А Фанаил смерть принял гордо, единственный из толпы своих соплеменников и одноверцев.
Почти равнодушно-спокойно вышел из дома, когда окружили квартал отряды варангов, равнодушно-спокойно смотрел, как тащат Анну, детишек, других жён и деток еврейских. Равнодушно-спокойно смотрел, как извиваются, плачут здоровые мужики, что вместе с ним совершили казнь нижайшего из рабов, презренного христианина.
Единственный он понимал, что неминуемо наказание за поругание святого. Знал, понимал, и ликовал. Тело терпело побои варангов, очи смотрели на истязание жены и детей, ноги дрожали от усталости, а душа ликовала!
Смертные смертны, всех ждут в аду!
Но смог иудей в стране христианской, пусть на окраине, но среди христиан сотворить им такое, что пусть теперь бесятся, казни творят. Жалко жены? Немножечко жалко: прожили, поди, столько лет, приросли друг к другу две половинки. Детей жаль побольше, но в расчёт брал, что деток отпустят, так, посекут, посекут, пусть до мяса, до крови. Так кровь отмоется и застынет, мясо вновь нарастет, зато злее будут еврейские дети и отомстят за него!
Знал, предчувствовал и понимал, что его непременно казнят и даже публично казнят, может, даже в Константинополе, перед базилевсом и императрицей. Голову отсекут, но прежде успеет он выкрикнуть снова: «недаром я – жил, недаром я – жид!»
Безземельные иудеи веками точатся по земле, пресмыкаясь перед живущими на землях своих, топчущих степи и долы, горы и веси. Передохнули предки его немного в Хазарии, да недолго. И досталось ему, умному, красноречивому, знающему больше их всех книг и людей, доля сугубая претерпевать на земле Херсонеса долю несчастного, долю простого еврея.
Так пусть царственный базилевс теперь знает: есть иудеи, что не могут молчать, не могут терпеть, пока на исконной земле иудеев христиане творят молитвы и храмы, борясь за гроб Господень и чашу Грааля. Византийцы нахалы, имеют землю предков его, землю евреев. Так пусть знают теперь, что есть иудеи и они не рабы, а хозяева жизни. Имеют богатства, имеют детей, имеют религию и нет только земель. И полной власти над миром!
Кичатся христиане своей тысячелетней империей, империей христиан? А где был Господь христиан, когда на холме, на западе Херсонеса, он казнь сотворил, воплотил казнь буквально по библии? Как допустил Он повторность момента? Ведь он, Фанаил, до крапушки, до миллиметра повторил казнь Христа, пусть с другим статистом-христианином.
Пусть славянский монах, а не сын иудейки статистом ему послужил, так где сила гнева Господня? Да, он не смог на монаха крест возложить, чтобы тащил на свою он Голгофу тяжесть такую. Не смог, ибо слишком бессилен монах. И не стал он двоих, для правильности декораций, вешать на двух рядом стоящих крестах, слишком большая была бы огласка. И уж слишком быстро поняли бы христиане, если б посмел водрузить громадный крест на монаха, что кощунствует иудей. И потому не сумел он достичь совершенства, а он так любил совершенство. Равно как сам совершенен и был.
И что смог их Господь? Всего навсего то: убить его и других, творящих с ним миссию освобождения? Мелковато будет для Господа!
Пусть гром прогремел в пять часов вечера, когда пронзало копье (заметьте, думалось Фанаилу, моё копье, и только моё!) сердце монаха. Так почему же грому не прогреметь, дело-то вечером марта двадцать восьмого, весна, всё же, весна. Грому естественно и греметь.
Пусть колесница с небес огненными колесами крутила с небес до земли и снова до неба. Да мало ли как солнце играет в вечерней тиши.
Пусть ясный день, тёплый, как летом, сменился морозью вечера и ветром прохлады, так климат Тавриды – климат морской, и потому можно утром встречать тепло непогоды, а к вечеру ясный мороз.
Нет, заблуждались и заблуждаются христиане, когда ставили и вновь ставят храмы, часовни Христу и Матери Божьей. Они ошибались и ошибаются вновь.
Пусть казнят его, Фанаила, зато другие евреи увидят, как он был прав и как совершенен, и как соблюдает учение верное, тысячелетнее.
И как неправы они, христиане, закореневшие в ложных своих убеждениях, погрязшие в Новом Завете. За истину таковую и смерть принять невозбранно! Даже почетно, чёрт меня подери!
И шёл Фанаил торжественно-равнодушный, с презреньем смотря, как плачут его одноверцы, как тянутся к женам и детям, прося напоследок милости у христиан; как жадные руки язычников из варангов гребут номисмы и куны за право прижать напоследок ребёнка или жену.
Мельчают людишки, думалось Фанаилу. Когда казнь на холме творилась воочию, как эти же люди гордились собой. Как хвастались тем, что, когда монах, спотыкаясь, тащился-карабкался на бугорочек холма, они подножки ему подставляли и смеялись, смеялись, смеялись. Как были отважны, когда каменья бросали они в одинокого. Как намочали губку с солёной водой и подносили ко рту жаждущему жизни. Как, отпихивая один другого, торопились вонзать в руки и ноги висящего острые гвозди. Как старались суетно изображать древнеримскую стражу. Как поправляли терновый венец, стараясь, чтобы вонзались шипы в чело страдальца. И очень жалели, что не было рядов двух громадных крестов с разбойниками, висящими на них, как когда то Христос и Варрава, и третий.
А самые смелые пеняли ему, Фанаилу: чего мол, не до конца воспроизводим сценарий? Не достоверно, огрех! Вон, можно старого Егорку подвесить, он всего навсего раб, и наказание за казнь старого дурня никто не несть не будет. Можно найти и второго статиста, тогда только это действие будет Голгофой!
Тогда Фанаил отмахнулся от них: дуралеи, что с них возьмёшь? А сейчас пожалел: правы были люди, правы! И потому сожалел только об этом дивном моменте.
Если бы жизнь ему сохранил император (Фанаил ни разу не усомнился, что весь этот фурор был для него, виновника казни, и сам! сам император решит его волю и жизнь, раз сам! император прислал треклятые дромоны и чернорясых), он бы смог повторить эту казнь доподлинно точно. А христианские души найдутся! Можно ведь заказать половецким отрядам или продажным князьям пару-тройку монахов, и не ли всё равно, с Киева или из Минска будут подогнаны жертвы из христиан.
И потому шёл сейчас торжественно прямо, считая шаги, ведшие к славе, славе бессмертной.
Думал, это за ним пригнали дромоны, это ради него собралась стража людей базилевса, ради него прибыл севаст и монахи, ради него, только ради него. И повезут его одного через море – в Кон-стан-ти-но-поль!
Всё – ради него, а остальные статисты. Они должны были служить ему и послужили.
А, когда понял, что его казнят, здесь, в Херсонесе, завыл, завыл, как собака, как старый пёс шелудивый, как последняя дрянь!
И, когда молча Захарий вложил в его руки тридцать монет, исполняя указ базилевса, он всмотрелся в блеск серебра и понял: перехитрили его византийцы!
Не будет на плахе катиться его голова по земле византийской столицы, и не узнает народ, иудеев народ, про подвиг его, Фанаила. И зря сложит голову он, и зря настрадались Анна и дети, и другие людишки и дети квартала, и не узнает никто о нем, Фанаиле (от себя добавим, что история, действительно, не сохранила имя этого фаната-изувера, и имя ему в данной повести дано мной произвольно).
И начала изрыгаться хула из красивейших уст, лилась брань нескончанным потоком, корчилось тело в экстазе: открывалось его существо, его сущность, с поселившейся в нём сатанинскою силой.
А вокруг полукругом стояли монахи, крестились упорно, крестились, отнимая силу у бесов. И стояли только монахи, одни лишь монахи. Выцвели рясы, никаких украшений, чёрные клобуки на головах и никого, кроме монахов. И ничего, кроме молитв православных, славящих Иисуса Христа!
Ни жаждущей зрелищ толпы, ни диких варангов, ни стонущих иудеев. Вокруг никого, кроме кучки монахов, и смерть Фанаила была ровно такой, какой был достоин презренный еврей.
И осталась от Фанаила только жалкая горстка в тридцать, не больше или меньше, сребреников. И осина, на которой висело его некогда такое прекрасное тело с чёрно-чёрной душой!!! А тридцать сребреников вложено для того, чтоб смог Фанаил с дьяволом расплатиться.
И зажали намертво холёные руки тридцать Богом проклятых номисм, тридцать серебряных денежек, тридцать серебренников!