгранично будет любить только тебя одного, будет лелеять твою «исключительную» жизнь, ты, разумеется, женился бы на ней не задумываясь и щедро платил бы ей за любовь. Да, ты можешь только расплачиваться, хоть тебе и неприятно быть должником. Но ты никогда не переплатишь и уж конечно ничего не дашь людям первый, бескорыстно, из любви к ним. И не из жадности ты не сделаешь этого, а из лени...» А голос Дмитрия продолжает: «Ты не живёшь, а землю топчешь».

Не знаю, до каких философских высот поднялся бы я, если б не остановился автобус и нам не пришлось бы спуститься пешком в котлован.

Обычно мы спускались извилистой тропинкой, а сегодня Дмитрий повёл меня по толстой водосливной трубе. Это дорога мальчишек и девчонок, у которых всегда есть избыток сил и желание поиграть, хоть с маленькой, но всё-таки опасностью. Трудно по ней спускаться. Надо не только балансировать, но и следить за тем, чтобы не поскользнуться, не упасть в канаву с водой. Парню или девушке - смех да веселье, а солидному человеку один конфуз.

Нам било в глаза озорное солнце. Желая доброго утра, нам кланялись портальные краны, приветливо трубили мотовозы.

Нам навстречу шли уставшие, немного гордые собой (ведь, когда все спали, они работали), бетонщики, арматурщики, сигнальщики, лаборантки. Чтобы разминуться, не слезая с трубы, мы обнимались с ними, улыбаясь друг другу. А мне показалось, будто я перецеловался со всей ночной сменой.

В одном месте труба на высоте метра в два висела над быстрым потоком светлой воды. Дмитрий остановился, повернулся ко мне. На его скуластом смуглом до черноты лице заиграли весёлые блики.

- А знаете ли вы, товарищ старший инженер-диспетчер, - спросил он, картинно подбоченясь, - что мы сегодня сдаём два блока под бетон?

Я тоже неожиданно для себя стал мальчишкой. Тоже подбоченился картинно и ответил:

- Знаю.

- А знаете ли, что вчера не завезли кислорода, и нам дышать нечем?

- Знаю, - соврал я (для диспетчера слова «не знаю» не существуют, иначе он не диспетчер).

- Так вот, если к двенадцати часам не привезут кислород, я прочищу вам мозги. Будьте здоровы.

В два прыжка он оказался на земле и размашистыми шагами направился к своей конторе.

В диспетчерской жизнь уже шла своим чередом. Курили, разговаривали по всем трём телефонам, пытаясь перекричать друг друга, спорили из-за машин.

На шлюзы надо было срочно доставить металл. Ночью застрял где-то по дороге армовоз и простоял всю ночь. На арматурном заводе нет порожняка, а на эстакаде скопилось до ста гружённых арматурой вагонов, и за ночь не выгрузили ни одного.

Есть угрожающая телефонограмма начальника строительства. Грозит «разгоном» начальник управления, грозит главный диспетчер стройки. Кажется, вся жизнь - это сплошные угрозы.

Один требует машину для свадьбы, другой - для похорон.

Прораба с четвёртого участка вызывают в партком, а с пятого - к прокурору.

- Внимание, котлован! Внимание, котлован!

К электросварщику приехала жена с детьми, а он, видно, не получил телеграмму и не поехал её встречать.

- Внимание, котлован! Электросварщик...

Главный инженер управления кричит так, что дребезжит мембрана телефонной трубки:

- Сейчас же бросай все и на монтажную площадку. Там под краном не проходит ферма. Пошли машину за бензорезчиком. Ферму обрезать и к десяти часам подать на восьмую секцию...

- С вами говорит Аня. Скажите Коле, пусть позвонит...

- Какому Коле? У меня тысяча сто двадцать семь Коль!

- Коле Полунину, блондинчику такому...

- Я - диспетчер, а не заведующий отделом свиданий.

- Вы - грубиян, а не диспетчер. Вас просит девушка, а вы...

Если бы хоть на одно утро вместо диспетчера посадить бога, то к обеду произошла бы мировая катастрофа. Бог-то един только в трёх лицах, а диспетчер в дюжине. Бог рассердился бы за своё бессилие и наделал бы глупостей, может даже совсем разрушил бы планету.

А мы ничего не разрушаем, мы улыбаемся. Нас лишают премиальных, нам дают выговоры, учиняют «разносы», а мы не сердимся, как рассердился бы бог, потому что мы не только сильнее бога, а частенько бываем сильнее самого начальника строительства согласно принципу: в роте самый большой начальник - старшина.

Как только я вошёл в диспетчерскую, на меня накинулись сразу человек десять с разными требованиями и просьбами.

Я влюблённо им улыбался, и ни в чем не отказал - настроение не позволяло. Наобещал штук пятнадцать машин, хотя было у меня всего семь, уверил, что немедленно лично сам доставлю железобетонную плиту, хотя на заводе её только начинали изготавливать, кому-то посулил привезти несуществующий на складе металл...

Словом, в течение четверти часа я вдохновенно врал. А когда в диспетчерской немного поутихло, сменный диспетчер подозрительно глядя на меня, спросил:

- Зачем ты все это сделал? Все они через час придут нас бить.

- Не знаю зачем, - блаженно улыбаясь, ответил я. - Если придут, посоветуй бить меня, а я к тому времени убегу. Ты мне скажи, как дело обстоит с кислородом?

- Плохо. Вчера не привозили и сегодня не обещают. Кислородный цех стал на ремонт, а из Сталинграда никак не могут через Волгу переправить.

Меня так и подмыло. Ага, злорадно подумал я, вот где погреюсь. И, затаив жажду нападения, заговорил по телефону с начальником снабжения ремонтно-механического завода, откуда мы получаем кислород.

- Лазарь Абрамович? Приветствия и поздравления! Гуляев, из арматурного. Как там, милый, с кислородом?

- Здравствуйте, плохо. Нету.

- Нам бы хоть с десяточек баллонов. Блоки срываем...

- Вы меня за дурачка принимаете или как? - вспылил Лазарь Абрамович. - Нет ни грамма. К обеду привезём.

Моё шестое диспетчерское чувство шепнуло: «Врёт, собачий сын. На складе у него есть припрятанный «для своих». А из Сталинграда и завтра к обеду не привезут».

Сел я в свой персональный четырехтонный грузовик - и на завод. Посидел на камешках с кладовщицей Катей, подержал её за ручку, и она сказала:

- Сорок баллонов Лазарь Абрамович кому-то втихую оставил.

Я к нему. Сидит, анекдоты рассказывает. Так, мол, и так, говорю ему, стройке посуды на две тысячи кубов бетона недодадим. Может, найдётся с десяточек?

А он и смотреть на меня не хочет, швырнул через плечо:

- Вы не в своём уме или как? Сказано, нету.

- Ага, - чуть не воскликнул я от восторга. - Чудесно!

И подался к директору завода.

За звуконепроницаемой, будто бронированной дверью, в глубине длинного кабинета, под пятипудовой бронзовой люстрой, над баррикадой стола покоилась курчавая, в больших круглых очках, голова директора.

Сдерживая в себе бесёнка, подстрекавшего меня на преждевременную губительную горячность, я объяснил директору все по порядку и обстоятельно.

Из-под стола появилась рука, взяла телефонную трубку, положила её на плечо под ухо. Голова стала нетерпеливо морщиться, ожидая ответа, а рука что-то неторопливо писала. Наконец в трубке раздался щелчок. Директор, не переставая писать, томно изложил трубке мою просьбу, а затем слушал и повторял: «Угу, ясно. Угу, ясно».

Трубка замолчала. Рука положила её на место. Голова болезненно поморщилась и проговорила, не глядя на меня:

- Сами не работаете и другим не даёте. Занимаетесь волокитой. Вам же все объяснили.

- Так у вас же есть кислород на складе! Вас нагло обманывают!

Директор с тонкой усмешкой, какая бывает только у людей, сидящих за надёжной баррикадой, сказал:

- До свиданья, молодой человек. До свиданья, мой дорогой.

В эту минуту я понял, почему рабочие иногда хватаются за графин в кабинете начальника. Мне бы тоже схватить, но у меня было возвышенное настроение.

Я ехал в главное управление строительства в великолепном агрессивном состоянии.

Мне нравился гул мощного моего грузовика, молчаливый угрюмый шофёр, ряды жёлтых клёнов, дремавших в нежарких лучах осеннего солнца, и пыльные улицы нашего белокаменного (ещё не оштукатуренного) города.

Заместитель начальника строительства, эдакое дитя весом килограммов в сто пятьдесят, сидел развалившись в кресле, по обыкновению что-то жевал и по обыкновению добродушнейше улыбался. Слушал он мою интермедию о кислородном голоде в арматурном управлении с таким удовольствием, будто слушал Тарапуньку и Штепселя, а выслушав, пригласил к столу, как дорогого гостя.

- Садись, сынок. Может, конфетку хочешь? Пожалуйста. Резать, говоришь, нечем? Блоки, говоришь? Раз-бе-рем-ся. Пододвигаем телефончик, снимаем трубочку, слушаем гудочек, набираем номерочек... Аллю-у, Сидор Семёнович? Доброе здоровьице! Что? А ты по утрам водичкой обливайся и аппетит будет сносный, как у меня.

В таком духе разговор длился минут пять. Во мне тем временем росло желание вскочить и надерзить этому добрейшему человеку, но, слава богу, он заговорил о кислороде.

Я взял со стола конфетку «Золотой ключик», развернул её, положил в рот и успокоился.

Однако напрасно успокоился, разговор окончился плохо.

- Тебе же сказали, сынок, кислород будет к вечеру.

Я почувствовал приближение финиша и, закусив удила, ринулся в атаку.

- Умрите вы сегодня, а я завтра. Мне кислород нужен сейчас, немедленно. На складе есть сорок баллонов. Вам втирают очки, а вы улыбаетесь.

Круглое красное лицо зама показалось мне в этот момент пирогом с клюквенным вареньем. Пирог был великолепен в своём гневе.

- Вы хотите сказать - директор завода обманщик?

- Я хочу сказать - он ваш достойный помощник по части аппетита. Будьте здоровы! Обливайтесь водичкой.

Я не видел, но почувствовал спиной, как поднялся из-за стола зам, готовый подмять меня под себя, но было поздно: я уже захлопнул за собой дверь.

Я не сердился на заместителя начальника, потому что у меня было возвышенное настроение. Я восторгался картиной превращения ангела в демона, которую сам же создал в кабинете.

К начальнику строительства я влетел так стремительно, что дежурный даже не понял, как это получилось, а начальник сначала посмотрел на меня, как на привидение. Но зато, когда он понял, что перед ним простой смертный и явился он недозволенным методом, мне стало совсем худо. Моё возвышенное настроение стало уходить в пятки, а оттуда ничего взамен не поднималось, и я превратился в человека без настроения. Сердце моё бешено колотилось, но гоняло по жилам не кровь, а воздух. И ещё мне показалось, что моё тело стало прозрачным. Начальник видел мои почки, селезёнку, желудок, наполненный чаем. От этого я совсем упал духом и не знал, куда спрятаться.

- Слушаю вас, - сказал наконец начальник.

Начальнику «Сталинградгидростроя», возглавляющему сорокатысячный коллектив, бесконечно занятому большими и важными делами, надо действительно иметь возвышенное настроение. К счастью, оно внезапно вернулось ко мне, и я произнёс речь.

Закончил я говорить и почувствовал, что моё сердце уже гоняло по жилам горячую кровь.

- Все это правильно, но вы тоже не лучше их. Дотянули до последнего и теперь мечетесь? Виновных ищете? Почему заранее не побеспокоились?

- У вас есть десяток правых и левых рук. Может быть, вам не хватает одиннадцатой, которая работала бы за этот десяток?

- А вы не из вежливых.

- К счастью, в такие часы не обладаю качествами ваших помощников.

- Уходите!

И к чёртовой матери, кучей мусора с обрыва полетела моя конструкция. Но, странное дело, меня это не огорчило. Я почти бежал по коридору и обдумывал новый коварный приём, с помощью которого смог бы всё-таки через два часа привезти Дмитрию кислород.

- Геннадий Александрович! - раздалось позади.

Я оглянулся. Это был начальник нашего управления. Он догнал меня, взял за плечи и повёл обратно.

- Молодец, молодец, - шептал он, а потом остановился и посмотрел на меня так, будто увидел первый раз.

- Послушай, - сказал начальник, - и сколько тебе ходить в диспетчерах? Пора подаваться на серьёзную инженерскую работу. Подумай об этом...

Когда мы вошли в кабинет начальника строительства, я с ужасом увидел, что там было полно людей, которых я раньше не заметил.

Начальник строительства скупо улыбнулся и сказал:

- Сейчас поедете с главным диспетчером и заберёте со склада весь кислород... Молодец! Извините меня. Но вежливость и в таких случаях совершенно необходима... Будьте здоровы, обливайтесь водичкой.

Все засмеялись. Я увидел заместителя начальника, сидевшего уже тут, и расхохотался.

Через час машина повезла к нам кислород. И тут моё возвышенное настроение достигло высшей точки, я почувствовал его дьявольскую тяжесть. По-моему, мешок соли и возвышенное настроение весят одинаково.

На берегу Волги под канатной дорогой была насыпана куча красного песка высотой с пятиэтажный дом. Вот туда я и пошёл, чтобы сменить свою возвышенную тяжесть на лёгкий лирический покой.

Снял пиджак, шляпу и сел на крутом склоне кучи песку. Крошечными корабликами плыли по воде жёлтые ивовые листья. Тихие волжские волны казались им, наверно, океанскими штормовыми волнами, да и сама Волга была для них океаном. Многие из этих листьев найдут свою пристань на волжских берегах, а счастливчики увидят настоящую морскую волну, настоящие штормы.

По тёмной воде, наискосок через всю реку лежала переливчатая солнечная дорога к Сталинграду. Я закрыл глаза.

Дрёма спустилась ко мне и принесла с собой сладкие, неуловимые небылицы. Мне всегда хочется запомнить хотя бы одну из них, и никогда сделать этого не удаётся. Я закрываю глаза и изо всех сил стараюсь запомнить все, что вижу. Когда кажется, что запомнил на всю жизнь, открываю глаза и… пусто. Ничего не понимаю, только бьётся взволнованное сердце. Я сержусь на себя, снова закрываю глаза, и все повторяется снова.

В этот раз я сердился на себя ещё и за то, что в рабочий день сидел и ловил неуловимые небылицы. В кои веки проработал несколько часов с вдохновением и сразу возомнил себя героем, выдал себе право на безделье.

Поругав себя немножко вот таким образом, я встал и пошёл заниматься делами. А их всегда хватает, если тебе хочется работать.

Пришёл на эстакаду и сразу же так закружился в своих делах, что забыл пообедать, чего со мной почти никогда не бывает. Что-что, а насчёт обеда у меня железная память.

К концу рабочего дня я был настолько размочален жарой, что мог бы уснуть даже на гвоздях. Но какая-то душевная радость, лёгкость весь день не покидали меня. Я больше ни разу ни с кем не поругался, хотя у диспетчера в любое время предостаточно оснований для этого. Да не только оснований - это его потребность. У него чешется язык, першит в горле с самого утра, видно, это профессиональная болезнь. Он испытывает великое облегчение, если ему удастся что-нибудь «пробить» или «выбить» с помощью своего горла. Да, кстати говоря, у диспетчеров на стройках никакого другого оружия и нет. Вот разве ещё остроумие, умение выкручиваться. Высшим профессиональным шиком считается способность укусить себя за спину - сделать почти невозможное. Ещё одно диспетчерское качество служит ему оружием: широта натуры, умение всем все обещать. И происходит это вовсе не потому, что диспетчеры такие уж плохие люди, а потому, что обязанностей у них столько, сколько звёзд на небе, а власти, прав - с гулькин нос.

Ну вот. В тот день я ни с кем не поругался. Больше того, когда меня ругало начальство, все равно испытывал приятное ощущение настоящего бытия, будто спустился на землю после долгой разлуки с ней. И так соскучился по земному, что неприглядное казалось красивым, суетное - возвышенным.

Весь день мне вспоминалась Люда. Мне хотелось, чтобы она была рядом со мною, смотрела на все моими глазами, волновалась, как волновался я.

Встретился я с ней под вечер. Она стояла внизу - в заармированном блоке - с Дмитрием и размахивала руками. Он тоже отчаянно жестикулировал. Потом они, будто на штурм крепостной стены, лезли по арматуре.

С высоты в тридцать метров они мне казались быстро дёргающимися фигурками из мультфильма.

По решётчатой лестнице, собранной из железных прутьев, я спустился к ним.

- Что ты мне торочишь, что ты мне торочишь? Чего ты меня за советскую власть агитируешь? - со злостью кричал Дмитрий. - Ты ещё благополучно сосочку сосала, а я танком учил некоторых почтению к советской власти...

- Никто тебя не учит, но и меня не считай глупенькой девчонкой, - тоже распалясь, кричала Люда. - Акта не подпишу, пока не сделаешь все, что я сказала.

Её волосы выбились из-под берета, растрепались. Можно было подумать, что это Дмитрий таскал её за косы.

Я знал Люду весёлой и ласковой девушкой. Она умела сердиться, но выходить из себя не умела. А сейчас перед Дмитрием была разгневанная женщина, мало знакомая мне. Я весь день хотел, чтобы она смотрела на все моими глазами, а у неё, оказывается, свои зоркие глаза. Эта независимость меня немного пугала и в то же время радовала.

Не знаю, как у кого, а у меня есть раздвоенность. С одной стороны, я хочу видеть свою будущую жену человеком вполне самостоятельным, равным мне. А с другой стороны, на моем, на нашем корабле жена должна быть помощником капитана, потому что своего капитанского мостина я не уступлю. Двух же капитанов на одном корабле не бывает.

Особенно сильными у меня бывают сомнения, когда читаю четвёртую страницу нашей газеты. Мне кажется, люди только и делают, что разводятся - выбрасывают за борт капитанов или выбрасываются сами. Причём вот что интересно. На свадьбу приглашают только избранных, друзей своих, родственников, а на разводы - всех, будто развод это самое главное... Платишь за газету двадцать копеек, с удовольствием читаешь интересные информации, радуешься первой атомной электростанции, полярникам, живущим на Северном полюсе, хирургу, сделавшему операцию на сердце. Тут бы мне отложить газету и сказать себе: «Ах как хорошо!» Так нет же. Жирными чёрными буквами подводится твоему настроению иная итоговая черта. Мне кажется, я даже слышу ехидный голосок: «Электростанции строятся, а семьи разрушаются. Не верите? А вот вам и адресочки. А сколько у нас газет по всей стране выходит? Не прикидывали? Прикиньте и узнаете».

Но в эту минуту я смотрел на сильную, властную Людмилу - и гордился тем, что она моя, что её сила - моя сила, её властность - моя властность. Не знал, доплывём ли мы с ней на одном корабле в назначенный порт, но не плыть с ней не мог. И не надо гарантийного письма, и не будет в газетах жирных буковок ниже подписи редактора, нет, не будет!

Дмитрий заметил меня, когда я с трудом пролез между толстыми стальными стержнями и подошёл к ним совсем близко.

- Геннадий Александрович, поди сюда... Скажи ты этой упрямой женщине, что мы честные люди.

Страсти, кажется, улеглись. Он улыбался. Да и Люда, увидев меня, улыбнулась. Доверчиво, даже немного покорно - обрадовалась, как радуется женщина своему возлюбленному.

Я вспомнил, как утром меня отхлестал Дмитрий, и покраснел.

Дмитрий заметил это, угрожающе вытаращил на меня глаза, показал кулак. Люда, кажется, что-то поняла, тоже покраснела, закусила губу, потупилась. Потом подняла на меня чёрные глаза, я увидел в них неведомый мне огонёк. Что он означал? Потом огонёк расплылся, глаза горестно улыбнулись.

- Чего же ты молчишь? - спросила Люда. - Расскажи о честности.

- О-о... о какой честности? - с трудом выдавил я из себя.

Тонкие губы Дмитрия были сложены в злую усмешку и шевелились. Люда рассмеялась.

- О совести арматурщиков, о том, как они обхаживают приёмную комиссию, клятвенно обещают немедленно исправить мелкий, как они говорят, брачок и как блоки идут под бетон всё-таки с браком.

Подшучивая друг над другом, припоминая разные грехи, мы говорили о совести арматурщиков, о браке в работе, о приписках.

Дмитрий убедился, что Люда так-таки и не подпишет приёмного акта, пока не будет устранён брак, и сказал:

- Я дам команду Ильичеву, он мигом тут наведёт порядок. А вы пока погуляйте. Домой вместе поедем.

- Если Ильичёв будет исправлять, то я могу и сейчас подписать акт, - сказала Люда. - Он честнее вас всех. А впрочем... Не буду подписывать, а то и он испортится.

Мы с Людой поднялись на эстакаду.

- Постоим здесь, - сказала она, - или пойдём вон туда, к камышам.

Внизу, у продольной перемычки, отделявшей Волгу от котлована, было такое интересное место: на уровне дна реки росли буйные камыши, молодые кустистые вербы и густая высокая осока. По зелёному обомшелому откосу сбегала струйками вода, просочившаяся сквозь перемычку из Волги. Струйки сливались в прозрачный поток, который омывал и питал влагой небольшой бугристый полуостровок. Неизвестно каким образом туда попали корневища вербы, семена осоки и камыша, но за три года, после того как был вырыт котлован. маленький полуостровок превратился в труднодоступный уголок дикой, нетронутой природы. С одной стороны его ограждал быстрый поток, а с другой - серые отвесные завалы бракованного бетона, который выбрасывали с завода.

В летние месяцы здесь, по обыкновению, была страшная жара, над котлованом ветер носил тучи горячего песка, а внизу, в зарослях, бывало тихо, прохладно. Воздух там всегда оставался чистым, пахло сыростью и зеленью. Над заплесневевшими крошечными озерками роились комары, пели птицы в вербах. А однажды я видел там водяную крысу и слышал настоящего соловья.

Вот к тем камышам мы и пошли с Людой в этот раз.

Дорогой мы говорили о всяких пустяках. Она была весела, рада встрече со мной. Я тоже старался быть весёлым, но возвышенное настроение, владевшее мной целый день, покинуло меня. И оно никогда не вернётся, думал я, если сегодня, сейчас же не объясниться с Людой.

Мы не стали спускаться по бетонной круче к камышам, а просто отошли в сторону от дороги и сели на песок у замшелого откоса, где из водяных струек рождался поток.

Камыш и осока были ещё свежи и зелены, а на вербах уже совсем мало осталось жёлтых листьев. Солнце косыми лучами из-за песчаного гребня насквозь пронизывало поредевшую чащу. Чуть тронутый вечерней золотинкой свет лежал на темно-зелёных лужах, на влажном песке, на опавших листьях.

Летом солнцу никогда не удавалось так глубоко забраться в чащу, и теперь оно смотрело в её глубину, как на внезапно разгаданную тайну.

Люда жмурилась от пристального взгляда солнца и тоже любовалась светлой грустью ранней осени.

- Люда, - едва слышно сказал я.

- Что? - тоже очень тихо отозвалась она.

- Я хочу... Я должен сознаться…

Люда не шевельнулась, ни один нерв не дрогнул на её лице.

- Ты уже сознался. Давай уговоримся: никогда не будем портить друг другу жизнь раскаяниями. Нам надо с тобой найти что-то настоящее - простое и чистое...

И хотя Людмила была по-прежнему спокойна, я почувствовал, что в её душе пронеслась буря - короткая и жестокая.

В следующее воскресенье мы пошли в загс.

Высоко в блёкло-голубом небе летели к Каспию журавли и тревожно трубили: не то прощаясь с кем-то, не то зовя кого-то с собой, не то рассказывая друг другу нечто печальное, как солдаты в отступлении.

Летели на своих призрачных корабликах паучки-странники. Летели в одиночестве, каждый сам по себе. И может быть, от этого их полет был так печален и сами паутинки казались обрывками чьих-то мыслей.

Люда, несмотря на теплынь, надела новое осеннее пальто, шляпу. Нас тоже заставила одеться - ей казалось кощунством идти в загс налегке.

Когда мы все были готовы выйти на улицу, Мадина - подруга Люды, врач - остановила нас. Она достала из чемодана чёрную четырехгранную бутылку без этикетки.

- Я не знаю точно, - сказала Мадина, - но, наверно, этому вину больше лет, чем нам всем вместе. Мне прислал его прадед. У него был целый бочонок такого вина. Перед тем как проститься с людьми, он роздал вино своим правнукам и правнучкам. По его желанию, каждый из нас должен распить это вино только на своей свадьбе. Я решила отдать половину Людмиле. А остального хватит, чтобы отметить в будущем и моё счастье? Так ведь?

Мадина налила чёрным густым вином пять крошечных рюмочек.

- Пусть ваша любовь и наша дружба будут такими крепкими и долголетними, как это вино, - сказала Мадина.

Олег снял очки. В его меланхолических глазах появилась живая горячая искорка.

- Наши мудрые отцы были заняты великими делами, - сказал он, припрятав в губах усмешку, - у них не было времени, чтобы выдумать для нас красивый ритуал на случай посвящения в тайну брака. Мы просто записываемся, а потом пьянствуем. Я предлагаю выпить эту древность за счастье наших друзей на виду у всего города. Выйдем на балкон.

- Я - за, - восторженно ответила Мадина, - и на своей свадьбе сделаю так же.

- Если у вас будет балкон, - заметил Олег.

- Я тоже за балкон, - нахмурившись, проговорил Дмитрий, - только не люблю безусых «мудрецов».

Коротко и весело прозвенели стаканы. Вино вспыхнуло на солнце ярким пламенем.

Я выпил и почувствовал, что превращаюсь в горячее облако. Может, и улетел бы, да тут были Люда и друзья.

Все стали целовать нас.

Мадина осталась дома готовить праздничный стол, а мы пошли. Дмитрий и Олег впереди, я и Люда сзади. Получилось что-то вроде маленькой процессии.

Олег высоко нёс свою голову: казалось, он неотрывно смотрел на небо, чтобы не видеть земли. Да и по самой-то земле ступал осторожно, будто не доверял ей.

Дмитрий, заложив руки за спину, шагал неторопливым хозяйским шагом. Голову тоже держал высоко, но не заносчиво, а торжественно. С многочисленными .знакомыми раскланивался старательно и несколько картинно, словно мы шли не в загс, а совершали круг почёта.

Люда крепко держала меня за локоть, и я чувствовал, как дрожала её рука!

Когда мы подходили к горсовету, Дмитрий приостановился, осмотрел нас с Людой. Поправил мой галстук, у Люды - выбившуюся прядку волос и сказал Олегу:

- Ты можешь хоть пять минут побыть обыкновенным человеком, а не гением, не демоном с прищемлённым хвостом? Неужели тебе ещё не надоело все это?

- С некоторых пор теряю вкус, - сказал Олег и улыбнулся хорошей улыбкой.

- Вот спасибо. Смотришь, потихоньку мы из тебя и вовсе выбьем эту дурь, - сказал ласково Дмитрий и потом повернулся к нам.

- А вы, новобрачные, - побольше торжественности. Представьте себе, что вы входите в храм.

- Поп хороший из вас вышел бы, - сказал Олег и прыснул со смеху.

Дмитрий и мы с Людой рассмеялись. Так и вошли в «храм» простодушно весёлыми.

 

ГЛАВА 5

Поженились мы осенью, а квартиру нам обещали дать весной. Я и повесил нос. А Люда - ничего. Я, говорит, ждала тебя шесть лет,- а с тобой квартиру могу ждать хоть сто лет. Да и признаться, говорит, на разных квартирах жить даже интереснее: не жизнь, а сплошные ожидания и свидания.

Скоро мне и самому стали нравиться «сплошные ожидания, и свидания». Одно только было плохо - Мадина оказалась уж слишком доброй.

Как только я появлялся, она всегда начинала куда-то торопиться. Выдумывала, конечно, какие-то срочные дела, чтобы оставить нас одних. Однажды, вскоре после свадьбы, совсем пропала куда-то на несколько дней. Нам сказала, что в командировку ездила. Я потом узнал - никакой командировки не было, просто она жила эти дни у своей подруги. Нам после этой «командировки» было очень неловко.

Осень стояла тёплая, сухая, похожая на позднее лето, и мы, чтобы избавить Мадину от «срочных командировок», стали совершать затяжные прогулки на Ахтубу. А иногда и ночевали на берегу.

Однажды было жаркое воскресенье. Мы по-семейному отдыхали на берегу. Из двух простынь сделали палатку, принесли с собой кастрюлю, лук, картошку. Все это придумала Люда. И рыбу меня заставила ловить. Сама червя надевала на крючок, рыбёшку снимала с крючка. И такая весёлая, счастливая была, будто всю жизнь этого дня ждала.

Поймались десяток плотичек, и Люда скомандовала:

- Давай дров, разводи костёр!

И был костёр. Был душистый дым, «наваристая» уха из десяти плотичек.

Обедали мы, сидя на песке, по-турецки поджав ноги. Такой вкусной ухи я не ел в лучшем московском ресторане. А Люда походила на девчонку в стане мальчишек, удравших из дома «робинзонить». Да и я в брюках, засученных до колен, наверно, был похож на мальчишку, преждевременно начавшего лысеть.

- Приятного аппетита, - услышали мы, когда уже доедали духовитую уху. Это сказал наш знакомый, начальник домостроительного участка.

В белом костюме, в капроновой шляпе, будто дело происходило в мае, он пришёл посидеть у реки.

- Спасибо, садитесь с нами кушать, - заторопилась Люда.

- Вы что, тут и ночуете? - не отвечая на её приглашение, спросил он.

- Ночи ещё тёплые. Бывает, и ночуем. Здорово-то как! Воздух - не надышишься. Пароходы всю ночь кричат, рыба играет...

- И комары, - мрачно заметил начальник.

- Что вы! Сейчас их уже нет. Это летом. Да ведь у палатки можно развести костерчик. Огонёк, дымок. Вот только мой муженёк не понимает поэзии.

- Мда-а... Поэзия хороша, а квартирёшка лучше. Если хотите, есть у меня одна практическая идейка. Мы инструменталку новую построили, а старую могу вам отдать. Оштукатурим, и перебьётесь в ней зиму.

Мне эта «идейка» совсем не нравилась. Жить в лачуге среди строительного хлама? Скучно. А Люде понравилась, и она сразу же приступила к делу.

- Вы не обращайте на него внимания. Пусть морщится. Ему нужен замок где-нибудь над пропастью в Кавказских горах, а я согласна и на инструменталку. Только бы поскорее.

Так мы очутились в инструменталке. Стояла она рядом со строящимся зимним плавательным бассейном у крутого спуска к Ахтубе. Огромный, во всю стену стеллаж, на котором раньше лежали молотки, топоры и стояли банки с краской, Люда оставила на месте, только завесила его ситцем в красных маках.

Служил он ей и бельевым шкафом, и посудным, и продуктовым. Она на него нарадоваться не могла. Стол, сбитый из нестроганых досок, покрыла ватманом и поставила у окна так, чтобы, сидя за ним, можно было видеть Сталинград, вербы над рекой, песчаные косы и канатную дорогу через Волгу.

В печную трубу Люда вмазала бутылку.

- Зачем? - спросил я.

- Чтобы ветер пел, как у нас дома, в деревне. Сплю я тогда сладко и сны хорошие вижу.

На тумбочке стоял магнитофон. О нем следует рассказать особо.

Я уже говорил, что поесть я большой любитель и мастер. У меня всегда отличный аппетит: днём и ночью, в мороз и в жару. На работе я всегда задерживался минут на сорок, чтобы Люда к моему приходу успела приготовить ужин, а то когда при мне готовится еда, я нервничаю и, бывает, со сковородки недожаренное хватаю. За это, конечно, от Люды получаю подзатыльники.

Однажды вот так же пришёл я домой попозже и увидел: Люды нет дома, чистенькие перевёрнутые кастрюли стоят на холодной плите. Мой бедный желудок чуть не взвыл от тоски и злости. Не знаю, чем бы эта тоска кончилась, но, к счастью, жена моя пришла почти следом за мной.

Глянул я на неё - и о ужас! - она стояла передо мной вся в слезах. Я до того растерялся, что ничего не успел спросить.

- Иди скорей, - сказала она, едва переводя дыхание, всхлипывая, - ну иди же!

- Куда?!

- Ящик на дороге. Скорей!

- Какой ящик?!

- Картонный! Иди же скорей. Разобьют.

Выбежал я на дорогу. На обочине в самом деле стоял большой картонный ящик. Это и был магнитофон.

Оказалось, Люда взяла из сберкассы деньги, чтобы купить мне зимнее пальто, но увидела магнитофон и купила его. Пока тащила домой, выбилась из сил, руки заморозила. И нести было невмочь и бросать нельзя - вот и разревелась.

Печку бы растопить, в комнате-то холодина, как в дырявом сарае, а Люда, уже забыв о слезах, горячо принялась за дело: распаковывала магнитофон.

- Зачем ты, - говорю, - купила его?

- Как зачем? - Она всплеснула руками. - Ты же в институте только им и бредил.

На лице её - отчаянней, разочарование. Надо было принимать срочные меры. Я моментально организовал на своём лице благородную улыбку и сказал:

- Ах да, конечно, как это славно. - И стал целовать свою милую, хорошую Людку.

Целовал и думал, что теперь всю зиму придётся поддевать под осеннее пальто старенькую телогрейку, сидеть на расшатанных скамейках...

Но вот магнитофон точно по инструкции был включён и опробован. Разумеется, всем командовала Люда, я ей только помогал.

И тут же она решила начать запись семейной хроники. В принципе я не возражал, только робко заметил:

- Надо бы печку затопить и поесть, а то от голода голос у меня неприятный.

- Какой ты становишься нудный, - сказала она и села перед микрофоном с таким видом, будто собиралась говорить в века, перед всем миром. Лицо её стало серьёзным и величественным.

Магнитофон включили на запись, и Люда каким-то чужим, неимоверно басовитым голосом заговорила:

- Дорогие наши дети…

- Какие наши дети? Видишь, я говорил, надо сначала поесть... У нас же ещё нет детей.

Она повернулась ко мне и совершенно обыкновенным злым голосом прошептала:

- Замолчи. Обжора. Это совсем неважно.

И опять в микрофон дубовым голосом:

- Вас ещё нет на свете, но вы обязательно будете... Сегодня, первого февраля 1957 года, весёлым вечером мы начинаем нашу звуковую семейную хронику. Вы услышите, как поёт и плачет ветер в трубе нашего крохотного пригожего домика, как мелодично поскрипывают наши грубые тяжёлые скамейки. Мы запишем ваши первые ласковые слова. И когда вы вырастете и, не дай бог, будете мне грубить, я включу магнитофон, и вам станет стыдно, что вы обидели свою добрую маму. А сейчас вы услышите папин голос. Он расскажет, как родилась наша хорошая дружная семья.

Люда стала подавать мне знаки, приглашать к микрофону. А я обеими руками отмахивался: мол, не знаю, что говорить, да и настроение у меня не то.

Мы долго спорили жестами, как немые, а катушка все крутилась и крутилась, записывала напряжённую тишину.

Люда все больше сердилась. В её глазах вспыхнул зелёный огонёк, как тогда в котловане. Наконец она не выдержала и спросила шёпотом:

- Боишься? Понимаю, перед ними солгать нельзя - страшно. Но я должна слышать, скажи им, что они дети нашей любви. Скажи: я полюбил вашу маму - так родилась наша семья.

Люда улыбалась, говорила это ласково, но зелёный огонёк в её глазах не потухал. Прядка волос, похожая на вопросительный знак, упала на вспотевший лоб...

Мне показалось, что не плёнка наматывалась на катушку магнитофона, а шнур, накинутый на мою шею. На секунду я вдруг ощутил какую-то связь между неумолимо вертящимися катушками, микрофоном и Людой. И заиндевевшие окна, и свет прожектора за окном, и холодная мрачная печка, и маки - алые маки во всю стену - все это было в заговоре с Людой. И ещё мне показалось, что если я произнесу слово перед микрофоном, то оно будет вечным, как наши степи, как Волга. И сделать это можно или сейчас или никогда.

Все это показалось только на миг, будто озарённое молнией, и пропало. Но сердце у меня не переставало биться взволнованно. Я подошёл к Люде, стёр вопросительный знак с её лба, поцеловал в щёку и сказал:

- Дорогие дети! Вашей маме я сказал о любви шесть лет назад, но по-настоящему полюбил её только сегодня...

- Что ты говоришь, сумасшедший!

- Вы слышите, дети, как сердится мама? Она даже не подозревает, какую великую истину я сказал. Я скажу ей то же самое ещё много-много раз: и когда родится первый из вас, и на нашей серебряной свадьбе, и когда вы найдёте свою любовь, уйдёте от нас, а мы, глубокие старики, останемся одни. И всегда это будет правда. Ведь настоящая любовь бесконечна и бесконечно нова. Если на дереве не появляются новые листья, значит, дерево пропало.

Я произнёс свою речь, не думая, пожалуй, не понимая до конца смысла сказанного, но потом понял, что сказал хорошо. Причиной этому была Люда - это она выдумала магнитофон, семейную хронику, маки...

Люда давно уже спала. Её чёрные распущенные косы лежали на белой подушке.

По нестроганому покоробленному полу с широкими щелями и вылезшими шляпками гвоздей полз ко мне от дверей рыхлый бледно-жёлтый свет прожектора. Жужжал, ныл башенный кран за окном, будто жаловался на людей: «Сами-то в три смены работаете, а я - бессменно».

...Четыре месяца, как я женат, шесть лет, как знаю Люду...

Свет подполз к нашей кровати, поднялся по ножке, скользнул по Людиному лицу и замер. Что-то щёлкнуло в башенном кране, и он остановился, перестал ныть.

«Ты мудрый, - сказал мне кран, - а я тоже не из дураков, хотя и железный. Разве это не мудро, что я осветил твою жену? Смотри на неё, любуйся. Ты такой её не видел ещё. Да ты, кажется, и вовсе не узнаешь её?»

«Врёшь, кран, узнал. Давно её знаю. Мы вместе с ней пришли в институт. Она пришла из тихой деревушки, а я - с фронта. Я был в солдатской гимнастёрке, а она в ученическом платьице. Она смотрела на меня, как на живую легенду, боялась прикоснуться ко мне. Я смотрел на неё, как на свежий цветок, который могу сорвать по праву солдата, трижды битого и недобитого, воевавшего во имя того, чтобы эти цветы могли цвести...

Когда я первый раз поцеловал эту девушку, обжёг её щеки своей щетиной, она, казалось, готова была раствориться во мне, и большего счастья ей не надо было. Меня устыдила и испугала эта доверчивость и чистота. А кроме того, мне показалось, что я обознался. Потом мы расстались.

Ссор не было. Только в самую последнюю минуту она заплакала. И то позволила себе это потому, что я был уже за окном вагона и поезд набирал скорость.

И вот спустя три года мы встретились. Но теперь она была совсем другой. На её висках, казалось, светилась седина.

«После твоего побега, - сказала она, - мне было так плохо, что иногда хотелось повеситься, но я решила, что надо ещё раз попытаться найти тебя, найти...» На другой день после встречи в сквере я увидел новую Люду, по пути в загс и сегодня опять новую. Нет, дорогой кран... А-а, тебя уже нет. Ты ушёл. Опять гудишь, поднимаешь кирпичи и не хочешь слушать меня, считаешь, что я говорю пустое. Напрасно...

Сегодня в Людиной душе для меня засветилось новое оконце. Заглянул я в него и обрадовался, будто открыл тайну. Маленькую, как цветок незабудки.

Да и только ли в Люде заключены эти бесчисленные маленькие тайны? Нет. Во всех и во всем. Из них складываются великие тайны, как из капель море, из цветов сады.

«Ты хочешь быть счастливым? Знаю. Хочешь. Все хотят. Но это так трудно. Мощёных дорог к счастью нет...»

«Дети, на нашей земле так много прекрасного, что люди ослепли от него, как можно ослепнуть от солнца, если долго смотреть ему прямо в глаза. Люди бормочут о невыносимой скуке и серости, в каких-то глупостях ищут возвышенной красоты, а сами топчут её...»

«Прекрасное всегда с нами, в нас самих»,

Я вспомнил эти слова Стефана Адамовича, старого музыканта. Но почему раньше никогда не вспоминал их, а помнил другое: «На земле, в небе много неизведанного, много великих тайн природы предстоит разгадать человеку. Только сильным людям даются в руки эти тайны».

Почему я забыл об огурце? О простом маленьком огурце, в котором столько же прекрасного и чудесного, как и в каком-нибудь созвездии...

А кран все гудел и гудел, подавал кирпичи, будто строил не плавательный бассейн, а заново всю нашу планету. И он показался мне в самом деле великим и мудрым, потому что в его кабине сидел мудрый, великий Человек. Безмятежно спала моя Люда. Её я тоже занёс в список великих людей.

Квартиру нам обещали дать в мае, а дали в феврале. Но этот сюрприз, признаться, нас не очень обрадовал. Нам было жаль покидать теремок с маками и бутылкой, в которой накопилось так много песен.

Башенный кран, длинный и тощий, как цапля, был нашим маяком, и мы с грустью уходили от него, как в штормующее море корабль.

Живя в инструменталке, мы были единовластными хозяевами, а там, в новой квартире, - соседи, общая кухня. Да и что ставить в квартире? Не тащить же туда длинные неуклюжие скамейки, наш необъятный стол? Надо покупать мебель, но не продавать же из-за этого магнитофон?

Как бы там ни было, а на новую квартиру, мы, конечно, поехали.

Февраль - великий фантазёр и чудодей. Вздумалось ему, и он за одну ночь превратил молодой сквер у Дворца культуры в снежные горы. Над колоннами тоже подшутил - на завитках капителей накрутил свои завитки, а карнизы залепил, забросал снегом, как ему хотелось. Даже груды земли, завалы мусора у домов превратил в какие-то невиданные пирамиды. На фонарные столбы надел высокие кривые папахи.

Вечером, прикинув, что бы ещё придумать, он затянул город густым и тёплым туманом.

Тревожно кричали ослепшие автомобили, смеялись парни и девушки, бродя по заснеженному парку, отыскивая друг друга.

А к утру он приготовил строителям новое чудо - прогнал тучи, и солнце глянуло на землю, будто в зеркало.

- Ой, - воскликнула Люда, - это же совсем не наш город. Посмотри, какой он! Будто его кто-то выдумал!

А у меня спина взмокла - кровать уложил на салазки, два мешка с книгами, магнитофон. Пальцы сбил, когда через двери пролезал. Может, и не заметил бы ничего вокруг, если б не Люда.

И до того нам стало весело, что мы стали играть в снежки и хохотать. Так и ехали с баловством по городу. На одном перекрёстке чуть под машину не попали. Шофёр резко затормозил, выглянул из кабины и, к нашему удивлению, не рассердился, а весело крикнул:

- Привет вашей бабушке! Поздравляю с новосельем!

Испуг у нас мигом исчез.

- Привет вашим тормозам! - крикнула Люда.

- Раззявы, ух, раззявы. Чтоб вам киснуть да не скиснуть. - Это мрачно проворчал усатый мужчина, сидевший в кузове.

- Не сердитесь, отец. Злость сужает кровеносные сосуды, - заметил я.

- Лучше б она вам мозги сузила, чтобы вы не были такими умными. Вон ведь какая беда могла приключиться...

Когда мы подъехали к своему новому дому, там уже стояла злополучная машина. Усатый мужчина, шофёр, женщина в пуховом платке и девушка носили в дом вещи.

Увидев нас, шофёр добродушно воскликнул:

- А! Друзья по несчастью!

Он выплюнул на снег скорлупки тыквенных семечек и лукаво спросил:

- В седьмую?

- Да.

- Ах-ха! Красивое знакомство с новыми соседями у вас состоялось.

Нам бы скоренько проскочить в свою комнату, но ничего не выходило - двери были загорожены большим зеркальным шкафом. Старик чертыхался, кряхтел, покрикивал на женщин.

Следовало помочь им, но я боялся, что старик и на меня будет кричать. Вот мы и стояли у стены неприкаянными сиротами.

Волшебное февральское утро стало нам казаться тоскливым, его весёлая красота похолодела. Я взглянул на Люду и понял, что она тоже думала об инструменталке.

Я лежал на кровати и ждал Люду, Дмитрия и Олега - у нас сегодня новоселье. Все должны были собраться в восемь, а сейчас уже было девять. Я позлился немного и успокоился. Мне вдруг захотелось даже, чтобы они дольше не приходили.

Мы вселились в новый дом, ещё не успевший просохнуть, поэтому всем жителям разрешалось пользоваться «козлами» - мощными самодельными электропечками. У нас был «козёл», сделанный из асбоцементной трубы...

Лампочку я выключил, и все вокруг меня таяло в красном свете «козла». Какой-то лёгкий, воздушный, я лежал и слушал жизнь. Она просачивалась ко мне сквозь промороженные стены, сквозь щели плохо замазанных окон. Её приносил ко мне маленький радиоприёмник, который то ли от дряхлости, то ли от какой хронической болезни, мог принимать только Сталинград.

«Батюшки, - думал я иногда о радиоприёмнике, - и без того ты судьбой обижен: ни голоса своего, ни памяти, просто попутаем повторяешь то, что говорят другие. А теперь и этого уж не можешь делать хорошенько. И зачем существуешь?» Но сегодня я подумал о нем другое:

«Не беда, старик, что ты уже почти оглох, ослеп - давно перегорела твоя лампочка на шкале, - ты всё-таки, как седой умирающий маг, спокойно делаешь одно из последних своих чудес.

В чёрном буране февраля, в снежных метелях и вое ветра ты нашёл песнь о голубых морях и поешь её в моем алом царстве тишины. Я один в комнате, но благодаря тебе не одинок».

На полу - штабеля книг. Я смотрю на потемневшую бронзу заголовков, вспоминаю своих любимых героев и хожу с ними по трудным дорогам земли или, как в детстве, пью берёзовый сок...

На табурете газета. На газете фотография. Советский дизель-электроход у ледяных берегов Антарктиды. И мне приятно знать, что вот это самое «Итальянское каприччио» - сказку скрипок и флейт - слушает вместе со мной какой-нибудь геофизик или механик корабля. И в Якутске, Берлине, Дели тоже слушают.

Я улыбаюсь голубому морю, и они улыбаются.

Я не вижу соседей, но я чувствую их, понимаю, хотя и говорим мы на разных языках.

«Это ты, старина, превратил неуютную землю в уютный концертный зал...»

Кажется, звонят. Один звонок - это ко мне. Надо идти, а лень.

Пока я, разморённый теплом и музыкой, вставал, пока отыскивал свои шлёпанцы, дверь отперла, наверно, дочка нашего соседа.

Вошёл Олег. На выбившихся из-под берета волосах, на бровях, на поднятом воротнике - кипень инея и снега, подкрашенная алым светом «козла», будто утренней зарёй. А лицо в красном свете кажется мертвенно-белым. Я щёлкнул выключателем, и все переменилось: снег засверкал радужными звёздочками, лицо Олега вспыхнуло ярким румянцем во всю щёку. Он снял очки, поморщился и сказал:

- У вас такая духота, словно вы тут мокрый песок жарили на сковородке... Добрый вечер.

- Добрый вечер. У меня маленькие Кара-Кумы, а там всегда пахнет жареным песком... Сейчас сделаю север. Раздевайся. Ты все форсишь в лайковых перчатках и берёте? Смотри, чтоб не было худа.

Он усмехнулся.

- Мороз - это моё вино, и тут я настоящий алкоголик.

Я выключил «козла», открыл форточку. К нам ворвались судорожные вздохи чёрного бурана и белые снежинки. Холод тяжёлым невидимым пластом ложился на наши плечи.

- Я был в спортзале. Тренировка затянулась.

А почему остальных нет?

- Не знаю. В котловане.

- И что там можно делать в такую погоду?

- Не знаю... Как вы с Дмитрием поживаете? Давненько я не был у вас.

- Вам не до нас. Вы - в розовом тумане молодоженства. Сейчас вы - в центре Вселенной, а все остальное человечество жмётся где-то сбоку.

Он грустно улыбнулся, и я не мог понять, шутит он или говорит серьёзно.

- Ты не прав, Олег, просто раньше по своей диспетчерской обязанности я бывал всюду, а теперь у меня своё прорабство, так сказать, своя семья.

- Я и говорю - семья. Курить-то в ваших хоромах можно? Люда не выставляет курильщиков в коридор?

- Не выставляет. Закуривай и рассказывай.

Я закурил, а он почему-то не стал курить. Зажёг спичку и, когда огонёк добрался до пальцев, потушил её взмахом руки. Потом зажёг другую, третью и все смотрел на пламя со скептической усмешкой и неторопливо говорил:

- Сначала все получалось очень здорово. Меня радовала усталость, загрубевшие руки. А сейчас... Но скоро все это надоест, ведь каждый день одно и то же, одно и то же. Чувствую, что тупеть начинаю от этого однообразия.

Я понимаю его, потому что и со мной бывало такое. Но чем ему помочь? Рассказать о Людиных маленьких тайнах, о тайне радиоприёмника? Смешно.

А он все говорил...

- Мне тяжела нечистоплотная холостяцкая жизнь. Я привык к комфорту, чтобы за мной ухаживали. Это плохо, но иначе я не могу.

Олег умолк. Закурил наконец, зябко поёжился.

Я захлопнул форточку.

Ветер злобно загудел, швырнул в стекло горсть сухого звонкого снега. Мороз и ветер усилились - началась та страшная степная пурга, которую легко переносят только суслики, хорьки да мыши в своих глубоких норах.

...Может, завтра придут товарные поезда с обмёрзшими людьми на тормозных площадках, трактор приведёт из степи грузовик со скорбным грузом...

Я подумал о Люде - она не очень тепло одета. И заныло, заныло моё сердце, будто не Люда, а я сам мёрзну, коченею в чёрной стуже.

- Дмитрий Афанасьевич квартиру получает. Мать и Светланку заберёт к себе. Тогда и вовсе я останусь один. Совсем один.

Дым от папиросы клубился, . забирался г под очки и затейливым голубоватым узором набегал на лицо Олега.

- А кто эта девушка, которая мне открыла дверь? - спросил он.

За дымком загорелась в его глазах искорка.

Новый порыв ветра грудью ударился об окна и взвыл. Тихонько, жалобно зазвенели плохо промазанные стекла.

- Приглянулась?

- Она похожа на кроткую цивилизованную русалку.

- Когда же ты успел её разглядеть? Неужели в темноте, за одну минуту?

- А русалку лучше всего рассматривать в темноте. Шутки это, конечно, а дело вот в чем. Иногда спорят, существует ли любовь с первого взгляда? У каждого мужчины есть идеал женщины, который он себе создал. И если он встретил такую женщину, что бывает очень редко в жизни, то ему не надо много времени, чтобы узнать её. Часто бывает достаточно одного взгляда. Выходит, родилась эта любовь не в одну минуту, а может быть, за десять лет до того.

Олег замолчал, с грустной иронией глядя на дымок сигареты, вившийся вокруг его пальца.

Мне хотелось съязвить, но язык не поворачивался. Я тоже молчал и тоже смотрел на дымок его сигареты.

- Кто она, эта девушка?

- С ней одно время встречался Дмитрий. А уж кто она, не знаю. Не успел разузнать.

Я стал рассказывать о нашем вселении, о наших соседях все, что успел заметить в эти немногие дни нашей совместной жизни.

В коридоре они разостлали дорожки, и мы с Людой ходили по чужим коврам, как по раскалённым углям. В кухне у них холодильник, шкаф с дорогой посудой. Люда со своей кастрюлькой и сковороденкой стеснялась ходить в кухню и еду готовила в комнате, отчего у нас по утрам и вечерам стоял чад.

Они развесили кругом портьеры и занавеси, а мы «задрапировали» своё окно и стеклянные двери скромными занавесочками.

Относились они друг к другу как-то странно: или от природы были такими мрачными людьми, или у них происходил затяжной семейный скандал. Старик - человек с широкой сутулой спиной - бывал всегда хмурым. За эти несколько дней я ни разу не слышал его голоса. Только утром и вечером из ванной, когда он умывался, доносилось скрипучее покряхтывание и громкое фырканье. У него пушистые рыжие усы. Один ус загибался к носу, другой тянулся к подбородку. И только по утрам они находились в относительном равновесии. Видно, старик на ночь их смазывал чем-то и завязывал. «Удав какой-то. а не человек. Наверное, снабженец или счетовод», - говорила о нем Люда.

На работу он уходил в костюме при галстуке, в драповом пальто с каракулевым воротником. А когда возвращался с работы, я замечал под его бугристыми ногтями чёрную жирную грязь. Пальто его попахивало машинным маслом.

Молча поужинав, старик уходил в свою комнату, закрывался глухой дверью и что делал - неизвестно.

Жена его - полная, очень подвижная женщина. Когда муж и дочь уходили на работу, она с удивительным проворством начинала орудовать пылесосом, мясорубкой, кухонным ножом. Иногда напевала тягучие, заунывные песни, которые никак не вязались с её ловкими, энергичными движениями. Вечером, стоило лишь появиться старику, она становилась тихой, подавленной, почти не поднимала на него глаз.

С дочерью была ласкова, как бывают ласковы матери с тяжело больными детьми.

Накормив семью ужином, она оставалась на кухне, надевала очки, читала газету и сокрушённо вздыхала, покачивая седой головой.

А однажды я видел, как она плакала, спрятав лицо в передник.

Вера не была похожа ни на мать, ни на отца. Тоненькая, хоть верёвочку из неё вей. Волосы - пушистые, светлые, а глаза темно-темно-синие и до того большие, что когда она утром выходила с распущенными волосами, в светлом платье, то мне казалось, не девушка, а сами по себе одни глаза куда-то двигались.

Вера приходила с работы, ужинала, помогала матери убрать со стола, а потом, лёжа на диване, весь вечер читала.

Вот и все, что я рассказал Олегу, о наших соседях.

- А вы наблюдательный человек, - сказал Олег.

Зазвонили - это пришли Дмитрий и Люда. Пришли и принесли с собой кусочек пурги, но не страшной, а весёлой. Одетые в снег и мороз, они смеялись чему-то.

Задержались они в котловане, потому что там был штурм.

- Молодец Пасловский! (Это начальник строительного управления ГЭС.) Люблю живых людей! - восторгалась Люда.

- Вложил бы я этому молодцу в известное место за эту штурмовщину, так он ещё живей бы стал. Ишь ты, герой! В такую погоду добрый хозяин собаку из конуры не выгонит, а он рекорд ставить задумал.

- А что, плохо? Плохо, да? - горячилась Люда.

- Плохо? Да это хулиганство. Драть таких инженеров надо за уши, как мальчишек.

- Брось ты, Дмитрий, напускать на себя фальшивую солидность.

Дмитрий рассердился. Сел у стола, втянул голову в плечи и, казалось, не говорил, а метал в Люду слова, будто камни:

- Точный инженерский расчёт. План. А то - как дикари. Месяц жуют и дрыхнут, а как увидят этого... как его, мамонта, - и за дрючки, за каменюки: «Га-га, ура!» Обдерут мамонта, и опять жуют да спят. План - не мамонт, на него с дрючком не пойдёшь. Точный инженерский расчёт... Ритм, ритм...

- Тик-так, тик-так, - с ехидцей уронил Олег.

Дмитрий на секунду оторопел от неожиданности, удивлённо посмотрел на Олега.

- А ты-то чего?!

- Ничего. Маятник хотите из человека сделать, а может быть, мне приятней взорваться, чем...

- Взрывов хотите? Фейерверков?!

- Да! - вмешалась Люда.

- Работать очертя голову, в бурю носы отмораживать, как сегодня, это, по-вашему, называется красиво жить? Герой на час...

- На всю жизнь!

- Взрыв не может длиться всю жизнь.

- А горение может!

- Так и горите по-человечески, а то рыпаетесь. Своего огня нет, так вам подай сивуху.

Я подумал: они спорят, противореча самим себе.

Хитрая Люда - она-то больше, чем кто-нибудь другой, умеет жить интересно, даже в самые скучные будни. А тут вдруг штурмы защищает. И зачем они ей?

Да и Дмитрий хорош. Отстаивает «ровное горение», а сам нет-нет да и заложит у себя на участке «мину».

Однажды срывался монтаж блока. Можно было поставить побольше людей, и положение, конечно, выправилось бы. Так нет же. Когда кончилась смена, Дмитрий пришёл вдруг на блок в брезентовом костюме, в рукавицах.

- Завтра тут должны бетон укладывать, а я гляжу, вам ещё работы на два дня. Ильичёв, останешься на вторую смену. Будешь со мной рядом, - распорядился он, не спрашивая у Ильичева согласия.

Никто из первой смены не ушёл домой - остались работать в ночь. Вскоре кладовщица принесла колбасу, кефир и батоны. Дмитрий наверняка знал, что никто не уйдёт домой, потому и об ужине позаботился заранее.

После ужина в упор принялись за дело. Разговаривали только жестами, взглядами, но это молчание было красноречивее любых слов. Трещала, полыхала голубыми огнями электросварка, гремела, как отдалённый гром, сталь. Арматурщики молчали, а чудилось, что в блоке вскипел горячий людской гомон, что люди поют песню, которую дано услышать только тем, кто её поёт, у кого гудят от усталости мышцы, у кого на спине даже непромокаемый брезент промок от пота.

И кто знает, может быть, это самая лучшая песня, какую только могут сложить люди.

Дмитрий стоял плечо в плечо с Ильичевым и варил, как рядовой сварщик. Изредка поднимал щиток и смотрел на арматурщиков. Он щурился, прятался от огней, а они всё-таки проникали в глаза, и казалось, Дмитрий улыбался, брызгаясь голубыми искрами.

Когда солнце, одолев дамбу аванпорта, заглянуло в котлован, Дмитрий уже сидел среди арматурщиков на громадной железобетонной плите, будто на нестроганой крыше стола, и ел неочищенную колбасу с батоном - все ели неочищенную, в то утро пальцы не могли справиться с такой тонкой работой. По кругу ходили бутылки с кефиром.

И кто знает, может быть, Дмитрию и понадобился этот ночной штурм только для того, чтобы на заре всей бригадой есть неочищенную колбасу, по-братски смотреть друг другу в усталые глаза.

Девчонки - их было три - отработали две смены подряд и так устали, что не захотели завтракать. Положили под головы доску, на доску рукавицы и уснули. Им, наверно, снилось душистое сено, бодрящий заливистый крик петухов и грустное мычание коров. Их грубая брезентовая роба в эти минуты как никогда была им к лицу. Их спутанными волосами забавлялась заря, и такую чудесную причёску им не смог бы сделать даже самый лучший парикмахер. Их щеки рдели стыдливым румянцем, оттого что девчонки у всех на виду целовались с солнцем. Может быть, ночной штурм и понадобился для того, чтобы арматурщики увидели, как хороши их девушки, спящие на заре.

Дмитрий лениво жевал колбасу и смотрел вокруг с таким видом, будто это он создал солнце, девушек, арматурщиков - всю землю.

Так чего, же он теперь обрушился на штурм, устроенный Пасловским?

И Люда и Дмитрий время от времени посматривали на Олега. Или они и спорили с намерением разбередить его?

Не знаю, так это или не так, но вскоре Олег раскачался и стал спорить с Дмитрием. Он то снимал, то надевал очки, расхаживал по комнате и размахивал рукой, словно топором (Манеру размахивать вот так рукой он перенял у Дмитрия). Олег говорил:

- Человечество развивается от взлёта к взлёту, каждый день оно делает большие или маленькие революции. И если уже я решил жить по-человечески, то хочу драться, а не качаться маятником.

Ага! Один ноль в нашу пользу. Это я, Люда и Дмитрий воскликнули молча. Олег, кажется, начинал «выпрыгивать» из самого себя. Надо было только поддать ему, чтобы он уверенней выскочил. И спустя несколько недель мы поддали, но за эти недели произошли важные события. О них-то и надо сначала рассказать.

В тот же вечер, на новоселье, Дмитрий рассказал, что наш сосед - никакой не снабженец, а экскаваторщик, Герой Социалистического Труда Павел Петрович Твердохлебов. Его дочь Вера два года назад окончила десятилетку. Девушка болезненная, поэтому после школы год отдыхала, а сейчас работает копировщицей в проектной конторе.

Дмитрий встречался с ней несколько раз, а потом она неизвестно почему не пришла в назначенный час, и с тех пор он её не видел.

- А жаль, - сказал Дмитрий, - славная девчонка.

Спустя три дня мы ходили по чужим коврам, как по своим. Соседи оказались хорошими, простодушными людьми. Между нами установились добрососедские отношения, а спустя ещё несколько дней мы вновь разделились на две группы, но уже не по семейному признаку. И вот в чем тут дело.

У Павла Петровича было четверо сыновей. Воспитывал он их всех одинаково: окончил десятилетку - и точка, иди работай, а там уже жизнь проверит, на что ты гож, и сама укажет дорогу. Двум старшим выпала короткая огневая дорога: школа, военное училище, танковые атаки, слава и вечный покой под глыбой гранита.

Один из младших как пошёл на монтаж турбин, так и остался на этой работе по сей день, дальше учиться не захотел, ездит со своей бригадой со стройки на стройку. Другой тоже начинал на монтаже, а сейчас заканчивал юридический институт.

Оба сына - крепкие, здоровые ребята.

А вот с Верой получилось плохо. Хрупкую, слабенькую здоровьем девочку родители берегли и лелеяли.

Когда она училась в младших классах, ходила в балетный кружок. Руководительница говорила, что у Веры большой талант. Тут Павел Петрович и вовсе отступился от дочери: где ему, землекопу, вмешиваться в такие тонкие дела.

С годами у Веры прошло увлечение балетом, в десятом классе она заговорила о медицинском институте. В десятом же классе у неё появились головокружения. Ей все труднее давалась учёба, экзамены на аттестат зрелости она сдала с трудом

Врачи никакой болезни у Веры не находили, кроме общего истощения организма, и советовали в институт не поступать, а отдохнуть годочек.

Она отдыхала год, но отдых ей не пошёл в прок. Спортом занималась неохотно, а все больше читала, лёжа на диване, или вышивала. Аппетит был у неё плохой, головные боли усилились, начало спотыкаться сердце... Врачи посоветовали ей идти на какую-нибудь лёгкую работу.

Павел Петрович было заикнулся, что хорошо бы ей поехать поработать в колхоз, но Анна Сергеевна, как говорил Павел Петрович, стала на дыбы. «Да с её ли ручонками копать землю? Совсем ребёнка загубить хочешь?» - укоряла она. И Веру определили копировщицей в проектную контору.

Сначала она будто бы стала живее, а потом с ней опять стали случаться обмороки. Работу пришлось бросить.

В Москве разные профессора говорили по-разному, а один психиатр сказал:

- Жизнь - это борьба за жизнь, и если человека лишить этой борьбы, он погибнет. Ваша дочь по своей конституции очень энергичный человек, но сейчас её организм находится в некоем сне. Нужна встряска, настоящий физический труд, иначе она погибнет.

Павел Петрович привёз дочь из Москвы и сказал жене, что Вера должна идти работать в женскую бригаду бетонщиц. Анна Сергеевна опять «стала на дыбы» - произошёл семейный скандал, какого у них, пожалуй, никогда не было. Анна Сергеевна обозвала мужа извергом, палачом, а он её - дурищей старой.

Анна Сергеевна заявила, что не пустит Веру ни на какую работу, а повезёт её летом на курорт.

На это Павел Петрович ответил ей:

- На шиши поедете, что ли? Денег не дам. В котлован! Там самый лучший курорт. И скорее земля лопнет, чем я отступлюсь от своего.

- Скорее твоя старая дурная башка лопнет. А деньги сама добуду не хуже твоего. Улицы подметать стану, по миру пойду.

Конечно, ни земля, ни голова не лопнули, ни улицы подметать, ни по миру Анна Сергеевна не пошла. Но старики с упорством выдерживали характер.

Павел Петрович по-прежнему отдавал жене зарплату сполна, в банный день рубил дрова для титана, по воскресеньям ходил на базар за картошкой, мясом и прочими продуктами, но с дочерью и женой совсем не разговаривал. В крайних случаях объяснялся короткими резкими жестами, будто рассерженный глухонемой. Поужинав, уходил в свою комнату и до утра не показывался.

Анна Сергеевна по-прежнему ревностно следила за чистотой в квартире, готовила еду, молча ухаживала за мужем, а после ужина садилась на кухне читать газеты и прочитывала, по-моему, даже скучные передовицы, чтобы убить время.

Труднее всех переживала эту «войну» Вера. Она не хотела и не могла ослушаться отца. Вера знала: если он что-нибудь твёрдо решит, то становится неумолимым, похожим на валун, который катится с горы и крушит все на своём пути. Мать - обычно покладистая - в этой «войне» скорее изойдёт вся слезами, но не уступит отцу.

Мы с Людой по этому поводу тоже разбили горшок.

Вечером, когда было уже темно во всей квартире, Люда лежала в постели и шептала мне:

- Удав, а не человек. Ни разума у него, ни жалости. Разве с её здоровьем идти в бетонщицы? Удержит она своими ручонками вибратор? Ей курорт нужен, а не котлован...

Я молчал, но был уверен, что лечить Веру надо только серьёзным физическим трудом.

- Чего же ты молчишь? Может, и ты свою дочку погонишь в котлован?

- Погоню, - как-то не удержался, уронил я и, чтобы смягчить удар, добавил: - Если надо будет.

- Посмотрим... А Веру надо?

- Надо.

- Посмотрим.

И все. Больше не было сказано ни одного слова. Вроде бы ничего серьёзного и не произошло, а что-то тревожило меня.

Впрочем, какое нам дело до Веры, до стариков? Наша дочка? Но ведь её ещё нет на свете. Да и будет ли у нас когда-нибудь необходимость посылать её в котлован? И вообще все это похоже на бурю в стакане воды. Мелочь какая-то...

Мелочь? А предположим, что все .это происходит в семье академика или народного артиста. «Девочку послать работать бетонщицей в какой-то котлован! Кошмар! И кому это нужно?!» Там бы произошла настоящая драма и окончилась бы она тем, что вместо котлована придумали бы морские купания, туристский лагерь...

Мы с Людой долго не могли уснуть и - самое неприятное - почему-то молчали. Надо, обязательно надо было что-то говорить. Я пытался говорить, а Люда, прижавшись лбом к стене, натягивала на плечи одеяло и молчала.

Будильник, стоявший на магнитофоне, оглушительно стучал в тишине, со злорадством мерил глубину и ширину нашей первой семейной размолвки.

Утром Люда не сказала мне своего обычного: «Доброе утро, голубчик».

- Вставай. Уже время, - сказала она.

И завтракал я без неё, не в своей комнате, а на кухне. Напротив меня сидел Павел Петрович, ел жареные макароны с мясом, то и дело левой рукой загибал к носу непослушный правый ус и молчал.

Мы ели, прислушиваясь к приглушённому разговору женщин в соседней комнате, поглядывали друг на друга исподлобья.

Павел Петрович ел быстро. Он расправился со своей едой прежде, чем я понял вкус моего завтрака. Выпил он кружку воды из-под крана, крякнул и сказал, сурово улыбаясь:

- Бабоньки затолкали нас с тобой в одну клетку. Выходит, ты за меня?

- Выходит.

- Ишь собачьи отравы, шепчутся. Извергом, наверно, меня называют.

- Называют.

- А ведь глупы, как сало без хлеба.

- Глупы.

К «холодной войне» присоединились Олег и Дмитрий. Но странно как-то.

Олег, к моему удивлению, был за то, чтобы Вера шла работать в котлован, а вечером, когда коридор превращался в «линию фронта» и «противники окапывались» в комнатах, Олег сидел почему-то не с нами, а с женщинами.

Дмитрий же, наоборот, был на стороне женщин, а сидел с нами.

Мы играли с Павлом Петровичем в шахматы, а Дмитрий, пристроившись возле нас, курил папиросу за папиросой. Павел Петрович, морщась, разгонял рукой дым. Вначале мы с Дмитрием уговорились не курить за шахматной доской в маленькой комнате, но Павел Петрович запротестовал.

- Сам не курю, но люблю, когда другие курят. Дымите.

И мы дымили, а он морщился, махал рукой и непомерно долго думал над каждым своим ходом. В комнате, в которой можно было топор вешать, царила тишина и витали обрывки невесёлых мыслей трёх мужчин. Иногда к этому прибавлялся густой, чёрный, нестерпимо горячий чай. Чтобы не унижаться перед женщинами, мы готовили его сами, им потом оставалось только вымыть посуду.

Домой Олег и Дмитрий шли вместе. Шли как противники и лишь из вежливости, перебрасывались пустыми фразами. Разговора «о деле» между ними не происходило. Зато со мной каждый из них говорил об этом самом деле так откровенно, будто я был непогрешимым судьёй или духовником.

- И о чем он там с женщинами судачит целыми вечерами, чего нашёл интересного? И в спортзал уже не ходит, что ли? А старик упёрся, упёрся, как бык рогами в красные ворота... Ей, конечно, надо идти работать на свежий воздух, но не в котлован же! Хорошо бы весной в цветочное хозяйство или в сад...

Дмитрий улыбался, будто видел Веру в цветущем саду.

- Но ты гляди, - вдруг суровел он, - пусть этот разговор тут и умрёт... Никому... А она славная...

- Уж не влюбился ли ты в неё, мой друг?

- Тоже скажет чертовню какую-то. Я ж не мальчик. Просто она славная девушка.

...Зима своими ветрами, дождями и морозами преобразила Олега: его нежно-розовое лицо посмуглело, зашершавилось. Но ни морозы, ни дожди не смогли заставить его отказаться от лайковых перчаток, берета и демисезонного пальто. В любую погоду вышагивал он по эстакаде с медлительной торжественностью и гордостью. Теперь над ним уже не посмеивались, даже, пожалуй, любовались им.

К его иронической улыбке все чаще примешивалась грустная, а порой тоскливая мечтательность. Вот с такой обновлённой улыбкой он и говорил мне в один из тех дней:

- Есть в ней, понимаете ли, первозданная женская красота. Сразу я этого не увидел. Впервые встречаю такую девушку. Но, знаете, чего ей не хватает? Упругости. Вере обязательно надо поработать с годочек в бригаде. Я вовсе не стою за то, чтобы девушки походили на боксёров, долбили землю или носили мешки с пшеницей. Для них достаточно благородного женского физического труда.

Вы только не передавайте наш разговор Дмитрию Афанасьевичу. Ведь ему Вера тоже нравится... Я не сомневаюсь в его порядочности, но всё-таки когда двое мужчин сталкиваются на этакой узкой тропинке, то кому-то Обязательно придётся лететь вниз...

У нас с Людой отношения долго не налаживались. Собственно, они и не были особенно плохими, но мы уже не шутили, как бывало, встречи после целого дня разлуки нам уже не приносили большой радости, ласки стали сдержанными.

Я пробовал взломать этот ледок, но Люда всякий раз увёртывалась от серьёзного разговора, отвечала двусмысленными шутками и по-прежнему утром будила меня холодными словами: «Вставай, время уже».

На наших дверях и на окне появились новые, довольно дорогие занавеси - это повесила свои Анна Сергеевна. Когда мы приходили с работы, в духовке стоял ужин, приготовленный для нас Анной Сергеевной. Это меня возмущало, и однажды вечером я сказал Люде, что эти подачки меня унижают, что свои занавески на окнах лучше чужих, а ужин я могу готовить сам, если Людмила Петровна не вдохновляется для этого «подвига».

Люда даже ни чуточки не обиделась. Она только укоризненно улыбнулась и сказала:

- Если бы твои скверные слова услышала эта старая добрая женщина, то просто назвала бы тебя мещанином.

- Что ты за ахинею несёшь. При чем тут мещанин? И вообще, перестань говорить со мной в таком тоне.

- О! Это мне уже больше нравится. В мужчине должно быть немного металла. Давай разберёмся спокойно. Можно мне с тобой рядышком присесть? Спасибо.

Она взяла табурет, села напротив: колени в колени. Взяла меня за руку. Передо мной опять сидела моя шаловливая, моя ласковая Люда. И мне захотелось сказать ей: «Дай-ка я тебя лучше поцелую, и не будем ссориться».

Люда продолжала:

- Купить сразу все необходимое в хозяйстве мы не можем: денег не хватает. А стульев, скажем, этажерок и в магазине нет.

У соседей есть в избытке кастрюльки, табуретки и прочее. И вот они все это на время дают нам. Что же здесь плохого? Что плохого, если нам, обоим работающим, пожилая женщина, у которой достаточно свободного времени, приготовит ужин? Ты не вскидывай брови. Послушай ещё немного, а потом ответишь...

- Я не хочу одолжаться.

- Ах, ты не хочешь одолжаться? А в детстве за свой счёт учился, кормился?

- Никого чужих не просил.

- Все равно. Сначала тебе дают, а потом ты должен вернуть сторицей. Первый математик дал своему ученику таблицу умножения вовсе не как подарок, который надо положить в шкатулку и потом всю жизнь хвастаться им перед гостями. Он дал ученику эту азбуку, чтобы тот потом открыл дифференциалы, интегралы. Даже садовник выхаживает яблоки не только для того, чтобы их просто съели, получили удовольствие. Так что, голубчик, ты весь в долгу, как в шёлку.

- Но какое отношение имеет эта «высокая» философия к нашим заштатным мелочам?

У Люды появился зелёный огонёк в глазах, который для меня означал то же, что для машиниста красный светофор. «Стоп», - сказал я себе и старался поласковей улыбаться: мол, все кончено, ты права.

Да, собственно, тут и спорить было не о чем, мне все это было понятно. Но я как-то с детства привык жить в своей деревенской семье, как в норе. «Не проси, не бери, не унижайся, не показывай себя людям всего». Да и в городе я потом видел, как люди живут в одном подъезде по нескольку лет и не знают друг друга, боятся одолжить у соседей щепотку соли, чтобы не уронить своё, скажем, профессорское достоинство. В армии, на фронте, я был компанейским парнем, как и все, но почему во мне до сих пор остался действительно мещанский норов?

А Люда все не хотела униматься.

- Заштатные, говоришь, мелочи? А с этих мелочей, может быть, и начинается дорога к той жизни, в которую мы идём. Да и не только в этом дело. Когда я прихожу с работы усталая и ем ужин, приготовленный Анной Сергеевной, пожилой доброй женщиной, когда я раздвигаю на окне занавески, подрубленные её руками, то в мою комнату вместе с радостью солнца входит и радость человеческого тепла. Мне от этого хочется работать и работать для людей.

Я встал, обнял и крепко поцеловал Люду. Она прижалась ко мне.

- Мне надоела «холодная война». Когда она кончится?

- Кончилась, - ответила Люда, - мы выиграли. Вера не пойдёт в бригаду бетонщиц. Она будет носить геодезическую рейку.

На железобетонном бычке высотой в тридцать метров стояла девушка. Она была видна всем, но увидели её только двое.

Один из них - Дмитрий - был в самом низу, и ему девушка казалась парящей в облаках, недосягаемой. Он хотел сравнить её с древнегреческой богиней и не мог: в стёганой телогрейке, в шароварах, в сером пуховом платке - не было такой богини. И всё-таки она была каким-то необыкновенным существом. Это для неё соорудили постамент, для неё светило солнце, ветер вокруг неё водил хороводом облака. Красная геодезическая рейка в руках Веры словно указывала дорогу облакам и птицам.

«И как же тут быть?..» -подумал Дмитрий.

Другим был Олег.

Он стоял на эстакаде, на одной высоте с Верой, почти рядом с ней, и она ему казалась просто чудесной девушкой. Снять бы её с бетонной глыбы, одеть в лёгкое шёлковое платье и увезти куда-нибудь подальше от неуёмной. людской суеты. Он почему-то был уверен, что в этой хрупкой на вид девушке таится большая сила. Вот такие молчаливые, очень застенчивые, не знающие себе настоящей цены, становились в нужную минуту Ульяной Громовой, Верой Засулич, княгиней Волконской, старостихой Василисой... И он на минутку оробел перед этой женской силой.

Но вот он увидел Дмитрия. Их взгляды скрестились.

Олег чувствовал своё превосходство над Дмитрием, человеком уже в годах. А с другой стороны, он чувствовал в Дмитрии непоборимую мужскую силу, упрямство.

Люда тоже наконец заметила Веру. Она приветливо помахала ей рукой. Вера улыбнулась.

- Ты видишь, мы победили! - торжествующе сказала мне Люда.

- Победа полная, - ответил я, - сдаюсь на милость победителя.

Казалось, все споры были решены...

Анна Сергеевна не пела больше тоскливых, тягучих песен - пела весёлые, шуточные. Она покрикивала на нас, чтобы мы лучше вытирали ноги, не опаздывали на ужин. А рано утром, когда у всех, кроме меня, был плохой аппетит. Анна Сергеевна сердилась до невозможности:

- И что уж вы, как котята, лижете, а не едите. Пища, она любит весёлость, тогда и витамин в ней живой, не вымученный...

Нам нравилось беспрекословно подчиняться сердитой хозяйке, потому что в её сердитости было много доброты.

Вера приходила с работы усталая, но весёлая. Даже нет, не весёлая... Её большие синие глаза таили в себе тихую восторженность и что-то такое, что знала только одна она. Она прятала это от нас, не хотела показывать.

Иногда Вера с Людой уходили в комнату Павла Петровича и подолгу там о чем-то разговаривали, потаённо смеялись, будто делились друг с другом девичьими секретами.

Чаще всего Вера ужинала торопливо, а потом старательно причёсывалась, одевалась и как-то тихонько уходила куда-то. Отец провожал её лукавым взглядом.

- Ишь ведь, - говорил он, - пробудился-таки в ней этот самый... витамин.

Но куда она уходила - Люда знала, но не хотела говорить.

Я узнал сам. Вера ходила в спортивный павильон, в секцию тенниса, которой руководил Олег.

Знал об этом и Дмитрий. Ему было тяжело.

- Подожду малость, - говорил он, - подожду. Посмотрим...

Итак, казалось, что все споры были решены. Но это только казалось.

...Вера заболела крупозным воспалением лёгких.

Врач беспомощно разводил руками и с убийственной безнадёжностью успокаивал стариков. Он требовал, чтобы Веру положили в больницу. Отец и мать отказались наотрез.

У Анны Сергеевны было два сердечных приступа. Её увезла скорая помощь, но она, немного окрепнув, убежала из больницы. Судорожно сцепив морщинистые губы, она двигалась по квартире, как призрак, ни на кого не смотрела, - её тёмные глаза были налиты безысходной болью.

Люда перестала красить губы и наглаживать перед уходом на работу шёлковые шарфики. Безо всякого уговора она взвалила на свои плечи заботы по хозяйству: бегала по магазинам, на базар. Ночью мыла полы, стирала, гладила на две семьи. С суровой молчаливостью Люда устранила от всех этих забот обессилевшую Анну Сергеевну.

Павел Петрович уже не следил за усами, поэтому они теперь все время находились в беспорядке: один тянулся к носу, другой скорбно свисал к подбородку. Брился в парикмахерской, потому что у него стали дрожать руки. По вечерам он уходил в подвал и возвращался оттуда, когда на столе уже остывал ужин, приготовленный Людой.

Однажды Павел Петрович принёс из подвала охапку выстроганных и покрытых лаком досок.

- Живёте, как черт летит и ноги свесил, -1 проворчал он, не глядя на меня. - Ни тебе уюта, ни тебе удобства. А книги? Будто черепки битые валяются посреди комнаты.

- Правильно, - сказал я, - но как мебель покупать? Сегодня здесь живём, а завтра опять ехать.

- Молчал бы уж. Я всю жизнь езжу, так что ж, по-свински жить? Я всю свою мебель за один час сложу, как колоду карт, сдам в багаж и поехал.

Минут через пятнадцать он собрал из принесённых досок отличный стеллаж.

- Вот так, - буркнул Павел Петрович и опять ушёл в подвал.

Одного себя считал он виноватым в болезни Веры и сторонился всех, скрывался в подвале.

Однажды, когда Вере было особенно плохо, Павел Петрович вошёл ко мне, сел у стеллажа и долго смотрел на стену, молчал. И если бы его глаза могли уронить хотя бы самую крохотную слезинку, я нашёл бы слово утешения, доброго дружеского участия. Но старик был твёрд как камень, ему было так же трудно, как одинокому придорожному валуну.

И только когда уходил, глянул на меня суровыми сухими глазами и сказал:

- Ведь если что... выходит, я её... - и не договорил, махнул рукой.

Дмитрий тоже молчал. Приходил вечером, спрашивал: «Ну. как там?..» Потом листал книги или перебирал шахматные фигуры, как чётки. Если случалось, что играли они с Павлом Петровичем, то играли каждую партию страшно долго. Неподвижные, сгорбленные над доской, они, казалось, играли не друг с другом, а с кем-то третьим, с их общим сильным врагом.

После игры старик сам провожал Дмитрия до двери. Подавал ему пальто, шапку.

- Спокойной ночи, Дмитрий Афанасич.

- Спокойной ночи, Павел Петрович.

- Так ты завтра... заходи.

- Обязательно. Спокойной ночи.

- Спокойной.

Олег приходил каждый вечер. В оранжерее у него было знакомство, и он всегда приносил Вере цветы. Являлся оживлённый, весёлый и, раздевшись, проходил прямо к Вере.

- Что здесь наша болящая? - спрашивал он. - Ещё не улыбается?

Вера улыбалась.

- Вот и чудесно. Я прошу тебя быстрее вставать, а то в оранжерее останутся от цветов одни корешки.

Олег справлялся о температуре, об аппетите Веры и давал Анне Сергеевне, словно многоопытный врач, новые советы на следующие сутки. Он знал рецепты диетических супов, знал, как и когда надо ставить банки, горчичники, компрессы.

- Дай-ка твою ручку, дитя... Так... Пульс хороший. Открой рот. Не стесняйся, врачей не следует стесняться. Вот так, хорошо. Все идёт чудесно. Скоро уже встанем.

Олег шёл в кухню и журил Анну Сергеевну:

- Вы опять ночь не спали? Плохо, очень плохо. Лучшее средство борьбы с болезнью - это присутствие духа. В этом доме должно быть больше улыбок. Помните: улыбка - универсальное средство от всех болезней.

- Ох, да и что ж за молодой человек, - говорила о нем Анна Сергеевна, - прямо душа, а не парень. И что бы мы без него делали?..

Павлу Петровичу Олег не нравился.

- Липучий он какой-то да и... Тряпкой мокрой оботри, и вся петушиная краска с него слезет... Чего он сюды шлындает? Цветы носит - свадьба ему тут, что ли? Свистун.

И хотя Павел Петрович хмурился, смотрел исподлобья, Олег всякий раз приветливо с ним здоровался, справлялся о самочувствии и, как гидрометбюро, регулярно сообщал о погоде:

- Холодина сегодня невозможная, а завтра будет ещё холоднее. С северо-востока ожидается вторжение мощных холодных потоков.

- Свистун, - бурчал себе под нос Павел Петрович.

- Что вы сказали?

- Черт ему рад, говорю, этому потоку.

Сама Вера относилась к своей болезни как к чему-то совершенно необходимому для того, чтобы можно было жить дальше. Её слабенький организм в решительную минуту в борьбе за жизнь обнаружил необыкновенную силу. Вера не охала и не стонала, только иногда беззвучно плакала, отвернувшись к стене. Не морщась, принимала самые противные лекарства, и ещё до кризиса, к удивлению врача, у неё появился хороший аппетит.

Однажды, когда Вера была одна в комнате, я зашёл к ней.

Бледная, худая, она смотрела на потолок и кому-то виновато улыбалась. Её большие глаза теперь казались просто громадными - не глаза, а настоящий разлив.

Увидела она меня и смутилась, а потом, ничего, успокоилась и сказала:

- Посидите со мной немного. Даже закурить можете, если хотите, а то у меня уже не комната, а какая-то стерильная аптечная коробка.

- Тебе вреден табачный дым.

- Глупости. Хватит с меня аптеки.

Я закурил, но не очень смело - вдруг Люда войдёт?

- Как, по-вашему, умру я или нет? - спросила Вера и так на меня посмотрела, что даже пальцем невозможно было шевельнуть незаметно, покачнувшийся дымок от дрогнувшей папиросы и тот не ускользнул от её внимания.

Вот уж меньше всего я ожидал такого вопроса.

- А у врача ты спрашивала об этом? - Это было единственное, что я смог ответить.

Она улыбалась, но не выпускала меня из-под своего взгляда. Испарина выступила у неё на лбу.

- Разве можно верить врачу? Кстати, это как раз тот случай, когда честный человек может врать со спокойной совестью. Да и другим никому не верю, не могу даже с ними говорить об этом. А вот с вами могу.

- И с Олегом не можешь? - Я понял, что задал ненужный вопрос, но что делать, если он уже задан?

Вера, к счастью, отнеслась к вопросу спокойно.

- С Олегом тем более не могу. Так умру я или нет?

Соврать или как-то кругленько отвертеться тут было невозможно, и я сказал, что думал:

- Не умрёшь, если хватит у тебя воли. Только любовь к жизни спасает...

- Я не умру...

Вошёл Павел Петрович. Он, видимо, хотел сказать дочери нечто важное, но постеснялся меня и зачем-то стал поправлять Верину подушку, одеяло... Вера схватила его за руку, стала целовать её и заплакала.

- Хороший ты мой папа, хороший, хороший...

У Павла Петровича задрожал подбородок, запрыгал ус. Он присел на краешек кровати, справился со своими размякшими нервами. Поцеловал дочку в щёку, поправил её растрепавшиеся волосы и спросил:

- Не обижаешься, значит, на меня?

- Я думала, ты на меня обижаешься. Вот выздоровлю и опять пойду в котлован. Ты попроси Дмитрия Афанасьевича, чтобы он на моё место не брал никого. Я скоро поправлюсь. Вот увидишь.

- Ты сама бы попросила.

Вера заволновалась, будто испугалась чего.

- Я... ты уж лучше сам.

- Ничего, ничего, сам попрошу. Ты об этом не думай.

И вообще, в присутствии Дмитрия Вера чуть ли не с головой укрывалась одеялом, говорила срывающимся шёпотом. Зато когда приходил Олег, она оживлялась, просила его почитать вслух «Фацелию» Михаила Пришвина или рассказы Александра Грина.

Олег рассыпал по голубому атласу одеяла цветы и театрально читал неведомо кем написанные строки:

Я усыплю тебя цветами, звёздный мир я тебе подарю.

Польщённая Вера тихонько смеялась и безвольно возражала Олегу:

- Не надо мне звёздного мира, что я с ним буду делать? Ты вот лучше садись и читай.

Он закрывал глаза, откинувшись на спинку кресла, словно пытаясь представить то, о чем сейчас будет читать, а потом улыбался и начинал...

Бушевала последняя мартовская метель. Я говорю, последняя, потому что в небесных закромах, видно, оставалось совсем мало снегу, и на земле вместе с лопоухими ошмётками летели капли дождя.

Ветер хоть и выл по-зимнему зло, но в его вое и рёве уже можно было услышать будущие весёлые мелодии весны. Я слушал эти мелодии, они тревожили меня, не давали уснуть.

Люда лежала на моей руке и тоже слушала метель. В эти минуты она была похожа на пригревшегося котёнка. Мне так и чудилось, что она вот-вот замурлычет. Но она не замурлыкала, а открыла глаза и негромко, со вздохом, сказала:

- Какая у них красивая любовь...

- А я бы сказал - драматическая.

- Не вижу никакой драмы.

- Напрасно. Дмитрий считает, что недостоин её, а она робеет перед ним. До страха робеет.

Люда тихонько засмеялась.

- Чудак ты. При чем тут Дмитрий, если она любит Олега?

- Вера сама тебе об этом сказала?

- Сама.

- Она тебе сказала неправду.

- Ты-то откуда знаешь?

- Знаю.

- Ну, хватит. Спи... Ничего ты в этих делах не. понимаешь. Спи.

- В том-то и дело, что Вера любит Дмитрия. И боится даже себе в этом признаться.

Люда прижалась к моей щеке, положила руку на мои глаза...

- Спи. Не надо об этом больше говорить.

А сама всё-таки заговорила:

- Зачем ей тридцатипятилетний мужчина с ребёнком... Олег такой красивый, молодой.

Я выключил настольную лампу. В темноте ещё отчётливее послышались голоса весны в стонах последней метели. И думать в темноте легче, приятнее...

Смешная Людка, зачем ей нужна чужая любовь? Вот и нет этой любви, а ей так хочется, что она выдумала её...

И я, наверно, смешной. Может быть, и у Дмитрия с Верой нет любви, а мне хочется, чтобы она была, поэтому я и верю в неё. Должно быть, так и надо.

Не только мне и Люде - это необходимо всем. Какие-то тонкие, почти невидимые ниточки должны постоянно связывать людей, без этого нельзя. Может, с этого и начинается счастье большой человеческой семьи.

...Жалко мне Олега. Что, если Вера и есть та человеческая душа, которая согреет его? А как быть с Дмитрием? В его волосах за последние недели появилась седина. «Заблудился я, что ли?» - говорил он мне и тяжело вздыхал. Дмитрий думал, что ему станет лучше, когда приедет мать со Светланкой, а получилось наоборот. Ласковая дочурка напоминала ему о семье, которая так неожиданно для него разрушилась...

Не меньше, чем Олег и Дмитрий, беспокоили меня старики. Павлу Петровичу нравился Дмитрий, а Анне Сергеевне - Олег.

Вот и разберись во всей этой путанице, попробуй. А надо, обязательно надо...

- Спи, голубчик. Нам с тобой тоже надо немного покоя, - тихонько сказала Люда. То ли она не спала и слышала мои мысли, то ли бормотала во сне.

Дождь сильнее забарабанил по окнам: ветер, должно быть, переменился, подул с севера.

В Вериной комнате вспыхнул свет. Видно, ей тоже не спалось. Вот она зажгла настольную лампу. Наверно, утомилась от беспокойных мыслей и решила вспугнуть их светом.

«Нам с тобой тоже надо немного покоя».

Покой, покой... Каждому человеку нужен покой...

Люду на работе зовут Бякой Бяковной за то, что она, когда принимает блоки под бетон, показывает на брак и говорит: «Это бяка, надо исправить». Умеет она работать так, что при всей её требовательности, придирчивости не наживает себе врагов. Её считают толковым инженером, честным, строгим хозяином.

Когда человек все свои силы отдаёт делу, когда его нервы не изматывает мелкая мещанская злобишка, когда нет у него за спиной мышиной возни из-за ранга, тёплого местечка, а есть лишь серьёзная напряжённая борьба за настоящее дело, - это и есть покой. Я спокоен за Люду. За себя тоже спокоен.

Моя работа старшего прораба очень беспокойна, но это беспокойство и есть мой покой. Он похож на покой штангиста в тот момент, когда он ставит рекорд. Воля, разум, чувства его направлены к одной цели - взять рекордный вес.

В последнее время я живу так, что после решительного рывка, когда израсходована вся, до последней капли, сила, вдруг оказывается, я могу делать что-то ещё. И не только могу - для меня это просто необходимо...

Кончается рабочий день, я выдаю прорабам ночной смены задания и поднимаюсь на эстакаду. Гудят от усталости руки и ноги, хочется прилечь и уснуть. Я вижу тарелку дымящегося борща, мягкую подушку... С Волги дует ветер, осоловевшее красное солнце смотрит на меня из-за труб тракторного завода. Я облокачиваюсь на перила и смотрю вниз. Я могу спуститься вниз и зайти в отсасывающую трубу турбины, походить по ней, покричать «ау», послушать эхо. А пройдёт год, и котлован затопят. В отсасывающих трубах станет бурлить вода, и уж никто не сможет там походить, покричать «ау». И так будет десять, сто, тысячу лет.

Я радуюсь тому, что когда-нибудь пассажирам, едущим в поезде по сооружениям гидроузла, скажу: «А я ходил там, где вы никогда не сможете пройти...»

Потом я иду домой. Люда встречает меня у дверей, провожает в комнату, целует, нараспев приговаривая: «Я так по тебе соскучилась».

После ужина мы оставляем включённой только настольную лампу. Люда просит: «Поцелуй меня ещё немножко, не скупись». Потом она, довольная, забирается в постель с книгой, а я сажусь за стол. Мне не хочется спать, хочется думать и изображать свои инженерские мысли на бумаге. Я уже давно занят проблемой коренного усовершенствования арматурных работ в гидростроительстве.

Люда читает недолго - её одолевает сон.

Я убираю со стола будильник, чтобы он не смущал своими упрямыми стрелками, не подгонял меня.

В два часа (не позже и не раньше) Люда обязательно проснётся и скажет: «Голубчик, не дури, пора спать». Я выключаю свет и ложусь головой на тёплую Людину руку... Долго мои мысли будут ещё биться в темноте, волновать меня - это и есть мой покой. А эта чужая любовь пускай пока побудет в стороне. Пройдёт время, и она сама пробьёт себе дорогу - настоящая любовь не заблудится.

 

ГЛАВА 6

Все разрешилось неожиданно и очень просто.

Вера поправлялась не по дням, а по часам. Врачи этому удивлялись, а мы радовались. Мне кажется, Вере так сравнительно легко удалось перебороть свою болезнь потому, что она считала её порогом, через который надо обязательно перешагнуть, чтобы идти дальше, по новой дороге. У неё проявились сила и воля, как у нежного бледного ростка, который, пробиваясь к свету, взламывает толщу асфальта.

Выздоравливала Вера, и в нашем доме постепенно восстанавливался порядок. Павел Петрович стал бриться дома, по вечерам не уходил в подвал, а на ночь опять пеленал свои непослушные усы.

Анна Сергеевна вытеснила Люду с кухни и по-прежнему сама готовила для всех нас ужины и завтраки.

Как-то само собой выработался режим - после ужина все садились за газеты и книги: Анна Сергеевна - в кухне, Павел Петрович - в своей комнате, Вера - в своей, а мы с Людой - в своей: она - на мягком диване, который, кстати говоря, тоже нам сделал Павел Петрович во время своего «сидения» в подвале, а я за столом.

В половине девятого к нам приходили Олег и Дмитрий. Олег оставался с Верой, а мы отправлялись в кино. Люда под руку с Анной Сергеевной шла впереди. Мы втроём - сзади. Наша маленькая колонна в праздничных пальто и резиновых сапогах степенно двигалась по чёрному парку, в котором уже сошёл снег, но ещё не поднялась трава.

В кинотеатре Павел Петрович покупал пять бутылок пива, из внутреннего кармана пальто доставал пять тарашек и раздавал нам. Мы принимали эти дары, как на Кавказе знатные гости принимают рог с вином из рук именитого хозяина.

После кино наша компания превращалась в группу спорщиков. Под ногами хлюпала и чавкала грязь, но никто не обращал на это внимания. Громко говорили, размахивали руками. Из пятерых только двое почти всегда соглашались друг с другом: Павел Петрович и Дмитрий.

Однажды мы смотрели фильм «Дом, в котором я живу». Это был первый фильм, о котором все единогласно сказали: «Картина очень хорошая». А потом произошёл следующий разговор между Павлом Петровичем и Анной Сергеевной.

- Я бы таких баб своими руками давила, - сказала Анна Сергеевна. - Надо же, такого золотого мужа бросить.

- А твоя-то сестра зачем своего бросила и с другим уехала? Уж тот ли ей не муж был?

- От седины у тебя глупость, что ли? То ж любовь была, а это дурость.

- Ты могла бы и повежливее выразиться... Теперь для тебя все дурость.

- Почему это у меня теперь все дурость?

- От седины... Вот, скажем, Вера наша взяла бы да и влюбилась в какого-нибудь мужчину, а у него жена, дети.

Я видел, как согнулся Дмитрий, будто его ударили тяжёлой палкой по спине.

- Ишь ты, сравнил. Что ж, ей холостых да и молодых мало? И это, я считаю, не любовь, а дурость.

- Вот оно и видно теперь, у кого от седины глупость, а у кого мудрость... Дурость это или не дурость, а Вера у тебя не спросится, как и твоя сестричка не спросила, кого ей любить.

- Ну и пусть. Я ей не мать после этого.

- А куда ты, старая, денешься?

Тут вмешалась в разговор Люда:

- И чего вы об этом заговорили? Слава богу, Олег неженатый, и детей у него нет.

- Какой Олег? - проворчал старик. - Свистун этот, что ли? Да я его...

- Вот оно и видать, у кого от седины глупость, а у кого мудрость, - до крайности робея, проговорила Анна Сергеевна.

Старик молчал. Все молчали. Темно - лиц не видно. Но эта темнота, это молчание было похоже на заряжённый патрон, брошенный в костёр.

В этот вечер Олег, как бывало раньше, нас не дождался.

Вера не спала. В её глазах стояло никому не понятное недоумение и страдание.

Нам с Людой не хотелось спать, не хотелось и говорить, хотя Верины глаза не давали покоя.

Мы просидели с логарифмическими линейками до трёх часов ночи. Сначала от цифр у меня рябило в глазах. Мне хотелось смести их на пол и выписать на бумаге пять жирных вопросов: Вера, Дмитрий, Олег, Павел Петрович, Анна Сергеевна.

Все они хорошие люди, но, может быть, они скоро станут врагами. И кто будет в том виноват? Кто прав из них и кто не прав?

Я знал и знаю сотни таких людей. Большинство из них порядочные люди, добрые и милые. Но в то же время они разделены на два нелюбящих друг друга, а то и просто враждующих стана. Слушаешь одного, и кажется, что виноват тот - другой, слушаешь другого - получается наоборот. Все правы, и все виноваты.

Черт возьми, оказывается, я живу среди людей, которые по меньшей мере не желают друг другу добра и рассудить которых труднее, чем взлететь на Луну.

Мне хочется вместо пяти вопросов написать один: ЧЕЛОВЕКИ.

...Цифры уже не сыпались беспорядочно на бумагу, а выстраивались в ровные столбики, в строфы. Я слышал чёткий ритм математических стихов. Несмотря на всю их сложность, мысль в них выражена неизмеримо яснее и точнее, чем в стихах Блока и Мартынова.

Эх, если бы можно было для каждого юноши и девушки решить уравнение со многими неизвестными, дать ответ на мой вопрос - ЧЕЛОВЕКИ - с помощью математических формул!

Мне казалось, что это можно сделать и что я, в сущности, это и делаю, выворачивая наизнанку математику, рассчитывая стальные мослаки гидроузла. Разве без расчёта Архимеда и Ломоносова, Ньютона и Коперника, Лобачевского и Менделеева люди смогли бы ответить на вопрос, как жить дальше, в каких широтах человеческого бытия лежит невыдуманная земля обетованная?

Я, конечно, не корифей и не первооткрыватель, но что делали бы эти самые корифеи, если бы для них безвестные столяры не выдумали удобных стульев, если бы простые рудокопы не достали для них из-под земли руд? Вот и выходит, что я своей арматурой, хоть и микроскопическое, но положу зёрнышко в одну из ступенек, по которым люди поднимаются все выше и выше.

И что это такое: я, я, я... А Люда? Ведь она тоже сидела со мной рядом и вдохновенно сочиняла математические стихи. Я слышал, как она бормотала формулы и цифры, видел, как на её вспотевший лоб, на глаза падали пушистые волосы. И ей некогда было их убрать, она просто их сдувала, выставив совочком нижнюю губу.

В три часа ночи мы увидели за окном ослепительный всплеск первой весенней молнии. Гром, яростный и радостный, грянул и раскатился по небу.

Люда вскочила, захлопала в ладоши и заплясала, напевая что-то мальчишески глупое и весёлое. Я смотрел на неё и не мог понять, что случилось.

- Все, все! Наша взяла! - закричала Люда, ожесточённо целуя меня. - Когда слышишь первый гром и что-нибудь задумаешь, оно обязательно сбудется. Вера выйдет замуж за Олега!

- Как тебе не стыдно, комсомолка!

- И ни чу-точ-ки, и ни чу-точ-ки!

Врачи разрешили Вере короткие прогулки.

В воскресенье на первый выход наша компания собралась полностью. Пока женщины одевали Веру для такого торжественного выхода, мы, мужчины, стояли у подъезда и курили.

Нас было четверо, мы были едины, но это единство походило на неустойчивое единство ядра урана. Распад мог произойти со взрывом, а мог и спокойно, как в реакторе. Мы все четверо хорошо знали это.

Олег был в лайковых перчатках, берёте и прорезиненной курточке. С его лица, обветренного и возмужавшего за зиму, не сходила улыбка. Но была эта улыбка какая-то нервная.

Я все эти дни пытался понять, что произошло между ним и Верой в тот вечер, когда он не дождался нас из кино, и не мог. Олег своей уверенностью и спокойствием сбивал меня с толку. Как-то на эстакаде я прямо спросил его об отношениях с Верой. Он выпустил колечко дыма, одним глазом через это колечко глянул на меня и лукаво сказал:

- Все идёт, мой дорогой друг, отлично. К свадьбе я закажу тиснённые золотом пригласительные билеты. Мой папа поздравляет меня с производственными успехами и посулил купить в подарок «Волгу»... Свадебное путешествие состоится в легковой машине. Кстати, он шлёт вам привет.

Под Дмитрием горела земля. Он стоял, угрюмо ссутулившись. Из-под темно-зелёной велюровой шляпы выбивались на виски волосы, которые давно надо было подстричь. В них светилась седина. Сначала Дмитрий вырывал каждый седой волосок, а потом перестал. Мне казалось, он был бы рад, если б седых волос появилось ещё больше, если б можно было вообще не стричься и не бриться, зарасти как дикарю. Я спросил у него:

- Зачем тебе это?

- Я не мальчик, чтобы выхорашиваться.

- Чудак. Ей же приятно видеть тебя опрятного, свежего.

- Сам ты чудак, - ответил Дмитрий, махнул рукой и пошёл прочь.

Странной была его борьба за свою любовь. С одной стороны, он не верил в то, что Вера может полюбить его, что он достоин её. С другой стороны, он больше всего боялся снисхождения. Вера должна не просто влюбиться в него, как влюбляются мягкосердечные девчонки или сентиментальные женщины, а должна почувствовать силу - именно силу его мужской большой любви.

Павел Петрович мне однажды сказал:

- Молодец Митька. У него моя хватка. И чего этот Олег ввязался в такое дело? С кем тягаться задумал? Кость у него тонка против Митькиной. А жалко парня. Ты б там как-нибудь посодействовал, чтобы без этих, как их... эксцессов. Убедил бы ты его или...

- А в чем убеждать-то? Ещё ничего не известно.

- Как это не известно? - вдруг обиделся Павел Петрович. - Я все вижу, меня не проведёшь.

- А я сомневаюсь.

- Ну и сомневайся. Мы с Митькой не сомневаемся.

Сегодня Павел Петрович ожидал чего-то особенного. Весь вид его говорил об этом. Он то прохаживался, то садился на бревно, лежавшее у подъезда. Весь он светился какой-то затаённой радостью. А потом ни с того ни с сего подошёл к Дмитрию, взял его за лацкан пальто и стал рассказывать. Может быть, ему это надо было для того, чтобы убить как-нибудь время, которое для него, видно, уж очень медленно двигалось.

- В крестьянстве отцу моему не везло. Все время, сколько помню себя, ели мы хлебушко пополам с мякиной с самой осени, а весной и вовсе переходили на лебеду. Хлебный дух слышали только из чужой трубы по утрам, когда соседи караваи в печь сажали. Потом и мы с братом повыросли, хоть паши на нас, и трудолюбивыми были, и все одно плохо жили, будто углём чёрным меченые. Где какая беда в селе - все с нашего двора начиналось. Сапом болели наши лошади, свиньи от рожи у нас повыдохли, суховей хлеба палить с нашего поля начинал... Отец осерчал на свою крестьянскую долю, проклял её. А тут как раз в соседней губернии железную дорогу строить начинали. Продали мы все, чуть ли не до последних портков, купили ещё двух лошадёнок и стали втроём грабарить. Вытащила нас железная дорога из беды - немного лучше жить стали. Чуть оттает земля, люди - в поле, а мы гуськом, как птица перелётная, на своих грабарках - в город. Вот так я и стал землекопом. С той поры почти пятьдесят лет прошло. Передержал в своих руках все экскаваторы, от американского парового до нашего шагающего. Городским человеком стал начисто, помирать уж пора, а как по весне оттает земля, так и тянет меня в кочевье, будто цыгана к костру. Ведь вот и зимой и летом копаю землю, а никогда она меня не волнует, как весной.

Старик умолк.

Женщины наши вышли. Вера ничего не видела, кроме солнца, яркого неба и млеющей от радости земли. Да и видела-то она их словно в первый раз. А поэтому была счастлива. Белое личико её загорелось, маленькие мочки ушей, выглядывавшие из-под пуховой шапки, источали розовый свет, а грудь не дышала - вздрагивала от желания вобрать в себя пряный, дурманящий запах весны.

Олег и Дмитрий мельком взглянули на Веру и стали деловито закуривать новые папиросы.

Павел Петрович видел все: Веру, Олега, Дмитрия, солнце, землю. Он был доволен своей судьбой, первым по-настоящему весенним воскресеньем. Он встал с бревна, отряхнул пальто, поправил усы, фуражку...

Анна Сергеевна ничего не видела, кроме шарфика на шее Веры, который плохо повязан, расстегнувшейся пуговицы пальто. И все хлопотала вокруг дочери, боялась, как бы её не продуло.

Я видел только Людины глаза: в них таились хитрость и предчувствие торжества. Она взяла под руку Веру, Олега и защебетала:

- Пойдёмте на Набережную. Какая сегодня чудесная погода. И солнышко, и ветра нет.

Они втроём - впереди. За ними старики. Мы с Дмитрием сзади.

Все шло так, как замышляла, видно, Люда, но вдруг Вера все поломала. Она оглянулась и спросила:

- Дмитрий Афанасьевич, вы на Набережной живёте?

- Да.

- Мне так хочется видеть вашу дочку. Зайдёмте к вам. Пусть и Светлана погуляет с нами.

Дмитрий молчал.

- Зайдём. Правда? - настаивала Вера.

- И зачем это, Верочка? - не без раздражения сказала Анна Сергеевна.

- И в самом деле, зачем тащить ребёнка к реке? Там сыро, можно простудиться, - поддержала Анну Сергеевну Люда.

- Так и я могу там простудиться, - ответила Вера, освободилась от Олега и Люды, решительно подошла к Дмитрию, взяла его под руку и тоном, не допускающим возражений, сказала: - Я иду к вам. Ведите.

- И я к Мите, - буркнул Павел Петрович.

Мы четвёркой пошли впереди.

Сзади нас беззвучно рвались мины.

Дмитрий почти беспрерывно нажимал на кнопку звонка. Звонок яростно трезвонил за дверью, но никто не открывал.

- Мама... плохо слышит. У неё уши... - смущённо бормотал Дмитрий. Его лицо побагровело и обливалось потом.

- Сколько же можно звонить, - говорила Люда, - она, наверно, ушла, куда-нибудь. Пойдёмте...

Вера нервничала, волновалась из-за Дмитрия и уговаривала его:

- Ещё... Позвоните ещё раз.

Дверь наконец открылась. Перед нами стояла испуганная крошечная старушка в широкой оборчатой юбке и белой косынке. И не понять, где косынка, а где волосы - они одинаково белы.

- Мама, принимай гостей, - громко сказал Дмитрий...

- Какую комиссию? - тоненьким голосом спросила старуха.

- Гостей, гостей! - крикнул в самое ухо матери Дмитрий.

- А-а, гостей, - пропела облегчённо мать и низко нам поклонилась. - Проходите, пожалуйста, проходите.

Первой вошла Вера, последним - Олег. Он не хотел, видно, входить, но Дмитрий взял его под руку и ввёл в коридор.

- Раздевайтесь, раздевайтесь, - просила старушка, и никто не смел её ослушаться, хотя сначала и не собирались раздеваться.

Дмитрий сбивчиво объяснил:

- Евдокией Евлампиевной маму зовут. Ей восемьдесят шестой пошёл... Домработница вчера ушла... Не понравилось, видать, у нас.

Евдокия Евлампиевна прицепила электрическое ухо. Все так же робко улыбалась и все приглашала:

- Пожалуйста, гостечки, проходите в комнату.

Павел Петрович разделся, поправил перед трюмо галстук и, наклонившись к Евдокии Евлампиевне, громко спросил:

- Откуда будете, мамаша?

- А ты не напружайся, сынок, я с этим ухом хорошо слышу. Из станицы Кременской мы, Усть-Медведицкого округа.

- Казаки значит?

- Казаки мы, казаки... Проходите в комнату.

Светланка спала чутким сном. Едва мы успели войти в комнату, как она в одной рубашонке прибежала к нам из другой комнаты.

Протёрла кулачком глаза и стала пытливо нас осматривать. Никто не удостоился её особого внимания. Но вот Светланка направилась к Вере, сидевшей на тахте.

- А ты... - хотела что-то спросить Светланка у Веры, но запнулась, усомнилась в чем-то и, не сводя с Веры глаз, стала искать руками отца.

- Папа... папа...

Дмитрий подошёл к ней, присел на корточки, обнял. Вера ждала чего-то с волнением и болью.

И мы вдруг стали ждать. Но что должно произойти, почему должно произойти, - никто не знал.

- Ты привёл нашу маму? - радостно, со слезами на глазах спросила Светланка.

- Нет, - испуганно и торопливо ответил Дмитрий.

- Мама... Мама!

Светланка рывком освободилась от отца и робко, веря и не веря себе, пошла к Вере.

Остановилась, ещё раз внимательно осмотрела её и тихонько спросила:

- Ты очень долго болела, правда?

- Правда, - прошептала Вера.

И Светланка бросилась к ней. Взобралась с ногами на тахту, стала обнимать Веру, целовать... И захлебнулась слезами.

Вера тоже обнимала Светланку, целовала её и тоже плакала. Потом они стали вытирать друг дружке слезы и рассмеялись.

Вера достала из кармана пальто резиновую куклу и дала Светланке.

- Вот я тебе Катьку принесла. Хорошая?

- Хорошая. Масенькая-масюсенькая.

Ночью мы опять с Людой обманывали друг друга: делали вид, что спим, а сами не спали - не могли. Даже с логарифмическими линейками ничего не вышло. Случившееся на квартире У Дмитрия оказалось сильнее железных математических формул. Как мы с Людой ни пыжились в этот раз, не смогли стадо цифр построить в ровные математические строфы...

А Люду я таки обманул: она поверила в то, что я сплю, поднялась и вышла в кухню. Вскоре скрипнула и другая дверь - это вышла Вера, догадался я.

Не знаю, уславливались они или нет, но сошлись ночью и стали говорить.

Наша дверь была приоткрыта, и хотя женщины говорили почти шёпотом, я все отлично слышал. Желание послушать их разговор было настолько велико, что я дал клятву: подслушиваю впервые в жизни, и пусть у меня отсохнут уши, если я решусь это сделать хоть бы ещё раз на своём веку до самой гробовой доски (а там уж, в могиле, мне ничего не останется делать, как только подслушивать людскую жизнь).

- Я ничего не понимаю, - говорила Люда. - Почему Светланка подошла к тебе, а не ко мне, скажем? Наверно, Дмитрий показал ей твою фотографию?

- У него нет моей карточки.

- Может, ты похожа на его первую жену?

- Не знаю.

- А кукла откуда у тебя взялась?

- Это моя любимая. Я её с детства храню.

- А-а. И специально взяла. Значит, собиралась к Светланке? С Дмитрием договаривались?

- Ни о чем не договаривались. Сама я давно собиралась увидеть Светланку.

- Зачем?

- Испытать. Узнать.

- Кого испытать-то?

- Себя и её... Я... мне...

- Ну чего ты, чего... Успокойся. Услышат.

- ...и решила - если со Светланкой сойдёмся, тогда уж мне некуда деваться от Дмитрия.

- А говорила - Олега любишь.

- Уговаривала себя... а оно все сломалось...

И опять заплакала Вера. Долго плакала.

Люда её не успокаивала. По-моему, она и сама плакала, только неслышно, просто роняла слезы.

Я долго ловил сдавленные всхлипывания, приглушённые судорожные вздохи. Думал, им конца не будет, хотел было выйти и сказать: «Хватит вам!» Но тут как раз Люда прошептала:

- Олега жалко.

- А мне, думаешь, не жалко? - ответила Вера.

- И что он теперь будет делать? Как-то он немного выпил и говорил мне: «Каждому человеку свой женьшень нужен. Если он найдёт его, будет долго и интересно жить. Я почему-то думаю, что Вера - мой женьшень...»

Вера заплакала навзрыд.

- Тише ты. Услышат. И чего плачешь? Не пойму.

- И я... не пойму...

- А отец-то, отец твой как доволен - козырем каким ходит...

- А мама сказала: «Я этого не переживу».

Помню, Дмитрий говорил мне: «Катеришки мы». А что получилось? Сам он вон каким глиссером обернулся!

На другой день после свадьбы рано утром мы были с Дмитрием на эстакаде.

- Посмотри, - сказал он мне, указывая туда, где сейчас, как и когда-то, с геодезической рейкой стояла Вера, - думал я, вечер наступил в моей жизни, а мне ещё утренняя звёздочка досталась. Ну глянь, чем не звёздочка...

А через несколько дней по радио передали указ о награждении строителей. Дмитрия наградили орденом Ленина.

Павел Петрович от радости хотел даже усы сбрить, но мы ему рассоветовали. Тогда он сказал Анне Сергеевне:

- Хочу приём в честь зятя устроить. Не вечеринку, настоящий приём с важными гостями. И чтоб каждому было по две салфетки, по два ножа, по две вилки, по три ложки. Вина чтоб всякие, и под каждое вино должна быть особая посудина. Пусть селёдка будет с петрушкой во рту, а плавники из морковки. Цветов наделать из свёклы и лука. Сынов обоих выпишу.

Анна Сергеевна терпеливо выслушала такую необычно длинную речь своего мужа, а когда он вышел, перекрестилась (лет тридцать уже не крестилась) и прошептала:

- Видно, уж совсем конец моему старику. Господи спаси, сохрани и помилуй его.

...Все было так, как желал старый землекоп, а когда после торжества разошлись важные гости из парткома и горисполкома, кончились силы у Анны Сергеевны, заплакала она, запричитала:

- И нет моей головушке покоя, и нет моей сирой приюта, и за что на меня такая беда накинулась, и за что она меня, несчастную, терзает...

На другой день уехала Анна Сергеевна со старшим сыном в Братск.

Олег не был ни на свадьбе, ни на «приёме». Он даже на работе избегал нас, прятался.

Один раз в котловане Олега видели сильно пьяным. Ильичёв увёл его в бендежку, уложил спать и закрыл двери на замок.

Я дважды заходил к нему в общежитие, но ни разу не застал дома.

Был я и на стадионе. Там сказали, что целую неделю уже не видели Олега на тренировках, а скоро областные соревнования...

Думали, что с зимой рассчитались, ан нет. В субботу подул с юго-запада сиверский ветер, нагнал чёрных лохматых туч, и засвистело, завьюжило...

Снег тяжёлыми мокрыми комьями шлёпался об оконные стекла, налипал белыми наростами на стенах, карнизах, неровным бугристым слоем ложился на крыши, на кочковатую чёрную землю. К обеду весь город оказался погребённым под слоем водянистого снега.

В котловане было настоящее столпотворение. Машины буксовали на подъёмах и юзом сползали обратно. У бетонного завода перевернулись два самосвала. Наши гружёные армовозы стояли наверху. Около них ругались прорабы, требуя арматуру.

Шофёры с армовозов, величественные и спокойные, сидели в кабинах и отвечали прорабам на все их ругательства одним железным словом: «Нет».

Бульдозеры счищали на подъёмах грязь. Скреперы привозили зеленоватый песок и усыпали им дорогу. Но после двух-трёх автомашин, взобравшихся с натугой наверх, приходилось все делать сызнова.

Шофёры сгрудившихся машин собирались кучками, покуривали и мирно поругивали начальство, которое «все экономит, натягивает шкурку на кисель, а теперь из-за их «экономии» вылетают в трубу десятки тысяч...»

Трещали телефонные звонки, металась по проводам метелица ругани, рылись в грязи бульдозеры и гусеничные тракторы, покуривали шофёры и бетонщики.

Снег валил и валил, будто вся вселенная превратилась в мокреть и лавиной обрушилась на строителей.

К вечеру я охрип от ругани. Плащ и телогрейка промокли, и неприятный холодок щекотал плечи. Квартира и мягкая тёплая постель казались мне высшим благом. И вот наконец я добрался до города.

Люды дома не было!

На столе лежала записка: «Вместо горячего ужина прими мой горячий воздушный поцелуй. Мои общественные обязанности разрушили твои грёзы о домашнем тепле и уюте, а главное, о горячем борще. Мужайся - мы строим крупнейшую в мире гидроэлектростанцию. Соверши подвиг: сам приготовь себе ужин и сам постели себе постель».

В мокром плаще, в грязных сапогах я сидел на табурете посредине комнаты и тосковал. И мне нравилась моя тоска, и она была тем приятней, что под мокрую холодную одежду уже начало проникать ласковое тепло...

Дмитрий и Вера теперь приходили к нам очень редко - ведь и мы с Людой ходили не часто к своим друзьям в первое время после женитьбы.

Анны Сергеевны не было, и кухня стала скучной.

От Павла Петровича в квартире осталось только фырканье по утрам и вечерам во время умывания - все свободное время он теперь пропадал у молодых.

Сегодня он забыл выключить радиоприёмник. По пустой квартире, будто в насмешку надо мной, разносились шаловливые опереточные песенки.

Счастье Дмитрия и Веры опустошило нашу квартиру, и она стала похожей на заброшенный город, в котором только и осталось два забытых человека - я и Люда.

Я и Люда? А что же тогда говорить Олегу? Вот уж кто действительно оказался забытым всеми. И мне так захотелось обнять Олега, сказать ему несколько слов товарищеского утешения, что я, наверно, тотчас пошёл бы к нему, если бы так адски не хотелось спать.

Только я снял один сапог и принялся за второй, как раздался звонок - это к нам. Сунув обратно ногу в сапог, я пошёл открывать. Открыл - и оторопел: передо мной в зелёном офицерском плаще стоял подполковник Пельников. Он с ехидцей улыбался:

- Вот уж не думал, что и вы подвержены этому суеверию.

- Какому?

- Будто милиция - всегда к худу и никогда - к добру.

- Да что вы, товарищ подполковник...

- Ладно уж, пропускайте в хату.

Подполковник не стал раздеваться, сказал, что очень торопится. Он откинул капюшон плаща, снял фуражку, сел на краешек дивана. На мгновение его взгляд, будто вспышка электронной лампы, остановился на мне, а потом, успокоенный, задумчивый и неторопливый, поплыл по комнате. Ковёр на стене, магнитофон на тумбочке...

- Вчера Олег... ваш друг Олег во Дворце культуры нокаутировал трёх человек, в том числе сержанта милиции. За это его надо посадить... Молчите, значит, согласны, что такого хулигана надо немедленно арестовать?

- Как согласен? Нет! Да он же никакой не хулиган. Поймите... девушка... любовь...

- Знаю.

- Я сейчас пойду к нему...

- За этим я и зашёл.

Я сразу отправился к Олегу, но опять не застал его.

На другой день вечером к нам пришёл Каспаров. Я рассказал ему историю с Олегом. Он долго тёр ладонью свой большой лоб, а потом сказал:

- И парень-то ведь умный. Хороший. Хороший, говорю! А вот поди ж ты... Давайте подумаем. Есть у меня на примете одно дельце.

Сергей Борисович предлагал послать Олега с бригадой на два месяца на укрепление берега Волги. Этот участок строительства находился в угрожающем прорыве. Условия труда и быта - почти окопные, как сказал Сергей Борисович.

Люда решительно запротестовала:

- Ему и здесь тошно, а там он просто пропадёт!

- Мотыльки гибнут на ветру, а Олег, по-моему, не мотылёк.

Люда начала постепенно сдаваться, мы с Павлом Петровичем и Дмитрием стали активнее поддерживать Сергея Борисовича. Наконец она сказала:

- Я согласна, но это жестоко, очень жестоко.

Спустя две недели после отъезда Олега с бригадой Ильичева на укрепление берега меня встретил Сергей Борисович и сказал:

- Съезди завтра на берег, посмотри, а то, может быть, наш парень там и в самом деле скис.

Я поехал.

Забетонированный откос берега был в одном месте разрушен, будто проломлен тяжёлой неразорвавшейся бомбой. Изуродованные плиты, сухожилия арматуры скорбно свисали над воронкой, заполненной мутной водой.

У этой пробоины стояли две баржи, гружённые крупным камнем. На обеих баржах работало человек двести рабочих в тяжёлых брезентовых плащах. Вконец уставшие люди, с красными от бессонницы глазами двигались по палубе, будто маятник старых ленивых часов: от кучи камня к борту, от борта к куче камня. Даже эти камни, сбрасываемые усталыми людьми, падали, как мне казалось, медленно, будто парили. И всплески воды были спокойные, ласковые, словно Волга глотала, не камни, а что-то вкусное, лакомое, и облизывалась от удовольствия.

Дождь то переставал, то опять принимался за своё нудное, наверное, и ему самому надоевшее дело. За водянистой мглой не видно было Сталинграда. Мгла напитала лес. От этого он разбух и казался бесформенным.

На откосе в брезентовом плаще, в берёте стоял Олег и спорил с каким-то мужчиной. Спорил, и до того отчаянно, что снял очки и размахивал перед самым носом собеседника.

Я улыбнулся: «Не заметно, чтоб Олег тут скис. Вот когда он стал похож на настоящего прораба».

Наш катер ткнулся в баржу, и я, не дожидаясь, пока он окончательно причалит, перепрыгнул через перила и подался по барже, а потом по трапу на берег.

Не успел я ещё подняться на откос, как Олег увидел меня и радостно замахал руками:

- Сюда, сюда, Геннадий Александрович. Помогите мне убедить этого мальчика. Впрочем, раньше познакомьтесь, Геннадий Александрович Гуляев - старший прораб из нашего управления, известный инженер...

Я удивлённо посмотрел на Олега: что за чушь он городит?

Олег даже глазом не моргнул, рассчитывая на мою поддержку.

- А это - Пётр Николаевич Костерин, механик прорабства механизации. Молодой механик, молодой, но подающий надежды перестраховщик и бюрократ.

Я посмотрел на механика. Он в самом деле был почти мальчик. Видимо, год или два назад окончил институт. Худенький, невысоконький, с женственными чертами лица и голубыми глазами. Под большущим брезентовым плащом, испачканным в масле и грязи и висевшим на нем, как стальная кольчуга на младенце, он смотрел на нас покойно, но упрямо.

Я пожал его холодные, тонкие и вместе с тем сильные пальцы.

- Скажите ему, Геннадий Александрович, - сказал Олег, - что считать разгрузку этих барж с помощью бульдозеров сложнейшей проблемой - это все равно что считать себя изобретателем велосипеда. Ведь эти же самые баржи вы разгружали в Куйбышеве бульдозерами?

- Да, - спокойно соврал я. - Дело в том, что разгрузка бульдозерами уже далеко не новое дело, хотя я вовсе не работал в Куйбышеве и вообще не занимался этими делами.

- Ну?! - наседал на Костерина Олег. - Молчишь?

- Я знаю, что это не новость, - с невозмутимым спокойствием ответил механик. Голос у него был приятный - чистый, юный баритон. - Но, во-первых, надо тщательно осмотреть палубы барж, составить акт...

- Ты инженер, черт возьми, ну и осматривай! - кричал Олег.

- Во-вторых - и это самое главное, - бульдозерист должен быть виртуозом, чтобы работать на этом блюдечке. Ведь малейшая ошибка - и прощай машина. У меня нет такого отличного мастера, на которого бы я мог положиться.

- Но Колька-то соглашается? Просится парень! Он по этой барже на своём бульдозере будет лучше ездить, чем ты ходишь по земле!

- Не могу.

- Я буду жаловаться твоему начальнику управления, и он тебе прикажет!

- Это другое дело.

- А?! Как вам это нравится? Такая авария произошла... Люди из сил выбиваются без сна и отдыха. Каждую минуту Волга может смять эти плиты, как папиросную бумагу, вывернуть наизнанку этот остров, а ему, видите ли, нужен приказик, бумажечка! Да ты!..

И, совершенно выдохшись от злости, Олег вдруг спокойно, но со своей убийственно-ядовитой улыбочкой сказал механику:

- Ты, мальчик, на четвереньках ловок ходить и далеко пойдёшь. С чем и поздравляю.

Помолчав немного, Олег попросил меня:

- Наши ребята работают вон на той барже. Сходите туда, поговорите с ними, а мне надо пойти к телефону, чтобы составить «протекцию» этому мальчику.

Арматурщиков своих я не узнал. Грязные, небритые, с припухшими от недосыпания глазами, жёлто-бледные, они старались здороваться со мной приветливо, но у них ничего не получалось.

Ильичева я тоже не узнал. Весел, подстрижен, чисто выбрит, свеж и румян. Яловые рабочие сапоги блестели как зеркало, а из-под брезентовой куртки выглядывал кипенно-белый, тщательно отутюженный воротничок сорочки. Таким аккуратненьким и чистеньким я его не встречал даже в городе.

Увидел он меня, картинно распростёр объятия и пошёл навстречу с довольным похохатыванием. Потом долго обнимал меня чугунными ручищами, приподнимал, как маленького, и все повторял:

- Вот спасибо, что навестили, вот радость-то!

- Как вы поживаете здесь? - удалось мне наконец спросить у него.

- Отлично! - громко, чтобы слышали все, ответил он.

- Видно. Ты расфрантился, как на парад.

- А мы и есть на параде, - громче прежнего сказал он, - на нас вся стройка сейчас смотрит.

- Отойдём в сторонку, поговорим немного.

Ильичёв вдруг стал подавать мне какие-то знаки, а потом прошептал:

- Поспрашивайте у меня ещё чего-нибудь. Потом я вам объясню.

- Ну... а... как ребята настроены, как работают?

- Настроение у всех боевое, - опять громко заговорил Ильичёв, - работают, как львы.

- Трудновато?

- Очень трудно. Вот как трудно, - и он ребром ладони полоснул себя по горлу, - да мы не такие, чтобы киснуть.

- А заработки?

- Довольны. Все довольны. За прошлые две недели денщина обошлась по восемьдесят рублей. А теперь, - прошептал Ильичёв, - можно и отойти.

Мы сели на корме, свесили ноги.

- Трудненько нам тут достаётся, Геннадий Александрович. Вот я, чтоб малость подбодрить ребят, и устроил все это. Кой тут леший ботинки чистить - побриться некогда, да и лень в такой холодине. А я нарочно форс держу. Если командир крепко держится в бою, так и солдат за ним тянется. - Ильичёв нагнулся к самому моему уху: - Я, если что, так и щеки подкрашу, чтобы бледность была незаметна. Тактика. Боевой дух.

И он расхохотался весело, звонко.

- А как здесь Олег Степанович себя чувствует?

Ильичёв присвистнул.

- Я вам такое расскажу... Он даже меня, потомственного строителя, так пристыдил...

Начальник участка укрепления берега Мийбрат встретил меня у конторы.

- Здоров.

- Здоров, - ответил я.

- Зачем к нам?

- Посмотреть.

- Смотри. До свидания. Дела режут...

- Как тут у вас работает наш прораб?

- Степанов?

- Я тебе должен кое-что рассказать о нем...

Мийбрат взял меня под руку.

- Он...

После разговора с Мийбратом я направился к столовой. Меня окликнул Олег:

- Я вас ищу уже полчаса. В столовой сейчас очень много народу, пойдёмте побродим по лесу. Там уже есть фиалки.

- Ты любишь собирать цветочки? Это для меня новость.

- Я всегда любил бродить по лесу. Пойдёмте. Я так соскучился по вас. Так хочется поговорить... разгрузиться.

Уезжал я домой под вечер. По дороге к катеру Олег говорил мне:

- Завтра будем разгружать камень бульдозером. Теперь мы Волге глотку забьём. Мальчик этот, механик, обозвал меня карьеристом. А потом даже пригрозил мне. Парень он, видать, ядовитый, службист, но мне от его угрозы только веселей стало.

Когда катер стал отходить, Олег вдруг грустно сказал:

- Передавайте привет всей нашей большой семье. Скажите им... Впрочем, я сам приеду и сам скажу.

- Приезжай в выходной.

- Нет. Мы на казарменном положении. С Волгой шутить нельзя.

Начало смеркаться. Я сидел на палубе, слушал шум волн и думал об Олеге.

Вспомнился рассказ самого Олега, Ильичева о нем, Мийбрата. Я представил себе то, что происходило здесь две недели назад...

...Такого туману Олегу ещё не доводилось никогда видеть. Холодный, мутно-рыжеватого цвета, он наваливался из степи на Волгу вал за валом. Это был не просто туман, а бесшумный небесный шторм. Едва только становилось возможным увидеть воду за бортом катера, узнать в лицо человека, сидевшего на палубе, как новая безмолвная лавина опять поглощала все.

Рабочие в брезентовых костюмах, в плащах сидели на палубе насквозь промокшие, будто попали под проливной дождь.

Все молчали, всматриваясь в непроглядную мглу, слушали тревожное завывание сирены, шорох льдов за бортом.

Олег, сняв очки и тяжёлый промокший берёт, неподвижно сидел в распахнутом плаще. На его курчавых волосах лежали капли воды. Время от времени эти капли собирались в крошечные ручейки и сбегали за воротник. В резиновых сапогах мёрзли ноги, мёрзли колени под мокрыми, прилипшими к телу брюками. Язык распух, стал жёстким, как рашпиль, будто Олег курил не табак, а сухие листья. И всё-таки курил сигарету за сигаретой...

Когда на заводе Сергей Борисович говорил с ним о трудном, ответственном задании, он не вникал в смысл слов, а просто смотрел на начальника и думал: почему раньше не замечал на его щеке родинку, во взгляде мягкую отеческую доброту? Почему многие считают начальника чёрствым человеком и не знают, что он любит грустные, протяжные песни, любит помечтать, как мечтают девушки и безусые юнцы.

И вот Олег на крохотном катере. Штормующий туман, тревожные вскрикивания сирены, подозрительный шорох льда за бортом, нахохлившиеся, почти невидимые люди... Пусть здесь сыро и неуютно, пусть за воротник струится омерзительный липкий холод. Олег не откажется, ни за что не откажется от этого опасного крохотного мирка величиной в несколько шагов. Здесь никто не посмеет напомнить ему о нелепом существовании «ракетки в очках», никто не станет смотреть на него, как на столичного пижона и героя трёх нокаутов.

Как взрослые люди с радостью и умилением вспоминают о своих мальчишеских грёзах, со снисходительной улыбкой думают о наивных мечтах и заблуждениях юности, так и Олег перебирал в своей памяти недлинную свою биографию и улыбался.

Пробивая толщу водянистого тумана, откуда-то прилетела на катер песенка.

...Во поле берёзонька стояла,

Во поле кудрявая стояла...

Она прилетела из неугомонного большого мира. С самого раннего детства Олег знал эту нехитрую песенку. В Подмосковье, неподалёку от их дачи, посредине поля росла молодая берёза, и Олег свято верил, что именно про неё и сложена эта песня.

Теперь он уже взрослый, а всё-таки ему приятно думать и верить, что именно про ту берёзу, про его детство сложена эта хорошая песня.

Схлынула волна тумана. Косой луч солнца ударил в тёмную волжскую воду, скользнул по обмытым синим льдинам. Совсем рядом показался из тумана песчаный берег. Телеграфные столбы, будто невзначай, в баловстве, сбежали с насыпи в ледяную воду, ахнули и вытянулись, высоко подняв перекладины-плечи... Вырванный с корнями из земли, кружился в водовороте начавший зеленеть кустик ивы...

Катер приветливо отсалютовал берегу длинным гудком и пристал к барже, гружённой камнем. Олег сошёл с катера последним.

- Олег Степаныч, - крикнул уже с берега Ильичёв, - вы с ребятами подождите здесь, а я пойду узнаю, где наши хоромы и перины пуховые.

На корме баржи сидела старуха в ватнике и крутила ручку небольшого барабана, на который наматывался трос. Олег подошёл поближе. На тросе поднималась из воды сетка, а в сетке билась пара отменных лещей.

Старуха оглянулась и заговорила:

- Вот они, соколики, вот они, тузики-голопузики! Подай-ка, парень, сак. Мы их сейчас...

Она ловко выхватила сачком лещей из сетки, бросила их на палубу и опять стала опускать сетку, приговаривая:

- Ловись, рыбка, большая и маленькая. Большую изжарим, а маленькую на волю вольную выпустим.

Олег с любопытством смотрел на ловкую, крепкую старуху. Она закончила дело, повернулась к нему обветренным скуластым лицом и простецки, приветливо сказала:

- Хочешь жареного лещика с керосинцем? Пойдём угощу... Э-э, да ты весь синий, замёрз. Заходи, обогрейся малость и обсушись, а тем временем и жарёха у меня поспеет.

Она чуть не силой втащила Олега в натопленную тесную каюту и бросила коротко:

- Раздевайсь! Сушись. Грейсь.

А сама засучила рукава, начала чистить лещей - только чешуя с треском разлеталась во все стороны.

Олег раздеваться не стал, только расстегнул телогрейку и подался грудью к печке.

- А вы что делаете на барже, бабушка?

Быстро орудуя ножом, она объяснила:

- Дед мой шкипером на этой барже ходит. Плох становится, так я ему помогаю шкиперить. Я покрепче его буду. Кость у меня потвёрже и характер упористей.

- Вы говорили, что лещи с керосинцем. Это почему?

- Вот те и почему. Заводов-то вон сколько понагромоздили. Всю погань мазутную выливают в Волгу. А рыба-то она в воде живёт... И штрафуют директоров, да они штрафы-то не из своего кармана платят - из государственного. Один тракторный каждый год два миллиона платит. И посмотри, какую хитрость применяют, посмотри, как план составляют: столько-то миллионов на рабочую силу, столько-то на железо и два миллиона - на штрафы - неужто есть такая статья, на штрафы? А её и нету. Да ведь керосином пахнет - это полбеды. А икра-то красной рыбы и белорыбицы в этом мазуте почти вся заживо погибает. Вот оно главное...

- Бабушка, где здесь шутиха?

- И чего ты меня все бабушкой погоняешь? Меланьей Фёдоровной зовут. А тебя как?

- Олегом.

- Вот теперь все честь по чести, а то «бабушка». Шутиха, спрашиваешь? Тут она, прямо за бортом.

Олег подошёл к окошку. За бортом была всего-навсего спокойная мутная вода.

- А мне говорили, что она берег размывает. Я думал, бурлит, кипит, а тут тише, чем у котлована.

Меланья Фёдоровна убрала локтем волосы со лба и с хитрецой улыбнулась Олегу.

- Сразу видать, по речному, по волжскому делу ты мелко плаваешь. Когда Волга разгуляется разозоруется, ты её не бойся, - она как шутливая баба. Безвредная. А тихой, смирной когда прикинется, тут её и опасайся. Недаром говорится - в тихой воде черти водятся. Вы там Ахтубу перегородили у котлована, и Волга вроде бы ничего, не обиделась, этак тихонечко, смирненько течёт. Ан нет. В прошлом году тот берег во-он где был, вишь, там катера сейчас ходят. Вот сколько она землицы доброй слизала. Норовит в старицу прорваться. Вы, мол, меня так, а я вас вот этак. И все тихонечко, будто ласкается к берегу, а сама рушит землю, уносит в море. Приглядись-ка получше, у берега крутит воду - это и есть шутиха. Она со дна тайком подтачивает берег, а смотришь - ах! - и нет куска земли. Большущая сила у шутихи, бороться с ней у-у-у!

- Олег Степаныч!

- Зовут меня. Надо идти.

- Надо так надо. А управишься, заскочи на минутку. Ты не сомневайся, у меня рыба без керосина - я секрет знаю. Согрелся немного? Ты, я вижу, славный парнишка, сердцем чую. И неладно у тебя чего-то на душе, и дело трудное досталось. Так заходи. Погреться...

Поднимался ветер. Туман уплывал к Сталинграду. Сквозь мглу смотрело на землю болезненно-жёлтое солнце. На берегу стояли повеселевшие арматурщики. Рядом с Ильичевым - высокий мужчина в полковничьей папахе, кавалерийской шинели. Олег подошёл к ним. Ильичёв познакомил его с человеком в папахе - это был начальник участка Мийбрат.

- Пошли, - сказал Мийбрат, - по дороге в общежитие я вам щось покажу, да и сразу за дело, а то мне некогда.

Шли вдоль берега по уже засыпанному и спланированному мелким щебнем откосу, готовому к установке арматуры и укладке бетона.

Мийбрат воспалёнными глазами смотрел на Волгу и не то извинялся, не то объяснял:

- Всю зиму просил, настаивал: завозите стройматериалы, пока лёд стоит, давайте скорее технику. Ну и шо? Як об стенку горох. А теперь давай-давай, гвалт у всесоюзном масштабе. Вот ваш участок - самый ответственный и самый тяжёлый. У нас тут осенью были затоплены маты и отсыпан банкет - шутиха смыла. А тут, видите, был ерик, мы его засыпали. Грунт ещё слабый. Если прозевать, вода разом, як корова языком, всё слижет. Тогда уж гвалт в мировом масштабе будет: Волга прорвётся в старицу, и трудно сказать, чем все это кончится. Мне звонил ваш начальник управления и сказал: «Моим орлам дайте самый ответственный участок». Пожалуйста, мы вам оказываем такую честь.

- Честь и славу вы можете поделить с нашим начальником пополам, - сердито проворчал Ильичёв. - Вы тут шляпили, а нам кашу в мировом масштабе расхлёбывать?

Мийбрат остановился, растерянно посмотрел на Ильичева, потом на Олега, пытаясь понять, шутит Ильичёв или нет.

Ничего не поняв, увидев только широкую, чем-то похожую на мельничный жёрнов спину Ильичева, чмыхнул и продолжал говорить, теперь уж обращаясь к Олегу:

- Справа от вас будет работать бригада из домостроительного управления, а слева - добровольцы из Сталинграда. Они тоже сегодня приедут. Вот и всё. Хворост, видите, перед вами, инструмент в инструменталке. С технологией вязки матов, я слышал, вы знакомы, а если хотите, то наши ребята вам покажут.

- Технологию эту мы можем ещё и вашим ребятам показать, а вы нам лучше скажите, как насчёт горючего. А то ведь в такой воде работать... - Ильичёв сухо и угрожающе посмотрел на Мийбрата.

Тот заторопился с ответом:

- Завтра мы вам спиртику подбросим. Начальник строительства распорядился.

- Завтра, - недовольно протянул кто-то, - а сегодня хоть сдохни.

- Шо не могу, то не могу. Желаю успеха.

Мийбрат ушёл. Арматурщики проводили его удручёнными взглядами, потом повернулись к Волге. Горстка людей в тридцать человек и мутная, зловещая Волга остались один на один. Маленькие человеческие руки и грозная лавина воды - кто кого?

У людей есть нервы - тоненькие, чувствительные ниточки, которые могут не выдержать и оборваться. У людей могут воспалиться нежные бронхи, их руки и ноги может скрутить адская ревматическая боль. А у Волги нет чувствительных нервов, нежных бронхов, у неё нечему болеть, её не во что ударить так, чтобы она взвыла от боли и отступила.

Но у этих маленьких людей есть воля, разум, которые могут оказаться сильнее любой стихии.

Арматурщики, конечно, не думали ни о бронхах, ни о нервах. Они просто постояли минуту, прикидывая, с чего начать, а потом выругали Мийбрата, ещё кого-то, махнули рукой, вздохнули и пошли со своими чемоданчиками в общежитие, чтобы вскоре вернуться и приняться за дело.

Олег отдал свой чемодан Ильичеву:

- Пойду посмотрю обстановку, а ты давай разворачивайся.

- Да мы-то развернёмся. А ты скажи этому самому «брату», пусть пошевелится. Хворосту мне хватит только на сегодня. И вообще, в зубы им не смотри. Шуруй их там. И начальника строительства и всех. А то я сам могу заказать за свой счёт разговор с министром, раз тут мировой масштаб.

Олегу не совсем понравился тон Ильичева, но тот был прав, поэтому Олег одобрительно кивнул головой:

- Все будет как надо.

Строители должны были укрепить берег на протяжении трёх километров. Тюфяки уже затоплены всюду, кроме участка, на который поставили арматурщиков. По всему фронту уже отсыпали банкет, заканчивали укладку бетона в первый, нижний, ряд плит и поднимались выше.

Из гидрометбюро сообщили, что в ближайшие дни ожидается резкий подъём воды у Сталинграда, значит, надо поторапливаться с укладкой бетона и во второй ряд плит. Воде достаточно проникнуть в малейшую брешь - и она подмоет, взломает все сооружение.

Строители работали в три смены.

По разрытой земле ползали хмурые, а в сущности самые безобидные и самые работящие машины - бульдозеры. Самосвалы развозили бетон, щебёнку. Плавучие краны разгружали баржи. В лесу гудели бетономешалки. Вот и вся, пожалуй, техника. Она выглядела так скудно, что её невозможно было даже сравнивать с техникой в котловане. Зато людьми здесь был усеян весь берег. И это заставило Олега вспомнить старые фотографии - далёкие времена, когда на пятачках первых строек работали сотни землекопов, каменщиков, плотников и раздавались зычные команды десятников.

Сейчас здесь было все так же, только не было слышно подхлестывающих команд и «дубинушки» - работали молча, сосредоточенно.

Туман исчез, спустились с небес чёрные водянистые тучи и сеяли на рабочих мелкий въедливый дождь. Ветер с силой, как сапожник гвозди, вбивал холодные острые капли в лица людей, в их красные жилистые руки.

Олег брёл по мокрому песку, по скользкому суглинку в тяжёлых резиновых сапогах и думал, что вот эта полоска земли, вот эти люди сегодня самые главные на всей стройке. И стройка ему вдруг представилась в виде огромного снаряда, взрезывающего упругие пласты необозримых просторов. И если стройка - снаряд, то этот участок - самая важная его деталь, остриё, которое принимает на себя всю силу сопротивления упругого пласта. А его, Олега, участочек - жало острия...

Все это я представил себе из рассказов Ильичева, Мийбрата и, главным образом, из рассказа самого Олега. Когда он говорил, то смотрел на меня насторожённо и недоверчиво: не стану ли я смеяться над его «высоким штилем»?

Я не смеялся, потому что иногда и сам изъяснялся возвышенно. Да и как сказать: хорошо это или плохо? Ведь бывают у человека такие минуты, когда ему не хватает слов, когда все они кажутся ему затёртыми, слепыми.

Я не мог смеяться над Олегом, я только удивлялся и радовался.

Конечно, в том мире лени, праздности, из которого он ушёл, «выпрыгнул», смеялись бы над ним, над его самоуверенностью и увлечённостью. А глупо. Человек, может, потому и бывает несчастлив, что недооценивает самого себя.

Понятно, если какой-нибудь заштатный дворник из какого-нибудь заштатного городишка скажет, что он самый главный работник на земле, и заставит людей поклониться своей метле, то ясно, он будет выглядеть глупее и смешнее лягушонка, решившего проглотить слона. Но если он скажет, что его дело, как и всякое, - самое важное на земле, и станет его делать с усердием и любовью, как самое важное, то, кто знает, может быть, его метла будет сметать не только мусор с тротуаров, а и с космических дорог.

...Олег долга ходил по берегу и наконец набрёл на контору участка. Начальника участка на месте не оказалось.

- А другое какое-нибудь начальство есть? - спросил Олег у женщины, вязавшей в коридоре шерстяной чулок.

- Волков. Там, в кабинете.

Олег вошёл в кабинет. За столом в самом деле сидел заместитель главного инженера гидростроя Волков. Подперев ладонью щёку, он сладко спал. Его фетровая шляпа валялась на полу. Прорезиненная куртка была измята, испачкана в глине. Лицо Волкова темнело щетиной, под глазами синие круги. В тарелке стыла недоеденная котлета с гречневой кашей.

Олегу жалко было будить Волкова, он хотел тихонько уйти. Но как только стал поворачиваться, Волков открыл глаза и, не отнимая ладони от щеки, усмехнулся:

- Я слышал, как вы входили. Грешным делом, думал уйдёте, а я посплю ещё несколько минут.

- Извините.

- Это уж ты меня извини.

- Тогда доброе утро!

- Значит, доброе. Кто ты, что ты и чего тебе?

- Прораб Степанов, прибыл с бригадой арматурщиков на прорыв. Поставили на десятый пикет. Хворосту хватит на сутки, не больше. Нам нужен ещё один плавучий кран... и... сами понимаете, дождь, холод, работать в ледяной воде...

- Иди на склад, получи по сто граммов спирту, а на работающих непосредственно в воде - по сто пятьдесят.

- Мийбрат сказал, только завтра привезут спирт.

Волков сцепил зубы, хотел стукнуть по столу, но сдержался.

- И хворосту, говоришь, нет? Та-а-ак... Кран получишь.

Волков встал, потянулся, достав руками до дощатого потолка, потом подошёл к Олегу и положил ему руки на плечи.

- Мийбрат тебе все рассказал о десятом пикете?

- Рассказал.

- Хворост, кран, спирт, - все это так. А вот Волга - это самое главное. Ты меня понял?

- Да.

- Московский кончал?

- Московский.

- У Скирдина работаешь?

- У Скирдина.

- Надеюсь на тебя. Только запомни: главное - Волга и люди. Ты инженер. Уже сейчас надо продумать все возможные варианты, все крайние случаи. А случиться может и так, что времени не станется, чтобы прийти сюда посоветоваться. Тогда уж действуй сам. Надо будет - эту хату ломай, баржу затопи, штаны с Мийбрата сними, а воду задержи...

Олег внимательно слушал Волкова и думал, что ничуть не преувеличивал, когда посчитал себя с арматурщиками самыми главными людьми на стройке.

Волков вдруг улыбнулся и совсем мирно сказал:

- Ничего этого, может, и не случится, но если!.. Понимаешь?

- Понял.

Ильичёв стоял на откосе, заложив руки за спину, смотрел на Волгу и пел «Из-за острова на стрежень». Слух у него плохой, слов он толком не знал, но пение получалось всё-таки воинственное. Фуражчонка с заломленным кверху козырьком, сдвинутая на затылок, чудом, держалась на густых рыжих волосах. Он увидел Олега и направился к нему:

- Стою я тут, смотрю на Волгу и думаю: сидели б мы лучше дома, без громкой славы, путляли бы свою арматуру, хлебали горячие щи домашние... А тут, ох, тяпнем мы горюшка...

- Что-то я тебя, Степан, не узнаю. Хнычешь, что ли?

- Да это я так... Туго, конечно, но бывало и туже. Вяжут по двое. Больше десяти минут не выдержишь в этой воде. Одна пара работает - две греются в бараке. Так колесом и меняются. Работать будем круглосуточно. А где второй кран? Один не справится с подачей хвороста.

- Второй кран сейчас пригонят.

- А как с заработком?

- О нормах не спрашивал.

Ильичёв нахмурился:

- Нормы, как дышло: куда повернул, туда и вышло. А вы ж понимаете, будут платить копейки, значит, и работа тут копеечная, её можно делать и не делать. Энтузиазм будет не тот.

- Волков здесь. Я поговорю с ним. Думаю, не обидят.

- И мы так думаем, а всё-таки... Хворост когда привезут?

- Волков сейчас этим вопросом занимается.

Они стали спускаться к воде.

- Такое важное дело, - сказал Степан, - и так запустили. Этих руководителей да сюда бы, в водичку, в другой раз они были бы умнее, разворачивались посноровистей.

- Руководителей нельзя во всем винить. Маты были вовремя затоплены, а Волга их...

- Правильно. А почему нет запаса хвороста на всякий случай? Ведь Волга, а не тёща тут. А бетон почему до сих пор не уложен? А теперь «давай-давай»!

Арматурщики работали неторопливо, но споро. Маты вязали, стоя по колено в воде, два щупленьких паренька - десятиклассники - так их называли в бригаде, потому что они пришли в бригаду после десятилетки. Остальные обслуживали этих ребят: разбирали и подносили хворост, отталкивали баграми льдины, которые прибивало к берегу водоворотом.

Смотрел на них Олег и думал: что же такое героизм? Эти двое парнишек настоящие герои, их труд - это и есть героизм. Но ребята не чувствуют этого. Как жалко, что они вот так просто стоят в воде, вот так просто вяжут и вяжут маты, считая, что делают самое обыкновенное дело.

А невидимый сапожник невидимым молотком все вбивал и вбивал в людей мелкие холодные гвозди.

- Степан Алексеевич, - ласково обратился Олег к Ильичеву, - мы с тобой время поделим пополам, посменно будем находиться с бригадой.

- Время не корова, разделим, - ответил Ильичёв.

- Так ты оставайся, а я пойду. Мне надо кое-что обдумать, посмотреть.

После своего дежурства, в час ночи, Олег разбудил Ильичева. Тот вскочил в одних трусах, смотрел на Олега очумелыми глазами и бормотал:

- А? Что? Где прорвало?

Олегу с трудом удалось растолковать ему, что нигде ничего не прорвало. Ильичёв расхохотался.

- А мне приснилось, будто на нашем участке Волга прорвалась. Значит, все в порядке? Ну ложись, отдыхай. Прямо на мою койку, на тёпленькую, а то здесь собачья холодина. Печи дымят, и поэтому их никто не топит.

Степан подоткнул одеяло под бока, под ноги Олега, накрыл поверх одеяла телогрейкой и плащом. Сел в ногах, совсем, как отец, бывало, в детстве перед уходом на работу. Закурил, помолчал...

- Ну так спи, а я пошёл. Хворосту не привезли?

- Нет.

- Эх, и сделаю я им сейчас весёлую жизнь!

- Кому?

- Всем. И начальнику строительства позвоню. Я его подниму с лебяжки.

- Не надо, Степан Алексеевич. До утра хватит, а к утру, может быть, и подвезут.

- А если не подвезут? Нет, так дело не пойдёт. Готовь сани с лета. А ты спи, Олег Степанович, спи, родной.

Олег засыпал лёгким радостным сном. Во время дежурства ему надоело просто руководить, и он всю смену таскал с ребятами хворост, работал у крана. Руки и спина у него теперь приятно гудели, сердце выстукивало какую-то танцевальную мелодию.

За стеной играли на баяне танго.

- Олег Степанович, да вы, никак, легли спать? Вот уж дело негодящее. Вставайте! В красном уголке такие танцы, что небу жарко!

Это Саня Гущин будил его. Олег натянул на голову одеяло, но Саня сдёрнул его. Олег хотел рассердиться, обругать Саню, но тот с таким простодушием смотрел на него, что ругаться было невозможно.

- А девчонки там какие! Одевайтесь!

Без особой охоты Олег оделся и поплёлся за Саней.

В красном уголке было действительно «небу жарко». Шум, гам, смех, теснота неимоверная.

Олегу показалось, что его сунули в тесный музыкальный ящик, где все крутилось и пело, и он сам закрутился, завертелся.

Потом ему трудно было вспомнить, то ли он сам пригласил какую-то девушку в синих шароварах, то ли она его пригласила. Зато он отлично помнил, как они танцевали. Не танцевали, а мотыльками летали по зелёному лугу.

Несмотря на тесноту, у Олега осталось впечатление небывалого простора. Он все время ощущал запахи ромашки, васильков, заячьего горошка, черёмухи. Может быть, это происходило потому, что девушка была надушена? Однако запахи были тоньше и приятней всех духов.

Баянист взахлёб играл вальс «Над волнами», незамысловатую польку, и они казались Олегу необыкновенно красивыми, звучными. Он все смеялся и смеялся, ему было чертовски весело.

Батюшки! Я даже представить себе не могу безудержно весёлого Олега! Но верю, верю, что все так и было, как он рассказывал.

Они танцевали с девушкой - глаза в глаза, шаг в шаг, и когда оба уж слишком уставали, девушка, тряхнув локонами, принималась напевать.

Олег смотрел на неё, счастливую, весёлую, смотрел на девушек и юношей, пришедших сюда прямо с берега Волги в спецовках, испачканных бетоном и землёй, неумытых, и видел в их глазах яркий свет радости, веселья, молодости.

Девушка изнемогала от вальсового вихря и вихря радости.

- Хватит! - наконец решила она. Остановилась у стены, закрыла обеими руками глаза и тихонько засмеялась. - А вы знаете, - сказала девушка таким тоном, словно делала очень важное и секретное сообщение, - веселье - это награда. Она выдаётся многим, но далеко не всем. Мне приходилось бывать в «избранных» компаниях. Скучища там невыносимая! Все сложные, тонкие, глубокие. Все пыжатся быть весёлыми, а все равно не получается. Пришли б они сюда, посмотрели и наверняка сказали бы: «Примитив». Мой папа был опереточным артистом. Он говорил, что непосредственность, бездумная радость молодости - это великая мудрость жизни.

Олегу показалось, что у него под ногами начало колебаться и рушиться что-то. Это ощущение было приятно ему.

Баян заиграл грустное дремотное танго.

- Пойдёмте, - сказала девушка, - расскажите мне сказку... Не знаете?

Олег подумал, что он и в самом деле не помнит ни одной сказки.

- Тогда я вам расскажу.

Она осторожно положила руку на его плечо, обещающе улыбнулась.

- В некотором царстве, в тридевятом государстве жили-были три брата - два умных, а третий дурачок...

- Тихо-о, музыка! - рявкнул кто-то у входа. - Прораб Степанов, на выход!

- Меня зовут, - с досадой сказал Олег.

- Пойдёмте, - успокаивающе ответила ему девушка, - наша сказка от нас не уйдёт.

Они с трудом пробрались к дверям. Там стоял комендант общежития, комната которого находилась рядом с красным уголком. Заспанный, с опухшими, красными глазами, он был одет в какой-то серый лапсердак. Из-за пазухи у него выглядывала рыжая кошка.

Рядом с комендантом стоял Мийбрат.

- Слухайте, товарищ Степанов, - прогудел Мийбрат, - приведите своего бригадира в порядок.

- Что случилось?

- Он там такой гвалт поднимает! С ума сошёл человек. Два часа ночи, а он надумал звонить самому начальнику строительства. Мне неприятность - бог с нею, но он ставит под удар Волкова!

- Зачем он хочет звонить начальнику строительства?

- Да насчёт же хвороста!

- Так хвороста в самом деле нет?

- Так будет.

- Сегодня хворост решает все. Ильичёв поступает правильно. Молодец! Будьте здоровы, товарищ Мийбрат.

Олег резко повернулся, взял под руку девушку и пошёл прочь.

- То-ва-ри-щи-и! - испуганно вдруг закричал комендант. - Нарушение общественного спокойствия не позволю! Танцы, музыка и другой шум в местах общественного жития разрешается только до одиннадцати часов. Прошу освободить помещение и разойтись по койкоместам!

- Пошли к бетонному заводу, - крикнул кто-то, - там есть хорошая полянка!

И все направились к бетонному заводу.

Ветра уже не было - стих. Дождик по-прежнему моросил, но был уже не такой злой.

Дежурный электрик, пожилой мужчина, залез на столб, повернул прожектор в сторону полянки, и танцы продолжались.

- Тебя зовут Олегом. Я тебя знаю давно. Все хотела познакомиться. Потом передумала - ведь ты мог сказать: «Сама навязывается, сама на шею вешается». У нас так в общежитии девчонки говорят. Потом опять передумала: «Кто дал мальчишкам монопольное право на первенство в знакомстве с девушками?» Вот и познакомилась с тобой сама. Сама пригласила тебя на танец.

Говоря это, девушка смотрела мимо Олега, в темноту. И танцевала она теперь так, будто была одна. Одна кружилась, одна мечтала о чем-то...

- А меня зовут Валей. Мне надо идти спать - сна осталось всего несколько часиков. Сказку я тебе потом расскажу. Обязательно расскажу.

Вальсируя, Олег незаметно для Вали увёл её за ивовый куст и неожиданно крепко поцеловал. Она вырвалась и скрылась в темноте. Оттуда крикнула ему:

- Молодец!

- Постой, Валя! Где же ты?

- Захочешь - найдёшь.

И она исчезла.

Олег долго не мог уснуть.

«А как же Вера? - думал он. - Что такое была для меня Вера?»

В ушах шумело - это продолжало разрушаться то, что начало рушиться в красном уголке.

Веселье - награда. Она выдаётся не всем. Бывал ли он когда-нибудь таким безотчётно весёлым, как сегодня? Пожалуй, нет. Только в детстве. За что же ему сегодня эта награда выпала?

Что такое сегодняшний вечер с Валей? Флирт? Но почему не проходило волнение? И Волга стояла перед глазами. Хворост, хворост... А из мутной воды, из зловещего водоворота выглядывал кто-то, грозил пальцем: «Большущая сила у шутихи. Бороться с ней - у-у-у!» Потом в облике отца - молодого, давнишнего - явился Ильичёв. Подоткнул одеяло, укрыл телогрейкой, посидел в ногах, покурил.

Олег уснул.

Ему снилось, будто он с Валей в чёрное звёздное небо запускал на верёвочке какой-то блестящий шар. Чем выше улетал в небо шар, тем ярче разгорался, переливаясь цветами радуги. Кончилась верёвка, и Валя сказала: «Бросай, не бойся!» Он бросил. Они стояли с Валей обнявшись и с весёлой грустью следили за шаром. Но вот он ослепительно вспыхнул, превратился в золотую ленту, которая плавно опустилась к их ногам. Они подняли эту ленту, положили её на свои плечи и в ту же минуту взвились в небо, которое вдруг стало светлеть, загораться ласковым огнём...

Олег не успел насладиться полётом, его разбудил Ильичёв. Хмурый, виноватый, Степан стоял у кровати и не решался чего-то сказать.

Олег все ещё находился в плену чудесного видения и тоже молчал, улыбался. Наконец Степан сказал:

- Вставайте, девять часов.

- Почему же ты меня раньше не разбудил?

Олег выскочил из-под одеяла на холод и, ухая, крякая, стал заниматься гимнастикой.

- Так почему раньше не разбудил?

- Шумок там... маленький.

- Какой шумок?

- Сарычев и Фролов заболели. Теперь без спирту никто не хочет лезть в воду.

К удивлению Ильичева, прораб не только не рассердился, а, кажется, обрадовался этому сообщению.

- Забирай-ка моё полотенце, одежду и - за мной. Только быстро. Очки не забудь.

В одних трусах Олег кинулся на улицу и легко, ловко, как на стадионе, побежал к Волге.

Степан онемел от удивления и последовал за прорабом.

Арматурщики, сидевшие на берегу у костра, не успели толком ничего рассмотреть, сообразить, как их голый прораб с разбегу бросился в воду.

Вынырнув, поплавал немного, отталкивая руками раздроблённые льдины, издавая восторженные вопли, потом выскочил на берег и подбежал к Ильичеву.

- Брось одежду! - скомандовал он. - А теперь давай бокс! Ну, бей хорошенько! Крепче, крепче! Так! Ещё!

Степан бил сначала нерешительно, а потом, поняв, что от него требуется, стал методически массировать своими кулаками грудь и спину Олега. Оба они смеялись и прыгали, как на ринге.

Арматурщики окружили прораба с бригадиром и подзадоривали их.

- Девочки, если они здесь есть, отвернитесь, я буду трусы снимать, - сказал Олег и стал переодеваться, продолжая говорить как бы самому себе: - Спирт - это самообман. Моё средство самое вернее, испытанное веками. Давай сапоги. Я полезу вязать. Ты, Степан, можешь без спирта?

- Вы бы лучше спросили, чего я не могу.

- Вот и чудесно. Айда! Надо же кому-то выручать наших хиленьких ребятишек.

Прораб и бригадир работали слаженно и напористо. Через десять минут их сменили...

Маты были связаны и затоплены. Двое суток арматурщики отсыпались, потом им поручили вязать арматуру для плит, укладывать бетон.

Работа эта тоже была напряжённой, но арматурщикам после ледяной воды, которая разжигала их, после бессонных ночей она казалась вялой, неинтересной. Хотя и не так уж было холодно, арматурщики ёжились, позевывали на работе, устраивали у костра затяжные перекуры.

Олег томился и от скучной работы, и от того, что вот уже четвёртый день не видел Валю. Он искал её и не мог найти. Да и как найдёшь, если, кроме имени, ничего не знаешь.

В субботу в красном уголке задолго до начала киносеанса собралась молодёжь - танцевали, пели песни. Вали там не было...

Олег пошёл к Волге, посидеть, покурить, посмотреть на Сталинград. Баржа, на которой плавала Меланья Фёдоровна, пришла новым рейсом и, заякоренная, стояла у берега.

- Добрый вечер, мамаша, как поживаете?

- Слава богу, слава богу, сынок. Заходи на уху. Эх, и славная сегодня у меня уха.

Уха в самом деле оказалась удивительной. Кроме запахов лаврового листа, лука, чёрного перца, она издавала и ещё какие-то неизвестные Олегу запахи.

Меланья Фёдоровна лукаво сощурила глаз:

- Учуял, значит? Зимой я всегда добавляю в уху сушёной петрушки, чабреца и другой травки. Самую малость. Для духу, чтобы лето было слышно. Люблю я это. Окромя трав, кладу ещё две картошки и чайную ложечку пшена. Рыба от этого становится духовитой и не приторной. И есть уху надо прямо с пылу, чтобы обжигаться. Тогда все поймёшь.

И они ели, обжигались, обливались потом.

Олег рассказывал о своей бабушке, которую плохо помнил, потому что был ещё маленьким, когда она умерла. И чем больше он говорил о своей бабушке, тем больше выходила она похожей на Меланью Фёдоровну. Такой же любвеобильной, доброй и большой любительницей всяких душистых трав, цветов.

- Мамаша, - с неожиданной для себя теплотой вдруг сказал Олег и запнулся...

Меланья Фёдоровна смотрела на него спокойными, добрыми глазами и ждала.

- У меня вот...

Олег негромко, взволнованно рассказал ей свою историю с Верой и Валей. Рассказал и умолк.

И опять Меланья Фёдоровна молчала. Ждала. Знала, он не все сказал.

- Так как же? - наконец спросил Олег. - Выходит, сегодня одна, завтра другая? Пустой я какой-то, что ли? Сегодня одна, завтра другая... Может, и с Валей будет, как с Верой. А когда ж настоящее? Есть оно?

- Про это у меня не спрашивай. Сердечко своё спроси. Оно настоящего не пропустит - скажет. И не бойся, жди. Не робь.

Олегу почудился какой-то гул за окном. Он прислушался. В самом деле, на берегу встревоженно шумели люди.

- Чевой-то расшумелись, - сказала Меланья Фёдоровна и подошла к окошку. Подошла и припала к стеклу. - Вот она, шутиха. Жрёт, - не то с испугом, не то со злостью прошептала Меланья Фёдоровна.

Когда подбежал к окошку Олег, на берегу уже все было кончено: изуродованные бетонные плиты висели над мутной вспененной водой.

- Пойдём, - скомандовала Меланья Фёдоровна, - одевайся. Шутки плохи, она, проклятая, может дальше пойти, все сожрать!

- Что же делать? - спросил Олег таким тоном, будто он был не инженером, а маленьким мальчиком.

- Пойдём!

Они сбежали по трапу на берег. Там уже находились Мийбрат, прорабы, бригадиры и много рабочих.

Одни что-то советовали Мийбрату, другие требовали команды.

- Нельзя же стоять сложа руки! Командуй!

Мийбрат, заложив руки в карманы кавалерийской шинели, надвинув папаху на самый лоб, тупо смотрел на вспененную воду. Он тоже понимал, что все эти встревоженные, куда-то рвущиеся люди беспомощны перед Волгой. Он смотрел на ленивый зловещий водоворот с таким видом, словно хотел узнать: успокоилась шутиха или в чёрной глубине ещё продолжает точить берег, чтобы поглотить новую глыбу земли? Будет она дальше разрушать или нет? А может быть, она к утру все смоет?

- Чего ворожишь! Давай команду, начальник!

- Самосвалы сюда с землёй!

- Хворост и камни надо гатить!

Тучка ушла и открыла кровавое солнце, висевшее над горизонтом. Чёрная вода стала похожей на чёрную кровь. Люди теснее и теснее обступали зияющую прорву. Они будто готовились ринуться и закрыть её своими телами.

Олег протолкался к Мийбрату и твёрдо сказал ему:

- Предлагаю немедленно подвести поближе к берегу баржи и затопить их. Они своими корпусами закроют пролом и приостановят размыв.

Мийбрат глянул тяжёлым мрачным взглядом на Олега и ничего не ответил. Поднялся повыше на откос, снял папаху, замахал ею над головой и крикнул с такой силой, что перекрыл весь шум:

- Ти-и-и-хо-о!

И смолкло все разом.

- Бригадирам, прорабам, капитанам катеров, шкиперам барж - ко мне в контору немедленно! Всем остальным разойтись по общежитиям и ждать распоряжений! По берегу не ходить - опасно!

Сдержанно, одобрительно загудела толпа. Людям нравился твёрдый приказ, он вселял в них веру в свои силы.

Меланья Фёдоровна дёрнула Олега за рукав и шепнула:

- Поотстань-ка малость.

Они отстали, и Меланья Фёдоровна сказала Олегу:

- Ты на своём не настаивай. Баржи затопишь без толку. Тут надо берег камнем пригружать - старый способ. Подвинуть баржи поближе к шутихе и гатить, гатить...

На летучем пятиминутном совещании Мийбрат , именно такое решение и принял. Он, видимо, уже не раз сталкивался с шутихами.

Первые два-три часа разгружали с шумом, весело. Бригада арматурщиков не очень слаженно, но громко, с задором пела кем-то сочинённую песню о строителях.

Потом стали ослабевать силы от нудной, однообразной работы. Другое дело, если бы можно было напрячь свои мускулы до звона, подойти всем вместе, взять баржу за борт и по команде перевернуть её, высыпать в ненасытную волжскую пучину сразу тысячу тонн камня. И пусть бы потом упасть от усталости, пусть, грозясь разорваться, колотилось бешено сердце! Так нет же. Приходилось утомительно качаться маятником от борта к борту и уставать не от напряжения, а от однообразия движений, от досады, что нельзя с гиком сразу опрокинуть баржу.

Так проходили часы, длинные и тягучие. И каждый из строителей, в том числе и Олег, понимал, что ему досталось трудное испытание - испытание упорства, терпения, воли...

...Олег пришёл в общежитие под утро. От усталости у него подгибались ноги и ныли, будто стонали, руки, а в голове стоял однообразный шум, похожий на скрежет камней и всплески воды. Ему казалось, что он мгновенно уснёт и проспит целые сутки.

Он разделся, погасил свет, забрался под одеяло и тут же понял - не уснуть. Тревожилось, болело сердце. Олег вспоминал прошлую ночь, лица арматурщиков. Он видел эти освещённые прожекторами лица: усталые, суровые. Но главное в них было не это, а спокойствие, уверенность, и этим они были сильнее него. Поэтому-то у Олега и ныло сердце, тревожилось. Неужели он не выдержит?

Вспыхнул свет. Олег выглянул из-под одеяла и увидел секретаря парткома строительства Мозовикова.

Секретарь снял кожаный треух, пригладил обеими руками лысеющую седую голову. Снял брезентовый плащ, полушубок, повесил на вешалку у дверей и потом виновато улыбнулся Олегу.

- Извините, я вас побеспокоил.

- Ничего, ничего, - заторопился с ответом Олег, - я не сплю.

Мозовиков подошёл к пустой койке, положил на матрац чемоданчик и стал доставать, раскладывать в тумбочке свои вещи: бритву, помазок, книги, мыло...

Олегу показалось, что все это он делал так, будто только что вернулся из далёкого похода в свой родной, уютный дом. Он радуется и ржавой кровати, и старенькой тумбочке, и лампочке без абажура. Глаза этого пожилого грузного человека лучились не броской, но какой-то глубокой радостью.

Олег приподнялся и сел, опершись о спинку кровати.

- Уж не собираетесь ли вы здесь жить? - удивлённо спросил он.

- Собираюсь, как видите, уже расположился, - ответил Мозовиков и сел на табурет рядом с койкой Олега. - А что, разве плохо тут у вас?

Светало. Где-то далеко гудел пароход. По-весеннему звонко горланили, видно, кем-то вспугнутые грачи...

И непонятно почему Олег вдруг в простом вопросе Мозовикова услышал что-то очень важное, большое...

- Трудно, а вообще-то здорово! - уверенно ответил он, обрадовался своей уверенности и... вдруг страшно захотел спать.

- Я и приехал, потому что трудно.

- Будто нельзя было приехать днём?

- Да уж, наверно, нельзя... Спите. Спите, молодой человек. Завтра нам будет ещё трудней...

...Олег засыпал и все бормотал: «Механизировать разгрузку... обязательно. Механизировать...»

Размыв был приостановлен, но шутиха возникла в другом месте, а потом в третьем. Казалось, люди ни за что не одолеют Волгу, но они всё-таки одолели. И не только маленькими своими руками, но и с помощью угрюмых, неповоротливых и в то же время самых неутомимых машин - бульдозеров.

- Черт возьми, что за чудо, - говорил мне Олег. - Понимаешь, когда я со своими арматурщиками ходил по барже и сбрасывал в воду камни, микроскопические в сравнении с Волгой, то ощущал себя колоссально сильным. Бросишь эту пылинку и думаешь: «Вот я тебе задам». Смешно, а ведь всё-таки задали мы ей, остановили. Выходит, я и в самом деле сильнее Волги.

Я сидел на палубе, слушал шум волны и думал об Олеге. По-моему, он действительно «выпрыгнул» из самого себя.

Первого мая мы все волновались: придёт к нам Олег или нет. Люда, Вера и Светлана в зале (так мы называли большую комнату Твердохлебовых) ещё возились у праздничного стола. Причём, Светланка, как маленькая хозяйка, суетилась больше всех. Она непременно хотела все сделать по-своему и особенно стремилась «украсить» стол. Люда её поддерживала, а Вера нет.

- У тебя, подружка, - говорила Вера, отбирая у Светланки большое блюдо, - неправильное понятие о праздничном столе. Я не могу с тобой согласиться.

- А я с тобой... - смешно нахмурив брови, возразила Светланка.

Спор у них разгорелся по двум вопросам: зажаренный петух и вино.

- Быть голым у всех на виду - стыдно, - возмущалась Светланка.

- Но петух жареный. Посмотри, какой он аппетитный.

- Но он голый, мамочка. Стыдно, стыдно...

- А кто же ест петуха в перьях?

- И не в перьях. Давай его оденем, закроем луком и петрушкой.

- Я за, - решительно заявила Люда.

И петуха с ног до головы завалили зеленью.

- Вино надо поменять на лимонад и томатный сок, - выступила уже по другому вопросу Светланка.

- Ну это ты уж совсем не то говоришь, подружка. Что же это за праздничный стол без вина?

- А нам воспитательница говорила, что вино - это очень плохо. Зачем ты его купила?

- Я и тут за Светланку. Долой вино, - сказала Люда.

- У вас блок, мне тоже придётся блокироваться с мужчинами. А ну-ка, спросите у них, надо вино или нет?

Светка пошла к деду. Тесть и зять играли в шахматы.

- Деда, вино человеку вредно?

- Вредно, внученька, вредно.

- А зачем его тогда купили?

- Праздник, праздник, внученька, - не отрываясь от доски, отвечал Павел Петрович.

- А в праздник можно пить и вредное?

- Немножко можно.

- А зачем?

- Для веселья, внученька.

Светланка удивлённо пожала плечами и ушла.

Вера стояла у окна. Она вдруг спросила:

- Правда, что Олег сильно изменился?

- Правда, - ответила Люда. – И в лучшую сторону.

От дыхания Веры стекло запотело, и она вывела на нем три вопросительных знака.

- Говорят, он там влюбился? - почти неслышно снова спросила Вера.

- Ему обязательно надо было влюбиться.

- Я рада за него.

Вера стёрла вопросительные знаки ладонью, дохнула опять на стекло, чтобы оно запотело, но ничего не вышло - на влажное стекло пар не хотел ложиться. Вера опять выводила какие-то знаки, но их не было видно.

- По-моему, он не придёт. И лучше бы...

- Почему? - спросила Люда.

- И ему будет трудно и нам.

- А может быть, наоборот: всем нам будет легче.

- И Митя так говорит. Хорошо бы.

Я тоже боялся, что Олег у нас будет чувствовать себя неловко. Дмитрий же говорил:

- Славный он парень. Вот придёт, и сами увидите. Я встретил его вчера и так обрадовался. Небритый, грязный, и весёлый, будто виновней бродит. И обиды у него нет.

Позвонили. Вошли Олег с Меланьей Фёдоровной.

Олег был удивительно светлым и праздничным. Полотняный костюм, русые волосы, золотые очки. Похудевшее лицо было крепким и загорелым. Серые с бирюзовым отливом глаза смотрели на нас зорко и насторожённо. Но эта насторожённость держалась у него недолго. Он всех пристально оглядел и повеселел. Я заметил в глазах Олега уверенность, твёрдость, они стали чем-то сходны с глазами Каспарова и Дмитрия.

- А мы в гости, с Меланьей Фёдоровной...

- Ты что, парень, - перебила она его, - я только на минуточку.

- Да ты, Фёдоровна, не гоношись, - выходя из комнаты, сказал Павел Петрович, - раз уж пришла, так будь гостем.

- Батюшки! - вскрикнула Меланья Фёдоровна. - Да это ты, что ли, Павел Петрович? А я-то сослепу и не разглядела тебя...

- Вовсе состарилась, своих не узнаешь?

Меланья Фёдоровна крепко пожала всем руки, поздравила с праздником.

- А ты-то её откуда знаешь? - спросил Павел Петрович Олега.

- Меланья Фёдоровна на своей барже камень нам возила, когда Волгу укрощали.

Меланья Фёдоровна сидела за столом рядом с Олегом. В белой косынке, в цветастой блузке.

- Мы вчера с дедом преступление сотворили, - говорила она, хитро подмигивая, - да и то сказать, осерчали сильно. Праздник подходит, на Волге живём, а уж и забыли, когда осетрину ели. Что же, говорю деду, директора заводов всякими мазутами миллионы рыбы изводят, и им ничего, а нас, говорю, наистарейших волгарей, неужели за одну рыбёшку повесят? Ну и взяли сеточкой одного осетренка на пятнадцать килограммов... А сегодня-то утром вспомнила про Олега. Парень, думаю, застенчивый, из Москвы, одинокий, у кого о нем душа поболит, как не у меня. Вот и принесла ему свежины. А он, пойдём да пойдём, говорит, к моим лучшим друзьям. Что ж, подумала, с друзьями стаканчик пропустить можно. Ой, совсем забыла! Дед-то мой дома ждёт меня не дождётся!

- А неужели он по тебе все как по девке скучает?

- Чудак ты. Петрович. Самая сильная любовь только и бывает это в медовый месяц да в старости, перед смертью. А Сергеевна твоя где? Никак у сынов.

- У сынов.

- Тоже поди по ней скучаешь?

- Скучаю. Немного. - И Павел Петрович нахмурился.

Меланья Фёдоровна после первого тоста ушла.

Послеобеденное солнце светило прямо в окно. На столе, возвышаясь над снедью и вином, стояли в кувшинах букеты алых цветов. По старой дружбе их достал в оранжерее Олег.

В одних трусишках, разбросав ручонки, спала на тахте Светланка. Рядом с ней кукла. Тоже в одних трусиках, тоже «спала».

У дверей на вешалке висел серый льняной пиджак Олега и серая шляпа. Мне казалось, что на них лежала пыль дальних дорог. Он сидел среди нас и самыми обыкновенными скупыми словами рассказывал о шутихе, об укрощённой Волге.

Павел Петрович, одетый в вышитую рубаху, лениво жевал корочку хлеба, жмурился. Шевелились его усы, двигались глубокие морщины. Вот теперь-то Олег ему нравился.

Дмитрий улыбался глазами-криничками: «Видите? А что я говорил? Вон какой славный парень наш Олег».

Вера и Люда откровенно восторгались Олегом...

Ну, а я? Я тоже, слушал его и тоже был доволен тем, что все так хорошо получилось. Мне казалось, что я, Олег, Павел Петрович, Люда, Вера, Дмитрий, Светланка и даже её кукла - все мы прожили вместе много лет, так много, что даже и не вспомнишь, когда это началось. «Передай всей нашей семье привет», - так сказал Олег, когда прощался со мной там, на берегу. Он прав, мы - семья. Большая и дружная...

Я не заметил, когда закончил свой рассказ Олег. Услышал только голос Павла Петровича:

- А ну, девоньки, приготовьте чаек, а мы пойдём подвигаем шахматишки.

- Двигайте, - сказал я, - а мы с Олегом будем вас веселить. Покрутим пластинки.

Мы перешли в нашу комнату. Я поставил долгоиграющую пластинку. Олег поманил меня к окну.

- Посидим, поговорим немного, а?

Мы закурили.

- Вы знаете, я сейчас живу в постоянном страхе, - сказал Олег.

- Странно. Чего же ты боишься?

- Раньше жизнь мне казалась неинтересной. А сейчас у меня появились радость, цель, я, кажется, понимаю теперь вкус жизни...

- И отлично! Что же здесь плохого, чего ты боишься?

- Уж очень легко и просто пришло все это ко мне. До того просто, что кажется ненастоящим. Как я боюсь, очень боюсь, что вот сейчас или через минуту возьмёт и рухнет и любовь и шутиха... моё сегодняшнее счастье...

- Чепуху ты говоришь.

- Это не чепуха.

Олег горько улыбнулся, надел очки и посмотрел в окно. Там праздничная компания отплясывала под гармошку «Трепака».

- «Веселье - это награда». А ведь правильно, черт возьми. Вы смогли бы вот так, на улице, отплясывать? Вам это не показалось бы диким?

- Я смог бы, а ты?

- Конечно! Пойдёмте!

И он стал тащить меня за руку, как когда-то я его тащил на дождь, на ветер. Я хохотал и сопротивлялся.

- Эх, вы! Смотрите!

И Олег опрометью выскочил на улицу. Компания на минуту оторопела от неожиданности, а потом расступилась и стала хлопать в ладоши.

Олег подмигнул мне и пустился в какой-то бешеный пляс. Вместо платочка у него в руках были очки, и он помахивал ими над головой. Ногами выписывал замысловатые кренделя, делал присядку не в такт музыке и смеялся, смеялся! А потом выпрямился, торжествующе глянул на меня, глубоким, до земли, русским поклоном поблагодарил компанию. Ему бурно аплодировали.

Пришёл в комнату раскрасневшийся, запыхавшийся, с озорным огнём в бирюзовых глазах.

- Это вам за тот вечер, за бурю. Помните?

- Помню.

- Квиты?

- Квиты.

- Вот так я вас. На обе лопатки. А теперь вот что... - Он сел рядом со мной и заговорил почти шёпотом: - Помните один старый наш разговор? Мне было смешно слышать, что объяснение в любви - это очень трудное дело. И Вере объяснялся в любви спокойно, а вот перед Валей я робею. И самое главное - не пойму, любит ли она меня?

- За любовь надо бороться, - сказал я.

- Если бы я знал, что она любит меня, а то ведь не знаю. Объяснишься ей, а она язык покажет, рассмеётся и убежит. От Вали всего можно ждать. Вот за это и люблю её.

- А это хорошо, что не знаешь. Любовь без загадки - это не любовь.

- Эй вы, музыканты? Долго вы там шипеть будете?

Это кричала с кухни Люда. В самом деле, пластинка давно кончилась и из репродуктора доносилось шипение. Я переставил иглу и сказал Олегу:

- Я работаю над одним усовершенствованием. Хочешь быть моим соавтором?

- Усовершенствование по арматуре?

- Формально по арматуре, а в действительности там все шире и глубже. Я влез в такие теоретические дебри, что одному трудно выпутаться, а ты всё-таки собирался работать в научно-исследовательском институте...

- Если думаете, что моего терпения хватит на эти теоретические дебри, то я согласен.

 

ГЛАВА 7

После тревожной зимы и весны для нашей большой семьи наступило спокойное лето. Оно прошло незаметно, как и всегда проходит безмятежное время.

Вера с Дмитрием ни разу не поссорились. Во всяком случае никто из нас этого не слышал и не видел. Сам Дмитрий о своей теперешней жизни отозвался так:

- У нас медовый месяц перевалил за полугодие.

После работы Павел Петрович переодевался и шёл ужинать к молодым. Поужинав, они всей семьёй шли гулять в парк или к Ахтубе.

Часто мы тоже присоединялись к ним и вели разговоры о приближающемся перекрытии Волги, о чудовищном урожае арбузов, о французских ситцевых платьях и дешёвой изящной чешской обуви. Но чаще всего говорили о дачах, которые надо обязательно завести в будущем году. Мы мечтали о виноградниках, садиках, грядках с петрушкой, редиской и луком на своём участке.

Вера уже сделала больше десятка эскизов будущих дачных домиков. Все они нам с Дмитрием и Павлом Петровичем нравились, а Люде ни один не нравился, поэтому Вера продолжала искать.

В субботу и воскресенье после прогулки мы шли во Дворец или в кино, а в будние вечера каждый у себя дома принимался за своё. Вера готовилась в институт, Дмитрий занимался бесконечными делами участка, Павел Петрович столярил в подвале, я чертил что-нибудь, а Люда шила распашонки, вышивала, вязала.

Все, кроме меня, считали, что Вере роль матери пока не удавалась. Им не нравилось «панибратство» между Светланкой и Верой. Я же считал, что никакого панибратства нет, а есть хорошая дружба между двумя «подружками».

Однажды Светлана пришла домой вся как есть в грязи. Белые туфельки стали чёрными, даже в косичках были комья грязи.

Дмитрий решил наказать дочку. Но Вера схватила Светланку и унесла в ванную. Там у них произошёл такой разговор.

- Ты видишь, как все рассердились? И правильно.

- И совсем неправильно.

- Как же неправильно?

- Очень просто. Я вымоюсь хорошенько, ты выстираешь платье, и все будет хорошо. Зачем ругаться?

- Ох, Светка, тебе в будущем году в школу идти. Ты уже такая большая, что мне стыдно тебе говорить, как это плохо, когда дети растут замазурами.

- А ты и не говори.

Потом долго длилось молчание, только слышен был плеск воды.

- Почему, когда вы приходите грязные, я на вас не ругаюсь? - спросила Светка.

- Я же не балуюсь, а пачкаюсь на работе. Значит, такая работа. Так надо.

- А может, и мне так надо. Ты ведь меня не спрашиваешь...

- Хорошо. Я спрошу. Почему тебе надо было сегодня так выпачкаться?

- Сейчас скажу... Я работала...

Я завидовал такой искренней дружбе матери и дочери, а Дмитрий и Павел Петрович хмурились...

Анна Сергеевна пять месяцев даже писем не писала, а потом не выдержала - прислала Светланке посылку: костюмчик с начёсом, куклу и конфет. Потом пришло письмо, ещё одно, и наконец Анна Сергеевна месяц назад и сама приехала.

Павел Петрович на вокзале вместо «здравствуй» сказал своей жене:

- Я тебе говорил: не уезжай. Куда ты денешься без нас?

Она ничего не ответила старику, а только сердито глянула на него и стала целоваться со Светланкой. Всплакнула почему-то. Потом чмокнула Веру и едва заметно поклонилась Дмитрию.

Вот уже месяц прошёл, а Анна Сергеевна все косится на старика, совсем не разговаривает с Дмитрием, только кивком здоровается с ним. В гости к Скирдиным не ходит, а Светланку водить в детсад запретила.

Сказок Анна Сергеевна знала бесчисленное множество и любила их рассказывать. По-моему, она их выдумывала сама, пока чистила картошку, варила суп. Случалось, что девчонка уже спит, а бабушка продолжает рассказывать с таким интересом, будто сама хочет узнать, чем кончится история.

Больше всего событий за эти полгода произошло у Олега. За работу по укреплению берега его занесли на Доску Почёта строительства. В августе назначили старшим инженером производственно-технического отдела нашего управления.

Когда мы с ним работали над моим усовершенствованием, я убедился, что у Олега и впрямь недюжинные способности теоретика. Он отлично знал механику, математику. Я рассказал об этом Сергею Борисовичу. Тот «прощупал» его знания, потом стал поручать кое-какие перерасчеты армоконструкций. Олег справлялся с ними отлично. Его перевели в производственно-технический отдел.

Плохо у него дело обстояло только с Валей. Инженер-геолог по специальности, она недавно уехала на строительство Братской ГЭС. До самого отъезда они встречались.

Теперь он писал ей каждую неделю по два письма, а она в ответ - одно. Правда, кроме писем, Валя присылала Олегу много фотокарточек: на них были знаменитый Падун, тайга, палатки, котлован и даже медвежонок на берегу реки. Сама Валя на всех снимках с ребятами и девушками задорно смеялась, будто говорила Олегу: «Мне здесь и без тебя хорошо». И надо сказать, что эта улыбка во все тридцать два зуба на Олега действовала удручающе.

- Видите, какая она у меня. Попробуй её завоюй...

- Плохо воюешь.

- А ну вас... Посмотрите, какие она письма мне пишет. Валины письма действительно были безо всяких признаков любви. Она рассказывала в них Олегу о гидрострое, о Сибири, о товарищах и подругах. На его вопросы об их взаимоотношениях Валя отвечала, что лучше, чем она относится к нему, на расстоянии в десять тысяч километров, относиться нельзя. Олег понял это как намёк и спросил: может быть, ему следует сократить это расстояние? Валя на это ответила коротко: «Не знаю, тебе виднее».

Олег тосковал, и неизвестно, чем бы все кончилось, если бы однажды не пришло от Вали письмо, в котором были и такие строки: «Дорогой Олег! Я больше не могу испытывать тебя и себя. И вообще, какой дурак меня надоумил это делать? Или во мне в самой сидит бес противоречия? Короче говоря, нам здесь очень нужны инженеры. Приезжай. Крепко обнимаю тебя и крепко целую».

Вечером Олег с этим письмом пришёл ко мне, тыкал пальцем в слова «дорогой», «целую» и спрашивал:

- Что же мне делать?

- Ехать. Немедленно!

Сказал я это сгоряча и тут же опомнился: через месяц у нас затопление котлована, а там и перекрытие Волги. Строители сейчас словно на военном положении находятся, и никто не отпустит Олега с работы. Я напомнил ему об этом и посоветовал написать Вале письмо, все объяснить, ведь она поймёт.

- А через месяц поедешь.

- Нет. Я поеду завтра.

- А расчёт, а...

- Никаких расчётов. Еду.

- Но это же дезертирство.

- Пусть. Все равно еду. Да и какое тут дезертирство? Если я уеду, Волгу все равно перекроют, а если не уеду, то неизвестно, как может решиться моя судьба. Судьба человека. Да и как это непохоже на вас, Геннадий Александрович. Там меня ждёт настоящая Сибирь. Ангара, зима какая! А вы...

Пришли Люда, Дмитрий, Вера - целый час мы спорили, доказывали, уговаривали. Олег молчал.

Я рассердился не на шутку. Мне хотелось крикнуть упрямому Олегу что-нибудь оскорбительное, напомнить о Вере, сказать, что, пока он доедет до Братска, сумеет ещё раза три влюбиться. Это была бы, конечно, ссора, и её предотвратила Вера. Она почему-то стояла у двери, бледная, строгая. Выждала минуту затишья и твёрдо сказала:

- Зачем вы так? И как вы все состарились... Лозунгами зачем-то стали говорить.

Сказала и ушла, ни на кого не глядя.

Сергей Борисович, узнав о побеге Олега, о причине побега (я рассказал ему с глазу на глаз), продиктовал телеграмму на «Братскгэсстрой» о дезертирстве инженера Степанова.

- Сейчас же отправьте, - сказал он секретарю, а потом остановился у дверей...

- Дайте мне телеграмму...

Взял и ушёл с нею в кабинет. Телеграмма и на следующий день осталась лежать на столе.

Сергей Борисович написал Вале и Олегу личное письмо на шести страницах и отослал.

Сегодня суббота, Люда сидит у окна в байковом халате, смотрит, как ветер срывает с клёнов жёлтые листья, и плачет. Всхлипывает, вытирает слезы, всхлипывает и вытирает.

Люда плачет, а я радуюсь. Как она хороша, когда сидит вот так, натянув на плечи шаль, и плачет. Слезы у неё прозрачные и горячие. Мне так хочется подойти, обнять её, поцеловать, но она сказала, чтобы я, эгоист, не подходил к ней. А из-за чего такое получилось. Из-за пустяка.

Завтра затопление котлована. А сегодня туда движется бесконечный поток празднично одетых людей. Едут бригадами, семьями, спешат сфотографироваться на рисберме, в отсасывающих трубах, на рассекателях, куда завтра хлынет вода, чтобы вечно там бурлить.

Мы тоже всей нашей большой семьёй собрались ехать, но пришли на автобусную остановку, и там все «поломалось»: в автобус невозможно было влезть, тем более с Людиным животом и со Светланкой.

Возвратились мы домой, и Люда расплакалась. Как же, говорит, я так и не попрощаюсь с котлованом, и карточки на память не будет?

Чудачка, стоит ли из-за этого плакать? Поэтому и слезы у неё такие - прозрачная тёпленькая водичка.

В другой комнате, тоже у окна, плакали Вера и Светланка. Вера в такой торжественный момент не могла расстаться со своей подружкой, но и не ехать в котлован тоже не могла. Вот слезы за все и отвечали.

Был один выход: достать машину. Но где? О такси и речи не могло быть, их расхватали ещё с утра. Анна Сергеевна ворчала на кухне:

- Ишь ты, родня какая, котлован. И чего бы я туда с дитем тащилась в такой ветрюган...

Павел Петрович и Дмитрий отмалчивались... Да и что можно было делать, если в доме три женщины из четырёх плакали?

Дмитрий наконец не вытерпел и сказал мне:

- Ты же всё-таки имеешь связь с диспетчерами, неужели не можешь достать какую-нибудь машинешку? Хоть паршивенькую.

- Верно! И как это ты мне раньше не напомнил, что я был когда-то диспетчером?

Все оказалось до предела просто: я позвонил диспетчеру нашего управления, и он пообещал через часок прислать свою дежурку. Я вернулся из Дворца, откуда звонил диспетчеру, сообщил нашим женщинам приятную весть. Она вызвала всеобщее ликование.

- Мы поедем в котлован, в котлован, - твердила Светланка и прыгала на одной ноге.

Вера украдкой целовала Дмитрия.

Павел Петрович расправил свои усы перед зеркалом и о чем-то говорил сам с собой. Анна Сергеевна укладывала еду в корзину и всё-таки ворчала:

- Ишь ты, родня какая, котлован. Невидаль. Да я их за свою жизнь столько потопила, что не сочтёшь.

- Так вы не поедете? - спросил я у неё.

- Если по-семейному, по-хорошему, чего же не поехать?

А Люда возилась с магнитофоном. Настроила его и позвала нас всех.

- Прошу на семейный митинг.

Мы сели за стол вокруг коричневого микрофона.

Семейный митинг... Какая большая у нас семья. Все ершистые, своенравные, совершенно разные и всё-таки во многом очень одинаковые. И дружные!

Павел Петрович сидел, будто в президиуме большого собрания. А что? Ему не привыкать, он даже в Кремле сиживал в президиумах. И то ли магнитофон его гипнотизировал, то ли так сильно давил воротник и туго стянутый галстук, но его лицо покраснело.

Анна Сергеевна никак не могла угомонить Светланку, сидевшую у неё на коленях, и потому торжественного момента не чувствовала и этим раздражала Веру:

- Мама, Света, перестаньте возиться...

А сама-то Вера! Загорелое, обветренное лицо, выгоревшие, совершенно белые волосы, полные руки. Немного задумчивая, серьёзная. Передо мной сидел инженер-геодезист, хотя она ещё только осенью поступила в институт.

Дмитрий строил Светланке рожицы, смешил её и сам смеялся. Он, видно, торжество переживал по-своему. Мне казалось, что он может пуститься в пляс.

Рядом со мной стоял пустой стул. Наверно, по привычке его кто-то поставил для Олега. Все увидели этот стул, все подумали об Олеге, а Павел Петрович сказал:

- И где это наш блудный сын? И не пишет, бесстыдник.

- Напишет, - сказал Дмитрий. - Теперь уж скоро получим от него письмо.

Люда была возвышенно серьёзной, собирающейся говорить в века.

Меня, конечно, разбирал смех, но я вынужден был удерживать его и хмурить брови, изображать тоже возвышенную серьёзность, чтобы не навлечь на себя шквал выговоров со стороны супруги.

Но вот наконец раздался щелчок, и катушки магнитофона завертелись. Светланка так и осталась сидеть с разинутым ртом. Да и Анна Сергеевна не успела свой закрыть.

- Дорогие наши дети, - спокойно, своим голосом (она уже научилась разговаривать с микрофоном своим голосом) сказала Люда.

- При чем тут наши только дети, когда идёт всеобщий митинг? - заметил я.

- Товарищи, - сказала Люда, - так невозможно работать. Привяжите до времени моему супругу язык. Шпагат в тумбочке... И каким ты нудным становишься. Я под «нашими» детьми разумею даже Светланкиных детей.

- А у меня их нет, - серьёзно сказала Светланка.

- Светлана Дмитриевна, об этом вам ещё рано говорить, - остановила её Люда.

- И не рано, и не рано!..

- Ну тихо... Включаю. Дорогие наши дети, сегодня наша большая семья находится накануне праздника. Мы сейчас поедем прощаться с котлованом. Его завтра затопят и вместо слова «котлован» будут говорить «гидростанция». Мы не художники и не писатели, которые оставляют грядущим поколениям картины и книги. Мы - строители и оставляем вам Сталинградский гидроузел. Он не хуже любой книжки. В две тысячи каком-нибудь году вы будете проплывать по Сталинградскому морю и обязательно вспомните нас. Вы будете прогуливаться в космическом такси и тоже вспомните нас. Только не вспоминайте о нас, как о фундаменте. Вспоминайте о нас, как о людях, которые тоже умели хорошо работать, интересно жить. Сегодня вечером мы увидим искусственный спутник Земли. Не смейтесь над нами за то, что мы будем смотреть на него как на чудо, - у вас тоже будут свои чудеса, которые вашим потомкам через сотню лет покажутся смешными. А сейчас я предоставляю слово старейшему строителю экскаваторщику Павлу Петровичу Твердохлебову.

Люда повернула микрофон и стала подавать знаки, приглашая Павла Петровича.

Он покраснел ещё сильнее, на лбу выступили капельки пота.

- Дорогие наши дети. Я - потомственный землекоп...

- И чего ты вечно носишься со своей потомственностью, как граф какой!

- Тише, старая.

У Павла Петровича дёрнулись усы, в глазах полыхнул огонь и тут же улёгся - глаза опять стали ласковыми.

- Извините, дети, тёмность вашей бабушки Анны Сергеевны. Она ещё не понимает, что потомственный землекоп лучше потомственного графа-бездельника... Эх, перебила меня, старая. Словом сказать, будьте здоровы, поздравляю с праздником...

- А теперь скажет своё слово и Анна Сергеевна. Прошу.

Анна Сергеевна как-то смешно хихикнула и сказала своё слово:

- Моё дело щи варить да рубахи стирать. Ежели у вас будут домохозяйки, то от меня им поклон. А в котлован я тоже нонче поеду... Да не вари мы им щи, не стирай штанов, так никакого котлована и не было бы! Ну и... с праздником вас.

Мы громко аплодировали Анне Сергеевне.

- У микрофона Дмитрий Афанасьевич Скирдин, начальник арматурного участка. Это его коллектив дружных и смелых ребят смонтировал стальной каркас гидростанции.

Дмитрий откашлялся.

- Когда вы будете на нашем гидроузле, посмотрите, какой он крепкий. Оставайтесь и вы такими же крепкими в любых жизненных бурях. Бури-то жизненные будут и у вас. А насчёт фундамента - я не возражаю, считайте меня фундаментом и не волнуйтесь, он вас не подведёт... Да, вот ещё что: на какие б планеты вы ни летали, никогда не покидайте нашу Землю, а то мы затоскуем.

- Теперь моё слово? - спросила Вера.

Люда утвердительно кивнула. Вера заговорила в микрофон.

- Да, это самое главное, не покидайте нас, не покидайте насовсем нашу Землю: мы её так хорошо устроили для вас. Я тоже говорю вам: с праздником. Мы поедем сегодня прощаться с нашим котлованом.

- Слово предоставляется Олегу Степановичу Степанову, молодому талантливому инженеру.

Уж не сходит ли Люда с ума, подумали мы.

- К сожалению, дорогие наши дети, его сейчас нет с нами. Он дезертировал... Нет, не то. Видите ли, он влюблён и нетерпелив. Если у вас тоже будут такие нетерпеливые влюблённые, вы их призывайте к порядку... На этом семейный митинг объявляю закрытым.

- Как же! А моё слово! - воскликнул я. - Дорогие наши дети, наша любимая мама сегодня изменила своему любимому мужу.

- Ты - сумасшедший! Что ты мелешь?

А катушки магнитофона крутились и исправно записывали эту семейную сцену. Во дворе засигналила машина.

- Машина! - закричала Светлана. - Поехали в котлован! А завтра, дядя Гена, мы опять запустим магнитофон и изговорим всю катушку...

Репродукторы кричали во всю свою железную глотку:

- Товарищи строители, вы подвергаете себя опасности!

Начальник строительства стоял на подпорной стенке водосливной плотины, которая сегодня служила и трибуной. Какой-то мужчина, явно не гидростроитель, стоял рядом с начальником и возмущался:

- Куда же они лезут?! Вот дикари!

Начальник не слышал - или сделал вид, что не слышал, - этого оскорбительного вопля по адресу гидростроителей. Сощурив маленькие пронзительные глаза, он спокойно, с некоторым величием смотрел вдаль, где пробивала себе в песке дорогу - пока ещё робкими ручейками - волжская вода, чтобы потом ударить всей мощью по бетонной плотине, испытать её крепость. Холодный ветер бросал в лицо начальнику горсти колючего песка, пытался выдавить слезы из его глаз и не мог. Он рвал полы плаща, словно бичами хлестал ими, пытаясь сбить этого человека с ног, но ничего не выходило. Руки начальника лежали на бетоне подпорной стенки так, будто он собирался помочь сооружению сдержать натиск Волги. Я смотрел на эти руки с короткими сильными пальцами и верил, что они. могут это сделать, я видел в этих руках силу большую, чем сила Волги...

С разрытых холмов, с перемычки сначала глухо, а потом все сильнее нарастая, как порыв бури, донеслось до нас:

- Вода-а-а! Вода-а-а!

Густые брови начальника чуть дрогнули и приподнялись, в зорких глазах появилось напряжение - это он пытался увидеть воду...

Я тоже смотрел туда и увидел между грудами земли короткий зловещий отблеск чёрной воды. Вода блеснула и тут же пропала, а через минуту ниже, спускаясь к ковшу, появился быстрый мутный ручей. Становясь все шире, шире, он поедал, заглатывал землю.

- Товарищи строители! Вы подвергаете себя смертельной опасности! В ближайшую минуту произойдёт большой обвал. Уйдите дальше от прорана! Пощадите свою жизнь!

- Дикари... - негромко, но сердито заговорил мужчина с полным бледным лицом. - Куда милиция смотрит?

Начальник неторопливо повернулся к мужчине, хотел ему что-то сказать, но, видно, передумал и только глянул на него с упрёком, презрительно. Потом опять стал смотреть в сторону прорана - с тревогой и гордостью...

- Граждане, пощадите свою жизнь! - продолжал кричать репродуктор.

Я отлично понимал, что лезть к прорану или на рисберму - глупость. Вода в том месте, где была взорвана перемычка, образовала уже глубокое ущелье и дымящимся водопадом низвергалась в котлован. Песчаные обрывы медленно рушились, будто таяли, в любую минуту вода могла смыть целый утёс, и сотни людей оказались бы в водовороте...

Чёрный пенистый поток ещё бесновался в ковше, но в случае обвала в проране вода в мгновение ока заполнила бы ковш до краёв.

Я понимал всю опасность, но чувствовал, как нетерпеливо топчутся по песку мои ноги, чувствовал, что они с минуты на минуту могут сорваться с места и понести меня вниз по откосу, на рисберму...

И они всё-таки сорвались и понесли.

Вдруг, как на фронте, вспыхнуло «ур-р-а-а...». Двойная цепь солдат была прорвана, и новая волна людей хлынула на рисберму.

Подхваченный людской волной, я, кажется, не побежал, а поплыл.

Как и все, я толкался, вертелся, выкрикивал что-то нечленораздельное. Наконец меня вынесло на гребень людской волны и началось плавное приятное скольжение: толпа, выплеснувшаяся на рисберму, растеклась по бетонному простору. Теперь на меня перестали нажимать, перестали толкать, и я бежал легко и стремительно, радуясь свободе, радуясь людскому гулу.

Я смотрел на пирамиды рассекателей, на бычки, на крутые спины водосливов, смотрел так, будто впервые увидел их: такими величественными, грандиозными они были.

Перед глазами уже чернел дымящийся водопад, белели клубы пара и пены кипевшей в ковше воды, но хотелось подбежать ещё ближе к водопаду, стать вплотную к нему. И вот мы сошлись с ним лицом к лицу!

Ликующая толпа строителей подбрасывала фуражки, шляпы, треухи, но за грозным рёвом водопада не было слышно людских голосов. Может быть, поэтому меня и взяла оторопь. Какой-то холодный страх подступал к сердцу. Я невольно обернулся и глянул на плотину - далеко до неё, да и не взберёшься по крутой и гладкой спина водослива. Ага! В случае чего, можно забраться на опору канатной дороги. Но и это решение никуда не годилось. Ведь если начнётся паника, все кинутся к опорам, попробуй тогда влезть на них.

Я потихоньку стал ретироваться - не спеша побрёл к подпорной стене. Страх пропал, но к сердцу вдруг подступила тоска. Тоска, какая бывает, когда навсегда прощаешься с другом... Я вспомнил свою комнату. Ведь даже спал я в ней для того, чтобы на следующее утро прийти в котлован со свежими силами. Ради него мы ссорились в нашей большой семье и ради него сдружились. Благодаря ему мы познали радость труда, тревожась за каждый кубометр бетона... И вот пройдёт ещё полчаса, час, и котлован исчезнет. Даже самое слово «котлован» постепенно забудется...

Уходить не хотелось. Я взобрался на рассекатель и с грустью смотрел на все, что меня окружало. Я понял, что все эти восторженные люди, строители тоже прощались сегодня с лучшим своим другом.

- Товарищи, немедленно покиньте рисберму, вы подвергаете себя смертельной опасности!

Вода уже заполнила ковш и белопенными языками выплёскивалась на рисберму, растекалась по бетону. Но никто из строителей и не думал убегать от неё. Вода плескалась у ног, а они поддразнивали её и нехотя, неторопливо отходили на несколько шагов.

- Начальник милиции, подполковник Пельников! - кричали репродукторы. - Примите срочные меры к эвакуации людей с рисбермы!

Подполковник, вразвалку бежавший к прорану, услышал обращение к нему, остановился и передразнил репродуктор:

- «Мельников, Пельников, примите меры...» - А потом зло проворчал: - Волки б вас там заели...

- Привет, товарищ подполковник, - крикнул я и спустился с рассекателя к нему.

- Привет, привет! Ну? Как тебе это нравится? - спросил подполковник и показал на водопад.

Его глаза светились восторгом и мальчишеским озорством.

- Здорово! - ответил я ему.

- То-то! А ты говоришь... Одним словом, поздравляю! Считай, что наш разговор в вагоне окончился в твою пользу. Очень рад!

И подполковник стал трясти мою руку, а потом, вдруг опомнившись, пронзительно закричал:

- Граждане, прошу немедленно всех на берег! Немедленно!

Холодный западный ветер продолжал бушевать, срывал с меня шляпу. Я шёл вдоль берега и смотрел на гидростанцию. Она была вся в воде, похожая на корабль, собирающийся отплывать к неведомым землям.

Дебаркадеры, катера, стоявшие у берега, лежали сейчас на песке, круто накренившись, будто ураган страшной силы выбросил их из воды. Тут же ходили озадаченные сталинградцы: на чем плыть домой? Некоторые пошли пешком по плотине, а потом по канатной дороге через Волгу. Им и невдомёк было, что через час или полтора Волга опять наберёт силу.

По-прежнему кричали репродукторы, и хотя отсюда уже нельзя было разобрать слов, они все ещё внушали тревогу.

Найти Дмитрия и Павла Петровича в двадцатитысячной толпе было невозможно. Я решил сам добираться домой. Но как? Об автобусе и думать не приходилось, поэтому я отправился пешком - восемь километров не такое уж большое расстояние.

У бетонного завода кто-то окликнул меня из машины. Это был Сергей Борисович.

- Садись, - сказал он, - ты-то мне и нужен.

Я втиснулся в машину между Сергеем Борисовичем и каким-то щупленьким старичком.

- Познакомьтесь. Доктор технических наук Роман Васильевич Усатов. А это и есть тот самый Гуляев.

Мы пожали друг другу руки.

Маленький, подвижной человек с остренькой седой бородкой был крайне возбуждён и напористо, быстро говорил:

- Мне приходится присутствовать, может быть, на пятнадцатом или двадцатом затоплении котлована. Но всякий раз это будоражит, взвинчивает. Да, да, эта картина потрясает! Простите мою восторженность. Да и вообще я очень нетерпелив. Поэтому не удивляйтесь моему натиску. Видите ли, мы ознакомились с вашей и товарища Степанова идеей. По арматуре. Знаете, дорогой инженер, интереснейшая работа! И дело там не в одной арматуре. Вы поставили и приблизились к решению важной проблемы гидростроительства, но об этом потом, а сейчас я вам скажу: мы предлагаем вам работать в нашем институте. Только не в Москве. На Амуре. Какой гидроузел будет там сооружаться! Правда, комфорта, квартир и прочей цивилизации не обещаю. С годик придётся жить бивачным способом. Но вы молоды! И такая интересная работа! Вот и все. Я здесь побуду недельку. За это время вы должны все обсудить и сказать. Жду от вас согласия.

- Видите ли... - растерянно промямлили. - Степанова здесь уже нет.

- Неважно. Найдём. Время есть.

Дома было пусто и тихо: женщины, видимо, пошли гулять, да и мужчины ещё не вернулись из котлована. Пусто и тихо было в доме, а у меня в ушах такой шум стоял, будто я находился на вокзале, с которого поезда отправляются в двадцати направлениях.

Я слышал людской гомон, придавленный тяжёлыми сводами вокзала, нетерпеливые гудки паровозов, невнятные голоса репродукторов и даже ощущал запах спёртого воздуха.

И будто отправляются поезда в такие дальние края, откуда нет возврата в прошлое. Нет возврата, а люди жаждут попасть на эти поезда. Они устраивают толкучку у касс, чтобы скорее уехать.

- Куда вы торопитесь? - спрашиваю я у них.

- Туда!

- Куда туда?

- Туда! - И они машут руками, показывают во все стороны горизонта.

Я опять спрашиваю, и они столбенеют от удивления, смотрят на меня, как на человека, который показывает на солнце и спрашивает: «Что это такое?»

Я видел взволнованные лица этих людей, я сам начинал волноваться и тоже лезть за билетом в бесконечное, всем нужное «туда».

Я ходил по комнатам, не закрывая за собой дверей, смотрел на столы, шкафы и кровати, как на чемоданы, собранные в дорогу...

...Я всю жизнь ждал того дня, когда ко мне войдут суровые молчаливые люди и поманят: пойдём, мол, пора. Они поведут меня в Сибирь, в Арктику, прикажут лететь в космос. А получилось совсем иначе: какой-то щупленький, не в меру разговорчивый старичок, совсем не похожий на учёного мужа, на ходу, в машине как-то несолидно позвал меня. Нет, это не то.

Теперь уж скоро закончится строительство нашей ГЭС.

Начнём строить заводы. Построим, и на одном из них можно будет остаться. Это куда лучше, чем работа на стройках.

А город какой у нас будет чудесный. Уберут строительный мусор, очистится асфальт от грязи. Каким он станет зелёным, уютным, наш город.

И зачем мне этот дикий Амур?

За полцены продашь мебель, вещи, а там опять начинай все сначала, со скрипучих скамеек в инструменталке. Эх, да если бы хоть инструменталка была, а то приедешь прямо под сосну и разбивай палатку, копай землянку. А дожди, вьюги...

Нет, хватит. Да и ехать пришлось бы одному. Беременную Люду не возьмёшь с собой в землянку. А как же я буду без неё? Ну зачем Люде ехать туда? Здесь она получает место инженера по эксплуатации гидростанции. Чистота, покой.

Но странное дело, чем больше думал я о Люде, тем неспокойнее чувствовал себя. А вдруг она... Вдруг смеяться станет надо мной? Она такая, припомнит институт, как припомнила, когда купила магнитофон...

...В голове у меня все окончательно спуталось. Придётся подождать, пока соберётся наша большая семья. Пусть она и решит.

Но ведь о разговоре с доктором технических наук можно и не сказать никому!

А как же Амур-батюшка, Уссурийская тайга? Как быть со строфами математических стихов и уравнениями для влюблённых?

Их надо решать.