На полях Подмосквья чернели сгоревшие танки, опрокинутые автомобили, изуродованные пушки с разорванными стволами — все это, как и тысячи вражеских трупов, постепенно заметала снежная поземка.

Однако и наши войска несли в ходе боев большие потери. Постепенно атаки полков и дивизий, как штормовые волны затихающего океана, истощив силы, били все слабее и слабее и наконец остановились, клокоча и бушуя местными боями на изогнутой и изломанной линии фронта.

Полк, в который вернулся из госпиталя Ромашкин, совершенно выбился из сил. Поредевшие батальоны закрепились в открытом снежном поле между двумя сгоревшими деревеньками, вдолбились в промерзшую землю и держали оборону в ожидании дальнейших распоряжений.

Пришла новогодняя ночь. Подвывал ветер, шуршала поземка. В небе вместо луны — тусклое ее подобие, будто жирное пятно на серой оберточной бумаге.

Василий Ромашкин отодвинул загремевшую на морозе жесткую плащ-палатку и вышел из блиндажа в траншею. Постоял там, втянув голову в теплый воротник полушубка, подождал, пока глаза привыкли к мраку. Холодный воздух быстро обволакивал его, вытесняя из-под одежды тепло землянки, пахнущее хлебом и махоркой. Стараясь не двигаться, чтобы подольше сохранить это приятное тепло, Василий спокойно и привычно оглядел нейтральную зону. Пологие скаты спускались от нас и от немцев к извилистой полосе кустарника, росшего вдоль речушки, спрятанной подо льдом.

Было мглисто и тихо. Поземка подкралась к траншее и с легким шипением кинула жесткий снег в лицо. Ромашкин только попытался сдунуть его, но рук из карманов так и не вынул: в карманах еще осталось домовитое тепло.

Дежурный пулеметчик Ефремов, пожилой человек, выглянул из-за поворота. Шинель его спереди была испачкана землей: наблюдая за нейтралкой, он прижимался к стенке траншеи. Увидев командира, не без умысла завел неторопливый разговор со своим помощником:

— Чтой-то долго не волокут нам седни харчи.

— Загуляли, наверное, и запамятовали о нас, — весело и звонко ответил молоденький солдатик Махоткин. — Новый год — сам бог велел гулять!

— Не может такого быть, — спокойно возразил Ефремов осипшим на морозе голосом. — Если бы ты сидел там, запамятовал бы. Ты вертопрах известный. А ротный командир никак запамятовать не может.

Василий сам был голоден и хорошо понял солдат.

— Звонил я, вышли уже, — сказал он, не сводя глаз с нейтральной зоны. — Давно вышли. Где их черти мотают?..

Пулеметчики ничего не ответили, только Махоткин подмигнул Ефремову, что, наверное, значило: «Порядок. Узнали, что хотели».

А Василий, глядя на редкие, лениво взлетающие немецкие ракеты, думал о своем: «Говорят, желание, загаданное на Новый год, сбывается. Ну, какое у меня желание? О чем загадать? Чтобы не убили? Сегодня каждый и у нас и у немцев такое загадывает. Что же, все живы останутся?.. Нет, надо задумать что-нибудь более реальное».

Вспомнилось, как несколько месяцев назад он рвался на фронт, боялся, что не успеет отличиться — война ведь скоро может кончиться, и тогда не видать ему ни орденов, ни медалей. А так хотелось получить Красное Знамя!..

Стало стыдно за себя: «О чем, дурак, думал! У людей сердце разрывалось от горя, когда близких на фронт провожали, а я — об этом…»

Василий даже сплюнул от досады и пошел проверять посты.

Постов было три. Один уже видел — это пулеметчики. Другой — в самом конце траншеи, на правом фланге. Третий — на левом.

Блиндаж, из которого вышел Василий, находился посередине — на него и опиралась дуга траншеи, как брошенное на землю коромысло. Высотка же, со всем сторон окруженная полями и перерезанная поперек этой траншеей, походила на лепешку. Она была далеко впереди позиций батальона, и солдатам, занимавшим ее, полагалось раньше всех обнаружить противника, если тот двинется вперед, задержать его, дать батальону возможность подготовиться к отпору. Потому-то и высотка и лейтенант с двенадцатью солдатами, окопавшимися здесь, назывались боевым охранением.

Днем сюда не могли подойти и даже подползти ни свои, не немцы. Зато ночью можно подобраться с любой стороны — ни минных полей, ни колючей проволоки перед траншеей нет. Единственным тоненьким нервом, который связывал взвод с главными силами батальона, была черная ниточка телефонного кабеля. Она лежала прямо на снегу, ее, наверное, хорошо видно в бинокль со стороны противника — немецкие минометчики, дурачась от нечего делать, перебивали кабель многократно. После этого взвод подолгу сидел отрезанным: в светлое время связисты на голое поле не выходили, знали, что их поджидают фашистские снайперы.

…К последнему изгибу траншеи Василий приблизился крадучись. Выглянув из-за поворота, увидел часового, тот стоял к нему спиной.

— Спишь?

— Заснешь тут, — мрачно сказал часовой, — в животе как на шарманке играют. Я вас слышал, товарищ лейтенант, когда вы еще с Ефремовым разговаривали. На морозе далеко слышно… Так где же кормильцы-то наши, товарищ лейтенант? Почему жрать не принесли?

— Несут. Скоро будут…

На другом — левом — фланге рядовой Бирюков тоже не спал и тоже спросил о еде.

Василий не успел ответить, стрелы трассирующих пуль пронеслись над головой, звонко, будто хлысты цирковых дрессировщиков, щелкнули над самым ухом. Лейтенант и солдат пригнулись, пулеметная очередь вспорола бруствер и обдала их земляным и снежным крошевом.

— Во дает! — сказал Бирюков.

Василий мгновенно представил немецкого пулеметчика в зеленоватой шинели, в каске, пулемет с толстым дырчатым кожухом на стволе, колышки разной высоты или ступенчатую дощечку под прикладом пулемета. Все важные цели пулеметчик пристрелял засветло, для каждой под приклад забил колышек или сделал срез на доске, а теперь вот, ночью, ставит приклад на эти подпорки и в темноте бьет точно по цели. Вон как резанул по брустверу, высунь голову — сразу продырявил бы!

Дорисовав картину со всеми ее подробностями, Василий недовольно сказал солдату:

— Немец-то дает, а ты можешь так?

Бирюков удивленно поглядел на командира, почуяв его официальную строгость, поправил ремень, отряхнул землю, которой, как и у Ефремова, была испачкана спереди шинель, и, ничего не ответив, без особой сноровки, но все же выпрямился, пытаясь изобразить положение «смирно».

Василий обратил внимание на нога солдата, расставленные врозь под балахоном промерзшей шинели, вспомнил лихих и красивых своих товарищей по училищу и сердито упрекнул Бирюкова:

— Строевик!.. Чего же молчишь? Стрелять, как он, говорю, умеешь?

Солдат потоптался, виновато ответил:

— Так бьем же их, товарищ лейтенант.

— Бить-то бьем, да где? Под Москвой, Смоленск-то вон, за спиной у того фрица.

— Так ить, товарищ лейтенант, ежели по башке из-за угла шваркнуть, какой ни на есть здоровяк не устоит. Теперича вот оправились и от Москвы отогнали.

— «Оправились»! — язвительно передразнил Василий, — Нашел тоже словечко — «оправились»!

— Я же не в тех смыслах, товарищ лейтенант.

— Ну, ладно, гляди лучше, как бы на Новый год нам с тобой подарочек не поднесли…

Василий вернулся к землянке, постоял у входа, прислушался. Еще одна ракета белой струйкой взмыла вверх, раскрылась, расцвела в огромный светящийся конус и, покачиваясь, стала спускаться.

Круг снега, высвеченный ракетой, напомнил Василию боксерский ринг. Так же вот освещен бывает. Только не круг, а квадрат. И поменьше. Окаймлен канатами. А зрители где-то там, во мраке, за пределами света.

Очень ясно Василий вспомнил, прямо увидел, как рефери, весь в белом, лишь на шее черный галстук-бабочка, показал в его сторону и громокоговорители тут же объявили: «В правом углу боксер Ромашкин, общество „Спартак“, второй разряд, средний вес, провел тридцать шесть боев, тридцать два выиграл, боксом занимается три года». Кто-то из зрителей, как всегда, отреагировал на его фамилию: «Молодец, Ромашка! Цветочек!» Зал ответил глухим вдохом смеха, но тут же болельщики его соперника выкрикнули другое: «Ромашке сегодня лепестки посшибают! Погадают на нем: любит — не любит…»

Василий грустно улыбнулся. «Где они сейчас, мои соперники и те, кто кричал мне обидные слова? Все, конечно, воюют. Многие, наверное, уже „отработались“, с любым из них он встретился бы теперь, как с братом. Впрочем, и тогда Василий не испытывал злобы ни к своим соперникам, ни к их болельщикам, и стремился лишь получше понять, разгадать противника, оказаться ловчее и находчивей его. Дрался беззлобно, но решительно и настойчиво, как полагается в спорте.

«Да, многие теперь уже „отработались“, — опять подумал Василий. Было горестно вспомнить родное, обиходное среди боксеров слово „отработались“. Так они говорят о тех, кто закончил бой. Ромашкин вложил в этой слово совсем иной смысл и потому нахмурился.

Мысли о боксе, о веселой довоенной жизни пронизал холодный сквознячок: выбило почти всех выпускников училища, которые приехали с ним в этот полк. И его, Ромашкина, тоже выбивало: был ранен. Чуть бы левее — и привет, лежал бы сейчас в братской могиле под Вязьмой. А может, рядом с отцом, скончавшимся от ран в госпитале.

Василия потрясла тогда быстротечность судьбы взводного командира. Всего один бой, одна атака, преодоление двух-трех немецких траншей — и не осталось в ротах ни родного взводного! А роты и взводы тем не менее существуют, хотя и сильно поредевшие…

Там же, в госпитале, где появилось время для размышлений, Ромашкин сделал и еще один важный, как ему казалось, вывод: у людей на войне жизнь коллективная. Мы — взвод, мы — батальон, мы — полк. Даже временные объединения в группы и команды помнятся долго. Вот он сам выехал из училища в полк с командой в двадцать человек, и все время, пока они ехали, везде и всеми рассматривались как единое целое — команда. На железной дороге военные коменданты отводили место в вагоне не каждому из них, а команде. Продукты отпускались тоже всей команде «чахом» — по одному продатгестату. Только по прибытии в полк разъединились они, разошлись на короткий срок по батальонам и ротам. Но все равно их числили по старинке: из такой-то команды. И после боя они опять собрались вместе. Не все, конечно, а только те, кому нужен был госпиталь. Остальные легли в общую братскую могилу — погибли за общее дело.

Одни прибывают, другие выбывают, а бои идут. Когда двадцать лейтенантов выехали из училища, великая битва за Москву уже полыхала. Когда они шагали торжественным маршем на параде по Красной площади, битва эта продолжалась, Иные успели сгореть в ее огне, Василий в госпитале отлежался и вот опять много дней участвует все в том же сражении за столицу.

Основательно продрогнув, Ромашкин собирался уже нырнуть под плащ-палатку, заменявшую дверь, в приятную теплоту блиндажа, но в этот миг справа громко крикнул Бирюков:

— Стой! Кто идет? Стрелять буду! Ему сразу же негромко, откуда-то со стороны, ответили:

— Да свои, свои. Погоди стрелять, сначала сто граммов выпей.

Василий поспешил на голоса. Прибыли двое. Округлые от поддетых под шинели ватников, запорошенные снегом, они, видно, умаялись и неловко сползали в траншею. Ворсинки шапок вокруг лиц и сами лица заиндевели. Солдаты, как точно выразился Ефремов, «волокли» еду. Один тащил по снегу плоский темно-зеленый термос с лямками для крепления на спине, другой — два вещевых мешка, тоже зеленых, только посветлее.

Подошли Ефремов и Махоткин, взяли у солдат ношу. От вещевых мешков пахло примороженным хлебом, а от термоса, хоть он и был завинчен, исходил желанный аромат борща.

— В Москву, что ли, за праздничной шамовкой бегали? — спросил Махоткин.

— Угадал, — хмуро ответил солдат, принесший термос. — Прямо из ресторана «Балчуг» бифштексы вам доставили.

Другой, который тащил мешки, оказался разговорчивее. Сознавая, как их здесь заждались, принялся объяснять:

— Зацепило у нас одного. Мы сначала втроем шли… Крепко зацепило. В живот. Если бы полегче, мы бы его назад своим ходом пустили. А тут нельзя было, пришлось выносить…

Гитлеровцы, очевидно, услышали говор, огненные струи хлестнули по траншее. Все присели, взбитый пулями снег посыпался сверху.

— Вот и новогоднее конфетти, — сказал солдат, вручивший Махоткину термос.

— Ступай, а ты вправду не в ресторане работал? — спросил Махоткин. — Бифштекс знаешь, конфетти.

Тот, однако, не принял этого явного предложения поговорить о довоенной жизни. Только вздохнул и доложил лейтенанту:

— Тут все: завтрак и ужин сухим пайком: обед, стало быть, горячий. Водка — во фляжках, хлеб и сахар — в мешке. Вам еще доппаек, товарищ лейтенант, печенье и масло.

— Спасибо, — сказал Василий и, повернувшись к Ефремову, распорядился: — Вы тут оставайтесь, глядите, как бы фрицы на угощенье не пожаловали. Скоро вас подменю: поедят ребята — сразу пошлю на смену.

— Понятно, товарищ лейтенант, — ответил Ефремов.

Термос и вещевые мешки были переданы в чьи-то руки — темные, испачканные сажей, с желтыми подпалинами от цигарок. Руки эти тянулись из-под плащ-палатки, не откидывая ее далеко, сберегая тепло внутри землянки.

Василий, пропустив в землянку продовольственников, сам пока задержался в траншее. Не любил он процедуру дележки продуктов. Знал, что и без него все будет разделено по совести, надувательство исключено.

А в блиндаже сразу же началась веселая возня. Солдаты рассаживались поудобнее, гремели котелками. Послышались шутки, потом знакомый вопрос:

— Кому?

И кто-то, непременно отвернувшись в сторону, может быть, из-под наброшенной на голову шинели, — кто именно, Василий не узнал — глухо ответил:

— Ефремову!

Потом снова:

— Кому?

И опять тот же глухой голос:

— Бирюкову!

— Кому?

— Лейтенанту!..

Когда ритуал дележки закончился, Василий откинул плащ-палатку. В блиндаже было накурено. Тепло, напитанное влагой земляных стен, приятно коснулось его. Гильза от снаряда, сплющенная вверху, держала фитиль из обрезка бязи и освещала землянку язычком чадящего пламени. Солдаты сидели, прижавшись спинами к стенам. В узком проходе на расстеленных серых измятых полотенцах стояли котелки, кружки, лежали хлеб и сахар. Когда можно спать, эти люди вот так же, как сейчас, садятся, лишь опускаются чуть ниже, вытягивая ноги от стены к стене.

Василий был доволен блиндажом: удобный. Будто специально рассчитан на его взвод: две свободные смены — восемь человек — сразу могут отдыхать в тепле. А для него, командира, есть даже земляное возвышеньице в дальнем углу, и напротив этого возвышеньица выложена печурка из неведомо где взятого кирпича. Ее много раз обмазывали глиной, но она и теперь вся в трещинах — алые угли вываливаются сквозь щели. Над печкой протянулись черные обрывки кабеля, там постоянно сушатся портянки и рукавицы, заполняя блиндаж кислым запахом шерсти, пота и паленой ткани. Сейчас все эти запахи перекрыл дух наваристого борща.

«И еще чем хорош блиндаж, — размышлял Василий, — над головой двойной накат из нетолстых бревнушек, присыпанных слоем земли и снега. Не каждая дурная мина прошибет. Снаряд, конечно, пропорет насквозь и взорвется внутри, но не так уже часто на войне случаются прямые попадания!»

Ромашкин со своим взводом немало сменил позиций. Приходилось жить по-всякому: и без печки, и вовсе без блиндажа, в траншеях, где по колено воды. И от сознания теперешнего удобства да и от тихого поведения немцев у Василия была по-настоящему праздничное настроение. Подняв свою кружку и отметив про себя, что солдаты налили ему побольше положенных ста граммов («Уважают, черти!»), лейтенант от души сказал:

— Ну, что же, братья-славяне, с Новым годом вас! И дотопать нам до Берлина!

Когда все поели, продовольственники, забрав термос, вещевые мешки и фляги, собрались в обратный путь.

— Идите так, чтобы высотка прикрывала, — посоветовал Ромашкин.

— Дойдем! Налегке-то быстрее, — откликнулся один из них.

— Слышь, дядя, — спросил его Махоткин, — а третьего-то вашего до двенадцати или после зацепило?

— Вроде бы до, — ответил тот.

— Уходили к нам, он живой был?

— Дышал.

— Тогда порядок, в Новый год перевалил — жив будет.

— Хорошо бы, — тихо сказал другой. И неуклюжие продовольственники полезли из траншеи, пригнувшись, покатились, словно колобки, за обратный скат высотки.

Василий настороженно ждал. «Если сейчас немцы чесанут точной пристрелянной очередью, срежут обоих». Но пулеметы молчали. Даже не взлетали ракеты. Впереди было тихо и черно. Только на флангах перед соседями справа и слева иногда зацветали, как одуванчики, тусклые на расстоянии желто-зеленые шапки. «Тоже, наверное, ужинают, — думал Василий о немцах. — Что-то им принесли? Наверное, сосиски, а может, и гуся с тушеной капустой. Грабят, сволочи, наших колхозников!»

Воспоминание о тушеной капусте было настолько живое, что он даже принюхался, не тянет ли от немецких траншей капустным запахом. У тушеной капусты запах очень пробивной, по ветру, пожалуй, и на таком расстоянии дошел бы!..

Вдруг Ромашкину показалось, что сугроб в нейтральной зоне шевельнулся. Так бывает порой, когда осветительная ракета опускается вниз: в ее колеблющемся свете и кусты, и тени от них, и сугробы слегка вроде бы покачиваются. Но сейчас не было ракеты. Ромашкин присмотрелся. Увидел еще несколько движущихся сугробиков. «Что за черт! Неужели от ста граммов?» Он прижался к краю траншеи, вгляделся попристальнее и понял: немцы ползут! Крадутся, одетые в белые костюмы! Потому и пулеметчики у них не стреляют, и ракет нет.

Не отрывая глаз от ползущих, Ромашкин кинулся к станковому пулемету. Первая мысль — немедленно скомандовать: «В ружье! Огонь по фашистам!» Не будь он боксером, наверное, так и поступил бы. Но тренеры приучили его не поддаваться первому впечатлению, не паниковать, спокойно разобраться в том, что происходит. Пусть на это уйдет несколько секунд, зато потом будешь действовать правильно и решительно.

Вот потому Ромашкин и не поднял тревогу сразу же. Нескольких мгновений, пока спешил к пулемету, ему хватило на то, чтобы сообразить: гитлеровцев не так уж много, ползут не по всему фронту, а отдельной группой, значит, это не общее наступление, значит, разведка или хотят снять наше боевое охранение перед атакой более крупных сил. А может, Новый год хотят отметить захватом «языка»?.. Ну, если так, то и кричать не надо. Тут следует какой-то сюрприз им приготовить!..

Ромашкин спокойно зарядил пулемет новой лентой. Ефремову и Махоткину сказал:

— Ползут. Видите?

Пулеметчики разом прилипли животами к стене окопа.

— Язви их в душу! — выругался Махоткин. — Стреляйте же, товарищ лейтенант! Чего вы мешкаете?

— Подожди, Махоткин, сейчас мы их встретим, пусть подползут ближе. Следи, Ефремов, стреляй, только если вскочат. Я людей позову.

Ромашкин подбежал к блиндажу, рванул плащ-палатку, хриплым от волнения голосом скомандовал:

— В ружье! Только тихо. Немцы ползут, человек двадцать. Наверное, разведка. Всем выходить пригнувшись — не показываться. Приготовить гранаты. Огонь по моей команде… Кулагин, доложи ротному по телефону, скажи, я в траншее.

Ромашкин опять поискал и нашел на снежном поле выпуклые бугорки — до них было еще метров шесть-десять. «С такого расстояния не кинутся. И гранаты лежа не добросят, — лихорадочно думал он. — Надо уловить момент, когда в рост встанут, когда ринутся к траншее. Лежачих много не набьешь».

Солдаты разбегались вправо и влево. Присаживаясь на дно траншеи, тревожно поглядывали на командира из-под серых ушанок, сжимая лимонки в голых руках.

Увидев гранаты, Ромашкин подумал: «Когда фрицы вскочат, дорога будет каждая доля секунды». Шепотом приказал:

— Разогнуть усики на гранатах!

Тихая эта команда пошла по траншее. Солдаты передавали ее друг другу.

— Разогнуть усики…

Василий поглядел в тыл: не подбираются ли сзади? И опять негромко сказал, уверенный, что его слова тут же передаст «солдатский телефон»:

— Внимательно следить на флангах!

Короткий говорок опять побежал от командира в противоположные концы траншеи.

А призрачные фигуры в белом, чем ближе подползали, тем медленнее двигались. Ромашкин от перенапряжения мысленно даже звал их: «Ну, давайте, давайте!.. Чего медлите?» Сердце у него стучало так громко, что невольно подумал: не услышали бы этого стука немцы. Стало вдруг жарко. Он расстегнул полушубок.

«Перед броском вперед они должны приостановиться, подождать отставших», — соображал Ромашкин и тут же увидел, как один из немцев приподнялся, потом разом встали остальные и покатались по глубокому снегу вперед без единого звука, словно ватные.

— Огонь! — заорал Ромашкин во всю грудь и метнул гранату.

Солдаты тоже вскочили со дна траншеи. Замелькали в замахе руки. Торопливо затараторил пулемет Ефремова. Забухали взрывы гранат. Взвизгнули, брызнув в стороны, осколки. Закувыркались, заметались, закричали белые фигурки между огненными и черными всплесками земли.

— Бей гадов! — кричал Ромашкин.

Он бросил еще одну гранату, затем вскинул автомат и стал стрелять. Справа и слева гулко гремели винтовочные выстрелы.

Радость оттого, что все получилось, как было задумано, и особенно вид удирающих врагов вытолкнули Ромашкина из траншеи.

— Лови их! За мной, ребята!

Он бежал скачками, проваливаясь в глубокий неутоптанный снег, стреляя на ходу. «Живьем бы, живьем бы взять хоть парочку!» — с азартом думал Василий, догоняя удирающих. Вот уже совсем рядом один, запаленное дыхание со свистом вырывается из его груди — не дышит, а стонет от перенапряжения: «Ых! Ых!»

Ромашкин схватил немца за плечо. Оно оказалось мягким, рукой прощупывалась вата. «В разведку пошел, а столько понадевал на себя, вояка!» — мысленно упрекнул его Василий и ударил автоматом по голове. Уже размахнувшись, успел подумать: «Не пробить бы голову, вполсилы надо!» Фашист, взмахнув руками, упал в снег. Но сразу вскочил и бросился на Ромашкина, стремясь схватить за горло скрюченными, растопыренными пальцами. «Когда же он успел рукавицы сбросить?» — удивился Ромашкин и привычным приемом, который много раз применял на ринге, отбил в сторону руки врага и так же автоматически влепил ему увесистый хук в челюсть. Немец крякнул и опрокинулся навзничь. Василий, будто на ринге, стал отсчитывать про себя: «Раз, два, три… Тьфу, да что я — рехнулся?»

Он окинул взглядом место стычки. Все было кончено. Солдаты тянули, держа за шиворот, еще двух упирающихся гитлеровцев. Несколько убитых лежали, уткнувшись лицом в снег. Человек шесть мелькали вдали. Бирюков стоя, а Махоткин с колена били по ним одиночными, хлесткими на морозе выстрелами.

— Ушли, язви их в душу! — сказал Махоткин с досадой и прекратил стрельбу.

Ромашкин кивнул на убитых:

— Собирай их, ребята; и давайте быстро в траншею. Сейчас сабантуй начнется! — Склонившись к своему пленному, дернул его за рукав: — Эй, ауфштеен! Хватит прикидываться, не так уж сильно я тебе врезал. — И честно признался: — Но врезал все-таки от души! Давай, давай, ауфштеен!

Немец таращил мутные после нокаута глаза, тряс головой, пытаясь смахнуть одурь, с опаской поглядывал на лейтенанта.

— Пошли, форвертс! — командовал Ромашкин. — Сейчас твои друзья долбить начнут. Теперь твоя жизненка им до феньки. Теперь им важнее убить тебя, чтобы не давал сведений. Понял?

Солдаты за руки и за ноги волокли убитых гитлеровцев. Надо оттащить их в сторону, а при случае и закопать. В боевом охранении были опытные бойцы, знали: чуть потеплеет, и трупы станут разлагаться, тогда не устоишь от смрада на посту.

В душе каждый гордился своим командиром: «Башковитый, хоть и молоденький».

Бирюков подвел к взводному еще одного немца и, как бы продолжая недавний разговор, сказал:

— Вот, товарищ лейтенант, может, он и хорошо стреляет, а все же я изловил его.

— Молодец, Бирюков, ты как русский медведь, тебя только раскачать надо.

Солдат насупился.

— Какой же я медведь? Я человек, красноармеец. У меня дети есть. Они, чай, не медвежата.

— Не обижайся, так обо всех нас, о русских, говорят. И, может, правильно это: не очень мы поворотливые, долго раскачиваемся, но уж когда встанем на дыбы, клочья полетят.

— Если в таких смыслах, я согласен. — Бирюков улыбнулся.

Пока темно, надо было поспешить с отправкой пленных на НП командира роты. Днем с ними не выбраться. И от обстрела их нужно сберечь.

Странное дело — война. Вот стоят перед Ромашкиным враги. Они хотели убить лейтенанта и двенадцать его солдат. Бели бы им повезло, перебили бы всех беспощадно. Может быть, одного-двух пощадили, потому что нуждаются в «языках». Но попались сами. И лейтенант Ромашкин, которого они хотели убить, заботится, чтобы поскорее увести их от опасности. А сам останется здесь под обстрелом, и, кто знает, может, его убьют в отместку за этих вот пленных.

Василий по телефону доложил обо всем командиру роты, применяя нехитрый код, который вряд ли мог ввести кого-нибудь в заблуждение, но все же имел на фронте широчайшее распространение:

— У меня «у» нет, «р» тоже нет. Пришлите «картошки», «гороха» не надо. Трех «зеленых карандашей» высылаю в сопровождении двух моих «карандашей».

— Давай зеленых немедленно! — громко и властно сказал лейтенант Куржаков. Он всегда говорил с Ромашкиным громко и властно — считал, что так нужно, потому что в равном с ним звании занимал должность командира роты…

Первая мина взвыла, забираясь вверх и отфыркиваясь, стала падать на высотку боевого охранения. С железным хряском и звоном она разорвалась недалеко от траншеи. И тут же другие мины замолотили в мерзлую, звонкую землю, будто их бросали сверху. Ни выстрелов, ни воя при их приближении в грозе разрывов уже не было слышно.

Тяжелые снаряды тоже добили землю. Высотка вздрагивала и гудела от этих тупых ударов.

Боевое охранение укрылось в своем блиндаже. Все молча курили. Лица казались спокойными, даже безразличными. Когда близко разрывался снаряд, из всех щелей между бревнами наката словно опускались грязные тонкие занавески. Если же мина или снаряд грохались подальше, из-под бревен — там и тут — текли прозрачные струйки. И хотя солдаты внешне не выказывали беспокойства, в душе каждый гадал: попадет или нет? И каждый, не веря ни в бога, ни в черта, не зная ни одной молитвы, все же обращался к какой-то высшей силе, робко просил ее: «Пронеси мимо!.. Пронеси!..»