Отца привезли ночью. Забарабанили в тёсаные ворота, что обшиты дубьём на всяк такой случай, застучали ногами, дубинами, мать всколыхнулась: беда! Не княжьевы тиуны или иная какая погибель, не русичи пьяные по слободе шатанье устроили с медведями да кабанами на привязи, пришла другая беда!
В сердце как ком, ни оха, ни вздоха. Домна взобралась в спаленку терема: беда, матка, беда!
«Открывай»!
Мать, как полотно в цвет белейшей рубашки, косы под плат, наскоро на рубаху накинула верхнее, поторопилась выбежать вниз.
Дворня собралась с огнями да с топорами: кто так стучит, греха не боясь, ноченькой темной, мёрзлой и стылой, дом то пустой: хозяин в отъезде.
Домна мать поддержала: у той ноги подкашивались от близкого горя, все дальше белела лицом, хотя дальше вроде и некуда.
«Кто там стучит»? А в ответ: «Отворяй, хозяина привезли! Да живее, час не ровен, кончиться может».
Со скрипом открыли калитку в заборе: ворота открыть, а вдруг кто лихой? Прыткая Домна голову за ворота высунула: «И впрямь, наш хозяин!»
На наскоро срубленных из берёзок двух перекладинах, на клочьях чёрного сена тело хозяина, без движения, без дыхания. Мощные руки кто-то сложил, на грудь положили, такого хоть счас в могилу.
Мать враз сомлела.
Голос оттуда, из-за ворот: «Куда вашего-то складывать будем? Да торопитесь! Нам до рассвета еще остальных развозить, до утра, до рани успеть ба». Засуетились, воротца открыли, оттуда двое рослых внесли тело, осмотрелись. От света дворницкой ещё темней становилось, чёрные отблески факелов даром коптили чистое небо.
Пришлые молча бросили тело на землю, развернулись, перед воротами, обернувшись, поклон сотворили: прощайте, однако. И растворились в ночи. Топот копыт, и так приглушенный, стих в темени ночи. Кто эти двое? Откуда хозяин? Что за напасть?
Двое старушек возились близ мамы. Юрко подбежал, бабки зацикали: «Уходи-ка, малец, не видишь, как матери плохо»? Мальчик не слушал. Опустился на корточки, поднял безжизненную руку матушки родной – беда!»
Сзади кашлянули взрослые дяди: «Что делать, хозяин?»
Обернулся. Толпа мужиков, вся дворня, челядь, холопы стояли кругом: «что делать, хозяин?». И понял: хозяин-то – он!
В тринадцать, мальчишка, мамкин любимец, пестованный-пестованный до баловства, и хозяин?
Завертел головой: что делать, что делать? Челядь молчала…
Выдвинулся старый Пахом: «Слышь-ка, хозяин, у батюшки твоего рана в груди от сабельки будет, не половецкой, а нашей. Нужно на княжий правёж доложить, иначе сожгут, Святополк не жалеет. Сожгут, ой, сожгут, не помилуют!»
Мальчик вроде как и не слышал: сзади него белое тело отца в белой рубашке, вышитой матерью редким узором утицей, деревом вечным да родовым, вьётся красный узор по белому полю, редкая редкость в нонешние времена.
Вышивке только учились, входила новая мода в знатные домы, по тканому полотну руки боярынь, княжон иголкой водили узоры – расцветья.
Мать исстаралась: отцу вышила саморучно по рукавам да отвороту рубахи чистый старинный узор древнего древа, утицы-птицы, рода начальницы, племени знак.
Ворот рубахи разорван до пупа, из белой груди сочится красная жидкость, падая неслышными каплями на землю сырую.
Так и запомнил навеки каплями красную кровь, и мамины руки, разбросанные по земле, скелетевшие миг от мига. Открытые дивные очи милой матуси уже закрывала старуха платком-покрывалом.
В ночь потеряв и мать и отца, сидел до заутрени, как сам мертв у матери в горнице, не отходя от холодной руки. Теплые руки мальчишки держали холодную руку её, согревая дыханием, но холода мрак руки матери удерживал крепко.
Едва оттащили… Не помнил ни поминальнои тризны, ни отпевания в церквушке на погосте (кладбище). Не помнил совсем!
Сколько раз он потом, в тишине полумрака убогой вырытой кельи пытался вспомнить хоть миг, но помнились руки, красивые белые руки, леденевшие в его дрожавших руках, белые тонкие пальцы без украшений (мать наряжать себя не любила, и часто в храм относила подарки отца, лалы да яхонты: кровь на них, кровь!). Руки так некрасиво покрывались синими пятнами, мамины руки. Почему-то запомнил рыжий пушок волос на нежных руках. Удивлялся, вроде мать не рыжей была? А пушок вот запомнил…
А как хоронили не помнил. Отца вовсе не было будто. Кроме капелек крови из рваной рубахи не помнил совсем ничего.
От княжеского правежа запомнил одно: «Сын за отца не ответчик!»
После тех похорон свалился в бреду, а сколько, не знает.
Но утром однажды вышел во двор. Привычная суетня богатого дома привычно-обычно обыденным хлопотом круговерть ежедневных событий держала челядь, холопов у дома.
Входила скотина во двор, мыча от предвкушения близкой сладкой водицы, бегали юркие поросятки, как собачонки, по стылому двору, утица пыталась лебедушкой белой проплыть по двору, да только корячилась с ноги на ногу, крякая на весь двор.
За хлопотами не сразу увидели на стылом крыльце, расшитом резными узорами под дуб да клен белый, хозяина молодого. Стоял бледный, худой, в одной исподней рубашке, не замечая ни стылости, ни своей срамоты.
Домна вмиг подскочила, взяла под ручки, завела не в хоромы, в кухню ввела покормить.
Ел будто нехотя, брал в руки только что было из постного хлеб, лук да репу. Пивом домашним запил нехитрую снедь.
Домнушка захлопотала: «Юронько, милый, сейчас же не пост. Вот, рыбки отведай, а, хочешь, я уточки изловлю?» Рукой отмахнулся: не надо! «Домна, скажи, кто мой отец?»
Та даже руками от изумления всплеснула: «Юронько, милый, как кто отец? Батюшки родного что ли не помнишь?» Даже мыслишка мелькнула, может, малец и тронулся часом. И то, потерять враз и мать, и отца, свихнешься, коли сердце имеешь.
Юрко продолжал, сердясь на скудный умишко старушки: «Кто мой отец?»
Та, наконец, поняла, и что врать тоже не нужно, тож поняла Начала, глаза в стол опустив, руки под щеки:
«Бают, отец твой в разбойниках был. Душегубом! Ночами лесами ходил со своею ватагой. Слышь, был вроде как в атаманах. Грабили что купцов, что боярский народец. Оттуда матушке и приносил в чистом платочке лалы, рубины, сапфиры да яхонты из мокрого черного леса.
А бают еще (старуха аж раскраснелась), что батюшка твой воровал так чисто для наслажденья, матушке колечко иль гривну (женское шейное украшение) добыть.
А как узнает, что в храм относила подарочки мужа, так поколотит, конечно, но сердцем отходчив покойничек был.
Ойкнула, про покойничка зря она что ли? но мальчик-отрок на это и ухом не двинул. И продолжала: «колотит-колотит, а потом снова привезет, да еще краше гостинец.
Но страшное люди бают-толкуют, что батюшка твой не только за гостинцами по лесу шастал. Жёг села, деревеньки, посады, а людишек в полон отдавал! Князюшек этих, что свои деревеньки ему отдавали, Святополк, а что Святополк? Князь Святополк, слышь, их не тронул, видать, откупились. Князь наш знаменит своею скаредой. Недаром жидам пол-Киева на откуп отдал. Да мало, все мало, ему, окаянному. А делать что будешь? Ну, кто супротив словечко промолвит, на того дружина из русов враз налетит, на правёж. Под дыбу или по обычаю в плен продадут. Куда ни кинь, везде клин!».
Отрок слушал, не перебивая ни вздохом, ни словом болтовню неугомонной старухи, а та продолжала, уже искренне переживая и за себя, и за Киев, и за свою деревеньку, что где-то там затерялась, в глубине полесских дубрав.
«Вот люди и бают, что батюшка ваш (от злости на князя сама не заметив, перешла на недоброе «вы») не в последних у князя ходил порученцах. Сам, то конечно, отца не видал. Они, слышь, через огнищанина какого-то соотношались. Тот и дележку творил: князеву – что, что – огнищанину, что – прочей ватаге.
Дом-то от ваш на те деньги и строен. Ворота тесанные да крылечко с узором на горе людском, да на стонах ребят.
Матушка сколько раз от него уходила, да вот куда. Привезут назад, запрут в ее горнице, ты маленький был, ты и не помнишь?»
Покивал головой: «Точно, не помню… А вот огнищанина того знаю! Видел на торжище, я тогда маленький был. А огнищанина помню, злой он был, нехороший».
Домнушка подхватила: «Точно, что был! Вскорости, как мы в девятый денёк на могилке хозяйки поплакали, нашли того огнищанина на юру. Повесился, что ли, или ему кто подмогнул, Господь один ведает. Может, и князь, концы в воду, слугу на березу. С мёртвого спросишь, ага. Потому и тебя не пытали на княжем двору. Князю свой недочет народу открыть было неможно: народ и на вилы за такое поднимет. Так что отделались мы легким испугом: огласили, что ночью на батюшку твоего разбойнички-то напали, и делу конец. Ты, милой, кушай, кушай!»
«Нет, Домнушка, сыт я по горло отцовским добром!», – и ладонью прихлопнул по столешнице дуба.
Домна хотела поплакать да пожалеть несмышленого отрока, сироту, а перед ней за столом сидел возмужалый, разве что не мужчина, хозяин.
«Ох, как на батюшку-то похож! Если б не матери чистые очи, крут был бы отроче. Юрочком да Юрком и не зови, вон как глазищи сверкают». Оробевшая Домна, растерявшись спросила: «Что ж делать, хозяин?»
Его подтолкнули эти слова, поклонился стряпухе, шапку на голову, и в раз подался со двора.