1.

Сквозь крохотное зарешеченное окошко в камеру сочился бархатный ром карибской ночи, разбавленный лунным светом и шелестом пальмовых листьев. Если встать на цыпочки, то удастся зацепиться за прутья решетки, подтянуться вверх и посмотреть на резной лист, качающийся перед самым окном. Но даже если, обдирая локти и до крови садня пальцы о грубые камни стен, взобраться совсем наверх, под потолок, и выглянуть наружу — моря не увидеть. Слишком далеко от соленых ямайских берегов стоит Испанский город, слишком много миль еще петлять реке Кобрэ, прежде чем зеленые горы, сплошь покрытые манговыми и банановыми рощами, зарослями ароматного кедра и непроходимыми джунглями, расступятся, открывая выбеленный солнцем песок и теплые волны — бутылочно-зеленые под лучами солнца и лаково-черные в неверном свете луны. И даже шума моря отсюда не услыхать, даже его терпко-йодистого запаха лишил своих узников Сэр Николас Лаве…

Ночь беспощадна. В ее темноте, в ее усталой тишине так хорошо вспоминается то, что очень хотелось бы забыть.

— Джон Рэкхем по прозвищу Ситцевый Джек, властью, данной мне милостью Бога и его величества короля Георга, за многочисленные преступления против короны и Англии приговариваю вас к смертной казни через повешение.

Бронзовый молоток взлетает над кафедрой.

Баммм.

— Анна Бонни, есть ли какие-нибудь причины, либо неизвестные суду заслуги перед короной, препятствующие вашей казни?

Голос кажется мертвым и чужим.

— За меня просит мое чрево.

Шум в толпе, безумный огонь в глазах Джека, рванувшегося к ней и остановленного солдатами.

— Разбирательство отложено до окончательного выяснения обстоятельств.

Бронзовый молоток.

Баммм.

Где-то неподалеку пели рабы, возвращавшиеся с плантаций: стройный хор выводил одну из тех мелодий, в которых ритм и музыка сплетаются в одно целое, точно разноцветные стеклянные узоры витражей церкви Святого Яго де ла Вега. Хотелось представить, что там горел костер, стреляли каскадами золотых искр сухие бамбуковые стволы, и танцевали под похожую на стук сердца глухую дробь барабанов высокие гибкие девушки. Почти как на вольных островах. Но не было никакого костра. Рабы медленной усталой змеей тянулись домой и, чтобы не упасть от усталости, пели. Чужие люди, с кожей черной, как тропическая ночь и глазами глубокими, как морская бездна, пели песню на чужом языке, и от этой песни странно болело сердце. Такие же узники, как и сама Анна, и столь же восхитительно свободные в том, что им нечего терять…

Она закрыла глаза.

2.

Ей снилось море. Волны, увенчанные белыми султанчиками пены. Ветер, пахнущий солью и водорослями, сдувал пропитавшую корабль вонь гнилого мяса и тухлой воды. Cлышался голос Тома-Сучка, мастера парусов, наставлявшего, кажется, новую «пороховую обезьяну»:

— Стаксель выбирай, полощет. Выбирай, говорю. За каким ты дьяволом еще тут нужен, на корм рыбам захотел? Тяни, ежа тебе в зад!

Язык у Тома так заплетался, что вместо «стаксель» выходило «та'кл», а вместо ежа и вовсе что-то непотребное. Сучок был в стельку пьян, как и большая часть команды «Нептуна». Два дня назад пиратам попался голландский флейт с почти нетронутым запасом джина и едва ли половиной команды на борту. Кроме джина взять было практически нечего, а чересчур удачный залп пяти пушек левого борта пиратской бригантины сделал флейт совершенно непригодным для дальнейшего плавания. Поэтому команда Джека была немного разочарована и залила свое горе свежедобытым спиртным. Пьян был даже рулевой, привязавший, несмотря на спокойное море, себя ремнем к штурвалу, дабы не свалиться с полуюта. Руки у Быка, однако, вместо штурвала были заняты бутылкой. Когда она наполовину опустела, рулевой во всю мощь морских легких затянул шэнти о Билли Киде. Мальчишка-«обезьяна», покончив наконец с непокорным стакселем, мрачно посмотрел на Быка и полез на мачту.

У фальшборта на бухте каната сидел корабельный плотник Джозеф и точил топор. Вжик-вжик… из-под точила летели искры, осыпаясь на мокрую палубу осенними падучими звездами.

Рядом черт со мной стоит, абордажный нож блестит. Ставьте парус! {11}

Увидев Бонни, Джозеф улыбнулся, сверкнув щербинами выбитых зубов.

— Ну что, рыжая, ветерок ничего, да?

Голос у Джозефа был трезвый, хотя рядом с ним по палубе перекатывалась пустая жестяная кружка.

Нас с купцами смерть свела. В пасть акулам их тела! Ставьте парус!

— К утру до Негрила дойдём, — задумчиво сказала женщина, — если этот чертов рулевой Матушку не опрокинет, и мы вместе с ней прямёхонько в адскую бездну не угодим…

Джозеф хмыкнул.

— Нас, рыжая, даже в аду не принимают. Кому суждено быть повешенным, тот не утонет, не боись.

Льется золото рекой. Краше нет судьбы такой. Ставьте парус!

— Пааааарус! — завопил как ненормальный «обезьяна» с марса.

Бонни взлетела на полуют, вглядываясь вдаль. На горизонте белело крохотное безобидное пятнышко. И еще одно рядом! И еще!

— Флаг! Что за флаг? — крикнула она, запрокинув вверх голову, уже не надеясь на чудо.

— Красный! — заорал марсовый, — Красный Джек!

Сердце застыло, пропустив удар. Бонни оглянулась, хотела окликнуть Джозефа, чтобы тот заменил пьяного Быка у руля, но вдруг вспомнила, что Джозеф уж два дня как кормит рыб на дне океана, схлопотав на этом чертовом флейте с джином пулю в грудь от голландского матроса…

Палуба была пуста. У фальшборта перекатывалась с боку на бок, глухо брякая, жестяная кружка.

3.

— Анна… Я хочу Вам кое-что показать, — Джек улыбнулся и поднял рукав пестрой ситцевой рубашки. На загорелом предплечьи темнели четыре буквы. Имя. Ее имя.

— Анна, Вы поедете со мной?

Глаза. Темный янтарь… камень северный, редкий в тропических странах. И голос… такой, что хочется закрыть глаза и унестись, убежать, улететь — немедленно, прямо сейчас. А от прикосновения ладоней — таких грубых и таких нежных, ноги делаются ватными, а в груди зажигается звезда, становится тепло и страшно, жгучие лучи пронизывают каждую клеточку тела, заставляя сильнее биться и сладко замирать сердце, гоня кровь к лицу, заволакивая глаза жемчужной пеленой с радужными всполохами… Каждый раз в его объятиях она умирала и рождалась снова, разбиваясь тысячью капель воды, точно ручей, срывающийся с утеса, и вновь обретая себя — уже морем, бездонной глубиной, силой, способной двигать горы и разрушать города.

Почему она не согласилась тогда, сразу? Неужели ей необходимо было пережить этот позор, весь этот шутовской суд, возненавидеть лица ханжей, которые вообразили себе, будто право имеют указывать женщине, кого ей любить и как себя вести?

— Властью, данной мне милостью Божьей и ее величества королевы Анны, приговариваю гулящую мужнюю жену Анну Бонни к сорока плетям. Жена да возвернется к мужу.

Бронзовый отблеск за пеленой слез.

Баммм.

4.

Он был худощав, небольшого роста, темноволосый и в элегантном костюме, что само по себе значило для нее немало. Все было как-то не так, неправильно, правильными казались только карие глаза и почему-то татуировка на левом предплечьи, чужое имя, но странно знакомые очертания букв.

А еще он пообещал, что она никогда больше не будет скучать.

Как получилось так, что у нее в руках оказался револьвер — она бы наверное и сама не могла сказать. Но это тоже казалось правильным. Хлопок двери бакалейной лавки, звяканье колокольчика над дверью, «всем лежать — это ограбление». И мчаться в машине, чувствуя ветер в волосах и руку любимого мужчины на плече. Это ли не счастье?

5.

— Хайе.

Узница вздрогнула от неожиданности. Она не слышала ни шагов, ни звука открывшейся двери. Но женщина была тут: чадящий факел освещал сгорбленную фигуру по ту сторону решетки, где была свобода. Анна поднялась с пола и подошла к железным прутьям. Старуха. Черная, как уголь, сморщенная, как клубок пеньки. А глаза — глаза не старушечьи, пытливые, яркие…

— Кто ты? — Анна вцепилась в неровный железный прут

— Тремелли. Знаешь меня?

— Знаю, — холод ледяной змеей скользнул вдоль позвоночника, — зачем ты пришла?

— Ты же хотела чуда?

— Сколько тебе заплатили?

В полумраке сводчатой темницы сухим эхом отдался старческий смех, похожий на кашель. Где-то неподалеку спала Мари, но Анна почему-то была уверена, что подруга не услышала бы разговора, даже если бы бодрствовала.

— Ты заплатишь, голуба моя, ты.

— Ты можешь спасти Джека?

— Нет, — Тремелли покачала головой, — теперь и ваш Белый Хесус не поможет.

— К дьяволу Иисуса! — Анна нетерпеливо тряхнула спутанными локонами, — Что можешь сделать ты? Или твоя слава черной колдуньи — пустой звук?

— Я делаю так, что вы встретитесь. Не тут, не сейчас — далеко, где жизнь другая.

— Я согласна.

— Цена высока.

— Называй!

— Ты. Твоя жизнь. Эта жизнь, судьба. Ты отдашь ее мне, и жизнь ребенка, он никогда не родится. Твоя память. Не вспомнишь себя, и Джек тебя не вспомнит.

— Но тогда, — Анна растерялась, — тогда зачем это все? Если я все равно не узнаю его, встретив?

— Узнаешь, — пообещала колдунья, — когда огонь настоящий, тогда кроме него нет никого. Разум спит, но сердце чутко…

Анна прижала ладони к животу. Срок еще слишком мал… ей легко будет расстаться с ребенком, которого она еще даже не ощущает. Почти так же легко, как расстаться с жизнью…

— Я согласна, — прошептала она, обмирая от ужаса и надежды.

— Еще, — старуха кашлянула, — ты откажешься от него. От этого Джека, тогда примешь другого. Когда Рэкхем умрет, проклиная тебя, ты пойдешь за ним и родишься вновь — там, где тебя не ждут. Там опять умрешь, Анна, у меня нет власти над сроком… но проживешь свою жизнь еще раз.

Анна вновь схватилась за прутья решетки. Внезапно воздух сгустился, и дышать им стало неимоверно тяжело. Все отдать… всю себя, до конца. Став четырьмя буквами на левом предплечьи.

— Я. Согласна.

Тремелли протянула сквозь решетку ножницы, хищно блеснувшие металлом.

— Волосы.

Анна щелкнула лезвиями, отсекая длинную рыжую прядь, протянула волосы старухе.

— Больше.

Несколько минут в полумраке темницы слышно было лишь щелканье стальных лезвий — звук в данном месте в данное время столь же неуместный, как мелодия «зеленых рукавов» на борту тонущего галеона. А когда замолкли ножницы — не было у Анны больше роскошных кудрей, за которые прозвали ее «рыжей дьяволицей».

— Кровь, — безжалостно скомандовала колдунья, принимая от Анны пушистый комок.

Анна оглянулась, подняла с пола пустую скорлупу кокосового ореха, служившую ей кружкой, раскрыла ножницы, вонзила острое лезвие себе в запястье и подставила скорлупу под тонкую темно-вишневую струйку. Почти сразу же накатила слабость и дурнота… их почти не кормили здесь, да и то, что давали, едой можно было назвать лишь с голодухи. Зачем переводить хорошие продукты на тех, кого завтра все равно повесят?

За прорастающим темными пятнами сквозь реальность забытьем она еще успела услышать тающий голос Тремелли:

— И вещь… твоя и его.

6.

Патефон мурлыкал голосом Джимми Роджерса.

— Мерзкая собачонка, — Бланш крутилась перед зеркалом, примеряя новое платье, — ну что, что тебе надо? Опять гулять?

Белоснежная болонка сидела на коврике возле входной двери и поскуливала. Потом гавкнула.

И тут в дверь постучали.

В комнате мгновенно стало тихо, замолк даже виниловый Джимми, лишь вздыхал патефон — натужно и с присвистами.

— Откройте, полиция!

Бонни и Бланш кинулись в угол комнаты, присев и вжавшись в стенку.

— Гадкий щенок! — прошипела Бланш, — Не мог раньше предупредить.

И тут началось. Трудно сказать, кто был первым, хотя вряд ли полиция. Двери в проеме больше не было, в маленьком закрытом пространстве квартиры грохотали выстрелы, на голову сыпалась штукатурка, визжали рикошеты… Дзенькнул патефон, пробитый шальной пулей. Бонни жалела только об одном: что ее револьвер лежит на столе в соседней комнате. А если они побили пластинку, то она за себя не ручалась!

Все кончилось так же резко, как и началось. Двое в полицейской форме мешками лежали на лестничной площадке, в ушах затихал звон, а Дабл-ю-ди, упавший на одно колено, прижимал ладонь к левому боку, и из-под ладони уже расползалась красная клякса.

— Быстро, — сказал Бак, поднимая Дабл-ю-ди и закидывая его руку себе на плечо, — уходим, забирайте оружие и необходимые вещи. Мы в машину.

Опережая их, в разбитую дверь стрелой метнулась одуревшая от грохота перемазанная в пыли и кирпичной крошке собачонка.

— Ах ты! — воскликнула Бланш, — ну погоди у меня, мерзкая тварь!

И, цапнув со стола поводок, выскочила вслед за болонкой.

7.

Анна проснулась от грохота запоров, топота ног и брани. Через окошко лился утренний свет, а в коридоре стало тесно от красных мундиров.

— Анна, — перекрыл шум знакомый голос, — Ан-на!

Она рванулась к решетке, и замерла в двух шагах от нее, вспомнив о ночной гостье и заключенном с ней соглашении. Рука потянулась к груди, где висел медальон, подаренный Джеком. Вещичка была не из добычи — Джек честно купил ее у ювелира на Провиденс, еще тогда, до суда, до «Нептуна»… в той, прошлой жизни. Рука схватила пустоту: медальон исчез. Анна вдруг успокоилась, поняв, что пути к отступлению нет.

Джек был страшен. Глаза, налитые кровью, с набрякшими веками и темными кругами, многодневная щетина вместо обычной гладкой выбритости, глубокие складки вокруг рта, спутанные колтуны в волосах. Цветные щегольские ситцевые штаны и рубаха засалены и обтрепаны до неузнаваемости. За одну ночь Рэкхем словно постарел на десять лет, похудел и осунулся. Руки, вцепившиеся в решетку камеры, дрожали.

— Анна, — голос сорвался кашлем, — меня уводят. Эти чертовы отродья уводят меня, чтобы повесить, как собаку! Любимая, ты слышишь!

Анна смотрела себе под ноги. И, не смея поднять глаз на Джека, медленно сказала:

— Джек, если бы Вы дрались, как мужчина, Вам бы не пришлось умирать, как собаке.

Коснуться рук. Еще раз, один последний раз, целовать пальцы, провести ладонью по впалой щеке, такого близкого, такого родного человека, которого видишь, может быть, в последний раз…

Анна отвернулась и ушла в свой угол, усевшись на охапку тростника, служившего ей постелью. Она не обернулась даже тогда, когда к бряцанию амуниции, разговорам и похабным шуткам добавился еще один звук: тряслась толстенная решетка, прутья которой Ситцевый Джек сжал до побелевших костяшек… Рэкхем молчал, лишь с потолка сыпалась каменная крошка да бренчали частой дробью железяки о края пазов.

Через несколько мгновений «омары» опомнились, навалились кучей, отлепили пальцы от решетки, наддали поддых, рывком подняли на ноги, увели прочь…

Когда последний солдат исчез за дверью, Анна легла на спину, закрыла глаза. Наверное, стоило молиться, но женщина давно уже не верила ни в Бога, ни в рай с адом, ни в морского дьявола.

Поэтому ей просто показалось, что она уснула. И во сне разлетелась миллионами дождевых брызг, вставших радугой от края до края мира.

8.

«Форд» подпрыгивал на неровной дороге. Бонни задремала, и ей даже успел присниться какой-то сон, в котором она бесплотной тенью летела над морем, а внизу на волнах качался корабль, с высоты казавшийся маленьким и будто игрушечным. Кто-то стоял на корме и махал Бонни шляпой с полощущейся на ветру длинной лентой…

Машина затормозила, и женщина проснулась.

— Машина Метвина-старшего, — сказал Клайд, подруливая к обочине, — сейчас выясним, где его сучонок шляется.

В открытое окно дунул порыв пахнущего водорослями морского ветра, хотя от океана их отделяло не меньше трехсот миль.

— Хей, отец, мы твоего Генри потеряли, — крикнул Клайд, высунув голову из окна машины, — он к тебе не заезжал?

Вместо того чтобы ответить, старик вдруг стал пятиться за свой грузовик, а вместо него на дороге появились два незнакомых человека в форме полиции Луизианы.

Не страшны мне Бог и черт, кровь моя в часах течет. Ставьте парус!

— Засада! — воскликнул Клайд, хватая обрез, лежавший под сидением, и пинком распахивая дверь машины.

Анна поправила непослушную рыжую прядь, выбившуюся из-под берета, взвела курок револьвера, вдохнула атлантический ветер, сдувающий прочь тяжелый запах луизианских болот, слизнула с губ горькую океанскую соль и улыбнулась.

Они ни о чем не жалела. Ведь отдать всю непрожитую жизнь за то, чтобы еще четыре года быть рядом с любимым — это не так уж и дорого.