По неделе, как возвратился, мать у порога заголосила, запричитала:

«Уж лучше б молчала, невестушка милая. Поутру, как встала, до утренней службы, до заутрака брякнула, милая: «отпустите челядь на волю, холопьев також. И снова заглохла. Борони и спаси, меня, Господи! Взял в дом девку, да еще из простых, отъелась на злате да серебре, отоспалась на мягких пуховиках, жемчугами до низу утыкана, а в благодарность, на тебе, вольную дать рабам твоим, да?»

Почти билась в истерике, вспоминая и прежние и новые грехи своей горе-снохи.

Словята, едва стреножив коня, молча бросил вожжи кому-то из челяди, по пути удивившись: на дворе было тихо, челяди ни во дворе, ни в сенях не заметно. Обычно двор был наполнен рабами: кто в сени, кто из сеней. В конюшнях народу толпилось, на задних дворах тем паче, в хозяйском дворе под бдительным оком тиунов рабам работа найдется всегда. Хоть сутки паши на хозяина-барина, работа найдется и в двадцать пятом часу.

Мать, едва поспешая за сыном, подобрав полы одежды, запыхавшись, твердила: «с ума женка сошла, умом тронулась! Видано дело, зависимый люд на волю пускать. Я, что ли, за пряслица сяду? Или бурёнку доить старой мамке прикажешь? Челядь, что скот, хоть государственный раб, хоть бы и княжий!»

Боярин метнулся к светлице жены. Та, сидевшая у оконца, привстала, произнеся обычное приветствие жены мужу: «Здравствуй, свет мой навек!»

Бабки-ведуньи постарались на славу, перед ним почти прежняя молодица: румяна, статна. Чистый лоб не покрыли морщины, розовели уста, белая шея унизана жемчугами, тонкие длинные пальцы в перстнях. Колты тихо звенели от поклона жены. Чистый волос покрыт домашним светло-синим платком, под цвет васильковых очей.

Почти прежняя молодица, только в глазах всё те же алмазы, не растаяли льдинки, не ушли. Стояла Елена, вроде своя, а всё же чужая.

Не успел боярин спросить про здоровье жены, как та, открыв рот, твердо глядя ему прямо в очи, сказала: «Садись, брат мой, присядь»!

Успел удивиться: как это – брат? Муж все-таки, венчанный!

Мать локтем толкнула: я ж говорила, с ума сошла, бедолашная!

Жена, выставив ладони вперёд, продолжила твёрдую речь, и понял: покорности прежней не жди. Перед ним тверже камня каменного, алмаза алмазного синие очи: такую жену хоть бей, хоть вкапывай в землю, она отступать не намерена. И, присев на тёплую лавку, уперся руками о ноги, приготовился ждать.

Славянский характер таков: терпелив народ, терпелив на многие годы. Он терпит князей, терпит бояр, терпит мздоимцев, терпит так долго, что кажется тем, народец такой терпелив будет вечно.

Но наступает мгновение, и бесполезно упрашивать, умолять, насылать верную стражу пороть неразумных. Будет стоять этот верный народ за правду, за веру до смертного часа непреклоненным.

И потому Словята не спорил, не уговаривал, не пресекал бунтовские речи жены. Понимал, что тихая речь есть результат такого терпения.

А жена продолжала: «Я думала много и вот, я решила. Решайся и ты. Если со мной хочешь жить, условие у меня лишь одно: отпускаешь на волю и челядь, и прочих рабов, своих и чужих. По мне раб, он раб и раб трижды.

Хоть из челяди он, хоть и холоп (челядин, множественное число – челядь: раб из пленных-полоняников иноземного происхождения, находился челядин в полной и безусловной власти своего господина. Челядь и скот в письменных памятниках часто называются рядом. Холоп – раб из соплеменников. Становились холопами в результате самопродажи, женитьбы на рабе «без ряду» (договора), бегства «закупа» (полусвободного) от господина. Холопы могли заключать сделки, иметь имущество, передавать его по наследству).

Мне всё одно: рабской участи, я, свет мой Словята, навиделась, насмотрелась.

Я не слаба. Я твердо решила: я тоже раба в твоём доме. Неделюшку думала, целую неделю. Вся жизнь перед глазами промчалась: матушкин дом, братец, которого грамотке я учила: «аз, буки веде, глагол добро есте…живите зело, земля, и иже како люди… мыслите наш онъ покои… рцы слово твердо». И я реку слово твердо!

Дома у матушки я вольной была, а здесь, почти в княжьих хоромах, я – только раба. В побрякушках»…

Свекровь аж задохнулась от злости: «в побрякушках?? За эти жемчуга да яхонты мы деревеньку продали с холопьем и смердами!»

Елену словно хлыстом отстегали: «Деревеньку продали, зачем? Побрякушки, кровью омытые, мне подносить? Раба я, только в хоромах, да златом покрыта и серебром. Там, в дикой степи, я тоже рабыня! Там тоже кормили, чтобы не сдохла».

Свекровь было снова хотела словечко наглой невестке промолвить: совсем уж зарвалась молодица, живя без бою, без страху, да сын так взглянул, что та осеклась.

«Вот я и не сдохла. Так там хоть честно: рабыня. И обменяли, ну словно рабыню, на серебро. Иль злата муж не пожалел, отдал поганым? Я очень долго не понимала, почему монахи твердили: «раб господен свободен еси…». Теперь понимаю! А остальные рабы, им, что, дальше страдать?

Отпусти, брат мой по вере, и меня и рабов. Меня в монастырь, рабов пусть изгоями, пусть пущениками, або прощенниками (холопы, отпущенные за выкуп и отдававшиеся под патронат церкви; пущенники, отпущенники – отпущенные на волю без выкупа рабы; прощенники-рабы, явно относящиеся в церковной принадлежности).

А лучше всего, отпусти ради души нашей спасения, пусть люди задушниками поживут (задушники-рабы, освобождавшиеся ради спасения души, зачастую по духовным завещаниям).

К родному братцу да матке родимой, брат, отпусти, не держи силком в клетке златой, да немилой»!

И бухнулась на колени: «Прости, брат, прости… И ты, сестрица по вере, прости…»

Свекровь тихо зашлась от нечаянной радости: как это, как это, невестушка прощеньица запросила, паскуда неродная.

Челядь томилась у дубовых дверцат (дверей). В доме было так тихо, слышно только, как мышка скребётся в темном углу. Дворня дыхание затаила: что скажет воин, славный боярин, князюшке друг и Ратибору товарищ?

Загонит жену по плечи в землю сырую, как неверную жёнку, или на волю к матери в дом ехать велит? А что с ними, с рабами?

Тишина была мёртвой, стояла в воздухе тишина, аж звенела в ушах, и хриплый лай дворового пса и урчание кошки только подчеркивали эту страшную тишину.