Трещали-потрескивали реденько свечки, рассеивая полумрак прохладного храма. Людей было немного. Так, только свои собирались на чин оглашения.

Епископ, слегка покашливая от долгого напряжения связок, негромко рассказывал наставление в вере. У Лютки от волнения и усталости с непривычки подрагивали ноги, толстое тело тянуло прилечь. Нянька часто-часто кивала головкой, оправляя сухой ручонкой платок, стараясь выставить левое ухо поближе к оратору.

Добронрава то и дело посматривала то на мужа, то на дочурку: Шульга стоял, ровно как вкопанный, ни разу не переменув ногами, Люткины руки дрожали, поправляя шелковый византийский платок. Шёлк ткани сползал по шёлку русых волос, и Лютка старалась, чтоб шёлк не сползал с её головенки. Волк старался стоять, как Шульга, однако волнение выдавало одно: теребил часто ус. На Лютку старался вовсе и не смотреть, да – куда? Глаза всё больше и больше смотрели не в сторону усталого батюшки, а в Люткину спину. Вон, как устала, аж ручка подрагивает. Но старался внемлить строгим словам византийского обряда, так хорошо и по-руськи объяснявшего строгим батюшкой в который уж раз символ веры и апостольские поучения.

Давно, казалось, давно, пришли всей гурьбой к епископу в храм, давно поручились за них Шульга с Еремеевной, пастырь занес имена Лютки и Волка, Добронравы и няньки в катастих (катастих – церковная книга содержащая список оглашенных и членов церковной общины для молитвы и поминовения за богослужением).

Давно несли покаяние. Как раз шел Великий пост, что особо сочеталось с их оглашением. Вроде давно, а всего три денечка как минуло. Впереди еще пять дней приобщения. Еще пять дней ежедневного обращения епископа к Шульге с Еремеевной: «Господу Богу помолимся…»

И снова и снова Шульга зычным басом и певучий альт Еремеевны брали на себя долг ответа за новых овец божией церкви в деле истины веры, законам молитвы. Снова и снова священник, паства его и восприемники Еремеевна и Шульга-Михаил молились за новеньких, чтобы они отрешились от ветхости, да исполнились силы Духа Святого, и соединились с Христом.

Наконец диакон пророкотал: «Елицы оглашенные изыдите», и Лютка, втайне передохнув, выходила на свежий воздух. Шульгу с Еремеевной, остававшихся в храме до окончания службы, не ждали. Домой шли не торопко (торопко-быстро), так мать давала возможность молодым насладиться беседой.

Добронрава шла с нянькой позаду, перебирая в дороге слова молитв, но где-то с полдороги мысль перескакивала да уж и застревала на привычном, домашнем. Ругать Еремеевну не ругала, не за что было, быстро привыкла, что та всю стряпню брала на себя. Каждый день та старалась с ранней зорьки всю стряпню приготовить, но все равно и Добронраве приходилось стряпать. Нянька семенила рядом, вслух повторяя слова молитв: старческий ум так был короток!

Нянька дернула Добронраву за платье: «Слышь, Добронрава, растолкуй мне, что они там в молитвах своих поминают про нечистую силу?»

«Я сама мало пока поняла. Но вроде как от нас должны отойти нечистые духи. Надо будет после трапезы Еремевну спросить, Шульге будет некогда, они пойдут в храм про чин крещения толковать, через пять дней ужо будет крещение».

«Ох, тяжко мне старой, может, не буду я с вами креститься?»

«Ну что я скажу, решать то тебе. Еремевна все время талдычит, что без согласия креститься нельзя. Бог нам выбор дает жить в грехе или креститься. Ты, уж как знаешь, а я от мужа да зятя с дочкой отставаться не буду. Сама понимаешь: семья. Я сама мало пока понимаю, хожу вот за ними, стою, слушаю в храме, как там поют. А ведь, скажи, поют как красиво! Строго как и красиво в Божьем дому!»

«Красиво, красиво! А на воле да на свободе все одно лучше. Идешь, бывалоча, с девками по чистому полю, веночки сбираешь. Гостинец Перуну несешь. Чистота вокруг, лепота. Солнце сияет, птахи поют. Хоть на взгорочек то идешь, а не устанешь. Рось-речка тихо журчит, берёзки ну ровно танцуют, ведут хороводы…

А тут в храме строго, сурово, свечки трещат, дымом коптят… Гречанки все чёрненькие, вон как суворо (сурово) глядят и все не по-нашему, не по-словянски бормочут. Я все лучше б ходила к Перуну, мёду б снесла ему губы помазать: глядишь, упросила бы старость баюкать… Да где у этих греков Перуна найдешь!»

«Перестань, перестань, они ведь считают Перуна да Ладо нечистою силой!»

«Ахти мне, ахти! Чур, меня, чур! Ладо – нечистая сила? Скажешь, и Род?»

«Именно так! Нечистая сила и всё тут! Не-чис-тая!»

Дальше домой шли уже молча. Перебирали в мозгу житьё да бытьё, вспоминая росы да утро в родном дому, девичьи хороводы под Ивана Купала, пляски костров. И все то нечистая сила? А что тогда – чистое? Что?

Ночью старухи долго шептались: Еремеевна читала над нянькой молитвы, в сотый раз объясняя, что Бог есть един. Нянька ворчала, вспоминая хорошее, что было и было в жизни людской.

Еремеевна даже вздохнула: «Вижу я, не отрекаешься от сатаны. Хоть по пятнадцать раз, как предписано, ты говоришь «отрицаюсь», да руки ко небу вздеваешь, а толку на грош! Ну, да Господь терпелив, только три дня прошло, впереди еще пять.

Надеюсь я, отречеся.»

В Крещения день встали рано, так рано, что серый рассвет сизым туманом встретил да холодком. Пивень-петух было взъерошил последние перья, клёкнуло в горле, да снова уснул: еще рано.

Первая птичка свистнула с ветки, куча бакланов хохотала над теплым близеньким морем, отдававшим берегу гроздья тумана. Запах свежего утра, что равно запаху моря, вдыхали на полную грудь. Шли натощак: есть было не можно.

За эти восемь дней поста и ежедневных молитв все похудели, нянька так та еле тащилась. Волк на ходу подобрал толстую палку, на ходу же острым ножом придал палке вид клюки, старушка пошла побыстрее, оживилась, в шутки пустилась: «на трёх то ногах куда лучше ходить, чем на двух еле корячиться».

Как рано ни встали, а у храма уже толпился народ. Нарядно одетые девки и бабы столпились в кружок, обсуждая утренний холод: у храма прилично было на приличные темы и толковать.

Наряды гордых гречанок пестрели всеми оттенками ярко-синего цвета, кое-где отдавая золотом желтизны. Словянки были попроще. Некоторые давно одевались по византийскому обряду, только платы на русский манер да свежие белые лица отделяли их от смуглых гречанок.

Примолкли, как скоро подошли к ним Добронрава и Лютка. Еремеевна поотстала, встретив кого-то из паствы, обряжавших храм к торжеству, и, махнув Добронраве рукой, ушла в храм помогать.

Женский ряд паствы живо уставился на Лютку с мамашей: новости так приятны женскому взору. А тут толстая Лютка так приковала женские взоры, что Лютка не рада была новому платью да серёжкам с червленым серебром, что тятенька подарил на крещение. Всю дорогу радовалась обновкам, крутилась около матушки с Еремеевной, а тут глаза к долу и встала, как в оторопь, и замерла, ни жива, ни мертва.

Мать сама чуть ли дышала, нет, не от бабских взглядов да пересудов, почему-то тёкало сердце, как на пору юности пред первым свиданием с милым добрым Шульгой. Ноги то тяжелели, то становились легки, как хотелось взлететь, а в животе нарастал холодок. На озноб ужо не обращала вниманья: утра прохлада забирала своё.

Нянька вертела сухой головенкой, шепнула на ушко: «Что-то я Волка не вижу?».

Добронрава так и ухнула сердцем: ни мужа, ни Волка было не видно среди молчаливой мужской части паствы.

Пригляделась: Волк шел к паперти храма вместе с епископом и Шульгой, Добронрава коротко передохнула.

Толпа заколыхалась, как колосья пред ветром: «батюшка идет, батюшка». Подходили за благословеньем, со своими чаяниями и за требами. Священник уделял каждому толику времени, не переставая двигаться к паперти храма.

Высокий, худой: в чем только душенька держится, ряса трепалась на утреннем бризе, как на колу. Сухонькие ручки белым были белы, им вторила редкая белая борода. Лицом строг, глазами покоен да весел. На свет этих глаз люди тянулись, как овцы до пастуха. Большая толстая палка, что использовал как клюку, придавала ещё большее сходство с пастырем стада.

Паства квартала отца уважала. Словянин по происхождению, родом из Киева, он лет пять так назад был поставлен греками править церквой квартала.

Строился храм, батюшка день и ночь следил за работами, едва успевая поесть и хоть трошки поспать. Храм строился быстро, красотой поражая людей. Паства знала: батюшка светел и честен. Ни один милисиарий, гривна иль куна, номисма-безант не пристали к честным рукам. Всё шло на храм, обустроение храма требовало денег и большого труда. Старый-престарый храм был разрушен почти при Владимире, дико буйном князе словян, когда приступом тот взял Херсонес, да разрушил в буйстве своем водопроводы, храмы, строения гордого Белого города. Лютенек князь был, даже храмы не миновал, а что не разрушил, то в Киев забрал. Иконы, квадрига коней из бронзы иль меди, другие церковные ценности были Владимиром забраны в Киев, и после крещения Владимира, и до крещения, когда приступом брал Херсонес, побуждая базилевсов отдать за него в жены Анну, сестру императоров.

Но настало благоприятное время, и снова храмы отстраивались, блестели их купола, и било вновь созывали людей на молитву.

Благодаря стараниям благочинного словянского квартала и понуждаемой им пастве храм был вновь обустроен в рекордно короткие сроки, и каждая монетка, что давалась людьми, шла на храм, и только на храм.

Храм стоял на высоком холме, обдувался тремя ветрами. Жёлтый песок, специально привезенный с речных долин Южного Буга и из-под Полешья (Полешье – ныне Херсон) влажно хрустел под ногами, почти не оставляя следа под невесомым телом епископа.

Тот первым подошел к тяжелым резным воротам светлого храма. То ли синие, то ли серые глаза его, выдававшие полянина (поляне – славянское племя), блеснули на паству весёлой искрой, и пастырь начал так свою речь: «Братья и сестры мои! Сподобил Господь придти в веру нашу чад своих. Вот они – чада господни! Пусть подойдут ко мне ближе».

Лютка, споткнувшись, сильней сильного покраснела, так давило чужое внимание. Ей, не привыкшей ходить даже на рынок, быть в центре толпы, прикипевшей к ней взглядом, быть так худо, хоть плачь, а тут еще и споткнулась! Губы у девки уже задрожали, мысль промелькнула: бежать, как подхватила под руки сильная рука тятеньки. Шульга зашептал: «Дочка, не бойся! На радость идешь, не на казнь!»

Остановились у ворот храма. Лютка несмело смогла поднять глазищи на епископа. Тот улыбался светлее, чем тятенька. И Лютка вздохнула, так радостно, так чисто улыбнулась в ответ епископу храма, а тот улыбнулся в ответ, что даже окрик «нельзя» на Люткино поползновение ступить на территорию храма её не спугнуло. Оглянулась и мать встала рядом.

По взмаху священника толпа разом примолкла. Привычно встали мужчины по правую руку, женщины по левую от пастыря, все обернулись к оглашаемым чадам.

Шульга подошел к своим домочадцам, перекрестился двумя перстами, и по знаку священника оглашаемые запели Символ веры святой.

Напоследок на вопрос епископа: «Обещавшиеся ли Христу?», те разом пропели: «Владыко Господи Боже наш, призови раба твоего».

Счастливая паства мирян радостно передохнула, и все, вслед за священником вошли в храм.