Поженились мы осенью, а квартиру нам обещали дать весной. Я и повесил нос. А Люда - ничего. Я, говорит, ждала тебя шесть лет,- а с тобой квартиру могу ждать хоть сто лет. Да и признаться, говорит, на разных квартирах жить даже интереснее: не жизнь, а сплошные ожидания и свидания.

Скоро мне и самому стали нравиться «сплошные ожидания, и свидания». Одно только было плохо - Мадина оказалась уж слишком доброй.

Как только я появлялся, она всегда начинала куда-то торопиться. Выдумывала, конечно, какие-то срочные дела, чтобы оставить нас одних. Однажды, вскоре после свадьбы, совсем пропала куда-то на несколько дней. Нам сказала, что в командировку ездила. Я потом узнал - никакой командировки не было, просто она жила эти дни у своей подруги. Нам после этой «командировки» было очень неловко.

Осень стояла тёплая, сухая, похожая на позднее лето, и мы, чтобы избавить Мадину от «срочных командировок», стали совершать затяжные прогулки на Ахтубу. А иногда и ночевали на берегу.

Однажды было жаркое воскресенье. Мы по-семейному отдыхали на берегу. Из двух простынь сделали палатку, принесли с собой кастрюлю, лук, картошку. Все это придумала Люда. И рыбу меня заставила ловить. Сама червя надевала на крючок, рыбёшку снимала с крючка. И такая весёлая, счастливая была, будто всю жизнь этого дня ждала.

Поймались десяток плотичек, и Люда скомандовала:

- Давай дров, разводи костёр!

И был костёр. Был душистый дым, «наваристая» уха из десяти плотичек.

Обедали мы, сидя на песке, по-турецки поджав ноги. Такой вкусной ухи я не ел в лучшем московском ресторане. А Люда походила на девчонку в стане мальчишек, удравших из дома «робинзонить». Да и я в брюках, засученных до колен, наверно, был похож на мальчишку, преждевременно начавшего лысеть.

- Приятного аппетита, - услышали мы, когда уже доедали духовитую уху. Это сказал наш знакомый, начальник домостроительного участка.

В белом костюме, в капроновой шляпе, будто дело происходило в мае, он пришёл посидеть у реки.

- Спасибо, садитесь с нами кушать, - заторопилась Люда.

- Вы что, тут и ночуете? - не отвечая на её приглашение, спросил он.

- Ночи ещё тёплые. Бывает, и ночуем. Здорово-то как! Воздух - не надышишься. Пароходы всю ночь кричат, рыба играет...

- И комары, - мрачно заметил начальник.

- Что вы! Сейчас их уже нет. Это летом. Да ведь у палатки можно развести костерчик. Огонёк, дымок. Вот только мой муженёк не понимает поэзии.

- Мда-а... Поэзия хороша, а квартирёшка лучше. Если хотите, есть у меня одна практическая идейка. Мы инструменталку новую построили, а старую могу вам отдать. Оштукатурим, и перебьётесь в ней зиму.

Мне эта «идейка» совсем не нравилась. Жить в лачуге среди строительного хлама? Скучно. А Люде понравилась, и она сразу же приступила к делу.

- Вы не обращайте на него внимания. Пусть морщится. Ему нужен замок где-нибудь над пропастью в Кавказских горах, а я согласна и на инструменталку. Только бы поскорее.

Так мы очутились в инструменталке. Стояла она рядом со строящимся зимним плавательным бассейном у крутого спуска к Ахтубе. Огромный, во всю стену стеллаж, на котором раньше лежали молотки, топоры и стояли банки с краской, Люда оставила на месте, только завесила его ситцем в красных маках.

Служил он ей и бельевым шкафом, и посудным, и продуктовым. Она на него нарадоваться не могла. Стол, сбитый из нестроганых досок, покрыла ватманом и поставила у окна так, чтобы, сидя за ним, можно было видеть Сталинград, вербы над рекой, песчаные косы и канатную дорогу через Волгу.

В печную трубу Люда вмазала бутылку.

- Зачем? - спросил я.

- Чтобы ветер пел, как у нас дома, в деревне. Сплю я тогда сладко и сны хорошие вижу.

На тумбочке стоял магнитофон. О нем следует рассказать особо.

Я уже говорил, что поесть я большой любитель и мастер. У меня всегда отличный аппетит: днём и ночью, в мороз и в жару. На работе я всегда задерживался минут на сорок, чтобы Люда к моему приходу успела приготовить ужин, а то когда при мне готовится еда, я нервничаю и, бывает, со сковородки недожаренное хватаю. За это, конечно, от Люды получаю подзатыльники.

Однажды вот так же пришёл я домой попозже и увидел: Люды нет дома, чистенькие перевёрнутые кастрюли стоят на холодной плите. Мой бедный желудок чуть не взвыл от тоски и злости. Не знаю, чем бы эта тоска кончилась, но, к счастью, жена моя пришла почти следом за мной.

Глянул я на неё - и о ужас! - она стояла передо мной вся в слезах. Я до того растерялся, что ничего не успел спросить.

- Иди скорей, - сказала она, едва переводя дыхание, всхлипывая, - ну иди же!

- Куда?!

- Ящик на дороге. Скорей!

- Какой ящик?!

- Картонный! Иди же скорей. Разобьют.

Выбежал я на дорогу. На обочине в самом деле стоял большой картонный ящик. Это и был магнитофон.

Оказалось, Люда взяла из сберкассы деньги, чтобы купить мне зимнее пальто, но увидела магнитофон и купила его. Пока тащила домой, выбилась из сил, руки заморозила. И нести было невмочь и бросать нельзя - вот и разревелась.

Печку бы растопить, в комнате-то холодина, как в дырявом сарае, а Люда, уже забыв о слезах, горячо принялась за дело: распаковывала магнитофон.

- Зачем ты, - говорю, - купила его?

- Как зачем? - Она всплеснула руками. - Ты же в институте только им и бредил.

На лице её - отчаянней, разочарование. Надо было принимать срочные меры. Я моментально организовал на своём лице благородную улыбку и сказал:

- Ах да, конечно, как это славно. - И стал целовать свою милую, хорошую Людку.

Целовал и думал, что теперь всю зиму придётся поддевать под осеннее пальто старенькую телогрейку, сидеть на расшатанных скамейках...

Но вот магнитофон точно по инструкции был включён и опробован. Разумеется, всем командовала Люда, я ей только помогал.

И тут же она решила начать запись семейной хроники. В принципе я не возражал, только робко заметил:

- Надо бы печку затопить и поесть, а то от голода голос у меня неприятный.

- Какой ты становишься нудный, - сказала она и села перед микрофоном с таким видом, будто собиралась говорить в века, перед всем миром. Лицо её стало серьёзным и величественным.

Магнитофон включили на запись, и Люда каким-то чужим, неимоверно басовитым голосом заговорила:

- Дорогие наши дети…

- Какие наши дети? Видишь, я говорил, надо сначала поесть... У нас же ещё нет детей.

Она повернулась ко мне и совершенно обыкновенным злым голосом прошептала:

- Замолчи. Обжора. Это совсем неважно.

И опять в микрофон дубовым голосом:

- Вас ещё нет на свете, но вы обязательно будете... Сегодня, первого февраля 1957 года, весёлым вечером мы начинаем нашу звуковую семейную хронику. Вы услышите, как поёт и плачет ветер в трубе нашего крохотного пригожего домика, как мелодично поскрипывают наши грубые тяжёлые скамейки. Мы запишем ваши первые ласковые слова. И когда вы вырастете и, не дай бог, будете мне грубить, я включу магнитофон, и вам станет стыдно, что вы обидели свою добрую маму. А сейчас вы услышите папин голос. Он расскажет, как родилась наша хорошая дружная семья.

Люда стала подавать мне знаки, приглашать к микрофону. А я обеими руками отмахивался: мол, не знаю, что говорить, да и настроение у меня не то.

Мы долго спорили жестами, как немые, а катушка все крутилась и крутилась, записывала напряжённую тишину.

Люда все больше сердилась. В её глазах вспыхнул зелёный огонёк, как тогда в котловане. Наконец она не выдержала и спросила шёпотом:

- Боишься? Понимаю, перед ними солгать нельзя - страшно. Но я должна слышать, скажи им, что они дети нашей любви. Скажи: я полюбил вашу маму - так родилась наша семья.

Люда улыбалась, говорила это ласково, но зелёный огонёк в её глазах не потухал. Прядка волос, похожая на вопросительный знак, упала на вспотевший лоб...

Мне показалось, что не плёнка наматывалась на катушку магнитофона, а шнур, накинутый на мою шею. На секунду я вдруг ощутил какую-то связь между неумолимо вертящимися катушками, микрофоном и Людой. И заиндевевшие окна, и свет прожектора за окном, и холодная мрачная печка, и маки - алые маки во всю стену - все это было в заговоре с Людой. И ещё мне показалось, что если я произнесу слово перед микрофоном, то оно будет вечным, как наши степи, как Волга. И сделать это можно или сейчас или никогда.

Все это показалось только на миг, будто озарённое молнией, и пропало. Но сердце у меня не переставало биться взволнованно. Я подошёл к Люде, стёр вопросительный знак с её лба, поцеловал в щёку и сказал:

- Дорогие дети! Вашей маме я сказал о любви шесть лет назад, но по-настоящему полюбил её только сегодня...

- Что ты говоришь, сумасшедший!

- Вы слышите, дети, как сердится мама? Она даже не подозревает, какую великую истину я сказал. Я скажу ей то же самое ещё много-много раз: и когда родится первый из вас, и на нашей серебряной свадьбе, и когда вы найдёте свою любовь, уйдёте от нас, а мы, глубокие старики, останемся одни. И всегда это будет правда. Ведь настоящая любовь бесконечна и бесконечно нова. Если на дереве не появляются новые листья, значит, дерево пропало.

Я произнёс свою речь, не думая, пожалуй, не понимая до конца смысла сказанного, но потом понял, что сказал хорошо. Причиной этому была Люда - это она выдумала магнитофон, семейную хронику, маки...

Люда давно уже спала. Её чёрные распущенные косы лежали на белой подушке.

По нестроганому покоробленному полу с широкими щелями и вылезшими шляпками гвоздей полз ко мне от дверей рыхлый бледно-жёлтый свет прожектора. Жужжал, ныл башенный кран за окном, будто жаловался на людей: «Сами-то в три смены работаете, а я - бессменно».

...Четыре месяца, как я женат, шесть лет, как знаю Люду...

Свет подполз к нашей кровати, поднялся по ножке, скользнул по Людиному лицу и замер. Что-то щёлкнуло в башенном кране, и он остановился, перестал ныть.

«Ты мудрый, - сказал мне кран, - а я тоже не из дураков, хотя и железный. Разве это не мудро, что я осветил твою жену? Смотри на неё, любуйся. Ты такой её не видел ещё. Да ты, кажется, и вовсе не узнаешь её?»

«Врёшь, кран, узнал. Давно её знаю. Мы вместе с ней пришли в институт. Она пришла из тихой деревушки, а я - с фронта. Я был в солдатской гимнастёрке, а она в ученическом платьице. Она смотрела на меня, как на живую легенду, боялась прикоснуться ко мне. Я смотрел на неё, как на свежий цветок, который могу сорвать по праву солдата, трижды битого и недобитого, воевавшего во имя того, чтобы эти цветы могли цвести...

Когда я первый раз поцеловал эту девушку, обжёг её щеки своей щетиной, она, казалось, готова была раствориться во мне, и большего счастья ей не надо было. Меня устыдила и испугала эта доверчивость и чистота. А кроме того, мне показалось, что я обознался. Потом мы расстались.

Ссор не было. Только в самую последнюю минуту она заплакала. И то позволила себе это потому, что я был уже за окном вагона и поезд набирал скорость.

И вот спустя три года мы встретились. Но теперь она была совсем другой. На её висках, казалось, светилась седина.

«После твоего побега, - сказала она, - мне было так плохо, что иногда хотелось повеситься, но я решила, что надо ещё раз попытаться найти тебя, найти...» На другой день после встречи в сквере я увидел новую Люду, по пути в загс и сегодня опять новую. Нет, дорогой кран... А-а, тебя уже нет. Ты ушёл. Опять гудишь, поднимаешь кирпичи и не хочешь слушать меня, считаешь, что я говорю пустое. Напрасно...

Сегодня в Людиной душе для меня засветилось новое оконце. Заглянул я в него и обрадовался, будто открыл тайну. Маленькую, как цветок незабудки.

Да и только ли в Люде заключены эти бесчисленные маленькие тайны? Нет. Во всех и во всем. Из них складываются великие тайны, как из капель море, из цветов сады.

«Ты хочешь быть счастливым? Знаю. Хочешь. Все хотят. Но это так трудно. Мощёных дорог к счастью нет...»

«Дети, на нашей земле так много прекрасного, что люди ослепли от него, как можно ослепнуть от солнца, если долго смотреть ему прямо в глаза. Люди бормочут о невыносимой скуке и серости, в каких-то глупостях ищут возвышенной красоты, а сами топчут её...»

«Прекрасное всегда с нами, в нас самих»,

Я вспомнил эти слова Стефана Адамовича, старого музыканта. Но почему раньше никогда не вспоминал их, а помнил другое: «На земле, в небе много неизведанного, много великих тайн природы предстоит разгадать человеку. Только сильным людям даются в руки эти тайны».

Почему я забыл об огурце? О простом маленьком огурце, в котором столько же прекрасного и чудесного, как и в каком-нибудь созвездии...

А кран все гудел и гудел, подавал кирпичи, будто строил не плавательный бассейн, а заново всю нашу планету. И он показался мне в самом деле великим и мудрым, потому что в его кабине сидел мудрый, великий Человек. Безмятежно спала моя Люда. Её я тоже занёс в список великих людей.

Квартиру нам обещали дать в мае, а дали в феврале. Но этот сюрприз, признаться, нас не очень обрадовал. Нам было жаль покидать теремок с маками и бутылкой, в которой накопилось так много песен.

Башенный кран, длинный и тощий, как цапля, был нашим маяком, и мы с грустью уходили от него, как в штормующее море корабль.

Живя в инструменталке, мы были единовластными хозяевами, а там, в новой квартире, - соседи, общая кухня. Да и что ставить в квартире? Не тащить же туда длинные неуклюжие скамейки, наш необъятный стол? Надо покупать мебель, но не продавать же из-за этого магнитофон?

Как бы там ни было, а на новую квартиру, мы, конечно, поехали.

Февраль - великий фантазёр и чудодей. Вздумалось ему, и он за одну ночь превратил молодой сквер у Дворца культуры в снежные горы. Над колоннами тоже подшутил - на завитках капителей накрутил свои завитки, а карнизы залепил, забросал снегом, как ему хотелось. Даже груды земли, завалы мусора у домов превратил в какие-то невиданные пирамиды. На фонарные столбы надел высокие кривые папахи.

Вечером, прикинув, что бы ещё придумать, он затянул город густым и тёплым туманом.

Тревожно кричали ослепшие автомобили, смеялись парни и девушки, бродя по заснеженному парку, отыскивая друг друга.

А к утру он приготовил строителям новое чудо - прогнал тучи, и солнце глянуло на землю, будто в зеркало.

- Ой, - воскликнула Люда, - это же совсем не наш город. Посмотри, какой он! Будто его кто-то выдумал!

А у меня спина взмокла - кровать уложил на салазки, два мешка с книгами, магнитофон. Пальцы сбил, когда через двери пролезал. Может, и не заметил бы ничего вокруг, если б не Люда.

И до того нам стало весело, что мы стали играть в снежки и хохотать. Так и ехали с баловством по городу. На одном перекрёстке чуть под машину не попали. Шофёр резко затормозил, выглянул из кабины и, к нашему удивлению, не рассердился, а весело крикнул:

- Привет вашей бабушке! Поздравляю с новосельем!

Испуг у нас мигом исчез.

- Привет вашим тормозам! - крикнула Люда.

- Раззявы, ух, раззявы. Чтоб вам киснуть да не скиснуть. - Это мрачно проворчал усатый мужчина, сидевший в кузове.

- Не сердитесь, отец. Злость сужает кровеносные сосуды, - заметил я.

- Лучше б она вам мозги сузила, чтобы вы не были такими умными. Вон ведь какая беда могла приключиться...

Когда мы подъехали к своему новому дому, там уже стояла злополучная машина. Усатый мужчина, шофёр, женщина в пуховом платке и девушка носили в дом вещи.

Увидев нас, шофёр добродушно воскликнул:

- А! Друзья по несчастью!

Он выплюнул на снег скорлупки тыквенных семечек и лукаво спросил:

- В седьмую?

- Да.

- Ах-ха! Красивое знакомство с новыми соседями у вас состоялось.

Нам бы скоренько проскочить в свою комнату, но ничего не выходило - двери были загорожены большим зеркальным шкафом. Старик чертыхался, кряхтел, покрикивал на женщин.

Следовало помочь им, но я боялся, что старик и на меня будет кричать. Вот мы и стояли у стены неприкаянными сиротами.

Волшебное февральское утро стало нам казаться тоскливым, его весёлая красота похолодела. Я взглянул на Люду и понял, что она тоже думала об инструменталке.

Я лежал на кровати и ждал Люду, Дмитрия и Олега - у нас сегодня новоселье. Все должны были собраться в восемь, а сейчас уже было девять. Я позлился немного и успокоился. Мне вдруг захотелось даже, чтобы они дольше не приходили.

Мы вселились в новый дом, ещё не успевший просохнуть, поэтому всем жителям разрешалось пользоваться «козлами» - мощными самодельными электропечками. У нас был «козёл», сделанный из асбоцементной трубы...

Лампочку я выключил, и все вокруг меня таяло в красном свете «козла». Какой-то лёгкий, воздушный, я лежал и слушал жизнь. Она просачивалась ко мне сквозь промороженные стены, сквозь щели плохо замазанных окон. Её приносил ко мне маленький радиоприёмник, который то ли от дряхлости, то ли от какой хронической болезни, мог принимать только Сталинград.

«Батюшки, - думал я иногда о радиоприёмнике, - и без того ты судьбой обижен: ни голоса своего, ни памяти, просто попутаем повторяешь то, что говорят другие. А теперь и этого уж не можешь делать хорошенько. И зачем существуешь?» Но сегодня я подумал о нем другое:

«Не беда, старик, что ты уже почти оглох, ослеп - давно перегорела твоя лампочка на шкале, - ты всё-таки, как седой умирающий маг, спокойно делаешь одно из последних своих чудес.

В чёрном буране февраля, в снежных метелях и вое ветра ты нашёл песнь о голубых морях и поешь её в моем алом царстве тишины. Я один в комнате, но благодаря тебе не одинок».

На полу - штабеля книг. Я смотрю на потемневшую бронзу заголовков, вспоминаю своих любимых героев и хожу с ними по трудным дорогам земли или, как в детстве, пью берёзовый сок...

На табурете газета. На газете фотография. Советский дизель-электроход у ледяных берегов Антарктиды. И мне приятно знать, что вот это самое «Итальянское каприччио» - сказку скрипок и флейт - слушает вместе со мной какой-нибудь геофизик или механик корабля. И в Якутске, Берлине, Дели тоже слушают.

Я улыбаюсь голубому морю, и они улыбаются.

Я не вижу соседей, но я чувствую их, понимаю, хотя и говорим мы на разных языках.

«Это ты, старина, превратил неуютную землю в уютный концертный зал...»

Кажется, звонят. Один звонок - это ко мне. Надо идти, а лень.

Пока я, разморённый теплом и музыкой, вставал, пока отыскивал свои шлёпанцы, дверь отперла, наверно, дочка нашего соседа.

Вошёл Олег. На выбившихся из-под берета волосах, на бровях, на поднятом воротнике - кипень инея и снега, подкрашенная алым светом «козла», будто утренней зарёй. А лицо в красном свете кажется мертвенно-белым. Я щёлкнул выключателем, и все переменилось: снег засверкал радужными звёздочками, лицо Олега вспыхнуло ярким румянцем во всю щёку. Он снял очки, поморщился и сказал:

- У вас такая духота, словно вы тут мокрый песок жарили на сковородке... Добрый вечер.

- Добрый вечер. У меня маленькие Кара-Кумы, а там всегда пахнет жареным песком... Сейчас сделаю север. Раздевайся. Ты все форсишь в лайковых перчатках и берёте? Смотри, чтоб не было худа.

Он усмехнулся.

- Мороз - это моё вино, и тут я настоящий алкоголик.

Я выключил «козла», открыл форточку. К нам ворвались судорожные вздохи чёрного бурана и белые снежинки. Холод тяжёлым невидимым пластом ложился на наши плечи.

- Я был в спортзале. Тренировка затянулась.

А почему остальных нет?

- Не знаю. В котловане.

- И что там можно делать в такую погоду?

- Не знаю... Как вы с Дмитрием поживаете? Давненько я не был у вас.

- Вам не до нас. Вы - в розовом тумане молодоженства. Сейчас вы - в центре Вселенной, а все остальное человечество жмётся где-то сбоку.

Он грустно улыбнулся, и я не мог понять, шутит он или говорит серьёзно.

- Ты не прав, Олег, просто раньше по своей диспетчерской обязанности я бывал всюду, а теперь у меня своё прорабство, так сказать, своя семья.

- Я и говорю - семья. Курить-то в ваших хоромах можно? Люда не выставляет курильщиков в коридор?

- Не выставляет. Закуривай и рассказывай.

Я закурил, а он почему-то не стал курить. Зажёг спичку и, когда огонёк добрался до пальцев, потушил её взмахом руки. Потом зажёг другую, третью и все смотрел на пламя со скептической усмешкой и неторопливо говорил:

- Сначала все получалось очень здорово. Меня радовала усталость, загрубевшие руки. А сейчас... Но скоро все это надоест, ведь каждый день одно и то же, одно и то же. Чувствую, что тупеть начинаю от этого однообразия.

Я понимаю его, потому что и со мной бывало такое. Но чем ему помочь? Рассказать о Людиных маленьких тайнах, о тайне радиоприёмника? Смешно.

А он все говорил...

- Мне тяжела нечистоплотная холостяцкая жизнь. Я привык к комфорту, чтобы за мной ухаживали. Это плохо, но иначе я не могу.

Олег умолк. Закурил наконец, зябко поёжился.

Я захлопнул форточку.

Ветер злобно загудел, швырнул в стекло горсть сухого звонкого снега. Мороз и ветер усилились - началась та страшная степная пурга, которую легко переносят только суслики, хорьки да мыши в своих глубоких норах.

...Может, завтра придут товарные поезда с обмёрзшими людьми на тормозных площадках, трактор приведёт из степи грузовик со скорбным грузом...

Я подумал о Люде - она не очень тепло одета. И заныло, заныло моё сердце, будто не Люда, а я сам мёрзну, коченею в чёрной стуже.

- Дмитрий Афанасьевич квартиру получает. Мать и Светланку заберёт к себе. Тогда и вовсе я останусь один. Совсем один.

Дым от папиросы клубился, . забирался г под очки и затейливым голубоватым узором набегал на лицо Олега.

- А кто эта девушка, которая мне открыла дверь? - спросил он.

За дымком загорелась в его глазах искорка.

Новый порыв ветра грудью ударился об окна и взвыл. Тихонько, жалобно зазвенели плохо промазанные стекла.

- Приглянулась?

- Она похожа на кроткую цивилизованную русалку.

- Когда же ты успел её разглядеть? Неужели в темноте, за одну минуту?

- А русалку лучше всего рассматривать в темноте. Шутки это, конечно, а дело вот в чем. Иногда спорят, существует ли любовь с первого взгляда? У каждого мужчины есть идеал женщины, который он себе создал. И если он встретил такую женщину, что бывает очень редко в жизни, то ему не надо много времени, чтобы узнать её. Часто бывает достаточно одного взгляда. Выходит, родилась эта любовь не в одну минуту, а может быть, за десять лет до того.

Олег замолчал, с грустной иронией глядя на дымок сигареты, вившийся вокруг его пальца.

Мне хотелось съязвить, но язык не поворачивался. Я тоже молчал и тоже смотрел на дымок его сигареты.

- Кто она, эта девушка?

- С ней одно время встречался Дмитрий. А уж кто она, не знаю. Не успел разузнать.

Я стал рассказывать о нашем вселении, о наших соседях все, что успел заметить в эти немногие дни нашей совместной жизни.

В коридоре они разостлали дорожки, и мы с Людой ходили по чужим коврам, как по раскалённым углям. В кухне у них холодильник, шкаф с дорогой посудой. Люда со своей кастрюлькой и сковороденкой стеснялась ходить в кухню и еду готовила в комнате, отчего у нас по утрам и вечерам стоял чад.

Они развесили кругом портьеры и занавеси, а мы «задрапировали» своё окно и стеклянные двери скромными занавесочками.

Относились они друг к другу как-то странно: или от природы были такими мрачными людьми, или у них происходил затяжной семейный скандал. Старик - человек с широкой сутулой спиной - бывал всегда хмурым. За эти несколько дней я ни разу не слышал его голоса. Только утром и вечером из ванной, когда он умывался, доносилось скрипучее покряхтывание и громкое фырканье. У него пушистые рыжие усы. Один ус загибался к носу, другой тянулся к подбородку. И только по утрам они находились в относительном равновесии. Видно, старик на ночь их смазывал чем-то и завязывал. «Удав какой-то. а не человек. Наверное, снабженец или счетовод», - говорила о нем Люда.

На работу он уходил в костюме при галстуке, в драповом пальто с каракулевым воротником. А когда возвращался с работы, я замечал под его бугристыми ногтями чёрную жирную грязь. Пальто его попахивало машинным маслом.

Молча поужинав, старик уходил в свою комнату, закрывался глухой дверью и что делал - неизвестно.

Жена его - полная, очень подвижная женщина. Когда муж и дочь уходили на работу, она с удивительным проворством начинала орудовать пылесосом, мясорубкой, кухонным ножом. Иногда напевала тягучие, заунывные песни, которые никак не вязались с её ловкими, энергичными движениями. Вечером, стоило лишь появиться старику, она становилась тихой, подавленной, почти не поднимала на него глаз.

С дочерью была ласкова, как бывают ласковы матери с тяжело больными детьми.

Накормив семью ужином, она оставалась на кухне, надевала очки, читала газету и сокрушённо вздыхала, покачивая седой головой.

А однажды я видел, как она плакала, спрятав лицо в передник.

Вера не была похожа ни на мать, ни на отца. Тоненькая, хоть верёвочку из неё вей. Волосы - пушистые, светлые, а глаза темно-темно-синие и до того большие, что когда она утром выходила с распущенными волосами, в светлом платье, то мне казалось, не девушка, а сами по себе одни глаза куда-то двигались.

Вера приходила с работы, ужинала, помогала матери убрать со стола, а потом, лёжа на диване, весь вечер читала.

Вот и все, что я рассказал Олегу, о наших соседях.

- А вы наблюдательный человек, - сказал Олег.

Зазвонили - это пришли Дмитрий и Люда. Пришли и принесли с собой кусочек пурги, но не страшной, а весёлой. Одетые в снег и мороз, они смеялись чему-то.

Задержались они в котловане, потому что там был штурм.

- Молодец Пасловский! (Это начальник строительного управления ГЭС.) Люблю живых людей! - восторгалась Люда.

- Вложил бы я этому молодцу в известное место за эту штурмовщину, так он ещё живей бы стал. Ишь ты, герой! В такую погоду добрый хозяин собаку из конуры не выгонит, а он рекорд ставить задумал.

- А что, плохо? Плохо, да? - горячилась Люда.

- Плохо? Да это хулиганство. Драть таких инженеров надо за уши, как мальчишек.

- Брось ты, Дмитрий, напускать на себя фальшивую солидность.

Дмитрий рассердился. Сел у стола, втянул голову в плечи и, казалось, не говорил, а метал в Люду слова, будто камни:

- Точный инженерский расчёт. План. А то - как дикари. Месяц жуют и дрыхнут, а как увидят этого... как его, мамонта, - и за дрючки, за каменюки: «Га-га, ура!» Обдерут мамонта, и опять жуют да спят. План - не мамонт, на него с дрючком не пойдёшь. Точный инженерский расчёт... Ритм, ритм...

- Тик-так, тик-так, - с ехидцей уронил Олег.

Дмитрий на секунду оторопел от неожиданности, удивлённо посмотрел на Олега.

- А ты-то чего?!

- Ничего. Маятник хотите из человека сделать, а может быть, мне приятней взорваться, чем...

- Взрывов хотите? Фейерверков?!

- Да! - вмешалась Люда.

- Работать очертя голову, в бурю носы отмораживать, как сегодня, это, по-вашему, называется красиво жить? Герой на час...

- На всю жизнь!

- Взрыв не может длиться всю жизнь.

- А горение может!

- Так и горите по-человечески, а то рыпаетесь. Своего огня нет, так вам подай сивуху.

Я подумал: они спорят, противореча самим себе.

Хитрая Люда - она-то больше, чем кто-нибудь другой, умеет жить интересно, даже в самые скучные будни. А тут вдруг штурмы защищает. И зачем они ей?

Да и Дмитрий хорош. Отстаивает «ровное горение», а сам нет-нет да и заложит у себя на участке «мину».

Однажды срывался монтаж блока. Можно было поставить побольше людей, и положение, конечно, выправилось бы. Так нет же. Когда кончилась смена, Дмитрий пришёл вдруг на блок в брезентовом костюме, в рукавицах.

- Завтра тут должны бетон укладывать, а я гляжу, вам ещё работы на два дня. Ильичёв, останешься на вторую смену. Будешь со мной рядом, - распорядился он, не спрашивая у Ильичева согласия.

Никто из первой смены не ушёл домой - остались работать в ночь. Вскоре кладовщица принесла колбасу, кефир и батоны. Дмитрий наверняка знал, что никто не уйдёт домой, потому и об ужине позаботился заранее.

После ужина в упор принялись за дело. Разговаривали только жестами, взглядами, но это молчание было красноречивее любых слов. Трещала, полыхала голубыми огнями электросварка, гремела, как отдалённый гром, сталь. Арматурщики молчали, а чудилось, что в блоке вскипел горячий людской гомон, что люди поют песню, которую дано услышать только тем, кто её поёт, у кого гудят от усталости мышцы, у кого на спине даже непромокаемый брезент промок от пота.

И кто знает, может быть, это самая лучшая песня, какую только могут сложить люди.

Дмитрий стоял плечо в плечо с Ильичевым и варил, как рядовой сварщик. Изредка поднимал щиток и смотрел на арматурщиков. Он щурился, прятался от огней, а они всё-таки проникали в глаза, и казалось, Дмитрий улыбался, брызгаясь голубыми искрами.

Когда солнце, одолев дамбу аванпорта, заглянуло в котлован, Дмитрий уже сидел среди арматурщиков на громадной железобетонной плите, будто на нестроганой крыше стола, и ел неочищенную колбасу с батоном - все ели неочищенную, в то утро пальцы не могли справиться с такой тонкой работой. По кругу ходили бутылки с кефиром.

И кто знает, может быть, Дмитрию и понадобился этот ночной штурм только для того, чтобы на заре всей бригадой есть неочищенную колбасу, по-братски смотреть друг другу в усталые глаза.

Девчонки - их было три - отработали две смены подряд и так устали, что не захотели завтракать. Положили под головы доску, на доску рукавицы и уснули. Им, наверно, снилось душистое сено, бодрящий заливистый крик петухов и грустное мычание коров. Их грубая брезентовая роба в эти минуты как никогда была им к лицу. Их спутанными волосами забавлялась заря, и такую чудесную причёску им не смог бы сделать даже самый лучший парикмахер. Их щеки рдели стыдливым румянцем, оттого что девчонки у всех на виду целовались с солнцем. Может быть, ночной штурм и понадобился для того, чтобы арматурщики увидели, как хороши их девушки, спящие на заре.

Дмитрий лениво жевал колбасу и смотрел вокруг с таким видом, будто это он создал солнце, девушек, арматурщиков - всю землю.

Так чего, же он теперь обрушился на штурм, устроенный Пасловским?

И Люда и Дмитрий время от времени посматривали на Олега. Или они и спорили с намерением разбередить его?

Не знаю, так это или не так, но вскоре Олег раскачался и стал спорить с Дмитрием. Он то снимал, то надевал очки, расхаживал по комнате и размахивал рукой, словно топором (Манеру размахивать вот так рукой он перенял у Дмитрия). Олег говорил:

- Человечество развивается от взлёта к взлёту, каждый день оно делает большие или маленькие революции. И если уже я решил жить по-человечески, то хочу драться, а не качаться маятником.

Ага! Один ноль в нашу пользу. Это я, Люда и Дмитрий воскликнули молча. Олег, кажется, начинал «выпрыгивать» из самого себя. Надо было только поддать ему, чтобы он уверенней выскочил. И спустя несколько недель мы поддали, но за эти недели произошли важные события. О них-то и надо сначала рассказать.

В тот же вечер, на новоселье, Дмитрий рассказал, что наш сосед - никакой не снабженец, а экскаваторщик, Герой Социалистического Труда Павел Петрович Твердохлебов. Его дочь Вера два года назад окончила десятилетку. Девушка болезненная, поэтому после школы год отдыхала, а сейчас работает копировщицей в проектной конторе.

Дмитрий встречался с ней несколько раз, а потом она неизвестно почему не пришла в назначенный час, и с тех пор он её не видел.

- А жаль, - сказал Дмитрий, - славная девчонка.

Спустя три дня мы ходили по чужим коврам, как по своим. Соседи оказались хорошими, простодушными людьми. Между нами установились добрососедские отношения, а спустя ещё несколько дней мы вновь разделились на две группы, но уже не по семейному признаку. И вот в чем тут дело.

У Павла Петровича было четверо сыновей. Воспитывал он их всех одинаково: окончил десятилетку - и точка, иди работай, а там уже жизнь проверит, на что ты гож, и сама укажет дорогу. Двум старшим выпала короткая огневая дорога: школа, военное училище, танковые атаки, слава и вечный покой под глыбой гранита.

Один из младших как пошёл на монтаж турбин, так и остался на этой работе по сей день, дальше учиться не захотел, ездит со своей бригадой со стройки на стройку. Другой тоже начинал на монтаже, а сейчас заканчивал юридический институт.

Оба сына - крепкие, здоровые ребята.

А вот с Верой получилось плохо. Хрупкую, слабенькую здоровьем девочку родители берегли и лелеяли.

Когда она училась в младших классах, ходила в балетный кружок. Руководительница говорила, что у Веры большой талант. Тут Павел Петрович и вовсе отступился от дочери: где ему, землекопу, вмешиваться в такие тонкие дела.

С годами у Веры прошло увлечение балетом, в десятом классе она заговорила о медицинском институте. В десятом же классе у неё появились головокружения. Ей все труднее давалась учёба, экзамены на аттестат зрелости она сдала с трудом

Врачи никакой болезни у Веры не находили, кроме общего истощения организма, и советовали в институт не поступать, а отдохнуть годочек.

Она отдыхала год, но отдых ей не пошёл в прок. Спортом занималась неохотно, а все больше читала, лёжа на диване, или вышивала. Аппетит был у неё плохой, головные боли усилились, начало спотыкаться сердце... Врачи посоветовали ей идти на какую-нибудь лёгкую работу.

Павел Петрович было заикнулся, что хорошо бы ей поехать поработать в колхоз, но Анна Сергеевна, как говорил Павел Петрович, стала на дыбы. «Да с её ли ручонками копать землю? Совсем ребёнка загубить хочешь?» - укоряла она. И Веру определили копировщицей в проектную контору.

Сначала она будто бы стала живее, а потом с ней опять стали случаться обмороки. Работу пришлось бросить.

В Москве разные профессора говорили по-разному, а один психиатр сказал:

- Жизнь - это борьба за жизнь, и если человека лишить этой борьбы, он погибнет. Ваша дочь по своей конституции очень энергичный человек, но сейчас её организм находится в некоем сне. Нужна встряска, настоящий физический труд, иначе она погибнет.

Павел Петрович привёз дочь из Москвы и сказал жене, что Вера должна идти работать в женскую бригаду бетонщиц. Анна Сергеевна опять «стала на дыбы» - произошёл семейный скандал, какого у них, пожалуй, никогда не было. Анна Сергеевна обозвала мужа извергом, палачом, а он её - дурищей старой.

Анна Сергеевна заявила, что не пустит Веру ни на какую работу, а повезёт её летом на курорт.

На это Павел Петрович ответил ей:

- На шиши поедете, что ли? Денег не дам. В котлован! Там самый лучший курорт. И скорее земля лопнет, чем я отступлюсь от своего.

- Скорее твоя старая дурная башка лопнет. А деньги сама добуду не хуже твоего. Улицы подметать стану, по миру пойду.

Конечно, ни земля, ни голова не лопнули, ни улицы подметать, ни по миру Анна Сергеевна не пошла. Но старики с упорством выдерживали характер.

Павел Петрович по-прежнему отдавал жене зарплату сполна, в банный день рубил дрова для титана, по воскресеньям ходил на базар за картошкой, мясом и прочими продуктами, но с дочерью и женой совсем не разговаривал. В крайних случаях объяснялся короткими резкими жестами, будто рассерженный глухонемой. Поужинав, уходил в свою комнату и до утра не показывался.

Анна Сергеевна по-прежнему ревностно следила за чистотой в квартире, готовила еду, молча ухаживала за мужем, а после ужина садилась на кухне читать газеты и прочитывала, по-моему, даже скучные передовицы, чтобы убить время.

Труднее всех переживала эту «войну» Вера. Она не хотела и не могла ослушаться отца. Вера знала: если он что-нибудь твёрдо решит, то становится неумолимым, похожим на валун, который катится с горы и крушит все на своём пути. Мать - обычно покладистая - в этой «войне» скорее изойдёт вся слезами, но не уступит отцу.

Мы с Людой по этому поводу тоже разбили горшок.

Вечером, когда было уже темно во всей квартире, Люда лежала в постели и шептала мне:

- Удав, а не человек. Ни разума у него, ни жалости. Разве с её здоровьем идти в бетонщицы? Удержит она своими ручонками вибратор? Ей курорт нужен, а не котлован...

Я молчал, но был уверен, что лечить Веру надо только серьёзным физическим трудом.

- Чего же ты молчишь? Может, и ты свою дочку погонишь в котлован?

- Погоню, - как-то не удержался, уронил я и, чтобы смягчить удар, добавил: - Если надо будет.

- Посмотрим... А Веру надо?

- Надо.

- Посмотрим.

И все. Больше не было сказано ни одного слова. Вроде бы ничего серьёзного и не произошло, а что-то тревожило меня.

Впрочем, какое нам дело до Веры, до стариков? Наша дочка? Но ведь её ещё нет на свете. Да и будет ли у нас когда-нибудь необходимость посылать её в котлован? И вообще все это похоже на бурю в стакане воды. Мелочь какая-то...

Мелочь? А предположим, что все .это происходит в семье академика или народного артиста. «Девочку послать работать бетонщицей в какой-то котлован! Кошмар! И кому это нужно?!» Там бы произошла настоящая драма и окончилась бы она тем, что вместо котлована придумали бы морские купания, туристский лагерь...

Мы с Людой долго не могли уснуть и - самое неприятное - почему-то молчали. Надо, обязательно надо было что-то говорить. Я пытался говорить, а Люда, прижавшись лбом к стене, натягивала на плечи одеяло и молчала.

Будильник, стоявший на магнитофоне, оглушительно стучал в тишине, со злорадством мерил глубину и ширину нашей первой семейной размолвки.

Утром Люда не сказала мне своего обычного: «Доброе утро, голубчик».

- Вставай. Уже время, - сказала она.

И завтракал я без неё, не в своей комнате, а на кухне. Напротив меня сидел Павел Петрович, ел жареные макароны с мясом, то и дело левой рукой загибал к носу непослушный правый ус и молчал.

Мы ели, прислушиваясь к приглушённому разговору женщин в соседней комнате, поглядывали друг на друга исподлобья.

Павел Петрович ел быстро. Он расправился со своей едой прежде, чем я понял вкус моего завтрака. Выпил он кружку воды из-под крана, крякнул и сказал, сурово улыбаясь:

- Бабоньки затолкали нас с тобой в одну клетку. Выходит, ты за меня?

- Выходит.

- Ишь собачьи отравы, шепчутся. Извергом, наверно, меня называют.

- Называют.

- А ведь глупы, как сало без хлеба.

- Глупы.

К «холодной войне» присоединились Олег и Дмитрий. Но странно как-то.

Олег, к моему удивлению, был за то, чтобы Вера шла работать в котлован, а вечером, когда коридор превращался в «линию фронта» и «противники окапывались» в комнатах, Олег сидел почему-то не с нами, а с женщинами.

Дмитрий же, наоборот, был на стороне женщин, а сидел с нами.

Мы играли с Павлом Петровичем в шахматы, а Дмитрий, пристроившись возле нас, курил папиросу за папиросой. Павел Петрович, морщась, разгонял рукой дым. Вначале мы с Дмитрием уговорились не курить за шахматной доской в маленькой комнате, но Павел Петрович запротестовал.

- Сам не курю, но люблю, когда другие курят. Дымите.

И мы дымили, а он морщился, махал рукой и непомерно долго думал над каждым своим ходом. В комнате, в которой можно было топор вешать, царила тишина и витали обрывки невесёлых мыслей трёх мужчин. Иногда к этому прибавлялся густой, чёрный, нестерпимо горячий чай. Чтобы не унижаться перед женщинами, мы готовили его сами, им потом оставалось только вымыть посуду.

Домой Олег и Дмитрий шли вместе. Шли как противники и лишь из вежливости, перебрасывались пустыми фразами. Разговора «о деле» между ними не происходило. Зато со мной каждый из них говорил об этом самом деле так откровенно, будто я был непогрешимым судьёй или духовником.

- И о чем он там с женщинами судачит целыми вечерами, чего нашёл интересного? И в спортзал уже не ходит, что ли? А старик упёрся, упёрся, как бык рогами в красные ворота... Ей, конечно, надо идти работать на свежий воздух, но не в котлован же! Хорошо бы весной в цветочное хозяйство или в сад...

Дмитрий улыбался, будто видел Веру в цветущем саду.

- Но ты гляди, - вдруг суровел он, - пусть этот разговор тут и умрёт... Никому... А она славная...

- Уж не влюбился ли ты в неё, мой друг?

- Тоже скажет чертовню какую-то. Я ж не мальчик. Просто она славная девушка.

...Зима своими ветрами, дождями и морозами преобразила Олега: его нежно-розовое лицо посмуглело, зашершавилось. Но ни морозы, ни дожди не смогли заставить его отказаться от лайковых перчаток, берета и демисезонного пальто. В любую погоду вышагивал он по эстакаде с медлительной торжественностью и гордостью. Теперь над ним уже не посмеивались, даже, пожалуй, любовались им.

К его иронической улыбке все чаще примешивалась грустная, а порой тоскливая мечтательность. Вот с такой обновлённой улыбкой он и говорил мне в один из тех дней:

- Есть в ней, понимаете ли, первозданная женская красота. Сразу я этого не увидел. Впервые встречаю такую девушку. Но, знаете, чего ей не хватает? Упругости. Вере обязательно надо поработать с годочек в бригаде. Я вовсе не стою за то, чтобы девушки походили на боксёров, долбили землю или носили мешки с пшеницей. Для них достаточно благородного женского физического труда.

Вы только не передавайте наш разговор Дмитрию Афанасьевичу. Ведь ему Вера тоже нравится... Я не сомневаюсь в его порядочности, но всё-таки когда двое мужчин сталкиваются на этакой узкой тропинке, то кому-то Обязательно придётся лететь вниз...

У нас с Людой отношения долго не налаживались. Собственно, они и не были особенно плохими, но мы уже не шутили, как бывало, встречи после целого дня разлуки нам уже не приносили большой радости, ласки стали сдержанными.

Я пробовал взломать этот ледок, но Люда всякий раз увёртывалась от серьёзного разговора, отвечала двусмысленными шутками и по-прежнему утром будила меня холодными словами: «Вставай, время уже».

На наших дверях и на окне появились новые, довольно дорогие занавеси - это повесила свои Анна Сергеевна. Когда мы приходили с работы, в духовке стоял ужин, приготовленный для нас Анной Сергеевной. Это меня возмущало, и однажды вечером я сказал Люде, что эти подачки меня унижают, что свои занавески на окнах лучше чужих, а ужин я могу готовить сам, если Людмила Петровна не вдохновляется для этого «подвига».

Люда даже ни чуточки не обиделась. Она только укоризненно улыбнулась и сказала:

- Если бы твои скверные слова услышала эта старая добрая женщина, то просто назвала бы тебя мещанином.

- Что ты за ахинею несёшь. При чем тут мещанин? И вообще, перестань говорить со мной в таком тоне.

- О! Это мне уже больше нравится. В мужчине должно быть немного металла. Давай разберёмся спокойно. Можно мне с тобой рядышком присесть? Спасибо.

Она взяла табурет, села напротив: колени в колени. Взяла меня за руку. Передо мной опять сидела моя шаловливая, моя ласковая Люда. И мне захотелось сказать ей: «Дай-ка я тебя лучше поцелую, и не будем ссориться».

Люда продолжала:

- Купить сразу все необходимое в хозяйстве мы не можем: денег не хватает. А стульев, скажем, этажерок и в магазине нет.

У соседей есть в избытке кастрюльки, табуретки и прочее. И вот они все это на время дают нам. Что же здесь плохого? Что плохого, если нам, обоим работающим, пожилая женщина, у которой достаточно свободного времени, приготовит ужин? Ты не вскидывай брови. Послушай ещё немного, а потом ответишь...

- Я не хочу одолжаться.

- Ах, ты не хочешь одолжаться? А в детстве за свой счёт учился, кормился?

- Никого чужих не просил.

- Все равно. Сначала тебе дают, а потом ты должен вернуть сторицей. Первый математик дал своему ученику таблицу умножения вовсе не как подарок, который надо положить в шкатулку и потом всю жизнь хвастаться им перед гостями. Он дал ученику эту азбуку, чтобы тот потом открыл дифференциалы, интегралы. Даже садовник выхаживает яблоки не только для того, чтобы их просто съели, получили удовольствие. Так что, голубчик, ты весь в долгу, как в шёлку.

- Но какое отношение имеет эта «высокая» философия к нашим заштатным мелочам?

У Люды появился зелёный огонёк в глазах, который для меня означал то же, что для машиниста красный светофор. «Стоп», - сказал я себе и старался поласковей улыбаться: мол, все кончено, ты права.

Да, собственно, тут и спорить было не о чем, мне все это было понятно. Но я как-то с детства привык жить в своей деревенской семье, как в норе. «Не проси, не бери, не унижайся, не показывай себя людям всего». Да и в городе я потом видел, как люди живут в одном подъезде по нескольку лет и не знают друг друга, боятся одолжить у соседей щепотку соли, чтобы не уронить своё, скажем, профессорское достоинство. В армии, на фронте, я был компанейским парнем, как и все, но почему во мне до сих пор остался действительно мещанский норов?

А Люда все не хотела униматься.

- Заштатные, говоришь, мелочи? А с этих мелочей, может быть, и начинается дорога к той жизни, в которую мы идём. Да и не только в этом дело. Когда я прихожу с работы усталая и ем ужин, приготовленный Анной Сергеевной, пожилой доброй женщиной, когда я раздвигаю на окне занавески, подрубленные её руками, то в мою комнату вместе с радостью солнца входит и радость человеческого тепла. Мне от этого хочется работать и работать для людей.

Я встал, обнял и крепко поцеловал Люду. Она прижалась ко мне.

- Мне надоела «холодная война». Когда она кончится?

- Кончилась, - ответила Люда, - мы выиграли. Вера не пойдёт в бригаду бетонщиц. Она будет носить геодезическую рейку.

На железобетонном бычке высотой в тридцать метров стояла девушка. Она была видна всем, но увидели её только двое.

Один из них - Дмитрий - был в самом низу, и ему девушка казалась парящей в облаках, недосягаемой. Он хотел сравнить её с древнегреческой богиней и не мог: в стёганой телогрейке, в шароварах, в сером пуховом платке - не было такой богини. И всё-таки она была каким-то необыкновенным существом. Это для неё соорудили постамент, для неё светило солнце, ветер вокруг неё водил хороводом облака. Красная геодезическая рейка в руках Веры словно указывала дорогу облакам и птицам.

«И как же тут быть?..» -подумал Дмитрий.

Другим был Олег.

Он стоял на эстакаде, на одной высоте с Верой, почти рядом с ней, и она ему казалась просто чудесной девушкой. Снять бы её с бетонной глыбы, одеть в лёгкое шёлковое платье и увезти куда-нибудь подальше от неуёмной. людской суеты. Он почему-то был уверен, что в этой хрупкой на вид девушке таится большая сила. Вот такие молчаливые, очень застенчивые, не знающие себе настоящей цены, становились в нужную минуту Ульяной Громовой, Верой Засулич, княгиней Волконской, старостихой Василисой... И он на минутку оробел перед этой женской силой.

Но вот он увидел Дмитрия. Их взгляды скрестились.

Олег чувствовал своё превосходство над Дмитрием, человеком уже в годах. А с другой стороны, он чувствовал в Дмитрии непоборимую мужскую силу, упрямство.

Люда тоже наконец заметила Веру. Она приветливо помахала ей рукой. Вера улыбнулась.

- Ты видишь, мы победили! - торжествующе сказала мне Люда.

- Победа полная, - ответил я, - сдаюсь на милость победителя.

Казалось, все споры были решены...

Анна Сергеевна не пела больше тоскливых, тягучих песен - пела весёлые, шуточные. Она покрикивала на нас, чтобы мы лучше вытирали ноги, не опаздывали на ужин. А рано утром, когда у всех, кроме меня, был плохой аппетит. Анна Сергеевна сердилась до невозможности:

- И что уж вы, как котята, лижете, а не едите. Пища, она любит весёлость, тогда и витамин в ней живой, не вымученный...

Нам нравилось беспрекословно подчиняться сердитой хозяйке, потому что в её сердитости было много доброты.

Вера приходила с работы усталая, но весёлая. Даже нет, не весёлая... Её большие синие глаза таили в себе тихую восторженность и что-то такое, что знала только одна она. Она прятала это от нас, не хотела показывать.

Иногда Вера с Людой уходили в комнату Павла Петровича и подолгу там о чем-то разговаривали, потаённо смеялись, будто делились друг с другом девичьими секретами.

Чаще всего Вера ужинала торопливо, а потом старательно причёсывалась, одевалась и как-то тихонько уходила куда-то. Отец провожал её лукавым взглядом.

- Ишь ведь, - говорил он, - пробудился-таки в ней этот самый... витамин.

Но куда она уходила - Люда знала, но не хотела говорить.

Я узнал сам. Вера ходила в спортивный павильон, в секцию тенниса, которой руководил Олег.

Знал об этом и Дмитрий. Ему было тяжело.

- Подожду малость, - говорил он, - подожду. Посмотрим...

Итак, казалось, что все споры были решены. Но это только казалось.

...Вера заболела крупозным воспалением лёгких.

Врач беспомощно разводил руками и с убийственной безнадёжностью успокаивал стариков. Он требовал, чтобы Веру положили в больницу. Отец и мать отказались наотрез.

У Анны Сергеевны было два сердечных приступа. Её увезла скорая помощь, но она, немного окрепнув, убежала из больницы. Судорожно сцепив морщинистые губы, она двигалась по квартире, как призрак, ни на кого не смотрела, - её тёмные глаза были налиты безысходной болью.

Люда перестала красить губы и наглаживать перед уходом на работу шёлковые шарфики. Безо всякого уговора она взвалила на свои плечи заботы по хозяйству: бегала по магазинам, на базар. Ночью мыла полы, стирала, гладила на две семьи. С суровой молчаливостью Люда устранила от всех этих забот обессилевшую Анну Сергеевну.

Павел Петрович уже не следил за усами, поэтому они теперь все время находились в беспорядке: один тянулся к носу, другой скорбно свисал к подбородку. Брился в парикмахерской, потому что у него стали дрожать руки. По вечерам он уходил в подвал и возвращался оттуда, когда на столе уже остывал ужин, приготовленный Людой.

Однажды Павел Петрович принёс из подвала охапку выстроганных и покрытых лаком досок.

- Живёте, как черт летит и ноги свесил, -1 проворчал он, не глядя на меня. - Ни тебе уюта, ни тебе удобства. А книги? Будто черепки битые валяются посреди комнаты.

- Правильно, - сказал я, - но как мебель покупать? Сегодня здесь живём, а завтра опять ехать.

- Молчал бы уж. Я всю жизнь езжу, так что ж, по-свински жить? Я всю свою мебель за один час сложу, как колоду карт, сдам в багаж и поехал.

Минут через пятнадцать он собрал из принесённых досок отличный стеллаж.

- Вот так, - буркнул Павел Петрович и опять ушёл в подвал.

Одного себя считал он виноватым в болезни Веры и сторонился всех, скрывался в подвале.

Однажды, когда Вере было особенно плохо, Павел Петрович вошёл ко мне, сел у стеллажа и долго смотрел на стену, молчал. И если бы его глаза могли уронить хотя бы самую крохотную слезинку, я нашёл бы слово утешения, доброго дружеского участия. Но старик был твёрд как камень, ему было так же трудно, как одинокому придорожному валуну.

И только когда уходил, глянул на меня суровыми сухими глазами и сказал:

- Ведь если что... выходит, я её... - и не договорил, махнул рукой.

Дмитрий тоже молчал. Приходил вечером, спрашивал: «Ну. как там?..» Потом листал книги или перебирал шахматные фигуры, как чётки. Если случалось, что играли они с Павлом Петровичем, то играли каждую партию страшно долго. Неподвижные, сгорбленные над доской, они, казалось, играли не друг с другом, а с кем-то третьим, с их общим сильным врагом.

После игры старик сам провожал Дмитрия до двери. Подавал ему пальто, шапку.

- Спокойной ночи, Дмитрий Афанасич.

- Спокойной ночи, Павел Петрович.

- Так ты завтра... заходи.

- Обязательно. Спокойной ночи.

- Спокойной.

Олег приходил каждый вечер. В оранжерее у него было знакомство, и он всегда приносил Вере цветы. Являлся оживлённый, весёлый и, раздевшись, проходил прямо к Вере.

- Что здесь наша болящая? - спрашивал он. - Ещё не улыбается?

Вера улыбалась.

- Вот и чудесно. Я прошу тебя быстрее вставать, а то в оранжерее останутся от цветов одни корешки.

Олег справлялся о температуре, об аппетите Веры и давал Анне Сергеевне, словно многоопытный врач, новые советы на следующие сутки. Он знал рецепты диетических супов, знал, как и когда надо ставить банки, горчичники, компрессы.

- Дай-ка твою ручку, дитя... Так... Пульс хороший. Открой рот. Не стесняйся, врачей не следует стесняться. Вот так, хорошо. Все идёт чудесно. Скоро уже встанем.

Олег шёл в кухню и журил Анну Сергеевну:

- Вы опять ночь не спали? Плохо, очень плохо. Лучшее средство борьбы с болезнью - это присутствие духа. В этом доме должно быть больше улыбок. Помните: улыбка - универсальное средство от всех болезней.

- Ох, да и что ж за молодой человек, - говорила о нем Анна Сергеевна, - прямо душа, а не парень. И что бы мы без него делали?..

Павлу Петровичу Олег не нравился.

- Липучий он какой-то да и... Тряпкой мокрой оботри, и вся петушиная краска с него слезет... Чего он сюды шлындает? Цветы носит - свадьба ему тут, что ли? Свистун.

И хотя Павел Петрович хмурился, смотрел исподлобья, Олег всякий раз приветливо с ним здоровался, справлялся о самочувствии и, как гидрометбюро, регулярно сообщал о погоде:

- Холодина сегодня невозможная, а завтра будет ещё холоднее. С северо-востока ожидается вторжение мощных холодных потоков.

- Свистун, - бурчал себе под нос Павел Петрович.

- Что вы сказали?

- Черт ему рад, говорю, этому потоку.

Сама Вера относилась к своей болезни как к чему-то совершенно необходимому для того, чтобы можно было жить дальше. Её слабенький организм в решительную минуту в борьбе за жизнь обнаружил необыкновенную силу. Вера не охала и не стонала, только иногда беззвучно плакала, отвернувшись к стене. Не морщась, принимала самые противные лекарства, и ещё до кризиса, к удивлению врача, у неё появился хороший аппетит.

Однажды, когда Вера была одна в комнате, я зашёл к ней.

Бледная, худая, она смотрела на потолок и кому-то виновато улыбалась. Её большие глаза теперь казались просто громадными - не глаза, а настоящий разлив.

Увидела она меня и смутилась, а потом, ничего, успокоилась и сказала:

- Посидите со мной немного. Даже закурить можете, если хотите, а то у меня уже не комната, а какая-то стерильная аптечная коробка.

- Тебе вреден табачный дым.

- Глупости. Хватит с меня аптеки.

Я закурил, но не очень смело - вдруг Люда войдёт?

- Как, по-вашему, умру я или нет? - спросила Вера и так на меня посмотрела, что даже пальцем невозможно было шевельнуть незаметно, покачнувшийся дымок от дрогнувшей папиросы и тот не ускользнул от её внимания.

Вот уж меньше всего я ожидал такого вопроса.

- А у врача ты спрашивала об этом? - Это было единственное, что я смог ответить.

Она улыбалась, но не выпускала меня из-под своего взгляда. Испарина выступила у неё на лбу.

- Разве можно верить врачу? Кстати, это как раз тот случай, когда честный человек может врать со спокойной совестью. Да и другим никому не верю, не могу даже с ними говорить об этом. А вот с вами могу.

- И с Олегом не можешь? - Я понял, что задал ненужный вопрос, но что делать, если он уже задан?

Вера, к счастью, отнеслась к вопросу спокойно.

- С Олегом тем более не могу. Так умру я или нет?

Соврать или как-то кругленько отвертеться тут было невозможно, и я сказал, что думал:

- Не умрёшь, если хватит у тебя воли. Только любовь к жизни спасает...

- Я не умру...

Вошёл Павел Петрович. Он, видимо, хотел сказать дочери нечто важное, но постеснялся меня и зачем-то стал поправлять Верину подушку, одеяло... Вера схватила его за руку, стала целовать её и заплакала.

- Хороший ты мой папа, хороший, хороший...

У Павла Петровича задрожал подбородок, запрыгал ус. Он присел на краешек кровати, справился со своими размякшими нервами. Поцеловал дочку в щёку, поправил её растрепавшиеся волосы и спросил:

- Не обижаешься, значит, на меня?

- Я думала, ты на меня обижаешься. Вот выздоровлю и опять пойду в котлован. Ты попроси Дмитрия Афанасьевича, чтобы он на моё место не брал никого. Я скоро поправлюсь. Вот увидишь.

- Ты сама бы попросила.

Вера заволновалась, будто испугалась чего.

- Я... ты уж лучше сам.

- Ничего, ничего, сам попрошу. Ты об этом не думай.

И вообще, в присутствии Дмитрия Вера чуть ли не с головой укрывалась одеялом, говорила срывающимся шёпотом. Зато когда приходил Олег, она оживлялась, просила его почитать вслух «Фацелию» Михаила Пришвина или рассказы Александра Грина.

Олег рассыпал по голубому атласу одеяла цветы и театрально читал неведомо кем написанные строки:

Я усыплю тебя цветами, звёздный мир я тебе подарю.

Польщённая Вера тихонько смеялась и безвольно возражала Олегу:

- Не надо мне звёздного мира, что я с ним буду делать? Ты вот лучше садись и читай.

Он закрывал глаза, откинувшись на спинку кресла, словно пытаясь представить то, о чем сейчас будет читать, а потом улыбался и начинал...

Бушевала последняя мартовская метель. Я говорю, последняя, потому что в небесных закромах, видно, оставалось совсем мало снегу, и на земле вместе с лопоухими ошмётками летели капли дождя.

Ветер хоть и выл по-зимнему зло, но в его вое и рёве уже можно было услышать будущие весёлые мелодии весны. Я слушал эти мелодии, они тревожили меня, не давали уснуть.

Люда лежала на моей руке и тоже слушала метель. В эти минуты она была похожа на пригревшегося котёнка. Мне так и чудилось, что она вот-вот замурлычет. Но она не замурлыкала, а открыла глаза и негромко, со вздохом, сказала:

- Какая у них красивая любовь...

- А я бы сказал - драматическая.

- Не вижу никакой драмы.

- Напрасно. Дмитрий считает, что недостоин её, а она робеет перед ним. До страха робеет.

Люда тихонько засмеялась.

- Чудак ты. При чем тут Дмитрий, если она любит Олега?

- Вера сама тебе об этом сказала?

- Сама.

- Она тебе сказала неправду.

- Ты-то откуда знаешь?

- Знаю.

- Ну, хватит. Спи... Ничего ты в этих делах не. понимаешь. Спи.

- В том-то и дело, что Вера любит Дмитрия. И боится даже себе в этом признаться.

Люда прижалась к моей щеке, положила руку на мои глаза...

- Спи. Не надо об этом больше говорить.

А сама всё-таки заговорила:

- Зачем ей тридцатипятилетний мужчина с ребёнком... Олег такой красивый, молодой.

Я выключил настольную лампу. В темноте ещё отчётливее послышались голоса весны в стонах последней метели. И думать в темноте легче, приятнее...

Смешная Людка, зачем ей нужна чужая любовь? Вот и нет этой любви, а ей так хочется, что она выдумала её...

И я, наверно, смешной. Может быть, и у Дмитрия с Верой нет любви, а мне хочется, чтобы она была, поэтому я и верю в неё. Должно быть, так и надо.

Не только мне и Люде - это необходимо всем. Какие-то тонкие, почти невидимые ниточки должны постоянно связывать людей, без этого нельзя. Может, с этого и начинается счастье большой человеческой семьи.

...Жалко мне Олега. Что, если Вера и есть та человеческая душа, которая согреет его? А как быть с Дмитрием? В его волосах за последние недели появилась седина. «Заблудился я, что ли?» - говорил он мне и тяжело вздыхал. Дмитрий думал, что ему станет лучше, когда приедет мать со Светланкой, а получилось наоборот. Ласковая дочурка напоминала ему о семье, которая так неожиданно для него разрушилась...

Не меньше, чем Олег и Дмитрий, беспокоили меня старики. Павлу Петровичу нравился Дмитрий, а Анне Сергеевне - Олег.

Вот и разберись во всей этой путанице, попробуй. А надо, обязательно надо...

- Спи, голубчик. Нам с тобой тоже надо немного покоя, - тихонько сказала Люда. То ли она не спала и слышала мои мысли, то ли бормотала во сне.

Дождь сильнее забарабанил по окнам: ветер, должно быть, переменился, подул с севера.

В Вериной комнате вспыхнул свет. Видно, ей тоже не спалось. Вот она зажгла настольную лампу. Наверно, утомилась от беспокойных мыслей и решила вспугнуть их светом.

«Нам с тобой тоже надо немного покоя».

Покой, покой... Каждому человеку нужен покой...

Люду на работе зовут Бякой Бяковной за то, что она, когда принимает блоки под бетон, показывает на брак и говорит: «Это бяка, надо исправить». Умеет она работать так, что при всей её требовательности, придирчивости не наживает себе врагов. Её считают толковым инженером, честным, строгим хозяином.

Когда человек все свои силы отдаёт делу, когда его нервы не изматывает мелкая мещанская злобишка, когда нет у него за спиной мышиной возни из-за ранга, тёплого местечка, а есть лишь серьёзная напряжённая борьба за настоящее дело, - это и есть покой. Я спокоен за Люду. За себя тоже спокоен.

Моя работа старшего прораба очень беспокойна, но это беспокойство и есть мой покой. Он похож на покой штангиста в тот момент, когда он ставит рекорд. Воля, разум, чувства его направлены к одной цели - взять рекордный вес.

В последнее время я живу так, что после решительного рывка, когда израсходована вся, до последней капли, сила, вдруг оказывается, я могу делать что-то ещё. И не только могу - для меня это просто необходимо...

Кончается рабочий день, я выдаю прорабам ночной смены задания и поднимаюсь на эстакаду. Гудят от усталости руки и ноги, хочется прилечь и уснуть. Я вижу тарелку дымящегося борща, мягкую подушку... С Волги дует ветер, осоловевшее красное солнце смотрит на меня из-за труб тракторного завода. Я облокачиваюсь на перила и смотрю вниз. Я могу спуститься вниз и зайти в отсасывающую трубу турбины, походить по ней, покричать «ау», послушать эхо. А пройдёт год, и котлован затопят. В отсасывающих трубах станет бурлить вода, и уж никто не сможет там походить, покричать «ау». И так будет десять, сто, тысячу лет.

Я радуюсь тому, что когда-нибудь пассажирам, едущим в поезде по сооружениям гидроузла, скажу: «А я ходил там, где вы никогда не сможете пройти...»

Потом я иду домой. Люда встречает меня у дверей, провожает в комнату, целует, нараспев приговаривая: «Я так по тебе соскучилась».

После ужина мы оставляем включённой только настольную лампу. Люда просит: «Поцелуй меня ещё немножко, не скупись». Потом она, довольная, забирается в постель с книгой, а я сажусь за стол. Мне не хочется спать, хочется думать и изображать свои инженерские мысли на бумаге. Я уже давно занят проблемой коренного усовершенствования арматурных работ в гидростроительстве.

Люда читает недолго - её одолевает сон.

Я убираю со стола будильник, чтобы он не смущал своими упрямыми стрелками, не подгонял меня.

В два часа (не позже и не раньше) Люда обязательно проснётся и скажет: «Голубчик, не дури, пора спать». Я выключаю свет и ложусь головой на тёплую Людину руку... Долго мои мысли будут ещё биться в темноте, волновать меня - это и есть мой покой. А эта чужая любовь пускай пока побудет в стороне. Пройдёт время, и она сама пробьёт себе дорогу - настоящая любовь не заблудится.