Елена отрешенно смотрела на тусклую лысину мужа. Полумрак церкви, трещат свечи, диакон читает такие забытые и такие привычные речитативы. Мужчины справа, женская часть налево, всё и вся как всегда, всё так необычно привычно.

Свекровь исстаралась: как только резцовый возок встал у тёсаных воротищ боярских хором, хотя едва-едва рассветало, старуха подняла на ноги всю дворню. Как угорелые, носились мужики и бабы, топя жарко печи и баньку, творя пироги, носясь в закрома за тем или этим.

Припасливая Лидия еще вчерась гоняла ключников и стряпух на торжища столицы, те и тащили груздочки, лисички, боровики, да все свеженькие, да все ядрененькие. И где только нашли свежих грибков, Бог его знает. Да к грибкам снедь тащили возами: старуха встречала невестушку из плена-полона.

И какой только путник ни встречался им на дороге, всякому всё объясняли, полон, дескать, встречаем, полон. Старуха светилась светлою радостью, моталась по торжищу, выискивая, выбирая, брать драгоценные рытый бархат или золотный (рытый бархат – с тисненым рисунком, золотный шит золотыми нитками), и, махнув рукой, брала оба куска, только разного цвета. Рытый взяла червлёного цвета (красного), золотный, небесно-лазоревого, так подходящего к васильковым глазам драгоценной невестушки.

Купчишка, увидев такого покупца, нахваливал парчу-аксамит да камку. Шёлк блеском блестел, а синева неба оттеняла красоту одноцветной росписи на драгоценной ткани. Наволоки (все привозные ткани на Руси назывались наволоками) тешили взор, но так опустошали тугие кошеля богатеньких боярышень и купчих.

Старуха аж разгубилась (растерялась): сыночек никогда не баловал жёнку, ну, не считая первых лет брака, такими роскошами, а теперь ей вот пришлось бегать по торжищу день-деньской.

Коротенький, как горобиный нос (горобец-воробей) денёчек катился к закату, а нужно было еще прикупить соболей да куниц на оторочки. Да главное не забыть: перстней, браслетов, бус да серег, да колты (височные кольца, прикрепляемые к женским головным уборам знати) приличные по случаю поискать.

Наконец догадалась, и наутро купцы-коробейники прытью неслись к богатейшим боярским хоромам, пинками оттесняя конкурентов. На добела выскобленные дубовые доски столов ложились, сверкая, рубины и яхонты, смарагды и небесной эмали лазурь. Челядь из ближних завистливым оком дивилась на роскошь, даже персты (пальцы) шевелились, примеряясь к этим забавам боярской ненасыти.

Вспотела старуха, цеплялась за куны, бренчала гривнами меди, а сторговалась таки, сэкономив себе в потаенный мешочек серебришко да трошечки злата.

Купцы от порога откланялись, земные поклоны отбили положенные и довольными разошлись. Старуха – в покои, по кладезям да шкатулкам раскладывая драгоценный убор для невестки. Не стесняясь себя, ворчала, ругая сыночка за такие расклады, ишь, расстарался, родимый. Понятное дело, пропавшая жёнка нашлась, ну, нашлась так нашлась. Нацепил б на нее шубу рытого бархата, крытую соболями и хватит, и так хорошо! Куда ей в таких-то обновах ходить? Ну, сходим мы в церковь и все, под замок! Рытцы (рытый бархат) да наволоки зачем, когда дома и в крашенинах (крашеных тканях) сермяжных (домотканая шерсть, шедшая на нижние и домашние одежды для посадских и боярских людей) можно ходить.

Сколько лет ходила в сермяге и ещё больше походит, чай, не княгиня.

Баловать жёнку, то последнее дело, а суровость старухи невестке известна была все долгие десять лет жизни с супругом. Едва сын за порог, старушка, сгоняя елей из зениц (глаз), ела невестушку поедом: и встала не так, и села не там, и почему улыбалась, и почему улыбку скрывала. Угождала невестка, только что воду ту не пила, что старушка ноги свои обмывала.

Ну, да суть то не в этом!

Возок подвезли почти вовремя: успела старуха деньги сына истратить с толком и пониманьем момента. Банька топилась, грибочки скворчали, девки-умельницы ночами при свечах да лучинах торопились, нанизывая жемчуга на обновы Елены.

Банька стопилась на славу! Духмяный пар на мяте и череде, березовый веник, чистый пар от камней: банные девки мыли Елену чуть ли не десяти водах. Когда отбили коросты и чистая кожа зарозовела, девки, укутав Олёну в чистейший белейший лён полотна, принялись за выческу длинных волос, убивая оставшихся от пара вшей, вычесав гнид. Ногти отхолили, почти до подушечек отрезав черные скрюченные ногти, затем передали боярыню бабкам, чтоб те принялись за лицо. Бабки-ведуньи знали толк в травах и притираниях, и морщинки оттаяли, чернота отъелась и вышла, розовость щёк заменила прежнюю бледность.

Бледность в славянках не славилась. Бледнотой могли отличаться только блудные девки, с вечно-синими мешочками под глазами.

Дамам приличным следовало быть полнотелым, с розовой кожей, дороднеть прилично годам.

В покои ввели, как княгиню, в новых одеждах, одно на одно надетых на чистое тело. Вначале рубашка до кончиков пальцев ноги: короткое платье носить, то сраму иметь на весь Киев. Затем одето платье из выбеленной тёплой и тонко выделанной сермяжки для тепла, ну а затем уж одето новьё и новьё. Елена вновь перед мужем встала статной, с гордой осанкой и плавной походкой.

За барским столом ели молча: во-первых, обычай велел, во-вторых, Елена, как села в возок, встречена мужем, так словно водицы в рот свой набрала, всю дорогу молчала, молчала и дома.

Муженёк всю дорогу тоже молчал. Вначале пытался расспрашивать верную подругу про плен, но увидев, как исказилось мукой бледно-серое личико жёнки, тож замолчал.

Так вот в молчанку играли, а уж третьи сутки пошли. Старуха в баньке невестку пытала-пытала (пытать – расспрашивать), да все без толку. Та тупо молчала, кивая своей головою на «да» или «нет». Старуха даже проверила, не безъязыкой ли невестушка стала в плене-полоне? Али какой другой изъян прихватила, мало ли чего в плену то бывает. Боярыня статна, высока, соболиные брови да синие очи не только какого басурмана приворотят, свои тоже охотнички найдутся, тому и молчит невестушка милая, что нахваталась изъянов в плену, а сыночек, дурак, зря очи не сводит с порченой жёнки.

Сжимала старуха постные губы, держа при уме свои думки, а на устах медок да елей, и потчевала и потчевала невестушку снедью: грибочков отведай, свет мой Елена, да рыбку, то рыбку то кушай.

Елена к еде едва прикоснулась: от вида обильной еды едва не стошнило. Долгий пост неяденья заставлял к еде привыкать, как к роскоши, а не как ко привычной трапезе дня.

Молчали, вкушали Богом посланную еду. Открестились, поклонами поблагодарили небеса за пищу денную, и отправились в храм.

Елена стояла, отрешенно смотря на лысину мужа. Бабы налево, мужской род привычно направо в храме стоят.

Стыд жёг Елену, калёным железом жгли взгляды людей. Стояла, как кукла, наряжена, как идолище языческое в жемчуга и скань, рытый бархат да оксамит; боярыня собирала на себе женские взоры, как губка. Мужчины те тоже, искоса, незаметно старались взглянуть на виновницу торжества: женский стрекот да байки купцов разнесли новину по окрестным округам. Баба как баба, только что высока, как жердина. Поснимай с неё всё это богатое узорочьями барахло и останется палка от метлы, да и только. И что в ней нашел этот лысый боярин? Бают, взял из простых за красоту да тихий норов. Ну, тогда ещё куда ни шло: тихий норов, то бабья краса.

Взгляды жгли, прожигали насквозь, как гвоздями калёными в каждую точку спины, в каждую точку, и ворох одежды не скрывал боль от этих гвоздей…

И, когда дьякон запел: «помолимся, братья и сестры, за плененных и убиенных…», – осела мешком на камень плиток изразцового пола. Свекровь, что бдила за жёнкой, стоявши чуть ли не вплотную к невестке, ничего не второпила (не поняла): изумлённо озиралась на женщин, что подскочили, да кинулись со святою водой к осевшей на пол Елене.

Служба продолжилась точно по чину, ни епископ, ни дьякон ни на йоту не отступали от канонов: пусть паства сама проявит должное ей милосердие к недужной.

Елену вынесли на свежий воздух вечеревшего дня. Муж поднял на руки отяжелевшее тело, жена была как мертва: бледность лица да закрытые очи, и только вздох выдавал, что жёнка жива.

Не стал ожидать времени исповеди, с величайшею осторожностью положил боярыню в тяжёлый возок, укутал жену мехами, положив голову жены себе на колени, и возок тронулся в путь.

Всё время молчанки, всё время стояния у креста, молился Всевышнему, обещая себе, но прежде Ему, что сделает всё, чтоб алмазы в глазах благоверной льдинками таяли в его любови лучах. Терпел долго, потерпит еще: наказание за грехи, его да матуси, каралось, и ох как каралось. Всё бы отдал, открутил время назад, и ни за что не отпустил бы эту драгоценную ношу на поклон в монастырь. И прошло то времени и мало и много, а каждый день, что годочек. Ну, а теперь, никуда со двора, никаких поклонов вдали от Киевских гор. Надо будет, и храм у дома построит, и Богу слава, и грехи отмолятся, отобьются поклонами, и жена будет рядом, всегда только с ним, только рядом. Надо, и жемчугами дорогу ей выстелит хоть к храму, хоть к бане.