Да будет принят, ибо ценится не время, но говение!

Храм уже ждал своих детушек.

Толпа медленно разделилась на женские и мужские ряды. Женская половина блестела нарядами, сверкали в полумраке искры перстней. Разноцветье платков, как цветы на весеннем лугу. Мужская половина была строжей и молчаливей.

Хранители веры и благочестия, восприемники, взяли своих подопечных за руки: Шульга – Волка, Еремеевна одной рукой держала кисть Лютки, другой – Добронравы. Еремеевна закрутила головой: куда ж делась нянька? Да зря и крутила: той след простыл. Успела шепнуть Волку, что не пойдет в церковь да и бегом, отсидеться в берлоге его.

Положив Крест и Евангелие на аналой, иерей, убедившись, что оглашенные сняли свои пояса, повернул всех троих обличчям (обличье – лицо) к востоку, движением руки опустил их руки до долу (дол-низ, отсюда: подол, например платья. В нашем случае пол) и начал молитву, чередуя её с дуновением лиц, вдувая дыхание жизни в лица окрещаемых чад.

Возложил руки на головы: вначале на крепкую тёмную голову Волка, затем на тёмно-русую голову Добронравы, затем уж на светленькую головку юной девицы. Так брал под защиту, под кров благодати божественной.

Как бы в тумане, слушали молитвенное песнопение иерея, хора и паствы, как бы в тумане, слушали повеление иерея: «Запрещает тебе, Диаволе, Господь… да разрушит твое мучительство и человеки измет», «Бог святый, страшный и славный», до «Небесных Твоих Тайн».

После чего иерей повернул окрещаемых лицами на запад, к стороне духовной тьмы, грозно спрашивая: «отрекаются от сатаны»?

Те трижды отвечали покорно: «отречеся».

Потом повернул их снова к востоку. И «сочетаваюсь. Сочетаваху. Верую Ему, яко Базилевсу и Богу» они произносили уже не в тумане, а в светлой приподнятости идущего праздника.

Лица из паствы врезались на память: кто плакал, не скрывая слёз умиления, кто радостно улыбался навстречу, кто строго следил за чином обряда, ибо крещение дело великое есть.

Лютка обратила внимание, что священник переменил одежды на белые-белые. Риза сияла белой парчой, вышитый на спине образ Христа сиял золотыми оттенками вышивки тонкой.

Мраморная купель поражала своей красотой и чистотой, теплый белый с нежными прожилками едва заметного розоватого оттенка мрамор дышал чистой прохладой. Священник несуетно подошел к чистой воде, освятил, дабы перед крещением вода смогла омыть грехи человека.

Крестное знамение не всколыхнуло воды, священник негромко прочитывал молитву на освящение воды, обходя купель с кадилом.

Оглашаемым по правилам помазали маслом чело, ноздри, уста, уши сердце и длань (ладонь) со словами: «мажется раб божий маслом радостиво во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь».

Лютка, едва трепетая ноздрями, вдыхала чудный незнакомый ей аромат незнакомого масла оливок, с примесями ладана, роз лепестков, мускатного, лимонного масла, чего-то ещё, отдававшего пряностью. На душе становилось как-то чудно. Не то что печально иль страшно, нет, но как-то чудно. Как в тумане, воспринималось и троекратное погружение в воды купели. Не видела, как перед тем окрестили Волка, затем черед дошел и до женщин: сперва мать, потом её, Лютку. Покорно подняла руки для одевания белых одежд, покорно подставила голову под червлёный венец с тремя вышитыми на нем крестами, взяла в руки свечу. Так же покорно, как перед тем, подставила голову для пострижения пряди волос. Так же покорно приняла легкий крестик на тело. Крест был махонький, деревянный, искусно вырезанная на нем фигурка Христа была едва различима.

Покорность девичья была не от страха или желания услужить тятеньке с мамой. Нет, что-то тихое и благостное разливалось тоненькими ручейками по жилкам и кровушке, и почему-то хотелось запеть. Понимала, петь было явно неможно. Только сейчас Лютка смогла оглядеться, осмотреться на храм, на святые иконы.

Лютка вгляделась в образ строгой женщины в темном платке со строгим младенцем на смуглых руках, что висел на стене в драгоценном окладе. И показалось иль нет, но женщина та улыбалась ей, нет, не улыбкой, глазами. Чистый, чистый свет этих глаз шел изнутри черных очей, как лучиком света тёк и струился в грудь окрещённой.

«Богородица это», – послышалось рядом. Лютка посмотрела на говорившую: незнакомая милая лет сорока гречанка забавно выговаривала руськие звуки, и, повторив уже по-гречески «Одигитрия», отошла.

Священник по старой традиции не стал называть новых членов паствы своей именами от притчей или от вещей, а, выслушав Шульгу, Еремеевну, назвал Лютку – Ириной, Добронраву – Фотинией. И улыбнулся: хорошие у вас имена, добрые. Одна – людям милая, другая – нравом добра. Вот и будет Добронрава Фотинией, светлой, то бишь по-гречески. А Людмилу наречем-ка Ириной, по-гречески «мир».

Алексий, так окрестили Волка. Был доселе волком угрюмым, стал «защитником» рода людского.

Литургию стояли уже со всеми, принимая из чаши вино крови Бога Единого, вкушая облатку тела Христа.

Целую неделю, что была вслед за этим крещением, новокрещенные не снимали белых одежд, не омывались до восьмого дня, вплоть до разрешения новокрещеного, что значило снятие белых одежд и повязок.

…После вечерни Волк, что звался теперь Алексей, привел за руку спотыкавшуюся няньку. Та хныкала-горевала: «Не возьмет меня тепереча Добронравушка, не возьмет! Ишь, как я людей подвела. Обманула. Стыдно мне, стыдно! Я уж у тебя поживу, чай, не выгонишь?»

Волк отмахнулся: «Выгнать не выгоню, так тебе одной с тоски пропадать? Я по делам, а ты, бабка, куда же?»

За южином (ужин) Лютка, хлебая Еремеевны щи (так настоялись суточные щи, так пахли капустой томлёной, что нянька ещё во дворе слюной изошлась), посмотрела в окно, как бы случайно, и вспыхнула радостно: Алексий идет! Глянь, и няньку ведет!

Добронрава вышла на двор: «Проходите, садитесь!» Нянька с порога: «Мир-соль!»

Лютка подвинулась, усадила няньку поближе, Добронрава насыпала щец. Нянька вмиг поняла – прощена, и налетела на щи. Чай, с утра ни травинки, ни маковки в голодном старушечьем рту не бывало.