Все лето полк Караваева провел в обороне, а с сентября начались тяжелые и на первый взгляд совсем безрезультатные наступательные бои. Велись они почти беспрерывно.
В полном изнеможении Ромашкин снял изодранный, грязный маскировочный костюм. Обессилевшие руки не поднимались. Его разведчики находились в таком же состоянии.
Позвал старшину, приказал:
— Тебе, Жмаченко, и всем, кто с тобой оставался, всю ночь дежурить посменно. В первой траншее — по одному бойцу на сто метров, и те, наверное, уже спят. Как бы фрицы голыми руками всех вас не передушили.
— Фрицы тоже вповалку лежат, вы крепко им поддали сегодня, — ответил Жмаченко. — А охрану я выставлю, отдыхайте спокойно, товарищ лейтенант. — Лейтенантом назвал по привычке — со вчерашнего дня Ромашкин старший лейтенант, однако он и сам еще не освоился с новым званием.
— Поддали своими боками, — заворчал Голощапов.
И Василий мысленно вновь увидел, как малочисленные роты поднимались нынче в атаку. Больно смотреть.
«Куда там наступать! Если фашисты нанесут контрудар — на своих позициях не удержишься».
Не раздеваясь, Ромашкин повалился на жесткие нары и мигом заснул. Спал, казалось, совсем недолго, а уже кто-то тянет за ногу.
— Товарищ старший лейтенант, проснитесь!..
В блиндаже было темно, лишь алый бок железной печки светился в углу. Усталость еще не прошла, в тепле она расплылась по телу вязкой тяжестью.
— Вас до командира полка требуют, — шептал старшина, опасаясь разбудить других, и шепот его убаюкивал еще сильнее.
«Зачем понадобился? — соображал в полусне Ромашкин… — Неужто опять за „языком“ пошлют?»
Он встал на слабые еще ноги, нащупал автомат, привычно вскинул на плечо и, не открывая полностью глаз, досыпая на ходу, направился к двери.
Колючий ночной мороз сразу прогнал сонливость, взбодрил. Ромашкин втянул шею, сунул руки в карманы и хмурый зашагал по оврагу. Снег взвизгивал под ногами, будто от боли.
У блиндажа командира полка какие-то люди усердно дымили самокрутками. Подойдя вплотную, Василий рассмотрел: собрались командиры батальонов, артиллеристы, политработники, тыловики.
Караваев и Гарбуз вышли, когда адъютант доложил, что все прибыли. Лицо у командира полка тоже мрачное, в глазницах сплошная чернота. Гарбуз чуть бодрее.
— Товарищи командиры, — негромко сказал Караваев, — в блиндаже мы, пожалуй, не поместимся, давайте поговорим здесь. Я не задержу вас. Мы вот с комиссаром только что вернулись из дивизии. Нам опять поставлена задача наступать!
Ромашкин не поверил своим ушам: «Не может быть!» Остальные отозвались сдержанным, явно неодобрительным гулом. Командир первого батальона, худой и длинный капитан Журавлев, спросил:
— С кем же, товарищ подполковник, наступать? В ротах людей — раз, два и обчелся.
Караваев посмотрел на него сочувственно, но ответил твердо:
— И все равно будем наступать. Немцы снимают войска с нашего фронта и перебрасывают под Сталинград. Пленный, добытый вчера разведчиками, подтвердил это: немецкий полк, с которым до сих пор имели дело только мы, теперь обороняется на широком фронте против двух полков нашей дивизии, потому что его сосед справа выведен в тыл.
Комбат Журавлев зло глянул на Ромашкина, будто он был виноват в том, что немцы перегруппировывают свои силы.
— Не одним нам тяжело, — продолжал Караваев. — Вся дивизия… да что дивизия, несколько дивизий ведут наступление на пределе своих возможностей. Но мы должны сорвать планы противника! Я уже распорядился о пополнении стрелковых рот за счет тыловых подразделений. На передовую направляются повара, писари, коноводы, ремонтники. Кто что получит и кто кого обязан отдать, узнаете у начальника штаба. А теперь слушайте боевой приказ…
Караваев поставил задачи стрелковым батальонам, артиллерии, специальным подразделениям. Разведвзвод он оставил в своем резерве. Приказал Ромашкину быть рядом с полковым НП.
После командира говорил Гарбуз:
— Товарищи, я знаю, как вы все устали. Но под Сталинградом решается наша общая судьба. Разъясните это всем. Люди поймут. Коммунистам и комсомольцам надо первыми вставать в атаку и вести других за собой…
Ромашкин еще затемно расположил свой взвод в указанном месте. Разведчики подминали под себя мелкий кустарник и в ожидании, пока потребуется резерв, устраивались «досыпать» на морозе.
Василий поднес к глазам бинокль. Утренний снег отливал синевой. В нейтральной зоне чернели редкие кустики. Вчерашних убитых там не было: их убрали ночью. Вражеские траншеи просматривались еще смутно, а в наших уже можно было разглядеть даже лица солдат. Вон мелькнуло очень знакомое чернобровое лицо. «Это же Гулиев! — узнал Ромашкин. — И своего ординарца командир полка отправил в цепь».
В семь часов ударили пушки и зачакали минометы. Выбрасывая из-под снега темную землю, разорвались первые снаряды в расположении фашистов. Огонь нашей артиллерии был слабее обычного, залпы ее не образовали единого слитного гула. Пыль и дым на позициях врага успевали оседать между нечастыми всплесками взрывов.
На душе у Ромашкина было тоскливо. «Как же пехота пойдет в атаку после такого чихания вместо настоящей артподготовки?» Но едва взлетела зеленая ракета, люди выскочили из траншей и реденькими цепочками двинулись через поле. Они не бежали, а шли почему-то шагом, стреляя на ходу.
Застучали, будто швейные машинки, немецкие пулеметы. С треском разорвалось несколько мин. Это как бы подстегнуло нашу пехоту, бойцы побежали вперед. И Ромашкин услышал, как кричит Караваев артиллеристам по телефону:
— Огневые точки давите! Не видите, что ли?!
Взрывы в расположении врага начали перемещаться, букетиками собирались у площадок, с которых били пулеметы.
И вот уже первый батальон приблизился к фашистам, с ходу ворвался в их траншею. «Ай да Журавлев! Ворчал, скрипел, а теперь вон как действует!» — оживился Ромашкин, наблюдая, как наши солдаты разбегаются по траншее и забрасывают блиндажи гранатами.
А подполковник Караваев все еще наседал на артиллеристов. Потом его заглушил голос Гарбуза. Комиссар упрекал по телефону командира второго батальона:
— Спиридонов, почему вы топчетесь? Журавлев уже первую траншею очистил, а вы все топчетесь. Да? Я вижу. Все прекрасно вижу. И вас и его…
Вопреки мрачным предположениям на этот раз наступление имело успех: к середине дня полк овладел и второй траншеей. Караваев перешел на новый НП, а с ним вместе двинулся и резерв. Подполковник теперь сам разговаривал с ушедшим вперед вторым батальоном, подбадривал Спиридонова:
— Вы же убедились, что перед нами слабый противник. Не снижайте темпа наступления. Фланг открыт? Прикроем. Сейчас позвоню Журавлеву, он подравняется и прикроет.
Но батальон Журавлева залег под плотным огнем пулеметов и хлесткими выстрелами немецких штурмовых орудий.
— Вернулись, сволочи! — выругался Караваев.
— Заставили вернуться, — уточнил Гарбуз. — Самоходок здесь дня три уже не было.
— Сейчас они дадут прикурить Журавлеву, — продолжал Караваев с жалостью. — Почему он лежит? Раздолбают же его на ровном месте. — И в телефон: — Журавлев! Броском вперед! Займи вторую траншею… Как не можешь? Моги! Самому в траншее легче будет и соседу фланг прикроешь. Сейчас поддержу огоньком.
Но и артогонь не помог Журавлеву. Красноармейцы расползлись по воронкам, батальона будто и не было. А Спиридонов уже не говорил, а стонал в телефон:
— Прикройте же меня справа! Обходят! Сейчас выбьют из траншеи, а то и вовсе отрежут!
— Сейчас, сейчас, — обещал Караваев и позвал: — Ромашкин!
— Я здесь.
— Бегом со взводом в первый батальон. Поднять там людей и занять траншею!
— Есть!
Через минуту разведчики уже мчались напрямую к воронкам, в которых залег первый батальон. На бегу Василий думал: «Уж лучше бы с самого начала идти в атаку, чем включаться в нее в такой момент!»
Вражеские минометчики, заметив выдвижение резерва, ударили по нему. Но разведчикам это не в диковинку. Уклоняясь от взрывов мин то вправо, то влево, они с прежней стремительностью неслись вслед за Ромашкиным.
Вот наконец и черные воронки, в которых попрятались стрелки. Не зная, где тут комбат или хотя бы кто из ротных. Ромашкин сам стал командовать:
— А ну, славяне, вперед! В атаку, за мной! Ни один человек не внял его призыву.
— Что же вы, братцы? За мной! — еще раз крикнул Ромашкин и приказал разведчикам: — А ну, ребята, выгоняй их из ям!
— Давай вылазь! — забасил Иван Рогатин.
— Чего землю скребешь, меня же не убивают, а я над тобой стою, — уговаривал кого-то Пролеткин.
А Голощапов действовал по-своему: размахивая немецкой гранатой на длинной деревянной ручке, он спрашивал строго:
— Ну, что, дядя, сам встанешь? Или подсобить?..
Командиры рот и взводов тоже стали принимать свои меры. Тут и там на поле замаячили сначала одинокие фигурки, призывно машущие руками, а вслед за тем образовалась и цепь. Она опять покатилась вперед, и как ни стрекотали пулеметы, как ни взбивали снег пули, все же цепь достигла траншеи и потекла туда.
В траншее сразу же сцепились врукопашную. Ромашкин стрелял из своего автомата экономными короткими очередями и все время с опаской думал: «Только бы патроны не кончились до срока». А немцы все выскакивали и выскакивали из-за поворотов траншеи, из блиндажей. И каждый раз Василий опережал их своими выстрелами, продолжая беспокоиться, что вот щелкнет затвор впустую и очередной гитлеровец всадит пулю в него. Сменить магазин было невозможно: вокруг метались, стреляли, били прикладами свои и чужие. Казалось, фашистов куда больше, чем наших. «И Караваев сказал: подошли немецкие резервы». Но люди в серых шинелях, такие медлительные и неуклюжие в своих окопах, сейчас вели себя как одержимые, бесстрашно бросались в одиночку на двоих-троих зеленых, матерясь, рыча, хватали их за глотки.
И все же в этой кутерьме — стрельбе, криках, топоте солдатских сапог и взрывах гранат — Ромашкин услыхал слабенький роковой щелчок затвора, которого ждал. «Ну, вот и все, — мелькнуло в усталом мозгу. — Вот она и смерть моя…»
Перед ним стоял, в очках, небритый, тощий, будто чахоточный, гитлеровец. Черный глазок в стволе его автомата показался Ромашкину орудийным жерлом. Мелькнул перед глазами огонь. Зазвенело в правом ухе. И… немец вдруг стал падать на спину, выронил автомат. Ромашкин оглянулся. Сзади оказался рябоватый — лицо будто в мелких воронках — красноармеец. Ощерив прокуренные зубы, он крикнул:
— Левашов моя фамилия! С вас причитается, товарищ старший лейтенант! — и побежал дальше.
Ромашкин, торопясь, сменил магазин, огляделся: «Куда стрелять?» Но рукопашная уже кончилась, в траншее валялись убитые фашисты. Лежали они и наверху, недалеко от бруствера. А те, что отошли по ходам сообщения, злобно отстреливались из следующей траншеи.
Василий вспомнил о своих главных обязанностях — всегда и везде добывать сведения о противнике. Стал осматривать сумки убитых офицеров: нет ли в них карт с обстановкой или других важных документов. У входа в блиндаж лежал, уткнувшись лицом в свою каску, огромный плечистый унтер. Лица не было видно, торчали только большие мясистые уши, а на мощной шее белели кругляшки от заживших нарывов. Из его карманов Ромашкин вынул несколько писем на голубой бумаге. Попробовал прочесть одно из них и с радостью убедился, что упорные занятия немецким языком уже сказываются: целую страничку одолел без затруднения.
«Милый Фридрих, сегодня опять передавали по радио, что каждый, кто отличился в боях, получит земельный надел на Востоке. Ты уже имеешь Железный крест, и, мне кажется, пора бы тебе присмотреть место получше. Я вижу его таким…»
Каким видится жене убитого Фридриха обещанный ей надел на чужой земле, Василий читать не стал: недосуг. Заглянул в полевую сумку унтера и обнаружил там нечто более интересное — листки какой-то инструкции. На листках этих карандашом старательно были подчеркнуты слова: Следует воспитывать у немецких солдат, своими действиями вызывающих страх перед германской расой… Никакой мягкотелости по отношению к кому бы то ни было, независимо от пола и возраста…»
Ромашкин перешагнул через унтера, взял автомат на изготовку и побежал в дальний конец траншеи, где усилилась перестрелка.
Два раза противник пытался отбить свои позиции и все-таки не отбил. Вскоре после второй контратаки Ромашкина разыскал Журавлев, потный и еще больше осунувшийся. Сказал, сдерживая запаленное дыхание:
— Спасибо тебе, брат, выручил. Бери своих орлов и дуй назад. Командир полка приказал восстановить резерв.
Ромашкин пошел собирать разведчиков. Пролеткин и Рогатин предстали перед ним с добычей — захватили раненого гитлеровца.
Когда Ромашкин возвратился на НП и доложил командиру полка о действиях своего взвода, подполковник Караваев, кажется, впервые за тот день улыбнулся.
— Ну, молодцы! Начальник штаба, допроси пленного.
Пленный находился неподалеку — в овражке, где отдыхали разведчики. Был он уже перевязан и чувствовал себя довольно бодро, но при появлении Колокольцева почему-то закрыл глаза. Майор задал ему несколько вопросов. Немец, молча и не открывая глаз, отвернулся.
— Не желает разговаривать, падла! — рассвирепел Рогатин.
— Это он с перепугу. Думает, конец пришел, — предположил Пролеткин.
— Да мне, собственно, разговор его и не нужен, — спокойно сказал майор, вынимая из кармана пленного служебную книжку и заглядывая в нее. — Все без слов ясно — шестьдесят седьмой полк, тот самый, который был снят отсюда. Вернулись, голубчики!
Колокольцев ушел опять на НП порадовать этим открытием командира полка. Но к радости невольно примешивалось чувство горечи и тревоги. Да, они выполнили свою задачу: притянули на себя вражеские резервы, а сдержать-то их нечем, обескровленные роты не сумеют отстоять занятые позиции.
Двое суток полк отбивался от превосходящих сил противника, медленно отходя назад. Ромашкин глядел в бинокль на поле боя и в который уже раз дивился: «Кто же там бьется?..»
И все-таки неприятельские контратаки захлебывались одна за другой. Едва фашисты приближались к нашим окопам, их встречал плотный огонь пулеметов и автоматов. Неведомо откуда возникали перед ними серые шинели и овчинные полушубки.
А ведь уже четверо суток пехота без сна, на холоде, под витающей всюду смертью. «Сейчас там люди до того задубели, что о смерти, пожалуй, не думают, — размышлял Ромашкин. — Хоть бы уж мой взвод бросили им на помощь».
Иногда с НП долетал осипший, но все же громкий голос Гарбуза. Комиссар докладывал по телефону в дивизию:
— Красноармеец Нащекин с перебитыми ногами заряжает оружие и подает стрелкам. Пулеметчик Ефремов тоже ранен, но точным огнем прикрывает фланг роты.
«Вот Ефремов мой и отличился, — с удовольствием отметил Ромашкин. — Жив пока. А как другие ребята?»
Днем к разведчикам, где бы они ни находились, дважды приползал с термосом старшина Жмаченко. Кормил горячей душистой кашей, наливал по сто граммов. По-бабьи жалостливо смотрел на каждого, пока разведчики ели.
На исходе четвертого дня, когда люди изнемогли окончательно, полк оказался на старых позициях — тех, откуда начинал наступать. Но дальше, как ни лезли гитлеровцы, им хода не было. Ночью они оставили и нейтральную зону — убрались в свои полуразрушенные блиндажи.
Караваев устало сказал:
— Дело сделали. Теперь закрепиться — и ни шагу назад.
Он оперся лбом о стереотрубу и тут же заснул. Колокольцев стал давать батальонам распоряжения по организации охранения и разведки. А у другого телефона хрипел сорванным голосом Гарбуз. Для всех работа кончилась, а комиссару предстояло еще написать донесения об отличившихся и погибших, проверить, все ли накормлены, обеспечен ли отдых бойцам.
Разведчики тем временем вернулись в свой обжитой блиндаж. Натопленный и прибранный старшиной, он показался им родным домом. Тепло, светло, на столе хлеб и горячая каша с мясной подливкой, в ведерке прозрачная как слеза вода. Но не было сил в полной мере насладиться всей этой благодатью — раздеться, умыться, поесть неторопливо. Хотелось упасть прямо в проходе, закрыть глаза и спать, спать, спать.
Прилечь, однако, не пришлось. Прибежал посыльный из штаба: Ромашкина вызывал майор Колокольцев. Сам землисто-серый от усталости, начальник штаба сострадательно поглядел в глаза Ромашкину и мягко сказал:
— Знаете, голубчик, в каком состоянии полк? Все валятся с ног. Поэтому разделите свой взвод на три группы и выходите в нейтральную зону: на фланги и в центр. Ползите под самую проволоку немцев. Чтобы они сюрприз нам не преподнесли. Поняли? Спать будете завтра. Идите, голубчик, действуйте, да побыстрее. — Майор загадочно улыбнулся, поманил Ромашкина пальцем, доверительно шепнул: — Под Сталинградом наши перешли в наступление, по радио передали.
С Ромашкина будто тяжкий груз свалили. Тело оставалось по-прежнему усталым, но какой-то освежающий ветерок прошелся по душе. «Ну, теперь и у нас здесь фрицы попритихнут!»
Возвращаясь к себе, Василий думал: «Начну разговор с ребятами прямо с этой новости. Радость всем прибавит сил».
Когда подошел к блиндажу, услыхал скрипучий голос Голощапова, он с кем-то спорил:
— Никакой ты не особый человек, а самая что ни на есть обыкновенная затычка. Всем отдых в обороне — а разведчик за «языком» ходи, пехота залегла — ты в атаку ее подымай, где-то фрицы вклинились — опять разведчику спасать положение.
— Вот в том и особость наша, — возразил Саша Пролеткин. — Никто не может, а ты моги.
— Кабы мы с тобой железные были, кабы пули бы от нас отскакивали, тогда ладно. А то ведь жизнь и у нас, как у всех, одна, — не сдавался Голощапов.
Ромашкин толкнул дверь.
Все, словно по команде, подняли на него осоловелые глаза. Угрюмо ждали: неужели опять какое-то задание? Каждому казалось: подняться нет сил.
— Братцы, наши перешли в наступление под Сталинградом! — звенящим от радости голосом объявил Ромашкин.
И сразу как бы стерлась с лиц усталость. Разведчики задвигались, заулыбались, загалдели весело:
— Значит, мы не зря выкладывались!
— Молодцы сталинградцы!
— А ведь им потяжелей нашего досталось!
Ромашкин выждал с минуту и продолжал:
— Собирайтесь, хлопцы, для нас еще одно дело есть, как говорится, не пыльное и денежное.
— Опять особое? — хитровато сощурив глаз, спросил Голощапов.
— Точно. Все в полку будут спать, а мы их должны караулить. Если ж и мы заснем, фрицы полк перебьют, а нас за то свои к стенке поставят. Это вам, Голощапов, подходит?
— Мне в самый раз. После такой новости сдюжу. Ножом себя подкалывать буду, а не засну, — захорохорился Голощапов…
На правый фланг Ромашкин послал несколько разведчиков во главе с Коноплевым, на левый — другую группу под командованием Ивана Рогатина. Сам возглавил центральную.
Пока ползли к немецким заграждениям, самочувствие было вполне сносным. А забрались в воронки, и сразу стал одолевать сон. Толкали и тормошили друг друга, натирали снегом лица, курили по очереди, прильнув к самому дну воронки, — ничто не помогало. Ромашкин искусал губы до крови, а сонливость все клонила голову к земле, склеивала глаза. Когда-то и где-то он вычитал, что в старину «заплечных дел мастера», пытая человека, не давали ему спать. И уже на вторые сутки у подвергавшегося пытке ослабевала воля, а на третьи он становился безумным. «Мы же не спим пятые сутки. И как-то держимся, соображаем, воюем!» — удивился Василий.
Это была самая длинная ночь в его жизни. И, наверное, такою же показалась она всем разведчикам. Утром Ромашкин поразился, как изменились ребята: иней не таял на их лицах! Промерзшие, посиневшие, они едва шевелились.
«Никогда бы не поверил раньше, что не спать труднее, чем добыть „языка“, и даже хуже, чем умереть сразу», — размышлял Ромашкин, шагая одеревеневшими ногами к жилью. А у блиндажа его опять поджидал посыльный из штаба. Василий чуть не вскрикнул от отчаяния, однако на этот раз его никто и никуда не вызывал. Посыльный лишь вручил газету.
— Комиссар товарищ Гарбуз велел вам отнести…
Ромашкин вошел в блиндаж, повесил автомат, нехотя, через силу развернул не измятый еще и потому гремевший, как жесть, газетный лист. Внимание привлек заголовок: «В последний час. Успешное наступление наших войск в районе гор. Сталинграда».
Дальше под этим броским заголовком следовало:
«На днях наши войска, расположенные на подступах Сталинграда, перешли в наступление против немецко-фашистских войск. Наступление началось в двух направлениях: с северо-запада и с юга от Сталинграда».
Мысли путались. Как в тумане, виделись и едва доходили до сознания слова: «продвинулись на 60–70 километров… заняты города Калач, Абганерово… перерезаны обе железные дороги… захвачено за три дня боев 13000 пленных… на поле боя более 14000 трупов…»
Глаза Василия сами собой закрылись. Уже ничего не видя и не чувствуя, он стал падать набок. Старшина Жмаченко и Рогатин подхватили его, уложили на нары.
— Совсем дошел! — покачал головой Рогатин и тут же сам, как убитый, свалился рядом с Ромашкиным.
Жмаченко окинул взглядом блиндаж, и ему стало жутко: будто в белых саванах, повсюду лежали в неестественных позах безмолвные разведчики, и лица у них были как у мертвецов, заострившиеся, бледные, щетинистые.
На столе высились горкой ломти хлеба, белели кубики сахара. Легкий пар поднимался над кашей, разложенной в алюминиевые котелки. И никто к этому не притронулся…
Прошло еще несколько дней. Под Сталинградом было завершено окружение огромной армии противника. И Ромашкин впервые увидел немца, улыбавшегося ему вполне доброжелательно. А произошло это при таких обстоятельствах.
Разведчики отправились в очередной ночной поиск. Проползли, пожалуй, только половину расстояния, отделявшего наши траншеи от неприятельских. Вдруг действительно как из-под земли перед ними возник немецкий солдат с негромким и вроде бы радостным возгласом:
— Гитлер капут!
Темная фигура с поднятыми вверх руками на фоне неугасшего еще неба казалась огромной. Непривычно прозвучали и два слова, брошенные этим немцем. Ромашкин сначала понял их в буквальном смысле — Гитлера нет в живых. «Может, убили при бомбежке?»
— Гитлер капут! Плен, плен! — повторил немец. «Ах, вон в чем дело — в плен сам захотел!»
Опасаясь подвоха, Ромашкин, не имевший до этого встреч с перебежчиками, скомандовал грозно:
— Комен, форвертс! Хенде хох!
Немец понял, послушно пошел к нашей траншее и, как только спустился в нее, прямо-таки по-приятельски улыбнулся Ромашкину…
Допрашивал перебежчика капитан Люленков. Протокол допроса вел Ромашкин. Колокольцев сидел чуть поодаль, занимаясь своими делами.
Перед Ромашкиным лежал стандартный бланк, куда он вписывал лишь ответы немца:
Фамилия: «Мартин Цейнер».
Год рождения: «1916».
Место рождения: «Дрезден».
Образование: «Высшее».
Профессия до службы в армии: «Учитель».
Звание и должность в армии: «Сейчас рядовой, но недавно был фельдфебелем. Служил в охране лагеря для военнопленных. Там и принял решение перейти на вашу сторону. Умышленно нагрубил коменданту гауптману Феттеру, был разжалован в рядовые и отправлен на передовую, чего сам хотел…»
У Цейнера тонкие черные брови, живые веселые глаза, волосы расчесаны на аккуратный, в ниточку, пробор. Хотелось ему верить. Он не походил на тупых солдафонов, которые вскакивают при каждом допросе и на все у них один ответ: «Да, господин офицер!», «Так точно, господин офицер!» Не был он похож и на юлящих хитрецов: «Я человек маленький», «Мое дело выполнять приказ». Этот обо всем рассказывал охотно, достаточно подробно, не подбирал обтекаемых выражений.
— Кто содержался в лагере?
— По инструкции должны были содержаться только военнопленные. Но штатские тоже были. Много штатских.
— Где располагается лагерь?
— Недалеко от Вязьмы.
— Сколько человек там содержалось?
— Когда я прибыл, за проволокой находилось около двадцати тысяч.
— Вы были в постоянной охране?
— Меня прислали туда с командой в тридцать солдат перед началом вашего наступления. Мы получили приказ перегнать пленных подальше в тыл.
— Сколько пленных вы увели из лагеря и куда?
— Тысяч пятнадцать в Шмоленгс.
— Где этот город? В Германии?
— Нет, нет… Это ваш город… Здесь недалеко — Шмоленгс.
— Он говорит о Смоленске, — пояснил Колокольцев, не поднимая головы от своих бумаг.
— Почему вы повели только пятнадцать тысяч? Куда делись остальные?
— Остальные не могли идти. Особенно женщины, старики, раненые. Они остались за проволокой. — Цейнер помолчал, заметно заволновался. Уточнил жестко: — Их добила охрана лагеря, я это видел. Тогда и решил: такое грязное дело не для меня. Охрана ушла вместе с нами, дорогой она занималась тем же. В Шмоленгс мы привели только три тысячи.
— Куда же делись еще двенадцать тысяч?
— Люди были истощены, останавливались, чтобы собраться с силами, иные падали. Их били прикладами, в них стреляли.
— Были случаи побега из колонны?
— Да, однажды человек десять набросились на конвоира, убили его камнем. Забрали автомат и побежали к лесу. Семерых поймали, вернули на дорогу, по которой двигалась колонна, и натравили на них собак. Собаки загрязли их на глазах у всех. А из той группы, с которой шли бежавшие, был расстрелян каждый пятый. Делалось это с ужасающей обыденностью: «На первый — пятый рассчитайсь!.. Пятые номера, двадцать шагов вперед!..
На середину сомкнись! Огонь!..» Остальных предупредили: так будет в каждом подобном случае. А охране гауптман Феттер внушал: «Пленных и арестованных должно быть как можно меньше. Тогда вашим женам и матерям больше еды достанется. Смотрите, сколько этих скотов, они способны сожрать все, даже если держать их впроголодь».
Ромашкин ушел с допроса подавленный. О том, что рассказывал Цейнер, Василий много раз читал в газетах. Да и самому ему не раз приходилось видеть в освобожденных деревнях убитых женщин и детей. Но у него почему-то всегда оставалась ниточка сомнений: может быть, эти люди погибли при бомбежке, артобстреле или от случайной пули? В беспощадное уничтожение оккупантами беззащитных людей Василий окончательно поверил лишь после допроса этого немца. «Он же очевидец! И сгущать краски ему незачем. Мог умолчать о чем-то, что-то преуменьшить, а преувеличивать не мог — сам из оккупантов».
И еще подумалось Ромашкину: «Как странно устроена жизнь — вон там, рядом, всего в нескольких сотнях метров от нас, другие люди, другие законы, другие порядки. Все, что у нас хорошо, правильно, законно, там, наоборот, враждебно, предосудительно, неправомерно. Между ними и нами нет ни пропасти, ни стены до небес. Сидим на одной земле и уничтожаем друг друга. Ну, мы их бьем потому, что они бешеные собаки, людоеды, если их не скрутить, они на всей земле заведут такой порядок, о котором рассказывал Цейнер. Но они-то?! Как они в двадцатом веке выродились в диких зверей? Вот даже Мартин Цейнер ужасается. Он все понял и сам пришел к нам. Да, но когда понял? После Сталинграда? Неужто для того, чтобы человек до конца понял себя, его надо долго и хорошенько лупить?»