Алмазная стояла на краю рукодельного кратера, ухающего вниз, под ноги, так что казалось, будто ты уже не на земле.

Карьер, знала она, давно жил своей, отдельной от людей жизнью. То затягивался густым туманом, словно табачным дымом, то наоборот, обнажал каждую свою чёрточку, как бы пытался вывернуться наизнанку. А то, будто расковырянное врачом дупло гнилого зуба, отдавал смрадом. Учёные люди называли это инверсией: сменой воздушных пластов при перепаде давления. В жизни, видно, тоже происходила инверсия.

Миг вечности потребовался, чтобы гигантская птица сточила клювом алмазную гору до небес. Люди выбрали подземную алмазную гору меньше, чем за полвека. Карьер «затапливали» — называли так — «затопление». На самом деле наоборот, должны были залить дно бетоном, чтоб не поднимались воды, и продолжать добычу: распростираться под землёй щупальцами штольней. Алмазная такие уже видела: им, ветеранам, устраивали экскурсию на «Интер». Подземные хладные полутёмные лабиринты, череда горизонтов с влажными соляными и кимберлитовыми стенками так и остались в сознании растопыренными пальцами. Словно бы их свозили на луну. И не кончалось изумление: неужели это все сделали люди?! И не какие-то там, а те, которых знала, среди которых жила? Да и она сама, в конечном-то итоге? Алмазная так и не могла понять, чего от увиденного в ней больше: гордости или ужаса?

Она вглядывалась вглубь карьера, в самое горлышко этого каменного зева. Едва различимо на дне его разворачивался, будто игрушечный, жёлтенький экскаватор и к нему кузовом пятился такой же крохотный сорокотонный «БелАз».

В нем, на пассажирском сидении, был её внучек, Андрейка. Привезли его, и она решила: пусть посмотрит, побывает в карьере. Это, конечно, запрещено, но ей начальник не мог отказать. Да и водитель, Паша — Павел Петрович, старейшина, лет около сорока в карьере.

Машина содрогнулась, словно живая, под десятками тон камня, брошенного в кузов ковшом экскаватора. Андрейка, не по годам длиннотелый, втянул голову в плечи, журавлём изогнул шею. Старый водитель со смехом потрепал его по острой макушке, на которую, как парнишке, видать, показалось, могли обрушиться камни. Мальчишка посмотрел на потолок кабины, над которой нависал большущий железный козырек. Распрямился, и с покаянными смешками повернулся к шоферу.

— А на первых-то машинах козырьков не было, — улыбался Павел Петрович, — это после придумали. Но тоже, сначала только над кабиной, так камень то в прожектор угодит, то в зеркало. Теперь целая танцплощадка!

Андрейка слышал водителя, будто через стекло. Стал тереть уши ладонями.

— Заложило? — догадался Павел Петрович.

— У меня так в самолёте было: когда самолёт взлетал, — вспомнил парнишка.

— Чего ж ты хотел, мы на полкилометра в земле. Тот же самолёт, только наоборот.

Из-под козырька над кабиной не было видно края карьера, только часть отвесной стены, по которой хотелось взобраться.

— Ты пальцами нос зажми и дуй.

— А вы не глохнете, что ли? — удивился Андрейка: водитель улыбался, как ни в чём ни бывало.

— Я-то что? Привык.

Мальчик последовал совету, в ушах хрустнуло, и гуденье экскаватора стало оглушающим.

Под новыми грохотаниями каменной груды машина заметно оседала. Парень сгибал теперь уже плечи, будто принимал на себя часть груза. Шофер улыбался с пониманием: машинный человек.

Павел Петрович привычными неторопливыми размерянными движениями снял ручку тормоза, включил передачу.

Андрейка знал систему управления легковыми машинами: там рукояти передач высоко торчат между сидений. Поэтому его очень удивляло, что в «Белазе», с которого вниз смотреть — будто со второго этажа — скорости переключались маленьким рычажком, как у инвалидки! Только у инвалидки он на руле, а здесь на панели, словно рубильничек.

Придавленная тяжёлым грузом машина плавно тронулась, медленно стала выползать на дорогу, которая широким собачьим языком выпадала из стены на дно карьера.

На склоне из-под козырька машины стало видно шире. Снизу карьер походил на громадную опрокинутую ступенчатую ракету. Ступени образовывала дорога. Она крупной винтовой нарезью поднималась вверх, по округлой стене карьера. Называлась: серпантин.

По серпантину, словно божьи коровки, ползли машины. Небо стояло вровень с землёй, и за краями кимберлитовой трубки, казалось, не было и не могло быть ничего, кроме того же бестелесного неба.

Выплыла белая тучка и обернулась добродушным снеговиком, изумлённо посмотревшим в кимберлитовый колодец. Небо отодвинулось за снеговика-тучку, и вернулось на место: стало опять высоким.

И в поднебесье, на краю карьера, будто парила бабушка вместе со своими «светиками» — Андрюша их высматривал, высматривал, но так и не увидел.

«Светики» — птицы такие, похожие на ласточек, только больше, как чайки, и совсем прозрачные. Поэтому их и не видно. Они нарисованы у бабушки на картинке. Но на самом деле — это души тех, кто, как бабушка говорит, навеки ушёл по алмазы. А карьер — он и не карьер совсем, а большое гнездо. «Светики» могут подниматься высоко-высоко. Так, что над трубкой — над их гнездом — образовалась озоновая дыра.

Андрейка торопливо глянул на дедушку за рулём — не заметил ли тот его улёта.

Тот, как бы между прочим, управлял тяжёлой машиной, то и дело посматривая налево, где вдоль каменной стены висели железные сети. Камнеуловители. Сети не были закреплены снизу, чтобы обвалившийся камень не рвал их на лету, а путался, меняя траекторию движения.

Камни всё-таки часто, словно ночные зверьки, пробегали перед колесами машины. Андрейка сначала удивлялся, что шофер ездит по одной и той же дороге уже сорок лет! Теперь понял: дорога одна, но она всё время разная.

Встречный «Белаз» взял левее, завернул в карман на дороге и остановился. А дед наоборот, пошел ближе к обочине.

— А почему вот эти ступени на карьере называются горизонт? — спросил Андрей. — Горизонт — ведь это там, где небо сходится с землёй.

— А кто него знает? — подивился Павел Петрович: сколько ездит, а такого вопроса не возникало. — Горизонт, он и есть горизонт…

Андрейка, привстав, глянул вниз. И хотя под дорогой выступали решётки, — отпрянул от окна, как видно, сообразив, почему «горизонт».

Павел Петрович со стыдом стал ждать вопроса: почему расстояние между горизонтами называется бермой? Но мальчишка, весь, вытянувшись, глядя перед собой, сказал:

— А вы когда-нибудь находили алмаз?

— Как же я его тут найду? — опешил старик.

— Но хотя бы видели?!

— Может, и видел, кто его знает, — неуютно заёрзал водитель на месте. — Едешь, блеснёт вдруг, а что это? Алмаз, или так что?

— А вы бы остановились, посмотрели!

— Хе-хе, будешь тут останавливаться, так…

— А если бы найти алмаз, то на это, что бы сразу можно купить? Джип можно?

— Если бы найти, то надо развернуться пошире, да бросить его подальше.

— Почему?!

— А потому.

Павлу Петровичу стало вдруг обидно. Ему, мальчонкой, только бы за баранку сесть — леденцов не надо! А как этих тут нынче растят? Алмаз бы на шельмочка найти, да джип купить. Поддавил резче гашетку газа. Машина юзанула на круче.

— Ух, так и улететь можно! — воскликнул мальчик.

— Мачмала, — пояснил хмуро дед. — Ну, вроде грязи. Воду вон резервуарами ловят, но все равно где-то пробивается, стекает.

Павел Петрович был недоволен собой: лет двадцать его не забрасывало на мачмале. Это молодые обычно газуют. Так и ребёнка угробить можно.

— Ты про алмазы бабку лучше спроси. Она их много находила!

Внук с улыбкой, наклонив голову, снова глянул на бабушку. Как-то не верилось, чтобы она находила алмазы. Волосы её, словно паутинки, расходились в стороны.

Бабушка, обычно посмеиваясь, вытягивала их и говорила, что это нити земли.

Она всё наоборот, чем все другие люди, видела. Изнутри земли. Человек старается, думает, говорила, что добывает ценные минералы, для себя и для украшений. А на самом деле — земля приманивает его красотой. Тяжело же ей, с кимберлитом в жилочках. Так же в чаге на березё — есть лекарства, чтоб человек снял больной нарост. В плесени — пенициллин. Вот вычистит человек все забитые земные поры — и нужен ли он будет здесь потом? Зачем? Соберут, может, самых работящих, да пошлют на иные планеты.

Не охота, чтоб так. Слетать куда-то Андрейка не против, но чтобы и здесь остаться.

Некоторое время ехали молча.

— Алмаз я не видал: на что он мне, алмаз? Я «вышибалу» зато придумал! — захотелось погордиться старому шоферу.

— Чего-о? — Андрейка подумал, что водитель говорит про какого-то кулачного бойца — «Вышибалу».

— Штырь такой железный. Выйдешь, посмотришь. Раньше то и дело: камень меж шин застрянет на задке — там спаренные шины, — пока едешь, он шину где-нибудь и пропорет. У «БелАза» колесо поменять — это не на легковушке и даже не на «КАМАЗе». Целая бригада нужна. И дорога перепружена: где тут разъехаться-то? Вот «вышибалу» и стали делать: чтоб камень вышибала, пока он ещё не залез меж шин. А теперь прямо с завода машины с «вышибалами». Они, заводские-то приезжают, расспрашивают нас: как и что?

Водитель заулыбался: вспомнилось, как она придумалась, «вышибала». Промучился полсмены с колесом, вечером выпил с устатку, стал ласкать молодую жену: а у ней груди-то, как спаренные шины — и медальончик меж ними. Вот она, «вышибала» и есть! Молодой был.

Встречная машина вновь прижалась и остановилась у левой стены. Улыбчивый якут за рулём приветственно поднял руку.

— Запомнил шофера? — радостно помахал в ответ дед. — Сейчас другой такой же поедет.

И точно: следующую машину и её водителя за рулём с приветственным движением руки можно было принять за повторившийся кадр.

— Двойняшки. Знаменитости! Я как сюда ехать, их в журнале на фотографии увидал. Вот такие, года по два, зимой, все в инее. А теперь, вишь, тоже карьеристы.

— Кто?

— Карьеристы. В карьере работаем.

Андрейка привстал: из-за края колодца показалась телевышка, крыша дома, а потом горизонт откатился, и просторы раскинулись необъятные — по одну сторону город, по другую разгоняющийся по взлетной полосе самолёт!

Как же хорошо, когда глаза видят ширь!

С карьера они пошли в Церковь. Алмазную не переставало удивлять и то, что здесь — голова так ясно держала пустошь да хлябь — вознесся золоченый Храм.

Она не то, чтобы стала верующей, но Бог всё чаще звал её для разговора. И она не видела, с кем ещё так могла поговорить.

Нравилось ей глядеть на иконы!

— А почему он такой старый? — внучек стоял перед иконой «Адам и Ева».

Адам на иконе был с седой бородой до колен — столетний. А Ева рядышком — лет шестнадцати.

— А потому, что жил, жил, Адам, без Евы, и уж устал жить, постарел весь. Тут Бог ему на утешенье Еву и дал.

Она думала про Андрея Николаевича: как он уже нажился, как устал, когда они повстречались. Понимать бы это ей тогда.

За жизнь она о нём столько передумала, что под старость у неё само собой стало получаться то, что он смолоду умел: стихи записывать, картинки рисовать.

— А почему у тебя на рисунке дяденьки с тележками такие большие? — удивлялся внук. — Выше облаков?

— Такими они и были, — помнила Алмазная.

Яркие фонарики вспыхивали в глазах внука. Как же походили эти огоньки на те далекие искрящиеся кристаллики в глазах учёного человека — надо же, как походили!

— А почему трактор и люди поднимаются по солнечным лучам? — допытывался Адрейка.

— А как бы ещё они сюда пришли?

Вечерело. Проглядывали звезды. Бабушка и внучек держали путь на Нижний поселок. Андрейка забегал всё время вперед: долговязый для своих годков, с длинными, выдававшимися, будто ветви ели, руками. Ни дать, ни взять — Вася Коловертнов, только как бы уменьшенный.

— Садитесь, подвезу, — остановилась рядом иностранная машина.

В былые годы так делали все, останавливались, если по пути, подвозили. Предложи деньги, обиделись бы — никогда не брали. Теперь иначе.

— Спасибо, — удивилась Алмазная. Внучек прижался к ней в явном желании поскорее забраться в красивую машину.

Сели на заднее сидение. Радио с двух сторон, словно ладошами, шибануло по ушам. Передавали «новости».

— Что творится! — громче радио прокричал водитель. — Коммуняки были, драли. Это ж надо, у Георгадзе, бывшего Секретаря Президиума Верховного Совета — 8 килограмм одних бриллиантов нашли! Бриллиантов, не считая валюты и золотых слитков! Я когда об этом прочитал, волосы дыбом, ну, думал, воры!

Парня за рулем Алмазная не припоминала: не знала она уж их, молодых. Но он, видно, её знал.

— А теперь смотрю: да они дети в сравнении с демократами. Младенцы! Что там восемь килограммов?! Весь Гохран, считай, подломили! Понаделали совместных предприятий по огранке, и концов не найти! Накрыли только одну «Голден АДА» — они на двести миллионов страну нагрели! А у нас таких — больше сотни!

«Новое мышление», — вспомнила она передачу по телевизору. В ней старик с вислым подбородком и щетинившимися бровями сжигал партийный билет. Он долго водил огоньком зажигалки по «красным корочкам», но те покрывались копотью и никак не хотели загораться. Тогда трясущимися руками одутловатый старик вывернул билет наизнанку, и огонь покатился по гербовой бумаге. И так вдруг старик заулыбался, странно просветлел лицом, стал вертеть билетом, улавливая яркое пламя, словно готовил растопку. Бережно, оберегая руку, положил в пепельницу пылающий билет, который покорежился, превращаясь в черный сургучный сгусток. Над догорающим документом новомыслящий человек с тем же утешением дал отповедь партократии, «навсегда уходящему прошлому», где на его долю выпали гонения и борьба с системой. И только когда старик заговорил о Бобкове, талантливом учёном, идеи которого в те суровые годы он, единственный, отстаивал и пробивал, Алмазная признала в человеке на экране своего бывшего сокурсника, вечного, как выяснялось, куратора. И простила вдруг ему всё: спасибо, что помнил, что всегда, выходит, понимал, кем был Андрей Николаевич для этой земли.

— Израиль на миллиард долларов необработанных алмазов продает! А где он их, спрашивается, берет?! — Негодовал парень. — У них ведь ни карата не сами добывают! Да что Гохран! Всю страну разбазарили! Рынок у них!..

Вася ей увиделся, Коловёртнов. Недавно он дал о себе знать. Прислал письмо. Да таким еще бисерным почерком написанное, с виньеточками, будто всю жизнь где-то при конторе работал, а не землю кайлил. Вася сообщил, что стал коммунистом. В партию он вступил после августа девяносто первого года, когда распалась страна Советов. На минувшем собрании члены районной партийной ячейки единогласно избрали Василия Коловёртнова секретарём по идеологии. А на Первомай ему было доверено нести красное знамя. И Вася гордо пронёс бьющейся на ветру флаг по центральной районной улице впереди колонны демонстрантов.

— Всё на вашем горбу! — . — Я про ваше поколение, говорю! У меня, батя, тут с шестьдесят третьего. Беспартийный коммунист. За жизнь на Севере едва на квартиру заработал! Помню, в Ленинград прилетели, я в восьмом классе тогда учился! Пришли в гостиницу, а нас не селят. Я ему говорю, сунь четвертак. А он: да как же, неловко! Я у него паспорт взял, четвертак в него положил, подал в окошечко — я, пацан! — и нам тут же люкс нашёлся! Тогда на вашем горбу ехали! А сейчас — поедом сжирают всё, что вы сделали! Ведь это надо было столько понаделать — до сих пор разворовать не могут!

«Инверсия», — подумала Алмазная. Жизненная инверсия представала сном. Причём сном, приснившимся не ей. Сном чужого человека.

Чужой сон утягивал в свою тесную пустоту, где не пели птицы, не шептали деревья, не пахли цветы, не шумела река, не пылал костёр и не томилась высоким зовом душа. Мир превращался в скрученный кукишь. И даже Васе Коловёртнову, который виделся молодым, гордым и небывало сильным, не удавалось выскользнуть из этой крепко сложенной фиги. Он так и застревал меж чьих-то неведомых пальцев с высоко поднятым красным знаменем в руке.

— Останови, — тихо попросила Алмазная.

— Вы что, обиделись на что-то? — притормозил парень.

— Пойдем мы. Пешком. Мне пешком привычнее.

— Ну, баб, — заныл Андрейка. — Баб!

Она вытянула его молча, махнула виновато парню рукой — душевный парень-то, заботливый. И машина у него хорошая. Богатая. А покоя в душе нет.

Андрейка нехотя вышел за бабушкой, но, скоро, из её руки в его, видно, перелилось радостное чувство.

Звезды сверху смотрели. Мир вновь делался удивительным и привольным.

Алмазная могла видеть себя и внука, бредущих по земле, оттуда, из-под небес. Или даже из-за небес. С планет Урана или Нептуна, у которых, как пишут, может, и вся поверхность состоит из алмазов, потому они так и блестят.

Оттуда, с Нептуна и Урана, где они примостились с Андрейкой, хорошо виделась вся Земля. В её Северном полушарии зияла небольшая лунка, выкопанная сорванными с отчих мест, жаждавшими обрести свое, прирасти к родному, людьми. Их души и нашли себе место в ней, как птенцы в гнезде. И те, кто упокоился недалече, и те, кого схоронили в иных землях.

Выше всех, в высь почти необозримую возносился Андрей, прежде других и ушедший. И Елена, какой и была в жизни, величественно устремлялась за ним.

Она ушла совсем недавно. Приезжала — успела напоследок. Постояли рядом. Сделались они теперь похожими. Не было у ни у той, ни у другой повода головы клонить, а внутри маету держать — был.

— Винишь себя до сих пор? — спросила Алмазная.

— Виню, — ответила Великая Алмазница.

— Вини. Я себя во всё время виню.

— Ты-то в чём могла быть повинна?

И Алмазная услышала ту давнюю, давно уже отслоившуюся и отлетевшую в гарь снисходительность, которую знала прежде.

— Я-то и повинна, — тоже снисходительно усмехнулась и она.

Великая уехала, и очень скоро вернулась уже невидимой.

Словно бы напевая, высоко витал образом птицы и сменщик Андрюша. Прозрачные сросшиеся сердечки бились в его груди.

И Бернштейн озоровал, выделывал кружевные петли, как голубь: хоть он и не цыган был, а всё одно — цыган.

Души всех, коснувшихся неодолимого камня, поднимались в полёте, став прозрачными острокрылыми птицами. Уносились в сияющем кружении высоко-высоко, за Уран и Нептун, в бесконечность. Их было много, этих прекрасных птиц, видимо-невидимо, и всем здесь хватало места, и не могли они наиграться, наплаваться в воздушном в танце: в нескончаемом танце единения душ.

Алмазной виделась и старая глубокая лунка с обратной стороны Земли, с противоположной. Над ней тоже кружили дивные птицы. Только их было мало. Очень мало. Они кружили — величественные и навсегда одинокие.

Светящиеся лучи восходили из Северного и Южного полушарий, и Земля казалась тугим клубком шерстяных ниток, нанизанным на вязальные спицы.