И почему людей так тянет в Херсон, неведомо. Море плещет красиво, да мало ли высится городов у морских берегов? То ли жёлтые камни стен и домов влекут, да мало ли городов построено из инкерманского камня, Рим, например. А, может, невольничий рынок? Так рабов можно продать в Калос Лимене, Керкинитиде или прогнать до Железных ворот (Дербента), тогда выгода может тройной статься.

Так что тянет в Херсон?

Прекрасные глаза Мириам для Иакова, ночи с суданкой Атраку? Так прекрасные девы найдутся в народе любом, в городе каждом или селе.

А что тянет сюда паломников из греков, славян, болгар и ромеев?

Отвечаю – намоленность храмов!

Вечен город, в котором жил хотя бы один праведник, вечной будет земля. А в Херсонесе множество храмов, много церквей, монастырей. А где храмы, церкви да монашеские келии, там неминуемо явится святость. Нет, не всех тех, кто правит службу или молится днями-ночами в сырости инкерманских пещер, ибо грешен человече по сути своей, грешит.

И почему грешник стремится, ползёт, стирая ступни и поршни, (мягкая славянская кожаная обувь) к источникам святости: могилам да родникам, мощам да пещерам? Преодолевает тысячи верст трудных дорог (понятие «верста» появилось в конце 11 века), зачастую опасных. И море бурлит, и половец с печенегом по степям шастает, ищет добычу, и дикие звери не перевелись, а ромеи идут, добираясь кругами, добираясь впрямую чрез море, и словяне идут по Днепру, и болгары идут через степи и море.

И идут, и идут, и идут… Не просто бродяги души, а купцы и бояре, князья и дружина, простонародье и знать.

Придут, припадают к мощам, припадают к водам, припадают к пещерам…

А что значит святость? И где она есть? И кто оно есть, святой или святая? И где искать источники благодати?

Чистота и свет, свет чистоты, божественный свет, к нему стремится народ издалека и сблизу глотнуть чистоты, почувствовать свет.

И идут, и идут и идут…

И кто из людей, стремящихся к свету и чистоте, думал, что тёплым весенним солнечным днем ведут из мрачного склепа оборванца-раба, которому некому передать, некому рассказать, за что он терпит муки душевные, что когтями рвут сердце на части, за что терпит страдания голодом, отсутствием света и влаги?

И надумывал он говорить про свои беды-злосчастья? Или нет? И кому?

И кому было дело до оборванца? Истлели одежды, лохмотья совсем уж не живописно болтались на тощеньком тельце, заплетались и спотыкались босые тощие ноги, болтались космы седые по хилым плечам, жмурился глаз от непривычного жёлтого дня.

Ведут оборванца сытые люди, ведут, наслаждаясь тихой беседой и видом раба, который, хрипло дыша, поднимается шаг за шагом, медленным, даже очень медленным шагом к кресту, что стоял на холме, обдуваем ветрами.

Эти люди очень бы посмеялись, весьма и весьма посмеялись, если бы кто то, нашелся бы кто то, кто б им поведал, что ведут они старца святого. Худого заику в рваных отрепьях – в святые?

Космы седые, ребра тощи, вон он идет, спотыкаясь о камни, и это святой? Да помилуй нас, Яхве, какие святые у христиан!

Ни страха, ни уважения, так, может, редкая жалость к оборванцу-рабу. Впрочем, кто и когда жалеет рабов? Неприлично и говорить в приличном то обществе о жалости к побеждённым, о жалости к самым презренным, к отродью – к рабам!

И презрительно люди с холма восклицали бы: ох, уж, эти нам, христиане!