Далекая тёмная точка появлялась на горизонте Матушки-Лены, будто протискиваясь между ясным небом и блистающей водой. Она набухала, как почка на ветке, разрасталась, ширя дыхание в груди, зазывая в свою плавучую жизнь. Становились различимыми возвышающаяся капитанская рубка, черные тяжелые борта. Карбасы, лодки, легкие якутские ветки, будто малые цепные собачонки, покачивались у берега на привязи. Приближалась, приветствуя гудком, самоходная баржа, которая сразу могла перевозить множество народа, грузы, скот, утварь.

На барже она впервые увидела нездешних.

Нездешние прибывали и прежде, во время войны. Но те были такие же, как свои: с онемелыми отсутствующими лицами, похожими на эвенкийских резных богов, словно здесь присутствовали только их тела, способные для ломовой работы, опоры, основы, а души были там, за тысячи километров, с отцами и братьями сражались за родину. Только дети у приезжавших в войну пугливо, с интересом озирались по сторонам, заживали рекой, лесом, и скоро становились неразличимыми с местными ребятишками.

После войны начали приезжать нездешние по всему — с иными взглядами, улыбками, движениями рук. Разговорами.

Тогда, после Победы, люди пребывали в непреходящем подъеме. Стоило выпасть незанятой работой минуте, начиналось веселье. Баржу поджидали всегда с гармошкой, песнями, частушками — пристань ходуном ходила от пляски:

Пароход идет по Лене, Я сижу на берегу, Моя мамка караулит, Я сегодня убегу!

Чеканно выбивала дробь, прогибая дощатый пол, щекастая полногрудая девка. Двухрядка плясала в руках гармониста в полинялом кителе, и выделывал коленца, расписывая воздух окоймованным концом, его деревянный протез.

Ей тоже хотелось пуститься в пляс. Она была ловкой, не хуже мальчишек лазила по деревьям, и возраст подходил, когда девочки-подростки становились в ряд с взрослыми, а если и отличались от других, то лишь тем, что именно вокруг них, её сверстниц, начинали кречетами выводить коленца вчерашние солдатики, вдруг переставшие казаться дяденьками. И в тот раз она бы решилась. На берегу ещё себя уговорила: здесь, где только свои, пересилить себя трудно, а там, на барже, где будет больше людей, знакомые и незнакомые, обязательно выйдет в круг. Пойдет и на вальс — её уже приглашал один парень, но такой стыд перед ним взял, и ноги занемели, скосолапились страшно: прямо носок к носку сошлись. Она потом специально училась, нарисовав квадратик: и раз-два-три, по уголкам, и раз-два-три…

Под гармошку люди поднимались по трапу. Она, Алмазная, тогда еще называвшая себя как писано по метрике, Аганя, переступала ногами, натянутая внутри как тетива, стараясь виду не подавать. Перепляс роем закружился по палубе, словно опережая движение баржи, увлекая от берега на глубинные воды, в дальнейший путь.

Слева, прямо на борту, на его изгибе к носу баржи, сидела молодая женщина. Обычно матрос, работавший на судне, грозным окликом сгонял мальчишек, девчонок или иного подвыпившего мужичка, пытавшихся примоститься на борту. На этот раз помалкивал. Скручивал канат, которым привязывал баржу к железяке у пристани, и поглядывал на женщину, явно робея.

В те времена по Ленским весям немало было можно встретить писаных красавиц. Эта женщина казалась необыкновенной. Одета очень просто, по-рабочему: в кофточку и шаровары — так ни одна захудалая деревенская баба в дорогу бы не снарядилась. Но волосы гладко зачесаны, и длинная коса уложена ровными кругами за головой, припустившись на плечи, словно окоем якутской шапки. Она склонялась, ловила рукой брызги, и водная свежесть радовала её. При этом и улыбка, и движения были едва уловимыми, мягкими, плечи расправленными и приподнятым оставался подбородок.

Рядом с ней сидели и полулежали меж пухлых рюкзаков несколько девушек также с нездешним выражением лиц, с глазами, будто каждая из них была влюблена и любима. Двое мужчин наблюдали за пляской. Один был очень большим и, что совершенно неожиданно, в белой шляпе, какую Аганя видела лишь в кино; другой чернявый, бородатый и кудрявый, похожий на цыгана, только опять с тем же озарённым взглядом.

Голосистая ладная якутка русским выходом красиво выкатилась из круга и, широко поводя руками, поигрывая плечами, стала приглашать мужчин к танцу.

Если Лена тонногуна Трудно будет харбыырга Если девушка не любит Трудно будет таптыырга

Она нарочно путала якутские и русские слова — так получалось задиристее. Перевода не требовалось: ясно, что как не поплаваешь по замерзшей Лене, так и с не любящей красавицей не получится никакого таптыырга.

Большой озоровато глянул на девушек, которые тотчас запросили: «Дядя Миша, коленца!»

Дядя Миша поднял глаза на красивую женщину, и она захлопала в такт музыке в ладоши, при этом, чуть отклонившись, посмотрела назад, за рубку со штурвалом, будто кого-то выглядывая. Мужчина снял шляпу, нахлобучил её на торчавший между рюкзаками угол лотка, какие бывают у старателей, и при своём грузном теле пошёл таким неожиданно легким переплясом, играючи, то будто застыв телом, выбивая ступнями мелкую дробь, то разудало чеканя прихлопами колени и грудь, ладони и локти, так, что за руками не уследишь. Голосистая якутка вытащила в круг и цыгана: плясать тот, как ни странно, не умел, но пошел вприсядку уткой, нарочно потешая людей, стараясь особо для той, что сидела на борту: шуточно, ретивым конем, скосил на неё глаз, выдал страдательную частушку:

Серый камень, серый камень, Серый камень — пять пудов, Серый камень так не давит, Как проклятая любовь.

Она рассмеялась, и он плюхнулся на дощатую палубу к её ногам. Да и Большой, которого звали дядей Мишей, поглядывал на женщину, будто ждал одобрения. Неугомонная плясунья стала зазывать в круг и девушек. Первой вылетела, словно сорвавшись с места, крепкая девушка с ямочками на круглых щеках, по всему похожая на деревенскую, местную, только всё равно иная: светом в глазах, взглядом, словно бы за край леса!

— Еолохи, — почтительно протянул дед рядом с Аганей.

Она и сама уже поняла, что это геологи, люди, открывающие в земле, как говорили по репродуктору, природные кладовые.

В пляс пошли все девушки. И каждая при этом то и дело оборачивалась на женщину, которая теперь стояла у борта, хлопала в такт и нет, нет, да и оглядывалась вновь в странной тревоге назад, за рубку. Но и её подхватило веселье, крыльями лебедиными распростерла руки и пошла, да умело, как-то по особенному умело пошла. Местные чуть сторонились, гостеприимно уступали круг, подыгрывали нездешним.

Знай наших — жарил гармонист! Спустился на берег один, его заменил другой, пуще прежнего. А то случились вдруг сразу два гармониста, развёртывалась целая баталия: если один, расправив плечи, широко рвал меха, и пятерня его цепами била по ладам: другой — склонясь, словно врастая, сливаясь со своей гармонью, струил пальцы по клавишам путаными водорослями. Внезапно оба умолкли, заключая перемирие, закурили.

Девушки-геологи стали подталкивать одну из своих: «Сыграй, Поля». «Пожалуйста», — попросила и необыкновенная женщина. Девушка с удлиненным лицом и покатыми плечами в некотором оцепенении оглядела людей на барже. И Аганя почувствовала страх за нее, увидев ее глазами сидящего рядом деда с тлеющей «козьей ножкой» во рту, трех заросших старателей разбойного вида, которых не сумела разбудить гармонь и они только просыпались, пасмурно хмурясь, однорукого парня в тельняшке… Девушка осторожно положила на рюкзак похожий на рыбину чемоданчик, открыла его и в руках ее оказались скрипка со смычком. Аганя видела скрипку в книге — на иллюстрации к рассказу «Слепой музыкант», — поэтому догадалась, что это она. Спустя годы, когда Аганя сама стала поисковиком, она не раз удивлялась девушке, которая, кроме тяжелого необходимого снаряжения, несла в тайгу скрипку. Но тогда, на барже, воспринималось, что нездешние, они и должны быть со скрипками!

— Бетховен. Соната оппосианата, — объявила девушка, делаясь вдруг слепой. — Любимое произведение Ленина.

Аганя сама подалась и услышала общее доверительное движение вперед, к девушке, способной играть на невиданном инструменте любимую музыку самого Ленина, без которого, ясное дело, не было бы ничего, ни баржи, ни геологов, ни лампочек в домах, так и называемых лампочками Ильича…

«Нездешняя» положила скрипку на плечо, прильнула к ней щекой, отвела в сторону другую руку со смычком, на миг замерла, став похожей на лучницу, натянувшую до отказа тетиву перед выстрелом. И все замерли, притихнув, только баржа неровно бурчала, да река двигалась, обрываясь вдали.

Путь Агани лежал к родственникам на Ысыах, праздник начала лета: в якутском селе его особенно почитали. Устраивались состязания по борьбе, на конях, по перетягиванию, ловле оленей, а ей нравилось стрелять из лука — ой как нравилось!

Из лука — ох саа. Или из самострела — чаачар саа — тоже лук, только с прикладом, как у ружья. В книжках его называли арбалетом. Из лука — дальше, из самострела — точнее.

Так сладко было, наполнив воздухом грудь, натянуть тетиву, направляя конец стрелы чуть правее и выше цели. Вокруг, в двё шеренги, десятки неподвижных глаз, впившихся в тебя так, будто все они тоже ты, вместе с тобою смотрят вдоль стрелы, в цель. Потом замереть бездыханно, поймав единственный миг, когда рука тверда и выверен прицел — тью-ю — и сердце обмирает, и вся ты будто летишь стрелою, летишь над землею в ожидании вперед…

С нездешним звуком незримо вылетела стрела, выпущенная скрипачкой, срикошетила о сердце.

* * *

Нездешние поразили ее. Она и раньше догадывалась, и даже немножко знала о их существовании, потому что и сама была чуть-чуть нездешней. Так ей рассказывала мама. У нее в альбоме хранилась фотография дедушки Леонида, которого еще давно, при царской власти, сослали в Сибирь как революционера: на ней стоял усатый человек с гордо приподнятым подбородком, в цилиндре на чуть запрокинутой голове, как у Пушкина из учебника литературы. Дедушка после ссылки остался на вольных ленских землях, женился на красивой девушке из якутской семьи, у них родилась дочь — ее мама. Но с царским гнетом он примириться не смог. Так и погиб, как смотрел на фотографии, с высоко поднятой головой — во время Ленского расстрела, как один из руководителей стачечного комитета Андреевского прииска.

Ей было удивительно и лестно слушать на уроке истории в школе о Ленском расстреле 1912 года, и даже видеть в учебнике рисунок, где на крутом берегу реки царские служивые стреляли в непокорных рабочих.

Сжималось сердце, и чуть не плакала она, и так хотелось рассказать всем, что на рисунке, среди тех, кто отстаивал их счастье и торжество справедливости — был и ее родной дедушка.

В музыке скрипки послышались звуки выстрелов и посвист пуль. Увиделось, как с песчаного обрыва, точно такого, мимо которого проплывала баржа, упали, будто подкошенные, люди, скатились перекати-полем по песку, и среди них человек в цилиндре и галстуке.

Если за деда ее распирала гордость, то за отца — давило чувство вины. Не за него самого — она и помнила только, как он ее на коня перед собой сажал. А за то, что его отправили с Лены на другую реку, Колыму. Он был из кержаков. Кержаками называли старообрядцев. Их не любили. За скаредность, за иной лад — они не выпивали, не курили, не участвовали в общих празднествах. Жили особенкой, нелюдимо. Задергивали шторы, когда маршировали комсомольцы с красным флагом мимо окон.

За мамой ухаживал комсомолец, но полюбился ей парень из старообрядцев, Макар Лютаев. Страшно было идти в его семью — за тесовый забор, высокие ворота — но пошла. Окрестили ее по своему поверью, стала жить, не зная, куда встать, какую посудину взять. Бывало, рассказывала она с тихой улыбкой, помоет пол: выскребет его веником-голяком, блестит весь, как поструганный, — а свекровь возьмет да окатит его с порога помоями из ведра, сверкнув слюдянистыми глазами, дескать, кто так моет, косорукая! Бородатый, мрачный свекор ни на кого голоса не повышал, но при одном его взгляде все цепенели и бросались выполнять любое поручение. Здоров он был, кряжист: сено начнут метать, вспоминала мама с годами все умилительнее, всю копну подцепит вилами, и наверх! Жили, конечно, крепко, лошадей имели много, но и семейство было большое: двадцать человек вместе со снохами и детьми!

Скрипка вырвала из памяти бабий плач с привываньем: она, Аганя, крохотная, но уже на своих ногах, ворота широко распахнуты, во дворе столпотворение — коней выводят чужие люди, тянут за уздцы, а Каурый, встает на дыбы, упирается, и глазом, выворачивая его до белков, на нее смотрит, будто жалуется, защиты просит!

Так распалась большая семья. Отца и братьев в одну сторону отправили — звали-то их всех чудно: Иаков, Авраам, Евсей. Деда — в другую. Молчун молчуном, был, рассказывали, а когда пришли за ним, перекрестился двуперстно и сказал: «Камень, который отвергли строители, тот самый и будет положен во главу угла». Бабушка-кержачка осталась с единственным сыном — дядей Есей. Он от рождения был горбатым, поэтому его ни во время коллективизации не трогали, ни на войну не взяли. Дядя Еся разводил кроликов, всегда улыбался, особенно, когда за уши доставал крола из клетки, и тот дрыгался в его руке. Бабушка сначала пыталась Аганю заставить бить поклоны в темный угол, даже плеткой пригрозила. Но она, пионерка, встала перед отсталой бабушкой с высоко поднятой головой, как некогда дедушка революционер, — и та повесила плеть, вздохнув.

Агане было жалко всех: и правильного деда-революционера, и заблуждавшегося дедушку-кержака, и несознательного отца. Она уже учила историю СССР, и понимала, что надо было передать в коллективное хозяйство скот, лошадей, со всеми вместе начать работать, овладевать знаниями. И уж тем более порубить на дрова иконы!

Мать с ней, маленькой тогда, тоже переселили. В верховье Лены. Там колхоз был, люди жили в своих домах. А им с матерью дали комнату в бараке. Колхозники работали в поле, на ферме. А переселенцы — из двух бараков — на сплаве леса. В школе дети учились одной, но «барачные» так и оставались чужаками — «ссыльными». А тут еще и прознали, что она из кержаков. Это было самым постыдным для нее. Мальчишки иногда до слез доводили: «Кержачка». До драки доходило! Она хоть и некрупная росла, но сдачи давала.

Так что потом, с течением лет Алмазная не знала тоски по родному дому: как птенец из гнезда — вылетела, и навсегда.

После гибели дедушки-революционера бабушка якутянка тоже недолго пожила. Но многочисленные родственники по ее линии привечали Аганю, как свою, «кровиночку»: усаживали на почетное место, давали лучший кусок, не переставая с гордостью повторять друг другу и соседям: нучча — русская. И таким теплом обдавало сердце, так сладостно было чувствовать себя особенной родственницей, русской.

Скрипка умолкла. Был слышен шум реки: видно, капитан выключил мотор, и баржа беззвучно плыла по течению. Да чайка с криком упала на собственную тень; с брызгами высекла из воды серебро рыбины. Старые якуты говорят, что чайка — это дух девушки, насылающей слепоту. Почему слепоту?

Музыкантка с покатыми плечами опустила смычок и скрипку, глаза ее пылали, на бледных щеках проступили алые медяки. Аганя знала, что надо делать: аплодировать! Она видела в кино, как горячо хлопали музыкантам, а еще жарче — вышедшему на трибуну вождю. Но для нее это было внове, и руки немели. Девушка направилась к своим, склонив голову и пряча лицо — геологи разом весело забили в ладоши, прекрасная женщина шагнула навстречу, благодарно взяла за плечи, а за ней и девушки бросились обнимать подругу. Не в лад, непривычно, будто колодами, подубасили в ладоши и местные. Странно, дубов в Ленских землях не было, а все равно говорили: «дубасить».

Агане радостно было, и мысленно она припрыгивала вместе с девчонками, пока вновь не наступила тишина. Буркнул, нудно заурчал в привычной работе мотор, щемяще затянула гармошка. Она так и не осмелилась захлопать, сидела с растопыренными пальцами. И такая одинокость взяла, жулькнула сердце: только что Аганя казалась себе близкой этим удивительным нездешним людям, единого поля ягодой, и вдруг увидела себя в неразличимой дали от них. С ней это бывало, находило: почудится, что лишняя она для всей жизни уродилась, и отлетит душа: так говорят, с упокоенными происходит. Хотя Аганя, комсомолка, во всю эту поповщину не верила, но задразнят или просто ни с того, ни с сего: тело, руки, ноги отдельно, сами по себе начинают двигаться, а глаза — все со стороны видеть. Летом в овраг убегала: забьется в земную расщелину, под нависающий травяной козырек, и сидит, пока комарье и муравьи не выгонят. А зимой в подполе пряталась, где картошка: доискаться всем бараком не могли, а как нашли, ноги у мамы подкосились:

— Ты подумай! — слезами корила она. — Если — у нее получалось «елив», — елив на крышку подпола кто что поставил, так и задохнулась бы там!

Она поднялась, медленно, чтобы никто ничего не заподозрил, пошла на корму, за рубку со штурвалом. Здесь гуденье оглушало, дрожал метал.

Человек стоял, опершись локтями на борт, курил. Папиросу пригублял резко, чуть щерился, желваки поигрывали на худом лице, и вся сутуловатая фигура его была полна порыва, странного беспокойства.

Стало ясно, кого высматривала красивая женщина с ровно уложенной косой. Аганя невольно оглянулась, и женщина там, на носу баржи, как почувствовав, тоже обернулась. Аганю обдало смущение. Искоса глянула еще раз, и поняла, что женщина смотрела мимо, не замечая ее, — на мужчину, который будто в забытье не отрывал глаз от берега.

Берег был высоким, обрывистым, изрешеченным, как соты, чижиными гнездами. Чижи, похожие на обстриженных по краям ласточек, носились туда-сюда, будто пчелы, зависая с биением крылышек у своей округлой норки на вертикальном берегу, юрко прятались в нее, стремглав вылетали обратно.

— Сама са-адик я-а садила-а, — пропел неожиданно мужчина с подвывом бабью почему-то песню. И не то, что не заметил, как запел, а от радости, оттого, что редкое чувство выпало.

— Хорошо у вас! — повернулся он круто к Агане. — Я много где бывал, много рек видел, но такой реки!..

— А вы откуда? — стало вдруг очень просто Агане.

— Ох, откуда я? — мужчина заулыбался, почесал затылок как мальчишка. — Вообще-то, с Волги.

— С Волги?! — изумилась Аганя. — А Волга намного шире Лены?

— Волга уже. Такая она ближе к устью. Лена шире.

— Лена шире?! — засомневалась Аганя. Она знала, что Лена очень большая река: шире трудно было представить. Но Волга — во всех учебниках так писали — великая русская река!

— Шире. Сибирские реки — Обь, Енисей, Лена — движущиеся моря!

Аганя и сама почувствовала себя больше и красивее.

— А вы ищете полезные ископаемые? — становилось все смелее она.

— В принципе, да.

— Уже много нашли?

— Нет. Без тебя пока никак не можем справиться, — подшутил мужчина.

— А если так и не найдете? Вас с работы снимут?

— Снимут. Поэтому найдем.

— А как найдете, уедете отсюда?

— Мы насовсем, — улыбаясь, но серьезно посмотрел мужчина. — Если, конечно, ты категорически не против?

Он был молодым еще. Скорее парень, чем мужчина, когда присмотришься. Но на лбу дужками играли морщинки, и глаза, как бы он ни шутил и ни посмеивался, смотрели переживаючи.

Как заговорил, так же внезапно вновь повернулся к берегу.

— Кориолиса силы, — произнес мужчина как бы сам себе.

Аганя потянулась переспросить, да застыдилась.

— Есть такое понятие в динамике, — опомнился он, — по которому все реки Северного полушария намывают правый берег.

— Мы по географии проходили! — Обрадовалась Аганя. — Только вот название то ли нам не говорили, то ли я забыла?

— По имени французского ученого — Кориолиса силы, — повторил он так, будто у него с этими силами были личные счеты.

Постоял минуту в задумчивости, вздохнул и, кивнув подбадривающе Агане, пошел к носу баржи. К своим. Среднего роста, худощавый, плечистый, резко, порывисто, с нажимом ступая под каждый шаг.

Агане почему-то захотелось плакать. Хорошо было, парила душа, а плакать хотелось. Силы этого Кориолиса и ее стали сносить — прямо вот брык за борт, и все. И баржу заносило вправо? И все вокруг шло кувырком. Слезы теплые потекли, и она пошла дальше, прячась от людей.

За кормой вода кружилась и пенилась кобыльей мочой. Она сопротивлялась такому сравнению в своей голове, но еще тверже в сознании жили якутские приметы и рассказы родных. Кобылу они оценивали по густящимся и взрывающимся пенным пузырям, оставшимся после бьющей в землю струе. Но что особенно вводило в краску, также оценивалась и девушка.

— Ты сильная, — сказала ей троюродная сестра, когда они после обильного чаепития с кумысом сходили на зады. — Счастливой будешь!

А поздним вечером, когда с другими девчонками они собрались на лавочке у ворот, сестра скрытным голосом, цепенящим все тело, в темноте, рассказала, как выбирал себе жену древний пращур рода якутов.

«…Были у богача, вора, разбойника Онохоя две дочери. Старшая — худая, черная — Растрепанная Коса. И младшая — белолицая, прекрасная как солнце, — Нурулдан. И захотел Онохой выдать свою любимицу за лучшего работника, тоже вора и разбойника, Эллея. Тот, был хитрым, высмотрел, куда девушки тайком ходят: после Нурулдан не осталось ничего, точно дождик покапал. А после старшей — на земле белела пена, как взбитые сливки. „Не нужна, — сказал Эллей, — мне твоя неженка. Отдай мне Растрепанную Косу.“ Эллей женился на старшей, от них пошло большое богатое потомство. А младшая не выдержала позора и обиды, удавилась на своей длинной косе…!»

Не придала бы, конечно, Аганя значения этому отсталому и глупому предрассудку, но счастливой быть хотелось — ой как хотелось!.. Пусть таким будет знак, лишь бы он был.

Счастливой быть хотелось, только похожей при этом на гордую Нурулдан!

Геологи сходили на берег. Не только Аганя, но и многие на барже, провожали их, прильнув к левому борту. Махали прощально, желали счастливо отпереть кладовые земли! Первым легко, как и был в пляске, спрыгнул с трапа крупный дядя Миша в белой шляпе с красным кантом; за ним девушка с ямочками на щеках помахала обеими руками; скрипачка сошла, всем улыбаясь; цыган с бородой потряс над головой крепко сжатыми руками; подняла высоко ладонь и покачала ее, будто поглаживая сразу всех, женщина, похожая на Василису Прекрасную. Последним ступил на берег тот жилистый, резкий в движениях, мужчина, с которым разговаривала Аганя на корме. Он шел, будто никого не было вокруг, и лишь в последний момент, словно опомнившись, повернулся и, как показалось Агане, отыскал глазами, подмигнул именно ей, вскинул пять.

В дни празднование Ысыаха Аганю не покидало ощущение, что она не ходит, а летает. Вокруг танцевали, пели, но ей больше нравились состязания. Будь она парнем, тоже вышла бы на схватку в борьбе хайсыгай. Когда борются русские, то им важно положить противника на лопатки. Здесь достаточно, чтобы соперник коснулся земли, пусть даже рукой. Поединки кончаются быстро — одна пара, другая, а потом — победители. Но еще быстротечнее соревнования по перетягиванию палки: двое садятся напротив, упираются друг в друга ногами, крепко берутся руками за палку, расположенную поперек, — и тяни рывком на себя. Агане так хотелось попробовать, что спина задеревенела от усилий: они с сестренкой за парнишку с легкой полоской усиков переживали. Он пыжился, старался изо всех сил, глаза пучил, и победил как раз, другой. Но потом грузный мужчина одолел его шутя, оторвав с места, как закостенелого человечка.

В стрельбе из чаачар саа — состязались только дети и подростки. Она уже вышла из того возраста, но как русскую — нуучу — ее зазывали все, а ей и не хотелось отказываться. Цель словно сама летела навстречу и нанизывалась на копье стрелы. Одолеть нуччу для якутских мальчишек было делом чести. И они привели того, кто поражал цель с любого положения, и кому не могло быть равных. Это был все тот же юный борец с темным пушком на губе. Его называли Эндэрей. Или просто по-русски — Андрюша. Он сам подавал противнице-нууче стрелы, и глаза его сверкали радостью, словно две стерлядки в прозрачной воде.

Вместе, наперегонки, они отмеривали землю прыжками икылыы, делая по двенадцать скачков на одной ноге. Потом также, но со сменой ног — состязались в прыжках ыснадга. Под смех прыгали по-заячьи — куобых — обеими ногами! И каждый раз перед первым прыжком Аганя назначала глазами рубеж и загадывала: допрыгну, значит, получится, доскачу, значит, выйдет, преодолею… И сама себе не могла признаться, о чем подумывалось, и таила это в самой себе. И все у ней ладилась и получалось: как кузнечик скакала, дальше многих парней, не уступая ловкому Андрюше.

Её хвалили, сестра восторгалась, лучший из стрелков не сводил глаз. Она стыдливо прятала взор, ибо душа её глядела неведомо куда, где нездешний задумчивый человек искал полезные ископаемые.