Что деньги? Отец был богат, знатно богат. Мыслил, если б жена не была христианка, оженился б вдругую и боярыню мог взять за себя, пусть поплоше, пусть даже кульгавую (хромую) да полуслепую, зачем ей глаза, что ли, мужнины куны считать да виро (приданое невесты) свое пересчитывать?
Так муженек быстро б деньжищи к рукам прибирал: грошик да грошик, а к вечеру – куна. Но развод с жёнкой, верящей в Бога, карой грозил и епископы быстро б управу нашли судейским церковным судом. Да и за что жёнку обидеть: тиха и смирна, хозяйновата, ребенка вон как пестует-балует, в храм не то десятину, несёт в каждую службу то серебра, а то злата, то плат или лал. Да нищих с убогими привечает у храма, в доме куском её никто не давился из сирых-убогих.
Потому и терпел жёнку свою. Себе признаваться боялся, что любит жену, как с первого взгляда увидел, так доси дыхание рвется, как жёнку увидит. А что с бабами путается день и в ночи, так на то он и мужик.
А если б увидел хоть взгляд жёнки на кого-то чужого, убил бы, и церковный суд, что засудил бы до страты (наказание-казнь) за гибель христианской души, пусть даже бабьей, его не пугал. Знал точно – убьёт. Но жёнка повода не давала, потому и лупил, что совесть больная злость вымещала.
Жена понимала, потому и прощала. Сыночек, тот нет!
Лет так двенадцать отроку стукнуло, как вздумал отец и его к гульбищам приучить: много в Киеве было не христианских людишек, что бегали к Перуну губы мёдом помазать, да на Ивана Купала в игрища бесовские поиграть. Много там было девушек славных, чистых, невинных, обычаем разрешавшем отдаваться любому, что на сердце падал.
Ивана Купала ночь всё мраком покроет. До сватьбы (старое русское написание слова свадьба; отсюда – сват, сватья, сосватать) девица вольна в любови. Обычай, значит, нет срама, не то что после одружин (замужества).
Церковь нещадно боролась, веками боролась, а толку? Вон, имена и то давали вторые, да первое, что родители называли, в церкви тож поважали. Хоть Грязью зовись, хоть Владимиром, а с амвона поп назовет и Грязью и Владимиром. Вон, сам великий князь Святополк, в крещении Михаил, остался в памяти народной как Святополк, в летописях писался исключительно Святополком, христианское имя его не прижилось.
Сыночек любимый, единое чадо, встал, ровно баран у новых ворот: не пойду на гульбища, на срамоту, на позорище для меня и матушки милой. Чертёнок малой, и матушку вспомнил.
Отец постоял, постоял, а что с дурнем управишь? Материнское племя, весь в мать, с ней по церквам-соборам сызмала бродит, крест не снимая. Поклоны бьет ввечеру пред образами, тьфу, прямо как бабка стара. Плюнул на чадо, отправился сам.
Отроче перед вечерней молитвой при сиреневых сумерках вслух размышлял:
«Матушка милая, ты мне скажи, разве богатство счастье приносит? Человеку всё мало: богатство есть, так почестей нету, почести есть, так здоровья замало, здоровьем Боженька не обидел, так глуп без признаков мудрости, а мудростью Бог наделил, так нет краснобайства (красноречия) иль благодати». Матушка только вздохнула:
«Боюсь за тебя я, сыночек, уж больно разумен, не по летам речи ведешь, не по сроку!
Ответа не знаю. Бог наш мне дал терпения много, а мудрости нет, не прибавил. Сходи-ка, сыночка мой, на Печеры (Пещеры), до Лавры».
Отрок к пещерам добрался ровно к полудню.
Спозаранку не стал тормошить мать: вечером слышал, как отец молча дубасил матусю. Пытался прорваться к родителям в опочивальню, так мать, распластавшись по дереву пола, только криком вздохнула: «Уйди!» И вроде тихо сказала, а он испугался.
Матери косы по полу стелились, каштановый цвет густейших волос, как ковром покрывал чистое дерево, рубашка до полу белела в полумраке спальни, блик от свечей выпячивал черно-белые стены. Отца не увидел: всё заполнила мать. Завсегда свежие губы теперь казались черным провалом, полное тело мелко дрожало в ознобе, корячился рот: «Уходи!».
Он понимал, что мать не за себя страхом дрожала, за него, чадо единое, кровушку родную. В запале от гнева, насытившись пьяным медком, отец в ухарстве воли своей мог и ему отвесить долюшку, полную боли.
Тогда не стерпел, струсил и сполз к себе, в спаленку за коморой (кладовой). До утра не спал: так было стыдно! Нет, не за мать, хотя детским умишком страдал: почему мать с ним от отца не уходят, вон деревенек сколь поблизу Киева-града. Богатством мать не скудела, он подрастал, мамкин помощник, так чего поганого слушаться да боли терпеть? Обида на мать слезой да соплями всю ночь исходила, а утречком встал да и дал стрекача за ворота.