Была очередь пасти худобу (крупный рогатый скот, то есть коровы). В славянском квартале и квартале варангов, за обычай, как с Руси повелось, коров выпасали по очереди. Писали свои имена, подбрасывали шапку, так и пасли по жребию, несмотря на погоду.

(Обратите внимание: простые жители руськой слободки владели поголовно грамотой, раз постоянно совершали сей ритуал избрания жителя круга на однодневную работу пастуха стада).

Вёдрышко, благодать!

Еремеевна жалела, что нет ещё земляники, или другой какой лакомки не видать, рановато для марта ягоде вырастать. И травкам лечебным расти тож рановато, везде ведь растут. ромашка да мята, полынь с лебедой. Лаванды, конечно, на родине нетути, да то не беда. Вон как душица приятно то пахнет. Лаванда, конечно же, тож…

Сладко думалось на зелёной траве за старыми городскими воротами о берёзках, малине, древне-привычном быту, что на родине милой, что на присталой чужбине.

А тут что? Жить то, конечно, можно, люди ж живут. Вот какая ранняя синь в небесах. Пост, конец марта, а какая жара. В Киеве снегу по локоть, сани скрипят, боярыня толстая, развалясь, к храму спешит, за ней мужичонки с худых, голытьба, мечтаю, небось, полушку подкинет в честь Пресвятой? Люд с ранку в храмы спешит: опоздаешь, будешь стоять на морозце.

Ну, а тут благодать. Храмов неисчислимо, народ чинно стоит в благолепии звонов, вон, в нашем квартале батюшка из русин. Поймала себя на мысли «в нашем», и улыбнулась: привыкаю, поди.

Батюшка из русин, черноглаз и чернобород, что тот грек. А службу правит по чину не торопясь, кое-где переходя со славянского на ромейский, не успели ещё перевести все слова. Язык греков труден, койнэ попроще, да ведь в храме на койнэ с паствой не говорить. Потому проповедь отца Владимира всегда была долгой: станет на паперть, коль лето или весна, зимой то, конечно же в храме стоит на амвоне, речи ведёт, проповеди глаголит. Пусть ноги к стылому мрамору пола пристанут, а слушаешь, рот свой открыв, умные речи умного пастыря Божьего про Херсонес, про святыни, про храмы, которых великое множество. Про греков, славян, про «мирове мирове» (ударение на первом слоге) люду любому.

В храмах уютно, свечечки, ровно солдатики, в песочке стоят, перед образами Спасителя, Его Матери и строгих святых.

А тут на пастбище раздолье, тепло. Народ стоймя в храмах стоит, а ей очередь пасти худобу. Но скотине разве расскажешь, что зелень травы подождёт до утра, раз хозяевам в церкви стоять от вечерни до утрени. Скотина, она каждый день рогами в рань раннюю в ворота стучится, на зелёную травку спешит. Всего и забот: подоить Бурёнку да Звёздочку, марлицей горловину сосуда накрыть. Еремеевна никак не могла попривыкнуть к здешней посуде: сплошь вся из глины, но корчаги, амфоры да и протчая здесь хороши, раз молоко стоит, не скисая сутки, а то и двое. Успевали сметанки насобирать да маслица наготовить к близкой ужо Пасхе.

Звёздочка, как будто поняв, что мысли старой перешли на неё, обернулась в сторону города, мыкнула, длинным хвостом прошлась вдоль по крупу: ранние оводы донимали, и шершавым длинным теплым розовым языком лизнула Еремеевну по лбу.

Та засмеялась: «Шалишь!», но тоже поневоле кинула взгляд в сторону града: что там такого?

Любопытство великая сила, особенно у бабья, и особенно у старух.

Назад, на дальние травы смотреть не хотелось и нутром холодел животок: а вдруг из-за новых камней обороны, что башнями да зубцами кривою змеей вилась, закрывая глазу дальнюю даль, вдруг там какая напасть? Знала: охрана мощна, стены каменных огород крепки и мощны, стратига люди расставлены строго каждый в своем закутке, а всё одно, Дикая Степь дремать не давала.

Оно то и то! Стены крепки и в два раза полукольцом оборонные стены толщей своей Херсонес берегли, и стратиг воинов стражи каждый день муштровал, а поди ж ты, пробирался поганый то ли половец, то ль печенег к старым воротам, то уводя полон, то приводя.

Торговались нещадно с перекупщиками, что почти сплошь из жидов, кое-где когда никогда армянин суетнётся: богатый был промысел, старый и очень прибыльный.

Еремеевна на то торжище никогда не ходила: жалко ведь было народ, слезьми изойдешь, на полоненных глядючи.

Вот и она прибилась к Шульге, тоже, считай, из полона. А что, хозяйка добра, Шульга вместе с ней к Единому Богу причастен, челядь, та её поважала. Как то вмиг челядь прознала, что Еремеевна в прошлом была повитухой, и пошли стар и млад к ней лечиться. Лечила, ходила на рынок за травкой какой, за медами да корешками. Но тот рынок был для ромеек, для знатных матрон, там рабов с верёвкой на шее никто не видал.

Благопристойно дамы держались, каждая с мужем, братом, иль на худой конец с такой как она, повитухой-сиделкой гуляли по рынку, роясь в шелках, притираньях да мазях. Драгоценные флаконы синего стёклышка крепко хранили их тайны о летах (годах), смуглой коже.

Ах, как патрицианки завидовали им, русинкам-словянкам за белизну нежной кожи да чистый румянец. Понимали гречанки-ромейки, что Бог создал их такими, смуглыми, с ранними до тридцати морщинками на лице, а все ж бабья зависть занозой торчала в женском греческом теле. Конечно, ромейки, конечно, империя, а белую кожу да светлые волоса Господь дал этим, с Севера дальнего пришлым приблудам.

Еремеевна вспомнила: Господи, сегодня же к женке стратига волос белить, довести до рыжинки, маски ей притирать, красоту наводить.

Охохонюшки, старая стала, даже это забыла. Демитра совсем уж заждалась, поди.

И няньки тут нет ей напомнить. Сама виновата, встала ранёхо, челядь спала крепким сном, а старческий сон разве за радость. Вон, давеча нянька всё щебетала про Киев да про Елену, ненаглядную боярыню свою. Чай, тоже о родимой сторонке скучает.

Нянюшка обжилась очень быстро: к Лютке пристала, Шульга ей не часто, но докорял про порученное да несделанное, но старушка старостью своей да немощью оправдалась. Шульга и отстал.

Да, хозяин хороший. И жёнка его не сердита, а всё равно у чужих, как в полоне. Вон, за ворота ни Лютка, ни мать её нос не показывали, все отговаривались то Люткиной толщиной, то недосугом. Вот и пасла челядь худобу, да и она подвязалась.

Еремеевна чуть не всплакнула, одумалась: грех! Уныние – грех! Осуждение – грех! Чего на долю свою думу думати: Бог все управит, каждому крест свой нести.

И аж вздрогнула: и впрямь на горке, на сопке кто-то крестище установил. Ладонью прикрыла солнечный свет: не то ли, Егорка? И кто с ним еще? Знала, что сегодня еврейский Пасех, но обычай воздвиженья крестов у них не водился, что ж там такое?

Старуха пастушка общественного стада шустрого найманца (нанятого на работу) попросила: «Я отойду?»

Тот понял по своему, закивал головою.

Старушка и подалась к воздвижению храма. Близко не подошла, чего-то вдруг испугавшись.

Егорка, увидев вдали знакомую бабу, рукой замахал: «дескать, здрасьте».

Вид самый мирный, что у двоих, отиравших заступы, что у немого. Те двое и рады невольному отдыху: им постоять, поболтать по-пустому, пусть даже со старой старухой честь невеличка, а телу отрада.

Пугал вид креста: стоял белой громадой, качаясь на теплом ветру, вокруг птицы умолкли, живность из мелких в траве не носилась. Ящерка выглянула из-под нагретого камня, юрк, и скрылась за камнем, кинув свой взгляд, взгляд почти человечий, на бабку.

Еремеевна совсем испугалась, хотела податься назад, на пастбище, но любопытство ещё не остыло: «Что так, Егорий?»

Тот замычал, руками развел: дескать, сам понять не могу. Товарищи закивали: «Мы что, мы простой люд мастеровой. Крест ставить? Пожал-те, ров кому вырыть, трубы под воду покласть, мы завсегда у рынка торчим, работу чего не исполнить, коли платит хозяин».

Еремеевна не унималась: «Что вы про трубы да кладку толчите? Крест-то зачем? Это ж крест! Да большой то какой. Не на могилу? Так тут ведь кладбища нет».

Те отрицали: «Ты, бабка, с разуму съехала? Чего торочишь (говоришь)? Какая могила, без отпевания и поминальнои тризны? Говори, да думай, старуха!»

«Так крест вам зачем? Хозяин то кто, неужто Егорий?»

Те аж заржали от шутки старухи: «Ага, Егорке под силу, рабу безъязыкому, кресты на холмах Херсонеса ладить и ставить».

Старуха шутки не приняла, пристала, отстать не отстанет. Сознались: хозяин Егорки, эпарх приказал им чуть свет, пока никто не видит, крест водрузить на холме в честь, значит, Пасхи».

«Какой такой Пасхи! До Пасхи далече, терпеть пост, терпеть. Сегодня же только у жидовинов Пасха, так там ставят в храмах семисвечник – минору, а крест здесь при чем? На холме?»

Один из подёнщиков рассвирепел: «Уйди, как отсюда! Сказано было: строить, чтоб никто и не видел, а тут ты пристроилась: что, почему (стал передразнивать бабку, (второй аж согнулся от смеха), кому крест, кому? Тебе что забота? Может, жидовины испросили, как вишь, квартал себе отвалили у самого моря. Тоже, однако, было нельзя, а отдали квартал.

Разрешение выбили? Выбили! Эпарх аж в столицу мотался? Мотался! Аж похудел после дальней дороги. Чай, с купцами не в честь, и дешевше не напрямки через море, а кругом в столицу подался.

Привёз разрешение им на квартал? Привез! Синагогу им строить не дали, может, потому и крест водружают, ага?»

И сам от собственных умнейших мыслей аж похорошел: гля, как ладно слепил!

Но бабка не утихала: «Не заговаривай зубы, мастак! Сама, знать, умею лечить. Зачем им крест на Западной сопке, а, умник сопливый?»

Второй мастеровой опять согнулся от смеха: «умник сопливый», это прозвище будет не отмазаться брату вовек. Так и пристанет к потомкам «сопливый», да еще и разумник? Люба потеха! Хорошее утро, эвон, сколько смеётся, на три недели хватит рассказов.

На Пасех, что приходился на 28 марта 6605 года от сотворения мира по старому стилю, в новом летоисчислении на 10 апреля, в современном летоисчислении в 1097 году, было ветрено, но стояла теплынь.

На окраине Херсонеса, на холме, что пустынно мрачнел за старыми воротами города, кипела работа, там подёнщики сооружали распятие. Большой крест сколотили из старых досок, не годившихся на строенья. Основой креста послужило стропило, перекладиной пригодилась сырая еще древесина, завалявшаяся «до лучших времен» на задворках усадьбы рачительного Фанаила.

Старый Егорка только диву давался, зачем прихоть такая соседу хозяина? Но работал, как всегда, торопко и со сноровкой, как будто всегда только и делал, что возводил кресты великие на холмах, в весеннем травы запустении. Солнце палило с раннего утра, прям таки май, а не март в окончании.

Однако работа на воле почему-то душу давила, вроде солнышко, вёдрышко, птички щебечут, мелкая тварь под ногами шныряет, радуйся, да и только. Евреи дали команду да и ушли, вот оно марево воли. Пусть малая, пусть на час, а все-таки воля, все безъязыкому радость, а радости – нет!

Что-то щемит в душе старика, как будто б напакостил кому-никому, а совесть грызёт, а совесть замучила. От того и солнце не в радость, и птичий гомон звучит невпопад, а тут ещё и старушечьи вопросы-расспросы совесть прибавили.

Робята работали молча. Подрядились два человека из местных, да вот Егорку пригнали им на подмогу, старого да еще безъязыкого, что с ним толоки водить (толоки – разговоры).

Жара донимала. Работали молча, посул был за работу отменный, в другой раз за такую работу полушки не выпросишь, не сторгуешь у еврейского люда, а тут аванс отвалили звонкой монетой, еды подогнали, ешь, не хочу, да еще и посул за отработ посулили немалый.

Втроем работа кипела: Егорка к работе с мала приучен, без слов понимал, что прежде берётся в работу, что после. Робята больше для вида махали топорами, отдав всю работу Егорке. Конечно, когда крест сооружали да на место торчком ставить пришлось, тут попотели. В темечки солнышко било, жажда пива-эла просила, но назначенный срок подходил, вот-вот заказчик прибудет, и потому работали споро.

Отвлекла не намного трескотня неугомонной старухи, добавила кручины-печали в мозги, но снова работай, заказ исполняй.

Крест водрузили, собрали свой инвентарь, спокойно доели, спокойно допили всё то, что принес им хозяин Егорки и по домам подались.

Двое ушли, по дороге ругаясь, делили добычу, считали да пересчитывали местные «херы». (херсонесские деньги, печатались на медном дворе в центре Херсонеса, на них ставилось клеймо «хер», потому и назывались в просторечии «херы»). Ругали заказчика почём зря: пожалел, шкура, византийских монет, пусть облегченных, не полноценных, но все-таки лучших, чем местные медяки. Длинной дорогой языки чесали, старались, ругали заказчика, ругали себя, продешевили, ругали друг друга, и в целом покрывали бранью весь мир.

Да что с них возьмёшь, подёнщики, одним словом, халтурщики.