В ладони асфальта дождь налил голубой воды. Как усталые птицы, в неё опускались узорчатые грустно-жёлтые листья клёна. Все меньше и меньше становилось зеркало воды - это закрывались голубые глаза лета и кротко, умиротворённо улыбались.

Откинувшись на ребристую спинку скамьи, я задремал. Не знаю, может быть солнышко так ласково пригревало, а мне чудилось, что моё лицо ласкали тёплые женские руки. Потом мне грезилась Джоконда. Её глаза были похожи на голубые, засыпавшие глаза лета - грустные и доверчивые...

Спал я долго и крепко. До того крепко, что, когда проснулся, никак не мог понять, где я. Сквозь ещё не исчезнувшую пелену сна все окружающее казалось неправдоподобно ярким и призрачным.

На скамейке напротив сидела женщина в закрытом строгом платье. На тёмном шёлке - блёклые цветы, будто не нарисованные, а настоящие, кем-то брошенные на платье. Чёрные волосы собраны на затылке в узел. На смуглом лице - чёрные глаза. В лучах солнца женщина казалась выхваченной из темноты светом прожекторов, направленных на неё в упор. Я не мог себе сказать, настоящая эта женщина или призрак, тем более что она действительно немного походила на Джоконду. Я даже видел её где-то. Но где? Когда? Боже, Люда?! Да! Та самая Люда, с которой я дружил в институте. Дружил, любил и распрощался. Помню, она, не стыдясь людей, плакала, когда шла за вагоном. Ни упрёка, ни мольбы - только боль. Потом густой пар окутал Люду, а когда он рассеялся, её уже не было. Словно она поднялась вместе с паром к небу! И вот теперь, через три года, опустилась. Как долго её не отпускали облака. А как они её изменили! На висках не было седины, а чудилось, что она есть там. Её будто обточили ветры. В глазах - тоска. С худенького плеча траурной лентой спускался шарфик.

Мне бы броситься к ней и закричать, как бывало: «Здорово, Людка!» А если она уже не Людка, а Людмила Петровна! И мои руки опустились.

Люда захлопнула книжку, улыбнулась ласково и спросила:

- Проснулся?

- Проснулся, - негромко ответил я и машинально подошёл к ней.

Подошёл. Хотел протянуть обе руки (а если она уже не Людка?) и протянул одну.

А она протянула обе и, не скрывая радости, смотрела на меня. Я осмелел от этого и положил свои руки на её тёплые розовые ладони.

- И давно ты здесь сидишь? - спросил я у неё.

- Давно.

- А почему же не разбудила меня?

Она пожала плечами и ничего не ответила. Мы немного помолчали, глядя друг другу в глаза, отыскивая в них что-то нужное для себя. И нашли. Тогда я уверенно сказал:

- Здорово, Людка!

- Здорово, Генка! - ответила она. - Пойдём ко мне. Чай пить.

Так бывало всегда, когда мы осенью возвращались с каникул в институт, так было и теперь.

Держась за мой локоть, чуть-чуть приотстав, будто выставив меня напоказ людям, она шла и рассказывала, где побывала за эти три года, как жила. Я осторожно вёл Люду среди людей и машин. Я больше слушал её голос, чем вникал в смысл слов, и всё-таки понял. Люда после института успела побывать и в Сибири, и в Средней Азии, ходила по разбитым дорогам строек, жила в палатках и бараках, а сейчас уже второй месяц с удовольствием и увлечением работала на Сталинградгидрострое.

Мне вдруг показалось, что не три года прошло с тех пор, как мы с ней расстались, а всего лишь три летних каникулярных месяца.

Так было, пока мы шли по оживлённым улицам, а когда вошли в парк, все изменилось, потому что теперь я не только слушал её, но и смотрел на неё.

Худенькая, стройная, она была похожа на девчонку. Шарфик весело играл на ветру. Её маленькие туфельки озорно разбрасывали кучки сухих листьев и, казалось, почти не касались земли. А я чувствовал себя пожилым и усталым.

- А ты как живёшь? - спросила Люда.

Я не знал, что отвечать.

Она приостановилась, пристально посмотрела на меня. Я видел, как опять стали меркнуть её яркие глаза, в них появилась тоска пустынного осеннего неба - это отразилась в них, как в зеркале, моя тоска.

- Эх, Генка! Все нудишься! Я так и знала.

Мы подошли к маленькому двухэтажному домику канареечного цвета, притаившемуся за серебристыми кустами дикой маслины и густыми вязами.

В комнате Люда сказала:

- Вот наша келья. Мы тут с Мадиной живём. Врач. Славная девушка. Пока я приготовлю чай, ты можешь крутить патефон или смотреть альбомы.

Я читал в книгах о монашеских кельях, и эта комната с открытой дверью на маленький балкончик, была действительно чем-то похожа на келью. Расшитая бледно-розовыми цветами скатерть, дорожки, кружевные безделушки - все сделано терпеливыми женскими руками... Бедный патефон, сколько вечеров приходилось ему петь одни и те же песни, сколько вечеров печально слушала их Люда... А сколько километров ниток размотала она, когда плела из них узоры, напряжённо следила за петляющей ниткой-дорожкой, пытаясь угадать, куда она её выведет?

Спроси у Люды, зачем истратила столько труда на эти безделушки, для кого все это делала, и она без запинки ответит: «Ни для кого. Для себя». А я готов положить голову под топор, что это неправда. Одному человеку ничего этого не надо. В такой одинокой жизни много грустного. Как-то печально было и в Людиной комнате. Печаль здесь была в том, что некого пожурить за смятые накрахмаленные накидки, что однажды положенное кружево так и будет лежать на тумбочке нетронутым, пока не запылится. Да и воздух, сколько ни проветривай комнату, таил в себе неистребимое одиночество. Не поднимет пыли расшалившийся мальчишка, не накурит мужчина, не принесёт с работы неприятного, но такого обязательного запаха пота или солярки...

Думая над всем этим, я решил, что и наша холостяцкая комната чем-то похожа на эту.

На тумбочке фарфоровая скульптура. Мальчишка, сидя на корточках, держал куски разбитой им чайной чашки. Он не боялся мамы, не жалел чашку, а мучительно с наивным мальчишеским глубокомыслием пытался понять, как это произошло: почему вполне хорошая чашка вдруг превратилась в куски, почему из этих кусков, так точно подходивших друг к другу, нельзя опять сложить чашку?

Не похож ли я сейчас на этого мальчишку?

В институте мы два года крепко дружили с Людой. Она любила меня, а вот я её... Два года мы сидели с ней за одним столом, и если Люда почему-нибудь не приходила на занятия, то я слушал лекции рассеянно. Однажды она занозила себе палец. Он стал нарывать, и до того болел, что она не спала ночами и даже плакала от боли. В это время у меня тоже будто болел палец. Все это так, а вот жениться на Люде я не мог. Ведь в институте я был «прекрасно болен» романтикой, жаждой великих открытий и жену свою видел человеком с большой поэтической душой. И не знаю, то ли от сказок, рассказанных мне на кларнете Стефаном Адамовичем, то ли от моей любви к музыке, я считал музыкантов самыми романтическими людьми, поэтому и решил жениться только на пианистке, скрипачке или певице. Ну, а что Людка? Всего-навсего будет прорабом. Производителем работ. Скучища-то какая! Кроме того, она казалась мне очень хозяйственной девушкой, а хозяйственных жён я остерегался как огня. Ещё бы. Вечные подсчёты копеек, безграничное желание иметь их все больше и больше. А модные платья, шляпки, рыжие и чёрные лисицы? А дети пойдут с их коклюшами и скарлатинами? Жена станет гусыней шипеть и ничего не захочет видеть, кроме своего выводка. Все это я относил и к Люде, потому что у неё была ласка, доброта, мягкое женское сердце, но не было, казалось мне, полёта фантазии, дерзкой мысли. Словом, я считал, что она, выйдя замуж, обабится, станет заправской образованной мещанкой. Поэтому я и уехал.

Теперь от моих фантазий осталась, пожалуй, только пыль, которая иногда скребёт в горле и порошит глаза. И всё-таки я зачем-то пришёл сюда. Неужели и другие люди бывают в тридцать лет такими наивными, как я, как этот пятилетний мальчишка? Я разбил свою чашку. Сколько осколков растерялось за эти годы? А хоть бы не растерялось, так разве смогу я теперь сложить рисунок своими грубыми пальцами?

Я вышел на балкон и сел на раскладной брезентовый стул. Длинная тень дома своим полумраком притушила серебро маслин и золото клёнов. Синица - осенний соловей - уже насвистывала кому-то колыбельную. Прямо за асфальтом начиналась степь и уходила мимо арматурного завода к туманному горизонту. Солнце ещё ярко освещало с лета пожелтевшие травы, облысевшие холмики, россыпи серых песков, а дремотное посвистывание синицы уже возвещало о близости ночи, и все внимало этой песне и начинало дремать.

У меня на душе тоже становилось покойно. Что ж, думал я, встретились - это хорошо. Посидим, чайку попьём, вспомним студенческие годы, а давнишнюю любовь нашу не будем тревожить - мир праху её.

Я так задумался, что не услышал, как вернулась из кухни Люда.

- Ты не уснул? - спросила она и положила руки на мои плечи.

Я вздрогнул от неожиданности и оглянулся. Её локон скользил по моей щеке. Искрящиеся глаза, губы, щеки были так близко... Я потянулся к ним. Люда выпрямилась, будто ничего не заметила, и сказала:

- Ну и хорошо, что не спишь. Пойдём чай пить.

Поднимаясь со стула, я ощутил дрожь в ногах, услышал стук своего сердца: мир праху... А когда вошёл в комнату, мне показалось, что все, что здесь сейчас произойдёт, уже было со мной когда-то... Вот мы сядем друг против друга и будем пить чай с малиновым вареньем, говорить о всяких ненужных мелочах и ожидать чего-то важного, спасительного. И хотя оно так необходимо нам обоим, мы всё-таки будем прятаться от него за пустяковыми разговорами, как от солнца за собственной ладошкой. Потом я пролью на рубашку варенье. Люда подойдёт ко мне с салфеткой, чтобы аккуратно снять варенье, я обниму её, крепко поцелую, и она расплачется...

- Проходи, Генка, чего ты остановился?

Мы сели друг против друга. Я нечаянно задел её ногу и испугался. К счастью, она ничего не заметила.

Из стаканов поднимался пар, медово пахнувший малиной. Люда говорила, что ходит в хоровой кружок Дворца культуры. И в драматический её пригласили сыграть Любовь Яровую.

- Может быть, ты согласишься сыграть Ярового?

- С удовольствием, но я боюсь, что вместо поручика Ярового у меня получится Швейк.

Люда засмеялась.

- Я тоже.

На её платье - хрустальные пуговички, похожие на крупные слезы. Одна едва держалась на нитке и дрожала. Мне казалось, что эта пуговица - слезинка сейчас оторвётся, упадёт на пол, а вслед за ней посыплются настоящие слезы.

И ещё о каких-то пустяках мы говорили, смеялись.

Ни с того ни с сего я почувствовал, что пропасть, лежащая между нами, сужается... Вот она настолько сузилась, что её без особого усилия можно перепрыгнуть. Надо только себя немного подбодрить. И я пытался... Но ничего не получилось. Тогда я вспомнил о варенье. И не знаю, то ли нечаянно, то ли нарочно пролил варенье на рубашку и ждал, когда же Люда заметит и подойдёт.

Она заметила и подошла. Пока затирала пятно, я вдыхал запах её волос и все силился перешагнуть оставшуюся видимость пропасти.

И перешагнул. Прикоснулся сухими губами к её щеке. Люда отпрянула, удивлённо вскинула брови, но сказать ничего не успела... Я целовал её и пытался найти на кофточке пуговицу-слезинку, чтобы оторвать её и удержать. Однако не нашёл. Продолжал целовать Люду, боялся остановиться, боялся увидеть её слезы.

Люда вырвалась. Я глянул на неё и опешил: она смеялась. Показала мне оторванную ею пуговицу и стала смеяться ещё громче.

Я покраснел. Оставалось только выскочить из комнаты и так хлопнуть дверью, чтобы отвалилась штукатурка.

Люда подошла ко мне, положила на плечо голову и затихла.

Потом она сказала:

- Я так долго ждала. Так долго!

Потом мы сидели на балконе.

Люда говорила:

- Извини меня, но что делать, если я такая ненормальная уродилась: могу любить только одного... Ты, наверное, заметил малиновое варенье. А книги? Жюль Верн, Грин. Ведь все это любишь ты...

- А если бы я был уже женат или просто не встретился больше с тобой?

Она испуганно взглянула на меня, но, в чем-то утвердившись, спокойно пожала плечами.

- Этого не могло быть.

- Почему?..

Кто-то сказал: «На крыльях счастья...» Моё же счастье в тот день было похоже на драгоценную увесистую ношу. От этой тяжести у меня приятно ныла спина и восторженно-трудно дышалось.

От общежития Люды до моего - двести метров, если идти напрямик, но меня пугали чёрные закоулки и немые углы. И я пошёл вкруговую, по освещённой улице.

Шары на фонарных столбах набухли тяжёлым матовым светом, как переспелые яблоки. Упадёт такой шар, расколется, и из него прольётся на асфальт густой сок, пахнущий росными летними зорями. Синие звезды на чёрном небе тоже тяжёлые, налитые ещё не перебродившим соком любви, который вот-вот прольётся на землю, и с танцплощадки, от фонтанов станут расходиться пары. Они укроются под деревьями в глухих неосвещённых аллеях, уйдут на берег Ахтубы. А кто-нибудь, может быть, уйдёт далеко в степь...

Мне встретились юноша и девушка... Он - в длиннополом пиджаке, в узеньких, по щиколотку брюках. Она - в узюсенькой до колен юбчонке, в коротенькой капроновой кофточке. Волосы на её голове - будто взбитый крем на пирожном. На стройке многие из молодёжи вот так одеваются, и мне всегда при встрече с ними хочется хорошенько их отодрать за уши, приговаривая при этом:

«Не притворяйтесь мартышками, вы же хорошие люди». Но в этот раз такого желания у меня не появилось. В девушке я узнал нашу электросварщицу Варю. Приехала она год назад в выгоревшем ситцевом платьице, начинавшем лопаться по швам под напором молодого тела. Даже в самую жаркую погоду Варя целыми днями работала в маске, в тяжёлом негнущемся брезентовом костюме. В первое время с ней случались обмороки. Да и парня, шедшего с ней об руку, мне приходилось частенько видеть в котловане в резиновых сапогах с вибратором в руках. Чтобы не запачкать в бетоне свою шевелюру, он заталкивал её под чёрную сетку. Сейчас они - уже меченные звёздным дождём - шли ладонь в ладонь, локоть в локоть. Я понял: бетон и арматура, положенные девушкой и парнем в нашу гидростанцию, дали им право быть в этот вечер счастливыми, красивыми и немного легкомысленными. Они говорили друг другу «вы», обменивались витиеватыми, «умными», ничего не значащими фразами. Они были даже немножко смешными, как дети, от счастья, от любви.

И мне вдруг захотелось сегодня, сейчас же, совершить какую-то глупость. Уж слишком серьёзным, перезревшим было моё счастье, потому-то я и нёс его на своих плечах, а не летел на его крыльях... Вытащить сейчас же Людку на танцы - это была самая подходящая глупость!

Обратно в общежитие Люды я мчался напрямик по тёмному кварталу. И не беда, что влетел в канаву и чуть не срезал себе голову натянутой бельевой верёвкой…

Когда Люда увидела меня, запыхавшегося, грязного (в канаве-то я испачкался), она испугалась, а услышала моё приглашение на танцы, рассмеялась...

Домой я пришёл в четыре часа утра и, конечно, уже не с танцев.

Горячие струи душа долбили мою голову, жалили плечи и всё-таки не могли выбить из меня мальчишескую дурь, которая обуяла меня в эту ночь. Прыгая с ноги на ногу, крепко зажмурив глаза, я опять и опять видел Люду, видел, как она, откинув голову, озорно смеялась, кружась со мной в вальсе. И я смеялся, когда мы, вроде бы солидные люди, закружившись, потеряли равновесие и сбили пару. И даже не извинились, а просто рассмеялись, как озорники. Да на нас никто и не обиделся - поняли нас... А потом степь. Чёрная степь, чёрные волосы Люды, яркие звезды, яркие глаза Люды...

Уже кончилась в титане горячая вода, и холодная долбила меня, а я все никак не мог расстаться со своими видениями.

- Долго ты ещё будешь беситься? - послышался за дверями сердитый голос Дмитрия. - Вылезай, а то картошка остынет.

Сказал он о картошке, и видения пропали. Я вспомнил, что произошло. Ведь вчера днём я пошёл за маслом, но магазин оказался закрытым на перерыв. Сел я в Комсомольском сквере, задремал и проснулся вот только теперь, под душем... Может быть, и в самом деле Люда и степь мне только снились, а Дмитрий все ждёт меня с маслом?

Он сидел за столом в своём знаменитом халате, сшитом из шёлковой бордовой ткани. На плечах, спускаясь на грудь, лежал торжественным венком темно-зелёный бархатный воротник. Знаменит этот халат тем, что его в Германии во время войны подарил Дмитрию в день рождения командир полка. Дмитрий надевал его только в дни своих душевных праздников, которые не всегда совпадали с праздниками, объявленными в календаре. Случалось, проходили воскресенья и другие более солидные праздники, а халат все висел в шкафу, стянутый поясом. А иногда в будний день Дмитрий приходил с работы и надевал халат. В эти дни у него на лице всегда бывало такое выражение, словно он только что проснулся, разбуженный розовым солнечным лучом, и хороший сон, который ему снился, продолжается наяву.

В это раннее необычное для меня утро халат обозначал какой-то невиданный праздник. Дмитрий со сцепленными на коленях руками сидел сгорбленный и, казалось, не дышал, напряжённо прислушивался к чему-то. Может быть, он и слышал какие-нибудь голоса, какие-то звуки, которых не слышал я?

Я вошёл и хотел начать извиняться, но посмотрел на Дмитрия и понял: не надо. Видимо, он ждал меня весь день и всю ночь, ему нужно было это ожидание.

Я сел и спросил:

- А где Олег?

- Не знаю.

Мы молча чокнулись. Я хотел уже выпить, но Дмитрий положил свои свинцово-тяжёлые пальцы на мой локоть.

- За что пить будем?

- Как всегда: «Да будет сталь крепка!»

Он покачал головой:

- Скрываешь. Почему? А ведь я все знаю. Видел.

Дмитрий усмехнулся и ушёл от меня. Душой, мыслями ушёл. А потом вернулся из своего далека и сказал:

- Давай выпьем за счастливых людей. Выпьем за твоё сегодняшнее счастье.

- Вон ты про что, - беспечно-философским тоном ответил я. - Ну, если за это каждый мужчина пить будет, так вина не хватит.

- Замолчи! Паршивец!

Я вздрогнул и пригнулся к столу. Мне показалось, что Дмитрий ударит меня. А он ходил по комнате и бросал в меня тяжёлые слова:

- Ты паршивый кабан. Где ешь, там и гадишь. Что не доел - в грязь втаптываешь...

От этих слов мне почему-то становилось легче. Так бывает, когда на простуженное наболевшее тело поставят злой горчичник. Он нестерпимо жжёт, будто раскалённым буравом сверлят тебе спину. И всё-таки эта боль приятна, потому что она пожирает другую, вконец изнурившую тебя.

- Ты не живёшь, а только землю топчешь. Тебе кажется, что ходишь ты по ней этакой красивой походкой. А на самом деле? И на работу, и в кино, и на стадион отправляешься по осточертевшей тебе обязанности. А вот теперь гляжу, как к людям относишься. Мимо проходишь... Вот и Олег жмётся к тебе, рядом бы идти, а ты...

«Правильно, правильно, правильно», - повторял я про себя. Оцепенение у меня прошло, в голове начали рождаться мысли. Да и Дмитрий уже не бросал в меня тяжёлые слова, а раскладывал их передо мною, расстилал:

- Я с Людмилой Петровной несколько раз беседовал. Сидишь, слушаешь её и начинаешь забывать, что на земле ещё много есть паскудного, чувствуешь, как в тебе доброе, ласковое разгорается. Увидел я, как вы в сквере друг на друга смотрели, как потом шли по парку, и подумал: слава богу - нашёл-таки мой кислый поэт живую воду. А ты...

Мы стали прикуривать от одной спички. Сошлись лоб в лоб. Мне показалось, что Дмитрий хотел меня боднуть... Я втянул голову в плечи и приготовился ему ответить... На миг увидел мохнатую Дмитриеву бровь и глаз... В полдень, бывает, солнце в криницу заглянет - заиграет в светлой воде луч, камешки на дне расцветут, станет видно, как дышит ключик, выпущенный чёрной землёй на волю... Такое я увидел в глазах Дмитрия и улыбнулся. Он подошёл к окну, и как в тот давний вечер, с шумом распахнул его. Только в этот раз не гудели за окном «ЯАЗы» - они теперь ездили по другой, по новой дороге, тоненькая акация подросла за лето и теперь роняла листья, бережно укладывала их у своего ствола, укрывала тёплым одеялом свои корни.

- Положил ты меня, товарищ Скирдин, на обе лопатки по всем правилам, а заодно и себя положил.

- Гм... Интересно.

- На работе ты добрый, живёшь вовсю, а домой приходишь: «Буйволы мы. Сдохнуть лучше, чем так жить».

Дмитрий горестно улыбнулся:

- Оно так, да только наполовину... Ты звезды с неба снимать хочешь. Тебе на Луну взлететь бы, сидеть на ней, болтать ногами и поплёвывать оттуда на людишек, которые копаются в земле. Но с твоей «философией» космической скорости не разовьёшь, поэтому ты и сидишь тут, злишься. Нет, звёзд тебе не ухватить: не дорос ещё. А я люблю все: и жука навозного, и тебя, бескрылого аэронавта, и даже этого умника Олега. Я, брат, радуюсь и спутнику, и тому, как наша братва гнёт арматуру. Мне хватает обыкновенного человеческого счастья. Тебе оно сегодня само в руки идёт, а ты от него воротишься. А мне за него ногти на руках обрывать приходится. И не тужу, не перестаю любить грешную эту землю. Я строитель. Чего не хватает на ней, сам строю. Правда, сейчас мне трудно, бывает, такой час подступит... Беда на мою голову свалилась. Ты бы, наверно, этой беды и не вынес... А, впрочем, может быть, и очень легко встретил бы её. Все зависит от человека, от того, как он устроен. А история была такая...

Рассказывая, Дмитрий словно постарел, - воспоминания разом навалились на него, пригнули плечи.

Мне до сих пор кажется: я не из уст Дмитрия слышал ту историю, а видел её, сам пережил. Вот она, эта история.

...В сорок втором году Дмитрий косил пшеницу. Задыхался и стонал от жары трактор. Исходил потом и ронял от усталости седую голову на грудь, сидя на жнейке, дед Алексей. В белёсом пыльном небе кружил коршун и никуда не хотел улетать. Чтобы не так густо заливало глаза едучим солёным потом, Дмитрий время от времени поднимал голову и видел коршуна. Пальнуть бы из ружья по этой осточертевшей птице, чтоб она, мёртво кривя крылами, упала на стерню...

В обед поднялся из балки и не по дороге, а напрямик, по пшенице, галопом направился к трактору всадник.

Дед Алексей, обрадованный, что случится минута роздыха, замахал Дмитрию руками: мол, к нам скачет, стой.

Дмитрий мельком взглянул на всадника и подумал: «А мои роздыхи, видать, кончились». Остановил трактор и с таким чувством заглушил двигатель, будто последний раз на прощание пожал руку другу.

Всадником оказалась Леля Баранникова. Она натянула поводья, и взмыленная Буланка остановилась. Дмитрий возился у машины, не обращая внимания на девушку, а она, не решаясь оторвать его от дела, поправляла растрепавшиеся косы и тревожно поглядывала на засолоневшую от пота спину Дмитрия.

Дед Алексей слез со жнейки и, кряхтя, разминая закаменевшую поясницу, подошёл к коню, глянул прищуренным глазом на девушку и спросил:

- Дык ты чего прискакала?

- ...Да Афанасича срочно вызывают.

Дмитрий выпрямился, глянул на Лелю, она смолкла. Ком белой пены упал с отвисшей губы Буланки и завяз на иглах срезанной пшеницы. Коршун камнем ринулся на землю, потом, с натугой разгребая крыльями воздух, стал подниматься вверх. В его когтях бился и пронзительно кричал суслик. Буланка насторожённо запрядала ушами. Только одна она и заметила случившееся.

Дмитрий ещё раз взглянул на Лелю, улыбнулся. Она ему тоже ответила улыбкой.

- Трактор кто примет? - спросил он.

- Я, - смущённо ответила Леля.

- А когда же ты успела научиться?

- В школе. Курсы были.

Леля спрыгнула с коня. Из её шаровар выдернулась блузка. Дмитрий на миг увидел загорелую спину и отвернулся... Леля начала было заправлять блузку, а ветерок не давал. И она махнула рукой.

Дмитрий рассеянно рассказывал девушке о повадках трактора, тайком поглядывая на тонкую загорелую полоску, которую ветер то закрывал блузкой, то приоткрывал.

Девушка видела пристальный взгляд парня, его волнение и стыдилась, краснела. Но, заметив тоску в его глазах и подумав о том, что они, может быть, видятся в последний раз, Леля перестала смущаться. Запретное перестало быть запретным. Почему-то захотелось, чтобы Дмитрий хорошенько запомнил её. Да и самой хотелось запомнить его голос, вздрагивающие губы и колючие точечки в зрачках, будто звёздочки, не успевшие погаснуть на утреннем небе.

А дед Алексей, примостившись в тени трактора, воткнув острую бороду в небо, храпел.

Леля знала, что Дмитрию надо торопиться и, прежде чем он протянул ей руку на прощание, зачем-то разбудила деда. Дмитрий с упрёком глянул на неё. Она в ответ ему виновато улыбнулась.

Дед долго кряхтел, тёр кулаками глаза и наконец сказал Дмитрию:

- Дык ты там гляди...

Дмитрий поцеловал его трижды накрест, пожал Леле руку и хотел уже садиться на коня. Но дед остановил его.

- Ты бы поцеловала его, девка. Тебе оно ништо, а солдату на всю войну хватит.

Дмитрий, не дожидаясь согласия Лели, обнял её, припал к губам долгим поцелуем. Потом он хотел ещё раз посмотреть в её глаза, а она вырвалась и убежала, спряталась за трактором. Дмитрий вскочил на коня и ускакал...

Знал Дмитрий Лелю два года. Ещё в седьмом классе она училась, когда он увидел её на школьном вечере самодеятельности. Леля читала стихи. «Хорошая девушка будет», - сказал он себе и вроде бы забыл об этом. А потом ещё раз как-то увидел и решил: «Спешить мне некуда, дождусь её». С той поры два года прошло. Ни за кем в это время Дмитрий не ухаживал и с Лелей встречи не искал, даже не знакомился, чтобы же показаться навязчивым, терпеливо ждал, да вот не дождался...

Как-то на .фронте ему пришло в один день два письма: от отца и от Лели. Отцово сунул в карман, а Лелино распечатал тут же у блиндажа и стал читать. Оно было написано на четырёх страницах. Дмитрий стал читать с конца. «Мы все сделаем для победы. Крепко жму вашу руку». А дальше шли точки. Что означали эти точки? Он стал искать разгадки в самом письме. Дважды его перечитал, но в нем ничего не было, кроме рассказа о совхозном житьё-бытьё, о его тракторе, за которым Леля старательно ухаживала. И как ни старался, понять значения точек не мог. Но товарищи из взвода, которым пришлось показать письмо, разгадали быстро. Они подставили на место каждой точки букву и получилось: «Крепко целую».

Осенью сорок шестого года в старом совхозном саду, чудом уцелевшем от войны, играли первую послевоенную свадьбу... Старший лейтенант Дмитрий Скирдин женился на бригадире трактористов Леле Баранниковой.

Дед Алексей был уже глух и слеп, спину теперь и не пробовал разгибать. Узнав о свадьбе, он попросил у снохи чистую незаплатанную рубаху. Та порылась в сундуке и не нашла.

- Тогда смертную подай.

- Ой, что вы, батя, разве можно в смертной на свадьбу?

- Можно. Умыться дай и причесаться.

За свадебным столом уже начался пир, когда явился дед Алексей. Подошёл он к молодым, руку трясущуюся поднял. Поначалу засмеялись за столом, кто-то рассердился: мол лезет старый, куда его не просят. А потом стихли все.

Дед попытался разогнуть спину, но не смог. Тогда вытянул шею, чтобы поднять слезящиеся глаза на людей, взглянул на молодых.

Дмитрий и Леля хотели усадить деда на стул, а он покачал головой.

- Не-е, вы видите, в какую рубаху я одет, - своё отсидел. Поглядеть на вас пришёл да слово сказать: мир вам да любовь.

Сказал и поманил, чтобы нагнулись к нему. Они нагнулись. Он поцеловал их и прошептал:

- Что дорого далось вам, дёшево не отдавайте... Христос с вами. ,

Пригубил дед стаканчик, поклонился людям и ушёл.

- Добрый знак, - крикнул кто-то из дальнего угла, - жить вам вместе до Алексеевой сотни.

- Если ума достанет, - тихонько заметил другой голос, но его мало кто слышал.

...Семь лет как семь дней прошли: понял это Дмитрий, когда однажды один подходил к своей квартире. Заглянул в дырочку почтового ящика - пусто. Поднял он язычок - может, вверху зацепилось и не упало письмо? Нет, пусто. Дмитрий с такой злостью хлопнул жестянкой, с такой ненавистью посмотрел на синий ящик, будто он и был виноват во всем.

«А может, новый почтальон у нас, - подумалось ему, - и не знает меня?»

Дмитрий торопливо прошёл тёмным коридором в комнату, зажёг свет, вырвал из блокнота лист бумаги и, стоя у голого подоконника, написал: «Скирдин Д. А.» А чем приклеить? На тумбочке, заваленной пустыми консервными банками, окурками, объедками сыра и колбасы, разыскал кусочек совсем засохшего ржаного хлеба. Пока разгрызал его и мял, превращая в клейкую массу, думал: наверное, семь лет пролетели так быстро потому, что за все эти годы они ни разу не расставались. Даже если приходилось переезжать на новую стройку, где ещё ничего не было, кроме палаток или землянок, они все равно ехали вместе. И на «Куйбышевгидрострое» они долго жили в уголке общего барака. Отгородились полотнищами старого брезента от всех и жили.

Дмитрий приклеил на почтовый ящик бумажку, со своей фамилией, и у него на душе стало покойнее: он твёрдо верил, что завтра ему обязательно принесут письмо от Лели.

...А на восьмой год Леля стала худеть, жаловаться на головные боли. Под глазами у неё появились синие дуги, на лице проступили тени морщинок. Губы зашершавели, румянец на щеках потух.

Дмитрий не любил крашеных женщин, а тут сам однажды сказал: «Если хочешь, можешь немного румяниться». Он думал, переутомляется Леля. Она работала в отделе кадров, была председателем месткома, редактором стенной газеты. Домой приходила поздно, иногда за полночь. А тут ещё домашняя работа. Правда, её было не так много. Светланка жила в круглосуточном детсаде, бельё отдавали в стирку. И всё-таки по мелочам работы набегало достаточно: убрать комнату, что-то зачинить, заштопать. И Дмитрий, случалось, ужин готовил, полы мыл. Но и у него не всегда хватало времени для этого. Был он прорабом, работал посменно. Да и при чем тут смена - если любишь работу, её временем не меряешь. Кроме работу, у Дмитрия была ещё одна страсть - изобретательство. Из-за этого он часто и недосыпал и недоедал.

Как-то в субботу Дмитрия вызвали в управление и объявили приказ о назначении его главным инженером арматурного участка. Конечно же, на стройке об этом давно говорили, и всё-таки, когда он вышел из канторы, ему вдруг захотелось поехать в котлован, заново пройтись по своему участку, посмотреть, как работают его арматурщики. И люди, и ГЭС, и сама Волга вдруг представились ему совершенно иными, потому что он сам стал иным.

Главный инженер - даже одни только слова эти с юности вызывали у него чувство благоговения, казались необычайно красивыми. И хотя он и знал, что рано или поздно достигнет этого звания, оно всё-таки не переставало ему казаться недосягаемым.

И вот сегодня он - главный инженер арматурного участка «Куйбышевгидростроя». Конечно же, на стройке, на земле произошло что-то очень важное.

Дело совсем не в том, что завтра он будет командовать не двумя бригадами, а всем участком, что он теперь - начальство, что будет получать две с половиной тысячи в месяц. Нет,- конечно. Дело в том, что сбылась мечта деревенского мальчишки. И не бывает такого дня, чтобы у кого-нибудь на земле не сбылась мечта. Так почему же люди до сих пор не додумались устраивать праздники мечты? Выдумать бы красивый обряд с весёлыми огнями, пением и гордой музыкой, с рассказом именинника: «Как я шёл». И не надо ему выдавать никакого знака отличия, не надо славословий и почестей, а просто сказать ему: «Ты можешь». И это будет самая высокая награда. Вот поднимется человек на Луну, выпрямится на ней во весь рост, посмотрит на Землю, и не о славе, не о власти подумает он, а просто скажет: «Я могу!»

Обо всем этом Дмитрий думал, когда шёл к себе домой из управления: он решил отпраздновать праздник мечты. Но как его устроить, чтобы было интересно и запомнилось надолго? Собирать шумную компанию друзей не хотелось. И Дмитрий решил, что лучше всего провести этот вечер только с Лелей и Светланкой.

Ему повезло - в ларьке удалось купить арбуз весом в двенадцать килограммов. «С наших донских краёв завезён», - подумал он и ласково похлопал по полосатой коре своего земляка. Сейчас они всей семьёй сядут за маленький Светланкин стол, развалят арбуз, и от рубиновых сахаристых ломтей запахнет зоревой придонской степью. Они поговорят о родном хуторе, вспомнят знакомых, друзей, сами собой придут на память дни их любви, и тогда Дмитрий расскажет Леле и Светланке о празднике мечты.

В квартире было темно. Неужели спят? Не зажигая света в коридоре, он прошёл в комнату. Щёлкнул выключатель... у открытых дверей балкона сидела Леля. Длинные распущенные волосы закрывали её лицо. За потоком волос Дмитрий не сразу увидел Светланку. Она лежала на коленях у матери. Её ручонка беспомощно свисала к полу. Дмитрий замер в ожидании.

Леля откинула волосы и глянула на Дмитрия глазами, полными растерянности и страха.

- Ой, как ты напугал, - тихонько сказала она и поспешно наклонила голову. Сдерживая рыдания, продолжала:

- Вечер тёплый... Сказки ей рассказывала. Отнеси её на кроватку.

Осторожно опуская арбуз на пол, Дмитрий подумал: «Говорит, вечер тёплый, говорит, Светланке сказки рассказывала, а сама чуть не плачет. Ну ничего, ничего, сейчас все выяснится. А праздник мечты в другой раз справим».

Взял Светланку на руки. Она доверчиво уткнулась носиком в его грудь и пробормотала что-то невнятное.

Медленно, бесшумно, но как-то угрожающе катился по полу арбуз.

Дмитрий отнёс Светланку в другую комнату и вернулся. Леля стояла у двери. Её распущенные волосы, схваченные лентой, лежали на спине. В глазах слез не было, только стоял в них притушенный испуг...

Она положила ему на плечи руки, поцеловала обычным нежарким поцелуем жены, потом, склонившись на его грудь, прошептала:

- Плохо мне, Митя...

Он бережно подвёл её к дивану, сел рядом:

- А что врачи-то говорят?

- Климат менять надо.

- Так надо менять. К чёртовой матери всю твою деятельность. Надо лечиться.

Дмитрий вынул папиросу и нервно зашагал по комнате. Он злился на себя: почему раньше не пришла ему в голову эта мысль.

А Леля плакала и плакала, не вытирая слез.

- Да не плачь ты, ради бога. Может, в Москву съездить, к хорошим специалистам?

- Пока ничего опасного нет. Я просто расстроилась.

Дмитрий хотел её приласкать, успокоить, а Леля от этого заплакала сильнее.

Через несколько дней она сказала, что министерство согласно на её перевод в Красноярск. Леля и Светланка поедут одни, обоснуются там, и тогда он переберётся к ним.

Две недели в квартире Скирдиных длился, как сказал Дмитрий, весёлый праздник разорения.

У магазинов, на телеграфных столбах были развешаны .объявления: «В связи с отъездом срочно продаются домашние вещи». Каждый вечер приходили покупатели. Леля бойко, с шутками, торговалась с ними, и всё-таки вещи продавались за полцены. Ни Леля, ни Дмитрий не жалели об этом.

Она в эти дни повеселела, посвежела. Да и Дмитрий тоже. Ему давно хотелось побывать в Сибири, в необъятном краю суровой красы. А главное - Леля выздоровеет, будет по-прежнему приходить с работы немного усталая, но весёлая, будет петь старинные казачьи песни, рассказывать Светланке смешные сказки. Там, может быть, они отпразднуют праздник мечты.

Леля и Светланка улетали самолётом. Светланка была бесконечно рада предстоящему путешествию и никак не могла дождаться посадки в самолёт. Она торопила угрюмого дежурного по вокзалу, похожего на телеграфный столб:

- Где же самолёт наконец концов? Выпускай нас скорее, пожалуйста.

Леля тоже нервничала и почему-то с тревогой прислушивалась к каждому объявлению по радио.

И вот наконец посадка.

- Приезжай, папочка! Будь весёленький! - задыхаясь от восторга, пропищала Светланка, чмокнула его в щёку и побежала к выходу.

Леля побледнела.

- Будь...-прошептала она и задохнулась. Припала к его груди и беззвучно зарыдала.

Дмитрием тоже овладела тоска. Задрожал подбородок, пришлось сжать зубы... Мокрые Лелины щеки, ускользающие губы. А во взгляде что-то давно виденное и забытое.

Целый день он мучился, пытался вспомнить, где и когда видел этот Лелин взгляд. Вспомнил только ночью.... Лёг на старенькую жёсткую кровать, укрылся ветхим, ещё из Лелиного приданого, одеялом и никак не мог заснуть. По потолку то лениво ползали, то кружились чёрные пятна с голубой каймой. В ушах возник скрежещущий, свиристящий шум. Он достался Дмитрию от контузии и всегда был слышен в тишине, напоминая о боях у Волги. Поэтому тишина его угнетала, он избегал её. А в этот раз тишина и темнота в пустой квартире пугала, как пугала в детстве... Потом вспомнилась юность. Леля на вечере школьной самодеятельности, у трактора, когда провожала на фронт. Наверно, она в тот день мучилась оттого, что не могла сказать ему самого главного. Ей, девочке, не совсем было понятно, в чем состоит это главное, но оно существовало в ней. О нем могли сказать только глаза. И они сказали Дмитрию... Точно таким был её взгляд сегодня, у самолёта. Дмитрий понял это и успокоился. Засыпая, он шептал Леле какие-то ласковые слова - за то, что она сохранила в чистоте любовь к нему. Семь лет, как семь весёлых дней прошли, а вот эти пятнадцать дней после отъезда Лели тянулись, как пятнадцать лет. В синем ящике все ещё было пусто. Дальше ждать было невозможно, и на шестнадцатый день Дмитрий решил сам пойти на почту.

В отделе доставки сказали, что раньше в его адрес ничего не поступало, а сегодня прибыл денежный перевод от Скирдиной на три тысячи пятьсот рублей, и его жене есть письмо до востребования. «Формально мы не имеем права отдавать вам это письмо, но мы вас хорошо знаем. Получите», - так сказала ему курносенькая, смешливая девушка.

Письмо, адресованное Леле, кончалось так: «Теперь пиши мне в Красноярск на Иголкина П. Н., для Максимченко Петра. Будешь выезжать, обязательно дай телеграмму. Жду. Целую. Твой Пётр».

Дмитрий вспомнил: Пётр Алексеевич Максимченко был начальником отдела, где работала Леля. Он видел его только один раз. Стройный, высокий. Белёсые густые волосы плавными волнами возвышались над широким лбом. Он шёл с женой и детьми по парку культуры...

Перо царапало бумагу и ставило кляксы, когда Дмитрий заполнял бланк перевода. Затряслась под столом нога. Он вытянул её, опять подогнул, но она все дрожала. А может быть, какое-нибудь недоразумение? «Сейчас прочту перевод и все выяснится...»

И все выяснилось.

«Здравствуй, Дмитрий. За проданные вещи мы выручили семь тысяч рублей. Наживали мы их вместе. Посылаю положенную тебе половину. Я уехала от тебя навсегда. Искать меня не надо. Как внезапно у нас началось с тобой, так же и кончилось. Прощай».

В ушах что-то лопнуло, в них появился скрежещущий шум. Он угрожающе разрастался. Дмитрию показалось, что он сидит в окопах... Выли мины, но ни одна из них никак не могла разорваться. «Опять проклятая контузия», - подумал Дмитрий, и в этот момент начали рваться мины...

Мокрой от пота рукой он опёрся о край стола. Прыгала, не слушалась нога, но Дмитрий понимал, что если не встанет сейчас, то, наверно, вообще уж не встанет. И вдруг тело его стало само подниматься.

- Держись, брат, держись, - услышал Дмитрий чей-то голос. - Выберемся сейчас на воздушок...

Он хотел взглянуть на мужчину, который нёс его на закорках, и не мог открыть глаза: так резало, жгло их. На улице мужчина усадил его на скамейку, зачерпнул пригоршню рыхлого снега и сунул Дмитрию в лицо.

- Хватани-ка, хватани...

Дмитрий ткнулся в снег лбом и притих... Снег растаял. Дмитрий ощущал губами холодные шершавые ладони, пахнущие соляркой.

Наконец он смог поднять голову. Рядом с ним сидел мужчина с обожжённым лицом и улыбался узкими глазами, стянутыми в уголках красными шрамами.

- Прошло?

- Прошло, - ответил Дмитрий и виновато улыбнулся.

- Эх, друг, она, проклятая, видно, и в могиле не даст покоя... Может, домой довести?

- Спасибо, теперь уж сам дойду.

- Ну тогда двигай, солдат. Она тебя, а ты её ломай. - Сказал, улыбнулся на прощание и ушёл, приминая землю коваными солдатскими сапогами.

Дмитрий подумал: «Имя бы спросить, пригласить к себе... - И тут же махнул рукой: - Чушь, не ради благодарности солдат солдату помогает».

Сердце билось ровно, шум в ушах рассеивался, в голове рождались спокойные мысли.

На жёлтые, но ещё не опавшие листья деревьев лёг белый мохнатый снег. Под его тяжестью гнулись тонкие ветки.

«Она тебя, а ты её ломай...»

Листья вроде бы и отжили своё, вроде бы и мёртвые уже висят, а не хотят уйти раньше срока. Нет, не хотят, не сдаются. И воробей тоже не сдаётся. Подтаял снежок на дороге, лужица воробью по колено. А он крутит головкой, машет крылышками, будто веником в парной, и кричит: «Холодно, братцы, холодно, а все равно выкупаюсь ещё разок!»

Дмитрий откинулся на спинку, закрыл глаза и почувствовал, как в него вместе с лучами солнца, чистым воздухом и щебетом воробья входит что-то крепкое, решительное.

Через три дня он взял отпуск и вылетел самолётом в Красноярск. Не уговаривать Лелю, не выяснять, не упрекать, а просто увидеть её, поговорить, посмотреть в глаза. Ему это казалось очень важным и необходимым. А может быть... И это «может быть», которое он таил от себя, тоже требовало встречи, теплило в сердце призрачную надежду...

Дмитрий поднялся в кабину самолёта, сёл у окна. Виски стали медленно наливаться горячим свинцом. Ему хотелось сделать глубокий вдох, но воздуха, казалось, не хватало.

Раньше с ним такое случалось в ожидании сигнала к разведке боем. Такой разведки, после которой на людей, оставшихся в живых, смотрели до суеверия восхищёнными, до самоунижения благодарными глазами.

Чтобы избавиться от этого ощущения, Дмитрий начал рассматривать сидящих впереди людей, пытаясь угадать, кто они такие, каковы.

Слева, почти рядом с ним, вертелась девичья золотистая головка. Косички заплетены до того небрежно, что, казалось, вот-вот рассыплются. Ей, наверно, лет семнадцать, учится, должно быть, хорошо, поэтому у неё не хватает времени сидеть перед зеркалом, и косы ей поди опротивели. Все мужчины сейчас для неё всего лишь Гришки, Борьки или же дяди.

Вот Дмитрий собирается лететь в чреве металлической птицы, а девушка полетит на собственных крыльях...

Рядом с головкой девушки - шея, похожая на голенище красного хромового сапога. Над голенищем - рыжий ёрш волос. Мужчина опустил плечи и, сопя, порыкивая, мостился в кресле, как мостится в берлоге медведь на зимнюю спячку.

Дмитрий так увлёкся наблюдениями, что не заметил, как захлопнули дверь кабины, как взревели, пробуя свою силу, моторы, как вырулил самолёт на старт. Он только на миг увидел мужчину с флажками. Даже не мужчину, а его ослепительно-белые зубы. И вроде бы не самолёт он провожал в обыкновеннейший рейс, а Дмитрия в какое-то чудесное путешествие.

Быстрым широким потоком понеслась навстречу земля. Дмитрий напряжённо смотрел на дома, на машины у вокзала, на людей...

...Вечером прошедший день ещё настолько близок тебе, что ты можешь пережить его сначала. Теплота руки друга ещё осталась в твоей ладони, в лабиринте ушей ещё таятся звуки услышанной на заре птичьей песни. Но придёт завтрашний день, в тебя вольются новые звуки, другой свет, новое тепло - для вчерашнего дня в тебе останется меньше места. Дни сольются с . днями, годы с годами. Оглянешься на прожитую тобой жизнь - и узнаешь её и не узнаешь: она тебе покажется иной.

Так было и с Дмитрием в самолёте....

На гидрострое, на Волге, на всей земле уже не видно людей. Не видит их глаз, не слышит ухо. Только разум и сердце знают, что там, внизу, люди кладут бетон, пашут землю, веселятся и печалятся - все это с высоты кажется тайной, которой владеют только сердце и разум.

Временами Дмитрию казалось, что он тоже летит на собственных крыльях. Волга и город смешались с туманом, растворились в бесконечном беге времени. Семь лет жизни Дмитрия с Лелей вот так же растаяли где-то позади, а им навстречу неслись новые годы. Прекрасна впереди лежащая земля. Прекрасны и загадочны новые годы, которые предстоит прожить Дмитрию без Лели. А как же те, прошлые? Как быть с ними?

Такое настроение часто овладевало Дмитрием в дороге. Однажды он даже подумал: уж не вернуться ли назад? О чем он будет говорить с Лелей? Ответом были глухая боль в сердце и надежда, похожая на сгорающую в ночном небе звёздочку... А главное - Светланка. Он тосковал по ней.

Чистый асфальт центральных улиц, старого сибирского города кончился. Дорога становилась все хуже и хуже. «Победа» тяжело подпрыгивала на ухабах, разбрызгивала по сторонам грязное снежное месиво.

Рубленые домики под замшелым тёсом, мохнатые охрипшие дворняги, кубарем катившиеся под колеса машины, чумазые свиньи, с неимоверным трудом поднимавшие свои рыла к серому осеннему небу, - все это напоминало старую Россию. Если бы ещё попалась вывеска с ятем и фитой, то Дмитрий подумал бы, что он чудом перенёсся в давно умершее время.

Сопки, покрытые тёмным одеялом тайги, усиливали впечатление лености и покоя, делали покой бескрайним и незыблемым. Дмитрий с удовольствием отдался во власть этого покоя.

Но вот машина свернула за угол и вместе с домишками повалилась с крутого косогора к незамерзшей речке.

По ту сторону недалёко от речки стояли многоэтажные светлоокие дома. Справа от них - заводские корпуса, трубы. Строгие линии зданий и труб перечеркнули тайгу, раскололи её незыблемый покой.

Там Леля и Светланка...

Дмитрий смотрел на клубы чёрного дыма, и ему подумалось: сейчас он услышит басовитый тревожный рёв этих гигантских гудков...

Там Леля и Светланка...

Тепло в его груди стало пропадать, будто зашло за тучи солнце, и под расстёгнутые полы пальто, под пиджак и рубашку стал проникать студёный ветер и шарить своими лапами по телу.

Он говорил, что в такие трудные минуты его нервы и сердце замораживаются. Он превращается в разумную машину, действующую по заданной программе. В этот раз программы не было. Он не знал, что скажет Леле, он знал, как скажет. Не будут дрожать его губы, глаза не загорятся гневом, из уст не вырвется резкое слово.

Потом когда все пройдёт, сердце будет долго и сильно саднить. Он будет со стоном просыпаться по ночам и вспоминать, вспоминать все до мельчайших подробностей.

- Приехали, - сказал шофёр такси, - вот в этой хатенке они живут.

- Кто они?

- Да ваши...

Шофёр отвернулся. Дмитрий увидел, как его сухая жилистая шея покраснела.

А вы откуда знаете?

Шофёр, не оборачиваясь, ответил:

- Я их вёз сюда. Разговор запомнил. Я памятливый.

Дмитрий расплатился и вышел из машины.

- Я подожду вас, - сказал шофёр.

- Зачем?

- Так вы же...

- Да. Да-да. Подождите.

Внутри квартала, притиснутая к земле пятиэтажным корпусом, стояла рубленая, крытая тёсом изба. Это все, что осталось от старой Сибири в этих местах, подумал Дмитрий.

Сорванная с петель калитка валялась на снегу. Дорожка к порогу посыпана золой. Чёрные угольки лежали драгоценными камнями в белой оправе снега. На серой некрашеной двери - деревянная ручка, отполированная руками жильцов.

В тёмных сенях пахло раскисшим ржаным хлебом. Пройдя сени, он нащупал дверь и постучался в неё. На стук не ответили. Дмитрий постучался ещё раз, и, не дожидаясь ответа, открыл скрипучую дверь, вошёл в низенькую комнатку. Перед ним возникла маленькая старушонка.

- Здесь живёт Леля Скирдина?

- Па-па!

Дмитрий не понял, откуда взялась Светланка. Он только увидел её большие глаза и крупные слезы. Она подбежала к нему и, словно вспорхнув, опустилась у него на груди. Ей бы облегчить свою детскую душу громким плачем, а она вцепилась острыми, видно, давно не стриженными ноготками в его шею и задыхалась.

- Подуй, подуй на неё, - шептала старуха.

Он отстранил от себя личико Светланки, пытался дуть на него и не мог - тоже задыхался. И вдруг он ощутил приятную прохладу - это старуха брызнула на них холодной водой. И заплакала, закричала Светланка.

Старушка, накрепко сжившаяся с бедой, не выдержала этого крика, всхлипнула. Вытирая слезы, она шептала Дмитрию:

- Увёз бы. Ни к чему она им...

Старая женщина одевала притихшую Светланку и улыбалась ей беззубым ртом, щёлочками глаз, в которых появился ласковый огонёк.

Над деревянной кроватью, покрытой шерстяным одеялом, висели рядом портреты Лели и Петра. На вешалке висели Лелины платья, мужское пальто. У изголовья на столике - зеркало, духи, пепельница с окурками, большое надкушенное яблоко...

«Увидеть бы их сейчас», - подумал Дмитрий и почувствовал, как загорелись и начали тяжелеть кисти его рук, а взгляд остановился на утюге. Ему стоило больших трудов оторвать взгляд от утюга.

Он стал торопить старуху, просил, чтобы та быстрее одевала Светланку. Он прислушивался к звукам на улице, боялся услышать шаги Лели. Боялся и ждал...

И только когда сел в машину, пришло облегчение, сердце наполнилось неожиданной радостью. Он целовал Светланку, щекотал её небритым подбородком и все повторял:

- На всей земле нас только двое, правда, Светка?

Светланка, конечно, не могла понять, как это «только двое», когда так много людей кругом.

- Э, брат, не горюй, - весело сказал шофёр, - найдёшь девчонку. Да ещё какую! Попомни моё слово.

Дмитрий прижал к себе Светланку и с тревожной грустью проговорил:

- Девчонку-то найдёшь, а мать вот этой стрекозе найдёшь ли?..

В вагоне Светланка спала, разбросив ручонки. Спали соседи по купе, вся Сибирь спала.

Дмитрию очень хотелось курить. В купе неудобно - люди спят, а выйти в коридор... Он было хотел выйти, даже дверь открыл, но через порог не переступил: а вдруг Светланка проснётся?

«Есть хочу», «Головка болит», «Страшно, Баба-Яга приснилась» - все это и раньше имело отношение к Дмитрию, но как-то косвенно, а сейчас только он один может подойти к Светланке, приложить к её щеке свою (так делала Леля) и прошептать: «Спи, доченька, спи, моя красавица».

Он осторожно прикрыл дверь, сел на диван, и ему показалось, что он - это не он, а вдова с ребёнком на пепелище...

В купе темно, поэтому видно, как за окном проплывают то чёрные громады леса, то белые заснеженные поляны, то косогоры, освещённые слабым лунным светом. Стоило чуть-чуть прикрыть глаза, и все это превращалось в бесформенное, расплывчатое месиво.

Колеса гигантским метрономом тягостно отбивали время.

Дмитрий чувствовал, что в его сознании возникает тоже какой-то хаос, похожий на тёмное месиво за окном. Сдвоенный перестук колёс не рассеивал этого ощущения, а усиливал его. Словно кто-то в деревянных колодках ступал по льду с пятки на носок, с пятки на носок. Звуки эти с такой болью отдавались в висках, что казалось: если не избавиться от неё, развалится голова. Дмитрий прилёг рядом со Светланкой, закрыл глаза и пытался уснуть. Но сухой, звонкий стук колёс проникал сквозь жёсткую подушку, неумолимо бил по затылку.

Было ещё одно средство забыться, привычное средство: превратиться в разумную машину, действующую по заданной программе.

Дмитрий вышел из купе, оставив дверь приоткрытой на случай, если проснётся Светланка. Закурил и стал двигаться по коридорчику, как по узкому ущелью.

Когда это началось? Почему началось? Кто виноват в этом? Как жить дальше?

Из этих вопросов он выбрал один: когда началось?

Свадьба...

«Что дорого досталось, дёшево не отдавайте», - шептал дед Алексей.

Потом пригубил дед стаканчик, поклонился всем и ушёл.

«Добрый знак, - крикнул кто-то из дальнего угла, - жить вам вместе до Алексеевой сотни!»

«Если ума достанет...»

«Если ума достанет...» «А разве у любви есть ум?» - подумал Дмитрий и почувствовал, что мысль его начинает рассыпаться, как соломенный жгут, плохо скрученный.

«Когда началось? Это главное. Об этом и надо думать».

И он стал вспоминать, стал перебирать один за другим прошедшие годы.

Уже не слышно было стука колёс, не болела голова. Давно ушедшее время покорно возвращалось.

...После свадьбы Дмитрий, усталый от войны солдат, истосковавшийся по мирной жизни человек, слишком долго ожидавший своей любви мужчина, жил, как молодое цветущее дерево, нежданно орошённое обильным дождём и обласканное тёплым солнцем. Вначале он ничего не замечал, кроме своего маленького, но такого чудесного счастья. И запомнил из того времени яркое солнце, приятный зуд в руках и спине после работы, сладкую истому после ночей любви. И Лелю. Весёлую, ласковую, влюблённую в него до самозабвения. Казалось, на всей земле их только двое...

Потом пошло иначе. Их жизнь стала похожа на весенний ручей, который вливается в реку. Оставаясь самим собой, он в то же время становится частью большого потока. Говоря теперь вместо «я» - «мы», Дмитрий ощущал себя потоком с его мощью и просторами.

Они работали в одной тракторной бригаде. Пахали и убирали одно поле. Зачем-то украдкой от людей ночевали на скирдах соломы в копнах сена у реки. Спорили друг с другом на собраниях, вместе ходили к директору совхоза требовать запчасти к машинам и деньги на покупку баяна для клуба.

Дмитрий уже учился заочно - в строительном институте. В это время и родилась Светланка.

А потом начались их весёлые кочевья со стройки на стройку. И скоро они, робкие сельские жители, научились мерять большими шагами необъятную землю. Они потеряли робость перед неизвестностью. Они научились чувствовать себя хозяевами и на диких берегах, и в пыльной степи...

Как хорошо среди многих тысяч светло-серых глаз безошибочно находить только одни, так необходимые тебе. Дмитрий знал Лелины глаза, каждый их кристаллик, знал цвет их в радости и гневе, покое и тревоге. Это были глаза друга, матери его ребёнка.

Дмитрий ещё и ещё раз вспомнил их теперь и, чтобы лучше разглядеть, приложил к холодному стеклу горячий лоб, смотрел в неподвижную темноту.

Он перебрал семь лет совместной жизни и не нашёл трещины, которая потом стала пропастью.

Восьмой год...

Леля всегда любила хорошо одеваться, хотя это и не было её большой страстью. Сама перешивала свои платья и пальто, что-то добавляла к ним, что-то меняла в них.

Каждая удачно сшитая или перешитая вещь становилась предметом маленького семейного торжества. Дмитрий и Светланка садились на диван, а Леля в обновке прохаживалась перед ними, поглядывая в зеркало.

- Какая ты у нас хорошая, мамулька!- кричала Светланка.

В такие минуты Дмитрий смотрел на Лелю словно издалека. Чуточку кокетливая, чуточку гордая своей красотой, нестареющая. Она ему казалась невестой. И если он по её просьбе поправлял воротничок, расправлял складки, то испытывал юношеское волнение, некоторую робость, как перед невестой. Его волнение передавалось Леле.

Однажды Дмитрий увидел на Леле новое платье.

- Светланка, на маме обновка, а мы с тобой и не видим.

- Фу, я совсем закрутилась с выборами. На участке до сих пор нет радиолы, кабины не готовы. Мне не до обновок. - И Леля устало опустилась на диван.

Семейное торжество почему-то не состоялось.

И почему-то с тех пор они больше не устраивались. Почему?

Дмитрию нравилось, увидев Лелю на другой стороне улицы, подождать, задержаться, потом не спеша догонять её и любоваться её лёгкой походкой, сознавая себя её мужем, другом. Ему думалось, что и через тридцать-сорок лет он будет так же любоваться ею. Сумеет в её походке, осанке видеть то дорогое, что пронёс через всю войну, что будет принадлежать только ему одному и что дорого только ему одному.

Но в один из майских дней, увидев Лелю в сквере, он вдруг почувствовал, что оголённые руки, тугие, обтянутые юбкой бедра, русую косу, венком лежащую на голове, всю свою красоту она демонстрирует. Именно демонстрирует, будто хочет показать, что любой мужчина имеет право на неё не меньше, чем он, её муж.

Подумав так, Дмитрий устыдился своей мысли и обругал себя «ревнивой скотиной»,- обругал и успокоился. Потом...

- Что-то жёнушка твоя на танцы зачастила. Не нашла ли она там себе котика?..

Дмитрий верил Леле, как самому себе. Да и смешно было бы жить с человеком, которому не веришь. «Ну и что же, что ходит на танцы?»

Как-то вечером он застал её за швейной машинкой. Она ушивала в талии платье. Увидела Дмитрия и смутилась. Почему смутилась? Потом...

Дмитрия временно перевели на завод - надо было быстрее освоить новые сварочные машины. Он работал от зари до зари, а иногда его вызывали и ночью.

Однажды он пришёл с завода чуть ли не перед рассветом. Леля не спала. В нарядной ночной сорочке, которую он раньше у неё не видел, напомаженная, надушённая, она ждала его, как любовника, и обрадовалась, как любовнику... На столе вино.

«Может быть, сегодня праздник?» - подумал Дмитрий. Нет. Будни.

Уставшего, голодного, стакан вина свалил его с ног. Он засыпал, а Леля исступлённо ласкала его и шептала:

- Я так люблю любить... Я так хочу любить.

Дмитрию было стыдно за себя, но он смог только поцеловать Лелю и уснул.

Утром Леля не смотрела ему в глаза. Говорила с ним раздражённо и ушла на работу, не позавтракав.

Потом...

- Я сама общественница, и работу ценю не меньше твоего. Но это не должно исключать семейную... личную жизнь. Не нужны мне твои бесстрастные поцелуи. Я хочу настоящей ласки. Ты разлюбил меня!

- Что ты говоришь, Леля? Как тебе не стыдно!

- Я говорю правду. Ты мне нужен весь. Понимаешь, весь, а не крохи от тебя.

Дня два Дмитрий не находил себе места ни дома, ни на работе. Он никак не мог понять, что произошло с Лелей. Надо было обязательно серьёзно поговорить с ней.

Может быть, он обидел её чем? А может быть, насплетничали ей что-нибудь о нем?

Надо было поговорить с ней обязательно. Но как приступить к разговору? Да и о чем говорить? Это было самое страшное для него... «Ах, если б все это обошлось так, как-нибудь», - думал Дмитрий.

И обошлось.

Леля забыла о своих упрёках и стала такой же ласковой и весёлой, как раньше, такой же внимательной к нему. Нет, ещё более внимательной, будто извинялась за свою минутную глупость...

А потом началась у неё эта самая болезнь...

После бурана, сквозь который несколько суток подряд пробивался поезд, совершенно неожиданно наступил тёплый солнечный день. Наступил настолько неожиданно, что показалось, будто это Светланка по своей прихоти его устроила.

Она умывалась первой в вагоне. Кран в умывальнике открывался легче обычного, поэтому ей удалось изрядно вымочить не только платье и косички, но и залить весь пол, забрызгать зеркало.

Довольная собой и краном, обрадованная солнышком, Светланка тут же сочинила весёлую песенку и, пританцовывая, стала громко распевать её в коридоре.

Пассажиры просыпались и с удовольствием улыбались Светланкиной песенке. Потом они улыбались солнцу и говорили друг другу, что неизвестно почему проснулись сегодня в чудесном настроении.

На большой узловой станции происходило настоящее сражение. Девушки и юноши из комсомольского эшелона, шедшего на целинные земли, дрались снежками. За визгом, смехом и боевыми кличами не было слышно крика паровозов, требовавших себе дорогу. Разрумяненных, хохочущих лиц, солнца, снежков было столько, что вся планета в это утро казалась весёлой, задиристой девчонкой.

Дмитрий и Светланка стояли у вагона, смотрели на малу-кучу, на милиционеров, работников станции, которые пытались унять ураган веселья. Отец и дочь тоже лепили снежки, нетерпеливо переминались с ноги на ногу - им очень хотелось запустить в кого-нибудь снежком, побегать со всеми, посмеяться.

В эту минуту и появились у вагона две девушки в лыжных костюмах, в белых пуховых шапочках, похожих на шлемы лётчиков.

- Ой, какая хорошенькая девочка! Как тебя зовут?

- Светланка.

- Я так и знала. Пойдём с нами играть.

Потом подошли ещё девушки, ребята. Хохочущую Светланку передавали из рук в руки. Ей совали печенье, конфеты, снежки, а какой-то ретивый парень начал катать для Светланки снежную бабу.

Дмитрия охватило радостное волнение. «Сколько нас, хороших на земле», - думал он.

Его окружили. Видно, Светланка рассказала все о себе и о нем. На него смотрели, как на героя, и говорили наперебой. Дмитрий улавливал в этом говоре только отрывки фраз:

- Нет, дочерью наших степей.

- Инженеры нам очень нужны. Едемте с нами.

- Главное, толковые люди нужны.

- Если захотите приехать, напишите...

- Наш адрес...

Протяжный гудок паровоза объявил: поехали.

Дмитрий стоял у окна со Светланкой на руках, улыбался ребятам и девушкам, те подбрасывали вверх шапки, прощально махали руками, платочками... «Сколько нас, хороших на земле», - опять подумал он, и опять на душе у него стало легко и радостно.

- Гражданин.

Дмитрий оглянулся. Перед ним стоял капитан милиции.

- Вы - Скирдин Дмитрий Афанасьевич?

- Скирдин.

- Нам надо поговорить.

- Пройдёмте в купе.

Когда Дмитрий рассказывал, как он «украл» свою дочь, капитан молчал, глядя в окно. Выслушал и потом спросил:

- Где ваш пистолет?

- Какой пистолет?

- Которым вы угрожали хозяйке дома, когда забирали девочку силой?

Дмитрий засмеялся. Капитан тоже улыбнулся.

- Вы на неё не сердитесь. Не могла же она сказать вашей... вашей бывшей жене, что сама отдала девочку. А в общем, я поступил бы так же, как вы.

Капитан крепко пожал руку Дмитрию, поднялся, чтобы уйти, но замялся и снова сел, виновато и просяще глянул на Дмитрия, тихо спросил:

- Если б вам не пришлось отвечать перед законом, а только перед своей совестью, как бы вы поступили со своей женой?

- Так же, как и теперь.

- Вы любили её?

- Любил.

- И сейчас нет к ней ненависти?

- Нет.

- А вот я... Даже пистолет боюсь носить с собой...

И, не глядя Дмитрию в глаза, капитан вышел.

Дмитрий отвёз Светланку в деревню к своей матери и вернулся в Куйбышев, в разорённую квартиру. Нередко ему казалось, что во всем случившемся виноват он один. Тяжелее всего было сознавать, что Светланка при живых родителях осталась круглой сиротой. Из головы не выходила ехидная прибаутка: «А ладушки, ладушки, папа с мамой разошлись, я живу у бабушки».

Скоро пришло письмо. Леля называла Дмитрия извергом, подлецом, посягнувшим на священные права матери, обвиняла в какой-то трусости. «И как я могла полюбить такое животное? Нет, я никогда тебя не любила, ты просто обманул меня, глупую девчонку». Словом, письмо состояло из одних оскорблений. Дмитрий читал его и не мог поверить, что это Лелино письмо.

Следом за первым пришло второе. В нем Леля грозила Дмитрию судом, если он не вернёт Светланку.

Дмитрий ответил коротко: «Светланку не отдам. Подавай в суд. Ненавижу тебя». Написал последние слова и задумался: правда ли это? Выходило - правда. В нем просыпалась ненависть к Леле. Нет, не к Леле. Леля - эта та, которую он любил, как любил жизнь, работу и свою трудную судьбу. Но, кроме этой Лели, оказалось, жило с ним рядом, путаясь, другое существо - пошлое, эгоистичное. Вот к нему-то и просыпалась ненависть. А может, даже не к нему, а к самому себе - за то, что слепо доверялся.

И опять ничего не получалось: как же так, ведь семь-то лет были хорошими, настоящими?

Суд назначили на восьмое декабря.

Пятого был праздник, День Конституции. После обеда Дмитрий поехал на гидростанцию. Обойдя свой участок, он, по обыкновению, отправился на водосливную плотину и провёл там полчаса. Стоял над падающей лавиной воды и ни о чем не думал.

Был двадцатиградусный мороз, а над белой бурлящей водой висел густой пар. Вода казалась горячей, пар тёплым, как в бане. Даже иней, толстым слоем лежавший на эстакаде, был похож на тёплую шубку белого котёнка. От этого грандиозное сооружение как бы становилось маленьким, уютным.

Домой возвращался в отличном настроении. Приятно-хмельные мысли, лёгкие и безалаберные, как пар над водой, бродили в его голове.

В квартире горел свет.

«Леля пришла с работы», - механически подумал Дмитрий. И лишь когда вошёл в комнату и действительно увидел Лелю, очнулся.

Она стояла с ножом в руках возле тумбочки - жарила на электроплитке яичницу. Взгляд спокойный, пустой даже. Кончики бровей чуть приподняты. Они-то и выдали затаившуюся горечь.

«Косы темнее стали, - отметил про себя Дмитрий, - платье, видно, ещё раз ушивала».

- Ну, здравствуй, - тихо сказал наконец он.

- Ну, здравствуй, - в тон ему ответила она. Робко улыбнулась. Не отрывая локтя от груди, протянула руку. Он пожал её, и тут же вспомнилось ему...

...Прямо со станции, с вещмешком, небритый, он зашёл к ней. Она, пряча волнение, протянула руку, неловко прижимая локоть к груди. Расслабленная ладошка в его большой руке дрогнула и замерла. Потом, сопротивляясь его мужской силе, его воле и в то же время ожидая чего-то, она подалась вперёд...

Дмитрию показалось, что сейчас все это в точности может повториться.

А может быть, только показалось?

Он выпустил Лелину руку и пошёл в другую комнату.

В большой пустой комнате вымыты полы, протёрты оконные стекла, обметена паутина в углах. Леля... Он кашлянул, услышал эхо и подумал: не надо эха.

Когда вешал своё пальто рядом с Лелиным, вздрогнул, будто ощутил теплоту её тела.

Они сели к тумбочке. На газете - хлеб, чайная ложка и вилка. В алюминиевой сковородке шипела яичница. Два чужих, совершенно чужих человека, неизвестно почему ели из одной сковородки и задавали друг другу ненужные вопросы.

- В Сибири тоже такие холода?

- Ещё почище.

- Как же там работают строители?

- Как и у вас в такие морозы. Сидят в обогревалках, анекдоты рассказывают.

- Зачем ты приехала?

- Не знаю.

- Срамиться?

- Не знаю...

- Только без слез, а то уйду.

- Тебе показалось. Видишь, улыбаюсь. Отдай Светланку.

- До слез улыбаешься.

- Да. Не отдашь?

- Как суд скажет.

- А твоя совесть?

- А твоя?

- Волга грохочет?

- Шумит. Красиво.

- Тебя, наверное, наградят.

- Ты уже наградила.

- Я ни при чем.

- Верно. Я виноват.

- И ты не виноват.

- Виноват. Проворонил... Когда в тебе это подлое началось.

- Не надо нервничать и оскорблять меня. Я ничего не сделала подлого.

- Почему не сказала, что любишь другого? Зачем обманула?

- Не кричи! Уйду!.. Мне было легче голову под поезд положить, чем сказать тебе. Думала, кану - и всё...

- Не реви ты!

- Не реву... Светочке купил валенки?

- Купил.

- По мне скучает?

- Спрашивала. Плакала, - солгал зачем-то он.

Яичница осталась несъеденной, была просто растерзана ложкой и вилкой.

Он подал ей пальто и помог одеться. У самых дверей задал, как он потом сам говорил, глупый вопрос:

- А если он тебя... Ты уверена, что...

- Знаю только одно: не могу без него, как когда-то не могла без тебя. Что будет, то и будет.

- Ну это ты да он, а дети?

- Пусть берёт своих. Я буду им не хуже родной матери.

- «Пусть берёт». Дура. Скоты вы.

- Ну и пусть, пусть!..

- Дура.

- Дура, знаю, но иначе не могу.

Она помолчала, а потом едва слышно попросила.

- Верни мне эти два письма. Я была не в своём уме. когда писала... Отдай.

- Нет.

Глаза её стали холодными, колючими. Такой она и ушла.

Ветер был настолько сильный, что не могли работать даже портальные краны. Они стояли, сиротливо понурив свои стальные решётчатые головы. Снег покрыл дороги, его не успевали сгребать, и машины не могли пробиться в котлован. Над городом бесновалась зловещая мгла. Скрежетало на крышах оторванное железо.

Зал заседаний народного суда был забит до отказа. Стояли в коридоре, в проходах.

Это был суд женщин. Они занимали весь зал. Мужчины лишь жались по углам, стояли в коридоре. Женщины осуждали Лелю, мужчины не знали, как быть - одни из них неуверенно философствовали, другие, насупившись, молчали.

Раскрасневшаяся, потная, Леля сидела в первом ряду. Белый пуховый платок, сброшенный с головы, лежал на плечах, сцепленные руки покоились на коленях. Губы и щеки подкрашены, косы венком уложены на голове. Она хотела быть красивой и гордой - пусть не подумают люди, что она жалеет о случившемся.

Дмитрий сидел тоже в первом ряду, у открытой форточки. Он ждал, что Леля будет спорить, требовать, доказывать, но этого не случилось. Она односложно отвечала на вопросы, с достоинством говорила о своих правах на ребёнка.

Дмитрий как-то потерял интерес к суду, все ему казалось никчёмным и мелким по сравнению с Лелей, которая стояла одна против всех. Ему даже захотелось встать и сказать: «Я отдаю ей дочь». И чтобы не сделать этого, он стал думать о её «новом муже», пытаясь вызвать в себе ненависть к нему и к ней, пытаясь представить себе, какой несчастной будет с ними Светланка, как будет горько жить без отца его детишкам.

Силился думать об этом и не мог - мешал запах распаренной овчины, исходившей от соседа в тулупе. Мешал снег, который залетал в открытую форточку.

На судейском столе - помятая скатерть. Перед секретарём - грязная ученическая чернильница.

Потом Дмитрий отвечал на какие-то вопросы, что-то говорил.

Леля смотрела на него и грустно улыбалась.

Зал глухо шумел.

- Дети - будущее не только семьи, но и всего государства. Поэтому государство так заинтересовано в воспитании детей. Государство не может доверять воспитание подрастающего поколения бесчестным, легкомысленным людям, которые только по личным соображениям разрушают семью.

Это говорил прокурор. А вот заговорил адвокат.

- Лишить мать ребёнка - это самое тяжёлое наказание для женщины. В советском судопроизводстве такие явления чрезвычайно редки, и всё-таки я...

Дмитрий смотрел на адвоката и прокуроров и с тоской думал: «Как складно, ох, как складно говорят. А Светланка останется без матери».

Дурманяще воняло овчиной. Снежинки влетали в душную комнату и гибли. Ледяной ветер заставил чихать судью.

- Закройте форточку.

- Закрыли.

Люди устали и тоже, кажется, теряли интерес к суду.

Густел воздух. Время стало вязким, как смола. Наконец в эту вязкую густоту упали жёсткие слова:

- Ребёнка, Светлану Дмитриевну Скирдину, оставить у ответчика, Скирдина Дмитрия Афанасьевича.

Дмитрий выходил и твердил про себя: «Я ответчик, ответчик...» Ему хотелось зареветь.

На улице женщины стояли на бешеном ветру и не то с сожалением, не то с ужасом смотрели на Лелю. Она их не замечала. Подошла к Дмитрию и устало попросила:

- Проводи меня... если можешь.

Он взял её под руку. Провожал Лелю, которую любил. Другой, ненавистной, не было - она ушла раньше!

...Дмитрий сидел бледный и молчал. Молчал и смотрел неподвижным взглядом в тёмный угол между тумбочкой и кроватью, будто там все ещё видел Лелю.

Я думал, что он уже закончил свой рассказ, а Дмитрий после долгого молчания вдруг стал продолжать:

- Проводил я её до подъезда гостиницы, пожал ей руку так сильно, что она вскрикнула. У самого голова закружилась, дурь какая-то подступила - так мне захотелось её ударить, что насилу сдержался... Помню, как пришёл домой, как лёг в постель, как заломило в висках, а больше ничего не помню. Месяц в больнице провалялся, а потом поехал на курорт. После курорта пришёл в себя немного. Обрадовался, когда сюда пере-вели. И все было бы очень хорошо, если б поселили меня с молодыми ребятами, а то подсунули тебя, кислого красавца. Такое оно, моё счастье. Было, да сплыло. Но теперь уж справился. Шабаш! Вот тебя женю, из Олега стиляжью блажь выбью, а потом уж и сам на коня.

Солнце взошло. Большое, румяное. Свежий ветер подул с востока. Мне показалось, что это дышит солнце.

Дмитрий разделся до пояса и, большой, сильный, ходил гулкими шагами, помогал солнцу будить людей.

- Э-эх, вот оно как! Ну хватит киснуть, пойдём под душ...

Олег пришёл - измятый, усталый.

- Веселитесь? - спросил он.

- А чего ж нам не веселиться? Или жизнь нам не светит?

- Пошли купаться!

В котлован мы ехали, по обыкновению, молча. Я думал о Люде, о нашей любви. Вдруг и у нас она будет такой же неудачной, как у Дмитрия с Лелей. Ведь столько лет была у них и лопнула, как мыльный пузырь. Спрашивается, во имя чего Дмитрий пережил такое? Что досталось ему от этой любви? Любимая дочь? И только? Немного, однако, отпущено ему за такое страшное крушение, иронизировал я, и вдруг , как бы услышал чей-то спокойный голос: «Если бы Людмила выдала гарантийное письмо сроком на сто лет, что она безгранично будет любить только тебя одного, будет лелеять твою «исключительную» жизнь, ты, разумеется, женился бы на ней не задумываясь и щедро платил бы ей за любовь. Да, ты можешь только расплачиваться, хоть тебе и неприятно быть должником. Но ты никогда не переплатишь и уж конечно ничего не дашь людям первый, бескорыстно, из любви к ним. И не из жадности ты не сделаешь этого, а из лени...» А голос Дмитрия продолжает: «Ты не живёшь, а землю топчешь».

Не знаю, до каких философских высот поднялся бы я, если б не остановился автобус и нам не пришлось бы спуститься пешком в котлован.

Обычно мы спускались извилистой тропинкой, а сегодня Дмитрий повёл меня по толстой водосливной трубе. Это дорога мальчишек и девчонок, у которых всегда есть избыток сил и желание поиграть, хоть с маленькой, но всё-таки опасностью. Трудно по ней спускаться. Надо не только балансировать, но и следить за тем, чтобы не поскользнуться, не упасть в канаву с водой. Парню или девушке - смех да веселье, а солидному человеку один конфуз.

Нам било в глаза озорное солнце. Желая доброго утра, нам кланялись портальные краны, приветливо трубили мотовозы.

Нам навстречу шли уставшие, немного гордые собой (ведь, когда все спали, они работали), бетонщики, арматурщики, сигнальщики, лаборантки. Чтобы разминуться, не слезая с трубы, мы обнимались с ними, улыбаясь друг другу. А мне показалось, будто я перецеловался со всей ночной сменой.

В одном месте труба на высоте метра в два висела над быстрым потоком светлой воды. Дмитрий остановился, повернулся ко мне. На его скуластом смуглом до черноты лице заиграли весёлые блики.

- А знаете ли вы, товарищ старший инженер-диспетчер, - спросил он, картинно подбоченясь, - что мы сегодня сдаём два блока под бетон?

Я тоже неожиданно для себя стал мальчишкой. Тоже подбоченился картинно и ответил:

- Знаю.

- А знаете ли, что вчера не завезли кислорода, и нам дышать нечем?

- Знаю, - соврал я (для диспетчера слова «не знаю» не существуют, иначе он не диспетчер).

- Так вот, если к двенадцати часам не привезут кислород, я прочищу вам мозги. Будьте здоровы.

В два прыжка он оказался на земле и размашистыми шагами направился к своей конторе.

В диспетчерской жизнь уже шла своим чередом. Курили, разговаривали по всем трём телефонам, пытаясь перекричать друг друга, спорили из-за машин.

На шлюзы надо было срочно доставить металл. Ночью застрял где-то по дороге армовоз и простоял всю ночь. На арматурном заводе нет порожняка, а на эстакаде скопилось до ста гружённых арматурой вагонов, и за ночь не выгрузили ни одного.

Есть угрожающая телефонограмма начальника строительства. Грозит «разгоном» начальник управления, грозит главный диспетчер стройки. Кажется, вся жизнь - это сплошные угрозы.

Один требует машину для свадьбы, другой - для похорон.

Прораба с четвёртого участка вызывают в партком, а с пятого - к прокурору.

- Внимание, котлован! Внимание, котлован!

К электросварщику приехала жена с детьми, а он, видно, не получил телеграмму и не поехал её встречать.

- Внимание, котлован! Электросварщик...

Главный инженер управления кричит так, что дребезжит мембрана телефонной трубки:

- Сейчас же бросай все и на монтажную площадку. Там под краном не проходит ферма. Пошли машину за бензорезчиком. Ферму обрезать и к десяти часам подать на восьмую секцию...

- С вами говорит Аня. Скажите Коле, пусть позвонит...

- Какому Коле? У меня тысяча сто двадцать семь Коль!

- Коле Полунину, блондинчику такому...

- Я - диспетчер, а не заведующий отделом свиданий.

- Вы - грубиян, а не диспетчер. Вас просит девушка, а вы...

Если бы хоть на одно утро вместо диспетчера посадить бога, то к обеду произошла бы мировая катастрофа. Бог-то един только в трёх лицах, а диспетчер в дюжине. Бог рассердился бы за своё бессилие и наделал бы глупостей, может даже совсем разрушил бы планету.

А мы ничего не разрушаем, мы улыбаемся. Нас лишают премиальных, нам дают выговоры, учиняют «разносы», а мы не сердимся, как рассердился бы бог, потому что мы не только сильнее бога, а частенько бываем сильнее самого начальника строительства согласно принципу: в роте самый большой начальник - старшина.

Как только я вошёл в диспетчерскую, на меня накинулись сразу человек десять с разными требованиями и просьбами.

Я влюблённо им улыбался, и ни в чем не отказал - настроение не позволяло. Наобещал штук пятнадцать машин, хотя было у меня всего семь, уверил, что немедленно лично сам доставлю железобетонную плиту, хотя на заводе её только начинали изготавливать, кому-то посулил привезти несуществующий на складе металл...

Словом, в течение четверти часа я вдохновенно врал. А когда в диспетчерской немного поутихло, сменный диспетчер подозрительно глядя на меня, спросил:

- Зачем ты все это сделал? Все они через час придут нас бить.

- Не знаю зачем, - блаженно улыбаясь, ответил я. - Если придут, посоветуй бить меня, а я к тому времени убегу. Ты мне скажи, как дело обстоит с кислородом?

- Плохо. Вчера не привозили и сегодня не обещают. Кислородный цех стал на ремонт, а из Сталинграда никак не могут через Волгу переправить.

Меня так и подмыло. Ага, злорадно подумал я, вот где погреюсь. И, затаив жажду нападения, заговорил по телефону с начальником снабжения ремонтно-механического завода, откуда мы получаем кислород.

- Лазарь Абрамович? Приветствия и поздравления! Гуляев, из арматурного. Как там, милый, с кислородом?

- Здравствуйте, плохо. Нету.

- Нам бы хоть с десяточек баллонов. Блоки срываем...

- Вы меня за дурачка принимаете или как? - вспылил Лазарь Абрамович. - Нет ни грамма. К обеду привезём.

Моё шестое диспетчерское чувство шепнуло: «Врёт, собачий сын. На складе у него есть припрятанный «для своих». А из Сталинграда и завтра к обеду не привезут».

Сел я в свой персональный четырехтонный грузовик - и на завод. Посидел на камешках с кладовщицей Катей, подержал её за ручку, и она сказала:

- Сорок баллонов Лазарь Абрамович кому-то втихую оставил.

Я к нему. Сидит, анекдоты рассказывает. Так, мол, и так, говорю ему, стройке посуды на две тысячи кубов бетона недодадим. Может, найдётся с десяточек?

А он и смотреть на меня не хочет, швырнул через плечо:

- Вы не в своём уме или как? Сказано, нету.

- Ага, - чуть не воскликнул я от восторга. - Чудесно!

И подался к директору завода.

За звуконепроницаемой, будто бронированной дверью, в глубине длинного кабинета, под пятипудовой бронзовой люстрой, над баррикадой стола покоилась курчавая, в больших круглых очках, голова директора.

Сдерживая в себе бесёнка, подстрекавшего меня на преждевременную губительную горячность, я объяснил директору все по порядку и обстоятельно.

Из-под стола появилась рука, взяла телефонную трубку, положила её на плечо под ухо. Голова стала нетерпеливо морщиться, ожидая ответа, а рука что-то неторопливо писала. Наконец в трубке раздался щелчок. Директор, не переставая писать, томно изложил трубке мою просьбу, а затем слушал и повторял: «Угу, ясно. Угу, ясно».

Трубка замолчала. Рука положила её на место. Голова болезненно поморщилась и проговорила, не глядя на меня:

- Сами не работаете и другим не даёте. Занимаетесь волокитой. Вам же все объяснили.

- Так у вас же есть кислород на складе! Вас нагло обманывают!

Директор с тонкой усмешкой, какая бывает только у людей, сидящих за надёжной баррикадой, сказал:

- До свиданья, молодой человек. До свиданья, мой дорогой.

В эту минуту я понял, почему рабочие иногда хватаются за графин в кабинете начальника. Мне бы тоже схватить, но у меня было возвышенное настроение.

Я ехал в главное управление строительства в великолепном агрессивном состоянии.

Мне нравился гул мощного моего грузовика, молчаливый угрюмый шофёр, ряды жёлтых клёнов, дремавших в нежарких лучах осеннего солнца, и пыльные улицы нашего белокаменного (ещё не оштукатуренного) города.

Заместитель начальника строительства, эдакое дитя весом килограммов в сто пятьдесят, сидел развалившись в кресле, по обыкновению что-то жевал и по обыкновению добродушнейше улыбался. Слушал он мою интермедию о кислородном голоде в арматурном управлении с таким удовольствием, будто слушал Тарапуньку и Штепселя, а выслушав, пригласил к столу, как дорогого гостя.

- Садись, сынок. Может, конфетку хочешь? Пожалуйста. Резать, говоришь, нечем? Блоки, говоришь? Раз-бе-рем-ся. Пододвигаем телефончик, снимаем трубочку, слушаем гудочек, набираем номерочек... Аллю-у, Сидор Семёнович? Доброе здоровьице! Что? А ты по утрам водичкой обливайся и аппетит будет сносный, как у меня.

В таком духе разговор длился минут пять. Во мне тем временем росло желание вскочить и надерзить этому добрейшему человеку, но, слава богу, он заговорил о кислороде.

Я взял со стола конфетку «Золотой ключик», развернул её, положил в рот и успокоился.

Однако напрасно успокоился, разговор окончился плохо.

- Тебе же сказали, сынок, кислород будет к вечеру.

Я почувствовал приближение финиша и, закусив удила, ринулся в атаку.

- Умрите вы сегодня, а я завтра. Мне кислород нужен сейчас, немедленно. На складе есть сорок баллонов. Вам втирают очки, а вы улыбаетесь.

Круглое красное лицо зама показалось мне в этот момент пирогом с клюквенным вареньем. Пирог был великолепен в своём гневе.

- Вы хотите сказать - директор завода обманщик?

- Я хочу сказать - он ваш достойный помощник по части аппетита. Будьте здоровы! Обливайтесь водичкой.

Я не видел, но почувствовал спиной, как поднялся из-за стола зам, готовый подмять меня под себя, но было поздно: я уже захлопнул за собой дверь.

Я не сердился на заместителя начальника, потому что у меня было возвышенное настроение. Я восторгался картиной превращения ангела в демона, которую сам же создал в кабинете.

К начальнику строительства я влетел так стремительно, что дежурный даже не понял, как это получилось, а начальник сначала посмотрел на меня, как на привидение. Но зато, когда он понял, что перед ним простой смертный и явился он недозволенным методом, мне стало совсем худо. Моё возвышенное настроение стало уходить в пятки, а оттуда ничего взамен не поднималось, и я превратился в человека без настроения. Сердце моё бешено колотилось, но гоняло по жилам не кровь, а воздух. И ещё мне показалось, что моё тело стало прозрачным. Начальник видел мои почки, селезёнку, желудок, наполненный чаем. От этого я совсем упал духом и не знал, куда спрятаться.

- Слушаю вас, - сказал наконец начальник.

Начальнику «Сталинградгидростроя», возглавляющему сорокатысячный коллектив, бесконечно занятому большими и важными делами, надо действительно иметь возвышенное настроение. К счастью, оно внезапно вернулось ко мне, и я произнёс речь.

Закончил я говорить и почувствовал, что моё сердце уже гоняло по жилам горячую кровь.

- Все это правильно, но вы тоже не лучше их. Дотянули до последнего и теперь мечетесь? Виновных ищете? Почему заранее не побеспокоились?

- У вас есть десяток правых и левых рук. Может быть, вам не хватает одиннадцатой, которая работала бы за этот десяток?

- А вы не из вежливых.

- К счастью, в такие часы не обладаю качествами ваших помощников.

- Уходите!

И к чёртовой матери, кучей мусора с обрыва полетела моя конструкция. Но, странное дело, меня это не огорчило. Я почти бежал по коридору и обдумывал новый коварный приём, с помощью которого смог бы всё-таки через два часа привезти Дмитрию кислород.

- Геннадий Александрович! - раздалось позади.

Я оглянулся. Это был начальник нашего управления. Он догнал меня, взял за плечи и повёл обратно.

- Молодец, молодец, - шептал он, а потом остановился и посмотрел на меня так, будто увидел первый раз.

- Послушай, - сказал начальник, - и сколько тебе ходить в диспетчерах? Пора подаваться на серьёзную инженерскую работу. Подумай об этом...

Когда мы вошли в кабинет начальника строительства, я с ужасом увидел, что там было полно людей, которых я раньше не заметил.

Начальник строительства скупо улыбнулся и сказал:

- Сейчас поедете с главным диспетчером и заберёте со склада весь кислород... Молодец! Извините меня. Но вежливость и в таких случаях совершенно необходима... Будьте здоровы, обливайтесь водичкой.

Все засмеялись. Я увидел заместителя начальника, сидевшего уже тут, и расхохотался.

Через час машина повезла к нам кислород. И тут моё возвышенное настроение достигло высшей точки, я почувствовал его дьявольскую тяжесть. По-моему, мешок соли и возвышенное настроение весят одинаково.

На берегу Волги под канатной дорогой была насыпана куча красного песка высотой с пятиэтажный дом. Вот туда я и пошёл, чтобы сменить свою возвышенную тяжесть на лёгкий лирический покой.

Снял пиджак, шляпу и сел на крутом склоне кучи песку. Крошечными корабликами плыли по воде жёлтые ивовые листья. Тихие волжские волны казались им, наверно, океанскими штормовыми волнами, да и сама Волга была для них океаном. Многие из этих листьев найдут свою пристань на волжских берегах, а счастливчики увидят настоящую морскую волну, настоящие штормы.

По тёмной воде, наискосок через всю реку лежала переливчатая солнечная дорога к Сталинграду. Я закрыл глаза.

Дрёма спустилась ко мне и принесла с собой сладкие, неуловимые небылицы. Мне всегда хочется запомнить хотя бы одну из них, и никогда сделать этого не удаётся. Я закрываю глаза и изо всех сил стараюсь запомнить все, что вижу. Когда кажется, что запомнил на всю жизнь, открываю глаза и… пусто. Ничего не понимаю, только бьётся взволнованное сердце. Я сержусь на себя, снова закрываю глаза, и все повторяется снова.

В этот раз я сердился на себя ещё и за то, что в рабочий день сидел и ловил неуловимые небылицы. В кои веки проработал несколько часов с вдохновением и сразу возомнил себя героем, выдал себе право на безделье.

Поругав себя немножко вот таким образом, я встал и пошёл заниматься делами. А их всегда хватает, если тебе хочется работать.

Пришёл на эстакаду и сразу же так закружился в своих делах, что забыл пообедать, чего со мной почти никогда не бывает. Что-что, а насчёт обеда у меня железная память.

К концу рабочего дня я был настолько размочален жарой, что мог бы уснуть даже на гвоздях. Но какая-то душевная радость, лёгкость весь день не покидали меня. Я больше ни разу ни с кем не поругался, хотя у диспетчера в любое время предостаточно оснований для этого. Да не только оснований - это его потребность. У него чешется язык, першит в горле с самого утра, видно, это профессиональная болезнь. Он испытывает великое облегчение, если ему удастся что-нибудь «пробить» или «выбить» с помощью своего горла. Да, кстати говоря, у диспетчеров на стройках никакого другого оружия и нет. Вот разве ещё остроумие, умение выкручиваться. Высшим профессиональным шиком считается способность укусить себя за спину - сделать почти невозможное. Ещё одно диспетчерское качество служит ему оружием: широта натуры, умение всем все обещать. И происходит это вовсе не потому, что диспетчеры такие уж плохие люди, а потому, что обязанностей у них столько, сколько звёзд на небе, а власти, прав - с гулькин нос.

Ну вот. В тот день я ни с кем не поругался. Больше того, когда меня ругало начальство, все равно испытывал приятное ощущение настоящего бытия, будто спустился на землю после долгой разлуки с ней. И так соскучился по земному, что неприглядное казалось красивым, суетное - возвышенным.

Весь день мне вспоминалась Люда. Мне хотелось, чтобы она была рядом со мною, смотрела на все моими глазами, волновалась, как волновался я.

Встретился я с ней под вечер. Она стояла внизу - в заармированном блоке - с Дмитрием и размахивала руками. Он тоже отчаянно жестикулировал. Потом они, будто на штурм крепостной стены, лезли по арматуре.

С высоты в тридцать метров они мне казались быстро дёргающимися фигурками из мультфильма.

По решётчатой лестнице, собранной из железных прутьев, я спустился к ним.

- Что ты мне торочишь, что ты мне торочишь? Чего ты меня за советскую власть агитируешь? - со злостью кричал Дмитрий. - Ты ещё благополучно сосочку сосала, а я танком учил некоторых почтению к советской власти...

- Никто тебя не учит, но и меня не считай глупенькой девчонкой, - тоже распалясь, кричала Люда. - Акта не подпишу, пока не сделаешь все, что я сказала.

Её волосы выбились из-под берета, растрепались. Можно было подумать, что это Дмитрий таскал её за косы.

Я знал Люду весёлой и ласковой девушкой. Она умела сердиться, но выходить из себя не умела. А сейчас перед Дмитрием была разгневанная женщина, мало знакомая мне. Я весь день хотел, чтобы она смотрела на все моими глазами, а у неё, оказывается, свои зоркие глаза. Эта независимость меня немного пугала и в то же время радовала.

Не знаю, как у кого, а у меня есть раздвоенность. С одной стороны, я хочу видеть свою будущую жену человеком вполне самостоятельным, равным мне. А с другой стороны, на моем, на нашем корабле жена должна быть помощником капитана, потому что своего капитанского мостина я не уступлю. Двух же капитанов на одном корабле не бывает.

Особенно сильными у меня бывают сомнения, когда читаю четвёртую страницу нашей газеты. Мне кажется, люди только и делают, что разводятся - выбрасывают за борт капитанов или выбрасываются сами. Причём вот что интересно. На свадьбу приглашают только избранных, друзей своих, родственников, а на разводы - всех, будто развод это самое главное... Платишь за газету двадцать копеек, с удовольствием читаешь интересные информации, радуешься первой атомной электростанции, полярникам, живущим на Северном полюсе, хирургу, сделавшему операцию на сердце. Тут бы мне отложить газету и сказать себе: «Ах как хорошо!» Так нет же. Жирными чёрными буквами подводится твоему настроению иная итоговая черта. Мне кажется, я даже слышу ехидный голосок: «Электростанции строятся, а семьи разрушаются. Не верите? А вот вам и адресочки. А сколько у нас газет по всей стране выходит? Не прикидывали? Прикиньте и узнаете».

Но в эту минуту я смотрел на сильную, властную Людмилу - и гордился тем, что она моя, что её сила - моя сила, её властность - моя властность. Не знал, доплывём ли мы с ней на одном корабле в назначенный порт, но не плыть с ней не мог. И не надо гарантийного письма, и не будет в газетах жирных буковок ниже подписи редактора, нет, не будет!

Дмитрий заметил меня, когда я с трудом пролез между толстыми стальными стержнями и подошёл к ним совсем близко.

- Геннадий Александрович, поди сюда... Скажи ты этой упрямой женщине, что мы честные люди.

Страсти, кажется, улеглись. Он улыбался. Да и Люда, увидев меня, улыбнулась. Доверчиво, даже немного покорно - обрадовалась, как радуется женщина своему возлюбленному.

Я вспомнил, как утром меня отхлестал Дмитрий, и покраснел.

Дмитрий заметил это, угрожающе вытаращил на меня глаза, показал кулак. Люда, кажется, что-то поняла, тоже покраснела, закусила губу, потупилась. Потом подняла на меня чёрные глаза, я увидел в них неведомый мне огонёк. Что он означал? Потом огонёк расплылся, глаза горестно улыбнулись.

- Чего же ты молчишь? - спросила Люда. - Расскажи о честности.

- О-о... о какой честности? - с трудом выдавил я из себя.

Тонкие губы Дмитрия были сложены в злую усмешку и шевелились. Люда рассмеялась.

- О совести арматурщиков, о том, как они обхаживают приёмную комиссию, клятвенно обещают немедленно исправить мелкий, как они говорят, брачок и как блоки идут под бетон всё-таки с браком.

Подшучивая друг над другом, припоминая разные грехи, мы говорили о совести арматурщиков, о браке в работе, о приписках.

Дмитрий убедился, что Люда так-таки и не подпишет приёмного акта, пока не будет устранён брак, и сказал:

- Я дам команду Ильичеву, он мигом тут наведёт порядок. А вы пока погуляйте. Домой вместе поедем.

- Если Ильичёв будет исправлять, то я могу и сейчас подписать акт, - сказала Люда. - Он честнее вас всех. А впрочем... Не буду подписывать, а то и он испортится.

Мы с Людой поднялись на эстакаду.

- Постоим здесь, - сказала она, - или пойдём вон туда, к камышам.

Внизу, у продольной перемычки, отделявшей Волгу от котлована, было такое интересное место: на уровне дна реки росли буйные камыши, молодые кустистые вербы и густая высокая осока. По зелёному обомшелому откосу сбегала струйками вода, просочившаяся сквозь перемычку из Волги. Струйки сливались в прозрачный поток, который омывал и питал влагой небольшой бугристый полуостровок. Неизвестно каким образом туда попали корневища вербы, семена осоки и камыша, но за три года, после того как был вырыт котлован. маленький полуостровок превратился в труднодоступный уголок дикой, нетронутой природы. С одной стороны его ограждал быстрый поток, а с другой - серые отвесные завалы бракованного бетона, который выбрасывали с завода.

В летние месяцы здесь, по обыкновению, была страшная жара, над котлованом ветер носил тучи горячего песка, а внизу, в зарослях, бывало тихо, прохладно. Воздух там всегда оставался чистым, пахло сыростью и зеленью. Над заплесневевшими крошечными озерками роились комары, пели птицы в вербах. А однажды я видел там водяную крысу и слышал настоящего соловья.

Вот к тем камышам мы и пошли с Людой в этот раз.

Дорогой мы говорили о всяких пустяках. Она была весела, рада встрече со мной. Я тоже старался быть весёлым, но возвышенное настроение, владевшее мной целый день, покинуло меня. И оно никогда не вернётся, думал я, если сегодня, сейчас же не объясниться с Людой.

Мы не стали спускаться по бетонной круче к камышам, а просто отошли в сторону от дороги и сели на песок у замшелого откоса, где из водяных струек рождался поток.

Камыш и осока были ещё свежи и зелены, а на вербах уже совсем мало осталось жёлтых листьев. Солнце косыми лучами из-за песчаного гребня насквозь пронизывало поредевшую чащу. Чуть тронутый вечерней золотинкой свет лежал на темно-зелёных лужах, на влажном песке, на опавших листьях.

Летом солнцу никогда не удавалось так глубоко забраться в чащу, и теперь оно смотрело в её глубину, как на внезапно разгаданную тайну.

Люда жмурилась от пристального взгляда солнца и тоже любовалась светлой грустью ранней осени.

- Люда, - едва слышно сказал я.

- Что? - тоже очень тихо отозвалась она.

- Я хочу... Я должен сознаться…

Люда не шевельнулась, ни один нерв не дрогнул на её лице.

- Ты уже сознался. Давай уговоримся: никогда не будем портить друг другу жизнь раскаяниями. Нам надо с тобой найти что-то настоящее - простое и чистое...

И хотя Людмила была по-прежнему спокойна, я почувствовал, что в её душе пронеслась буря - короткая и жестокая.

В следующее воскресенье мы пошли в загс.

Высоко в блёкло-голубом небе летели к Каспию журавли и тревожно трубили: не то прощаясь с кем-то, не то зовя кого-то с собой, не то рассказывая друг другу нечто печальное, как солдаты в отступлении.

Летели на своих призрачных корабликах паучки-странники. Летели в одиночестве, каждый сам по себе. И может быть, от этого их полет был так печален и сами паутинки казались обрывками чьих-то мыслей.

Люда, несмотря на теплынь, надела новое осеннее пальто, шляпу. Нас тоже заставила одеться - ей казалось кощунством идти в загс налегке.

Когда мы все были готовы выйти на улицу, Мадина - подруга Люды, врач - остановила нас. Она достала из чемодана чёрную четырехгранную бутылку без этикетки.

- Я не знаю точно, - сказала Мадина, - но, наверно, этому вину больше лет, чем нам всем вместе. Мне прислал его прадед. У него был целый бочонок такого вина. Перед тем как проститься с людьми, он роздал вино своим правнукам и правнучкам. По его желанию, каждый из нас должен распить это вино только на своей свадьбе. Я решила отдать половину Людмиле. А остального хватит, чтобы отметить в будущем и моё счастье? Так ведь?

Мадина налила чёрным густым вином пять крошечных рюмочек.

- Пусть ваша любовь и наша дружба будут такими крепкими и долголетними, как это вино, - сказала Мадина.

Олег снял очки. В его меланхолических глазах появилась живая горячая искорка.

- Наши мудрые отцы были заняты великими делами, - сказал он, припрятав в губах усмешку, - у них не было времени, чтобы выдумать для нас красивый ритуал на случай посвящения в тайну брака. Мы просто записываемся, а потом пьянствуем. Я предлагаю выпить эту древность за счастье наших друзей на виду у всего города. Выйдем на балкон.

- Я - за, - восторженно ответила Мадина, - и на своей свадьбе сделаю так же.

- Если у вас будет балкон, - заметил Олег.

- Я тоже за балкон, - нахмурившись, проговорил Дмитрий, - только не люблю безусых «мудрецов».

Коротко и весело прозвенели стаканы. Вино вспыхнуло на солнце ярким пламенем.

Я выпил и почувствовал, что превращаюсь в горячее облако. Может, и улетел бы, да тут были Люда и друзья.

Все стали целовать нас.

Мадина осталась дома готовить праздничный стол, а мы пошли. Дмитрий и Олег впереди, я и Люда сзади. Получилось что-то вроде маленькой процессии.

Олег высоко нёс свою голову: казалось, он неотрывно смотрел на небо, чтобы не видеть земли. Да и по самой-то земле ступал осторожно, будто не доверял ей.

Дмитрий, заложив руки за спину, шагал неторопливым хозяйским шагом. Голову тоже держал высоко, но не заносчиво, а торжественно. С многочисленными .знакомыми раскланивался старательно и несколько картинно, словно мы шли не в загс, а совершали круг почёта.

Люда крепко держала меня за локоть, и я чувствовал, как дрожала её рука!

Когда мы подходили к горсовету, Дмитрий приостановился, осмотрел нас с Людой. Поправил мой галстук, у Люды - выбившуюся прядку волос и сказал Олегу:

- Ты можешь хоть пять минут побыть обыкновенным человеком, а не гением, не демоном с прищемлённым хвостом? Неужели тебе ещё не надоело все это?

- С некоторых пор теряю вкус, - сказал Олег и улыбнулся хорошей улыбкой.

- Вот спасибо. Смотришь, потихоньку мы из тебя и вовсе выбьем эту дурь, - сказал ласково Дмитрий и потом повернулся к нам.

- А вы, новобрачные, - побольше торжественности. Представьте себе, что вы входите в храм.

- Поп хороший из вас вышел бы, - сказал Олег и прыснул со смеху.

Дмитрий и мы с Людой рассмеялись. Так и вошли в «храм» простодушно весёлыми.