Всё у неё выходило не по-людски. Вновь ехала она тогда, когда добрые люди уезжали. Девчонки, незнакомые совсем, встречались на перевалочных базах, посматривали с высока — умудрёнными, познавшими жизнь людьми. Давали советы. И про пресловутое ведро без дна, и про плащ-палатку — всё для спасения шибко сладкого для комарья места. Агагня слушала, соглашалась, кивая. Им, чувствующим себя героинями, девчонкам, было невдомёк, что все эти «уроки» на её глазах и выдумывались. И что после лета останется она на зиму. Такая у неё доля: не сезонная уродилась.
— Как ты относишься к лисам, Аганя? — спросил с явным подвохом Бернштейн.
— Смотря к каким? — Ответила в том же духе Аганя. — Если в человеческом обличьи, то не очень.
— Роды тебе пошли на пользу. Рожать надо чаще! — Был неумолим Бернштейн. — К нормальным лисам. Рыжим. А впрочем, может быть, и чернобурым. Я не уточнял, у какой лисьей норы Хабардин с Елагиной кембирлитовую трубку откопали. Он же охотник, Хабардин, нору лучше собаки чует. Полез в нору — а там, понимаете ли, алмазы. Богатейшее коренное месторождение.
Смешной он был все-таки, хотя и начальник. Одно слово — цыган. Хотя люди сказывали, что он вовсе и не цыган.
— Словом, Аганя, хватит тебе по тайге ходить, — присоветовал Бернштейн. — На «Мире» будут крупную фабрику строить. Большое дело начинается. Ты у нас молодая мать. Оседай!
Это был великий ход. Весной. Шли люди. Целая армия. Были и те, кто для кого алмазоносные земли давно стали родным домом — старая гвардия. Шагали новобранцы. Шли нестройными рядами. Многие были с детьми, совсем малыми, лет до трёх. Вели скот. И пегая крупная корова вышагивала, побрякивая ботолом на шее и кивая головой с особым победным значением. Навьюченные маленькие лошади, ещё не скинувшие длинную зимнюю шерсть, и хрупкие на вид олени также шли, округлив глаза, словно исполненные пониманием важности происходящего.
Выводил под гармошку красивый, пряменький, как стебелёк, молодой якут.
Подхватывали его. Земля была воистину целинной. Только нога охотника ступала здесь, редкого, настойчивого. Да геологи, как выяснялось, чуть не на брюхе исползали весь окрест. Копали рядом, брали пробы в считанных метрах от трубки, но, увы, то ли фарт выпал именно тому, кто обладал охотничьим нюхом и азартом, и не мог остановиться, «взяв след», то ли время подоспело. К той поре уже все — со знанием дела, «законно» — пользовались и «пироповой дорожкой», и путём поиска по «окатанности» минерала.
Аганя шла — со своим твёрдым пониманием. Это были его места — и душа её вместе с ним видела их с высоты птичьего полёта. Полагая про себя, что не умеет петь, она подпевала в едино дыхание с другими.
Это был не степной край — ох какой не степной! Но «любимую», «любимого» хотел увидеть каждый. Одни — оставили «её» или «его» дома, как бы ушли в разведку и уже дожидались встречи. Другие — для того и отправлялись в путь, чтобы найти любовь. Третьи, как Даша и Слава, изобретатель «водного» колеса с черпаками, как Аня с младшими братьями, как иные, идущие семьями, — пробивались к тому, без чего любви холодно, без чего она гаснет: к желанному очагу.
Здесь всеми двигала любовь!
Звонко продолжал гармонист.
На шуточный лад рванул меха аккордеона Ясное море. Как завзятый подручный вечёрок и танцев, он угадал, что приспела этому пора.
Он восседал на «пене» — большой железной волокуше — которую тянул, возглавляя поход, трактор. Там, на «пене» — ехали дети, присаживались передохнуть уставшие женщины да молодые специалисты, без привычки натершие ноги.
— А где мой чемодан? — спохватилась рядом с ним щекастенькая девчушка, одетая, как на театр. — Где чемодан?! Там же диплом!
Стали искать, оглядываться. Чемодана не было. Гармонист сообразил. Поставил инструмент, побежал обратно. Вернулся с чемоданом, из которого ручьями текла вода — парень подобрал его в ледянистой луже, которую люди обошли стороной, а «пена» проехала прямо.
Девушка достала из чемодана мокрые красные корочки диплома и залилась колокольчиком:
— Едет молодой специалист с подмоченной репутацией!
Грянул Ясное Море, нацеливая людей на торжественный лад. Цель была близка: впереди показались палатки и уже поднимающиеся стены обогатительной фабрики.
Людской единый порыв, его неостановимый ход Агане казался похожим на движение подземной магмы, про которое рассказал Андрей Бобков. Магмы, поднявшей из земных глубин на поверхность, в доступные человеку земные слои, редкие кристаллики. Люди шли, клинили дикую, по всем меркам, непригодную для жилья, природу. Ноги их вязли в топи, а души летели далеко впереди, в заоблачной небесной сини. Пробивались кипучим потоком в новую жизнь. Не на словах, а на деле, не в мечтах, а реально, не в будущем, а сегодня, сию секунду.
Алмазной потом так виделось это движение: не прямым, а будто восходящим по касательной к земле — люди уплывали по лучам восходящего солнца, как бы примагничиваемые им.
Загудели трактора, зарычали бульдозеры, экскаватор, подрагивая от напряжения, вгрызался и вычерпывал ковшом грунт.
— Там древнее захоронение! — прибежал молодой экскаваторщик, которого все знали, как гармониста. — Эвенкийская княжна, с русским лицом!
Он работал затемно, копнул — и в свете фар увидел могилу. «Княжна» лежала, как живая, разодетая в меха и серебро.
Люди кинулись смотреть. Прибежали — действительно, выемка какая-то в породе есть, ракушкой такой. Но никакой княжны в ней нет.
— Ушла! — решил парень.
И посмотрел на Аганю, просияв в оторопи белым азиатским лицом. Будто узнал в ней эту самую исчезнувшую из могилы княжну. И все за ним посмотрели на неё. Аганя внезапно почувствовала себя распознанной, даже усомнилась: а не лежала ли она на самом деле в этой земной ячейке? И ясно увидела уходящую эвенкийскую княжну. Та оглянулась — её, Аганиным, лицом, — и скрылась в тайге.
Под старость Алмазная так себя и стала понимать, как уже лежавшую в этой земле.
— Это хранительница! — оглушённо проговорил экскаваторщик. — Мы её раскопали, и она ушла.
— Так, — делово потёр ладони подоспевший Бернштейн. — Почему ты решил, что это эвенкийская княжна?
— По одежде! Эвенкийская одежда! Богато украшенная!
— А лицо у неё, говоришь, русское?
— Русское!
Парень опять странно посмотрел на Аганю.
— А разве так может быть?
— Я и сам удивился! Почему, думаю, лицо русское? — он был, конечно, не в себе, этот парень.
— Ну, допустим. Только ведь эвенки — в землю не хоронили. Им такое в голову придти не могло. Для них землю трогать — самый большой грех.
— Вот мы тронули, она и ушла.
— А ты, дружочек, часом не того, — принюхался Бернштейн под общие нестройные смешки.
— Это после бритья, «Тройной одеколон».
— Ну, это мы знаем, — переводил всё в шутку Григорий Хаимович. — Он и до бритья хорош, и после бритья…
— Да нет, что вы, я вообще не пью.
— Словом, порешим так. На гармони у тебя куда лучше получается. Гармонист, товарищи, он и есть гармонист!
Долгий взгляд парня, который он в очередной раз бросил на Аганю, скоро тоже нашёл для неё более реальное объяснение.
Коренное месторождение угораздило прорезаться средь топи. И народ не на шутку поговаривал, что алмазы, видать, заводятся от сырости. А после половодья, дождей пятачок людского обитания превращался в вязкую кашу, и звук «чва» сопутствовал конному и пешему. Если же он не раздавался, то — верное дело — сапог пешего остался в грязи. Человек проделывал чудеса ловкости, чтобы обуть его обратно, удерживаясь на одной ноге, а другой, отшагивая назад и пытаясь угодить точно в раструб голенища. Люди во всём жили взаимовыручкой, и к распластавшемуся журавлём «одноножке» спешил первый встречный, пособлял — и тут же терял с ноги свой сапог. Теперь второй шёл на выручку, и при близком рассмотрении обнаруживалось, что у «журавушки» — длинная коса, а у «встречного» — удалые усы. Они держались друг за друга, балансируя, и радовались обстоятельствам, которые просто не позволяли им расцепиться.
Так однажды зависла и Аганя, оглядываясь и приноравливаясь шагать взад пятки. «Чпок» — кто-то вытащил её сапог, натянул на ногу. И сам замахал портянкой в воздухе. Она подала руку — напортив, пряменький и счастливый, стоял незадачливый экскаваторщик-гармонист. Она знала: звали его Андрюша.
— Ты меня не помнишь? — просиял он.
— Не пойму, ты о чём? — она подумала о случае с «эвенкийской княжной».
— Ты в нашу деревню приезжала. К родне. К Тереховым.
И в лице парня тотчас проступил мальчишка, натягивающий тетиву лука.
— Ой, ой! — запричитала Аганя. — А что ж ты молчал? Почему сразу не подошел?
— К тебе подойдешь! Как посмотришь, так мурашки по коже.
— Разве я так смотрю? — удивилась Аганя. — Я, вроде, обычно смотрю.
— Ну да, обычно. Я сколько раз: хочу подойти, похожу, похожу, и мимо. Самое интересное, подойти я к тебе давно хотел, — признался Андрюша. — А узнал тоже не сразу. Вот только: там, на вскрыше. Ты как подбежала, посмотрела так — я гляжу: та самая девчонка, которая к нам приезжала!
— Это когда ты княжну откопал? — улыбнулась Аганя.
— Да что вы все ко мне с этой княжной. Ну, примерещилось, темно же!
— А ты сам-то из деревни давно?
— Я уж училище закончил…
Вечерами и по воскресеньям вокруг Андрея и его гармони собирались люди. Приходили в чистом: сначала меж палаток и рабочими местами потянулись тропки из набросанных жердей, а потом стали появляться и дощатые тротуары. На дождь и снег была клуб-палатка, а на погожий день — деревянный настил.
Гармонист пробегался пальцами по ладам, ловил верный звук, склонял голову на бочок, уводил бусинки зрачков в сторону, в уголки глаз, словно плывущих по белому лицу двумя уточками, пел.
Это была его любимая песня. Аганя уж не стеснялась в своём красивом белом платье и в выходные надевала его: да оно и перестало казаться невидалью, многие оделись в шёлк и крепдешин.
Подсаливал Ясное море жизнь, срывал людей в пляс, не давая надолго впадать в мечтательные вздохи. Андрюша подыгрывал. Улучал время, и отвердевшим голосом снова пел о любви.
Каждый чувствовал: ни про жизнь их, ни про любовь, какая здесь у них только и может быть, конечно, книг ещё не написано.
Скоро напала северная летняя жара, с комарьём, мошкой и солнцепёком. Земля просохла, стала клочковатой, чешуйчатой, потом как бы зашелушилась под сапогами, копытами, колёсами, а потом, будто специально к якутскому празднику встречи лета утрамбовалась в гладкую ровную площадку. Про Ысыах многие здесь слышали впервые. Но кому из мужчин не хотелось помериться силой и сноровкой? Боролись и на якутский манер — до первого касания земли, и на русский, укладывая противника на обе лопатки. Перетягивали палку и давились на руках. Но особый азарт был вокруг гири: иные намотали себе руки так, что по нескольку дней у них от плеч висели плети, потеряв всякую работоспособность. Но зато как славно услышать одобряющие возгласы и жаркое хлопанье в ладоши, заполучить взгляд той, из-за которой и пластался! И уже по другому, податливее и нежнее, словно обтекая тебя всего, она пойдёт с тобой, таким героическим, в танец: вальс ли это, танго, пляска или хоровод!
Всем праздником заправлял Андрюша, но там, где пели и танцевали, он просто верховодил. Тем более, что многие из молодых русских стремительно кружили в вальсе, отплясывали, чеканя дробь и выделывая коленца. Но уже мало кто умел водить хороводы, выстраивать «ручейки» и «терема». Ведь это был до поры сорванный со своего вековечного посева люд, из корневых лунок своих, перекати-поле, бродяги, ставшие ими от судьбы, война ли ее виной иль «кулацкая» доля. Якутский паренек еще знал, как венком сплетается ехор — он же хоровод, если по-русски. Зазывал он и в горячий, сердцем бьющийся осуохай. Заводящий здесь выдавал строку — сочинял на ходу, рассказывая о себе и о каждом в круге, в голосе его слышалась верховая скачка, — и все в лад вторили ему, то стремительно сбиваясь спаянным кольцом в центре, то разлетаясь на ширину крепко сцепленных рук. По-русски это называлось: «Танец единения душ.»
Аганя смутно, из младенческого детства, припоминала, что и русские в деревне её отца танцевали похоже. Может быть, чуть медленнее, протяжнее, но также сходились округлым подсолнухом и расходились его листами, сближались солнышком и распадались его лучами. Да и вся жизнь, которую они, искатели и строители нового, молодые энтузиасты, обретали, будто бы уже была, она её смутно, но знала, видела. Успела застать. Память все настойчивее вызволяла склад похожего минувшего: как миром ходили на поле, собирали урожай, молотили зерно, как возвращались с песнями. Как и они теперь, в строящейся новой жизни.
Алмазной виделись в том времени — три круга. Один — праздничный, как каравай, круг вечерок и хороводов; другой — всё более углубляющаяся оспина в земле, делающаяся рудным карьером. И третий — круг, по которому все были связаны работой: одни добывали, выскабливали из земного дупла кимберлит, другие — везли на фабрику, третьи долбили руду и мельчили, просеивали, чтобы в конечном счёте из «отсаженного продукта» в цехе доводки были отобраны в чистоте своей маленькие прозрачные кристаллики. Земные, «невидимые миру слёзы». Самый твердый — «неодолимый» — минерал. Самый ценный и самый простой. Как правда.
В завершение всего, будто через игольное ушко пропущенные, кристаллики — итоги общего круглосуточного труда — поступали в лабораторию, где и работала Аганя. А вместе с ней стал работать и Андрюша: то ли он так нацелился на безмужнюю бабу с ребенком, будто других мало, то ли не лежала у него душа к карьеру после виденного или примнившегося.
— А ты не придумал тогда, с княжной? — допытывалась Аганя.
— Как бы я придумал? — сразу начинал выходить из себя Андрюша. — До сих пор перед людьми…
— Так ты её все-таки видел?
— Не знаю теперь сам. Экскаваторщик меня оставил одного: я при нём-то, в учениках, ловко работал. А без него… Сам не пойму, как такое могло причудиться?
— А лицо какое у неё было?
— Лицо?
— Ты говорил — русское?
— Русское. — Смотрел парень на Аганю как тогда, в карьере.
— А какое? На кого похожа — можешь описать?
— Не знаю, не помню я. Русское, да и всё, — краснел Андрюша. — Ну, что ты, опять, говорю же, причудилось!..
Агане очень хотелось спросить прямо: похожа ли была «княжна» на неё, но почему-то не решалась. Так и не спросила. Причудиться, действительно, могло.
В тот год, когда встало на поток производство, легендой ходила история о том, как Первый секретарь Якутского обкома партии Семён Захарович Борисов в обыкновенном портфеле привёз и принёс для наглядного отчета главе государства Никите Сергеевичу Хрущеву первые мирнинские алмазы. Об этом рассказывали друг другу по секрету, с большой доверительностью, не переставая удивляться. Ведь Москва-то, она — ого-го! Там палец в рот не клади — побывшие в столице северяне, как правило, возвращались с вывернутыми карманами. Что не мешало взахлёб восторгаться метро с движущимися ступеньками — эскалаторами — «стоишь, а лесенка тебя сама поднимает!», Большим театром, Мавзолеем и ВДНХ! И вот, с портфельчиком-то, в котором… на миллионы! А представлялось-то, что Семён Захарович, так же на метро, с пересадками, попутно прикупив в «Детском мире» подарков для детишек, со всем этим, зажав под мышками, — к главе государства! А ведь там, в Москве-то, в переходах этих, там не только наши жулики, там тебе, может, и английская разведка, и американцы не дремлют… Словом, дошел товарищ Борисов до самого Никиты Сергеевича, и алмазики ему — фш-шить — на стол!..
И никого не удивляло, когда, закончив смену, Аганя или Андрюша брали мешочек с алмазами, садились на лошадку, и ехали двадцать верст до аэродрома: до ближайшей взлётной площадки. В полном одиночестве, если не считать, что лошадь, тоже душа живая. По пустынным местам. С пистолетом, правда, системы «наган». Знай себе, погоняй!
Алмазная впервые отметила, что это может быть удивительным, когда к ней стали приходить разные люди с расспросами о прошлом. «С целым состоянием в мешочке?» — неизменно улыбались они и круглили глаза.
А кому оно было нужно? Кабану или лосю?
Хотя, конечно, ездить приходилось с опаской. Метель загуляла, стала путать тропку. Смерч закружил, а из него, покажется, кто-то зловещий глянул, и пошёл, пошёл кругом, подбираясь. Птица истошно прокричала, будто приколдовывая. Невидимая Хозяйка листами прошелестела. От такой боязни даже, ой как, замирало сердце! И пришёптывали губы слышанные или выдуманные заклинания — местные ведь многое сочиняли на ходу. Так, как в детской «взаправдашней» игре, она и дорога короче: села на коня — слезла с коня.
— Не приходило ли в голову, взять этот мешочек, с алмазами, да и… махнуть куда-нибудь в Рио-де-Жанейро? — спросил Алмазную паренёк: журналист, что ли?
Она не сразу сообразила, о чём это он? А когда растолковали, то лишь развела руками: куда махнуть? Тайга же кругом!
— Нет, в принципе! — настаивал журналист. — В принципе, мысли такие появлялись: взять, да и… прибрать к рукам, так сказать?
Ей опять принялись объяснять. И она, в общем-то, понимала, даже усмехнулась: причудинка какая-то никак не вкраивалась в её мозги, зазоринки не совпадали.
— Мы же были не рабы, — пояснила Алмазная, от чего у парня почему-то отвисла челюсть.
Ко дню открытия треста, в двадцать пять лет Аганю уже называли «ветераном алмазодобывающего фронта». Так объявили, когда в числе нескольких отмеченных «ветеранов», «ударников труда» профком поощрил её путевкой на Юг. Она была, что называется, ни седьмом небе, держала в руке свернутый листок с рисунком большого трехэтажного здания и склонёнными к нему клубастыми деревьями. Во сне не снилось ей побывать там, куда её направляли: в тёплых края, где растут яблоки и виноград, которые она видела в кино, цветут розы, про которые читала, на Чёрном море, про которое сложено столько песен! Фабрика и страна заботились о ней!
Трубно звучал голос Бернштейна. Он, геолог, изыскатель, стихами любимого поэта напутствовал и воздавал славу производственникам.
Много позже, когда у Алмазной стали складываться свои рифмованные строчки, вдруг как по голове тюкнуло: а почему «адовая»? Почему он «адовая-то» написал? Это ведь совсем иное получается, если адовая?
Кому это было важно тогда? Как ни назови, адовая, каторжная или героическая: каждый бы услышал одно — работа, которую нужно сделать, делается уже!
Они были — первооткрывателями, первопроходчиками и первостроителями новой производственной отрасли в стране! Они были не просто первыми — они были авангардом передового рабочего класса! В считанные годы они сумели сделать то, на что капиталистам потребовалось столетие! Причём, капиталисты пристроились разрабатывать алмазные копи в тёплой жаркой Африке, а они это сделали здесь, в условиях экстремального Севера. Преодолели целую эпоху! Они даже обогнали капиталистов: те до сих пор отделяли алмазы дедовским «жировым» способом — алмаз, как и северянин, любит жирок, прилипает к нему. А у них был разработан и внедрён в производство новейший метод «люминесцентной сепарации». Сами названия говорили за себя: «жировой» — и «люминесцентный!» Основанный на том, что алмаз не пропускает рентгеновский луч! Они и сами, сбитые единым ядром, высвечивали будущее пронзающим лучом.
До аэродрома повёз её Андрюша. Устроились «сменщики» верхом, друг за дружкой на их спокойной лошадке, и «почохали». «Чох»- так понукают буряты. Но и у них стали говорить: «Почохал». Оно, видно, с языка не слетает про якутскую лошадку сказать: «поскакал».
Радовался за неё и напевал Андрюша. Будто и сам был рождён на море и навсегда полюбил белые мачты на рейде.
По пути они приостановились, сошли с лошади, повязали салама на священном дереве: он не мог её отправить без этого. Каждый попросил о своём. Аганя подумала о сыне, о матери и о… Васе: ему ведь всех тяжелее, ему бы сил да радости. О чем просил Андрюша, она не знала.
Поехали просекой дальше. Андрюша молчал. Она почувствовала, как потихонечку стал приближаться к ней спиной. Не потому, что лошадь качнула, или повода натянул, да откинулся назад. А притираться так, настороженно. Она была женщиной с ребёнком — иногда даже сама себе казалась замужней женщиной с ребёнком. Он — молодым парнем, младше её годами. Отведёнными большими пальцами Аганя с силой ткнула в бока Андрею и засмеялась. Тот припрыгнул на месте и понужнул коня.
Привычный для Агани путь сегодня был не в двадцать километров — сегодня, по тоненькой жилочке, связывающей их с остальным миром, она преодолевала бескрайние просторы и расстояния. Сердце её колотилось на весь лес, на все эти неохватные дали, до самых тёплых краёв. Оно стучало так громко, потому что в нём слышалось и сердце Андрюши, с замиранием бьющееся впереди, и весёлый молотобойный перестук всех и каждого, живущих здесь единым кругом.
Стук большого сердца, упрятанного в груди Агани, раскатывался до самой оранжевой Африки. Ей захотелось вступить в освободительное движение, и она стала рассказывать Андрею про жалкую долю негра-раба, укравшего алмаз.
Он уже знал от неё про Христов камень, про «большую дыру» в оранжевой Африке, похожую на преисподнюю. Они оба не очень-то понимали, что такое преисподняя. Но ясно было: порождение капитализма. У них — преисподни не может быть. У них и не дыра, а карьер, где светят прожектора, и работает современная техника. У них даже машины, которые возят руду на фабрику, шофера додумались обогревать печками: ставят в кабине сваренную из железа печку, едут и подкидывают дрова. У них всё для человека!
Про негра она слышала не от Бобкова, а знала из школьного урока — вот ведь многое пропускала мимо ушей, а это запомнила. А потом вычитала в старинной книге про алмазы. Ей всегда запоминалось про угнетённых. Он, негр, даже и не крал — он нашёл его, редкий алмаз, который остался в истории под названиями «Регент» и «Питт». И решил сокрыть. Невольники на рудниках в Южной Африке работали под надзором стражи. Тех, кому позволяли выйти за пределы рудника, тщательно обыскивали и вдобавок давали слабительное, чтобы ценный минерал нельзя было пронести в животе. Тогда этот негр, нашедший алмаз, разрезал ногу и укрыл камень в ране. На берегу он нашел матроса, который провел его на корабль. Но во время плавания матрос отобрал алмаз у беглеца, а самого его скинул в море. Однако захваченный силой камень не принёс матросу счастья: на вырученные за него деньги он загулял, промотался и… повесился. Негра было жаль: ведь он сопротивлялся эксплуататорскому классу. Они вообще хорошие парни, эти негры. Почти что наши. Помочь бы им только скинуть рабство и угнетение!
Она сидела за спиной Андрюши, переваливалась на холке лошади, являя собой пример победы социализма над капитализмом.
Сколько она потом себя корила, что ей пришёл на язык этот незадачливый раб, укрывший алмаз. Он просто зацепился за язык и не сходил с него весь путь: как специально, как назло!
Простилась со сменщиком у самолета. И глаза его — две весёлые стерлядки — превратились в испуганных головастиков. Стали уплывать куда-то внутрь, в тину, теряться. И всё лицо сделалось белой выемкой, легло ложбинкой на небесный скат — будто тогда уже была на нём печать.
Она шагнула — и наткнулась на другой взгляд. Лётчик Савва, совиноглазый, скорее прятал глаза: косился, склонив голову, не то, чтоб виновато, а напряженно. С мукой. Хотел заговорить. Молча потянулся за вещами, но она отстранилась. Сама занесла: не велика ноша.
Так и полетели. Он потянулся закрыть дверцу в кабину, но тоже не стал. Сидел с говорящей спиной.
Она ещё посмотрела сверху на уменьшившегося Андрюшу рядом с крохотной, как якутская деревянная кукла, лошадкой. И унеслась в радостные миры: стала думать, как после Юга заедет к Лёньке и матери — накупит там всего, яблок, и винограду этого привезёт…
— Что мне теперь, повеситься, что ли? — Савва сидел напротив.
Самолёт уже приземлился, и винты беззвучно замедляли ход.
— Кто говорит, что повеситься, — посмотрела кротко Аганя.
— А что, тогда?
— Тебе я, что ли, помеха?
— Да не ты… — вздохнул лётчик. — Ты прости, что я тогда… Но так ведь тоже нельзя: я же не нарочно!
Аганя высмотрела на его подбородке небольшие рытвинки, как от заячьих зубов, и заулыбалась с утешением: мстительная такая она оказалась, что ли?
— Летаешь, и летай. Чего тебе? — поднялась она.
— Уеду я. Уеду.
«Вольному — воля, — запоздало вспомнила она присказку бабушки, — спасённому — рай». Шла и повторяла. Хм, воля… Хм, рай… Что такое воля — Аганя понимала. А вот что такое рай? Она знала: это то, где оказывается душа человеческая после смерти, если покойный правильно жил. Никогда бы Аганя не стала забивать себе голову этими религиозными мыслями, если бы не Бобков. Она чувствовала его присутствие почти постоянно. То с небес посмотрит, то над деревьями, а то в спину взглядом упрётся. Не сумасшедшая же она? В раю ли он? В аду ли? Ну, из ада, наверное, не выпустили бы — на то он и ад! Или ни туда, ни сюда не приняли — не смогли, как и на земле, приладить его к точному месту, — душа-то и мечется здесь? Да и не мечется вовсе — летает. Спокойная. И посматривает любовно. С добром. Иногда строго. Требовательно. Но получается: если есть воля, то не будет рая? Всё не ладом. Ведь хорошо-то, в лад для человека: и воля, и рай. Поэтому, видно, и свершилась революция, чтобы построить рай на земле. Чтобы были — рай и воля.
Андрюша, казалось, шёл рядом: прямо идёт рядышком, и провожает.