Великий князь Николай Павлович любил быть первым. Еще в детстве желание быть победителем в любой игре стало отличительным признаком его натуры, но эта страсть наталкивалась и разбивалась довольно часто об упорство противников, не желающих отдавать Николаю победу, потому что все видели, что великий князь, хоть и упрям но не слишком смел — боялся выстрелов и прятался, когда его пытались учить стрелять из пистолета. Николай знал, что не может быть первым даже в играх, и это обстоятельство сильно огорчало его, а чувство обиды подогревалось уже в отрочестве знанием и того, что он никогда не будет царем. Александр — достаточно молод, здоров, может иметь сыновей-наследников, а если таковых и не будет, то престол в случае смерти Александра займет Константин, способный иметь наследников, то есть соперников его, Николая. И это желание быть первым во всем при отсутствии необходимых к тому данных уже в детстве сделало характер великого князя желчным и недружелюбным. Все понимали, что Николай никого не любит, и, кто насколько мог себе это позволить, отвечали ему тем же. Николай же, видя, что его не любят, ещё более делался неуживчивым, нелюдимым, вымещал обиду на мир в подвластных ему воинских частях. Но вот в 1819 году Николая поразило одно известие, сильно переменившее его отношение к жизни вообще и к себе лично в частности.

Именно в этом году Николаю от самого Александра о нежелании стало известно Константина царствовать, а поскольку Александра не было наследников, после смерти царствующего императора престол мог занять он, Николай. Однако никто в России, в широких её общественных кругах, о такой перемене в судьбе Николая не знал — манифест об отречении Константина, составленный в 1823 году, Александр не только не опубликовал, но и вообще скрыл ото всех при дворе содержание его. Лишь Аракчеев, князь Голицын да митрополит московский Филарет, да ещё вдовствующая императрица были посвящены в эту тайну, но не мог же Николай слышавший о манифесте от матери, заставить брата-императора предать огласке решение, согласно которому он уже не просто великий князь, а наследник-цесаревич! Ковчежец, спрятанный за алтарной преградой Успенского собора в Кремле, скрывал тайну его собственного величия, никем не замечаемого, не признаваемого прежде, но факт которого все должны были когда-нибудь признать. Это «когда-нибудь» и отравляло его сознание, и заставляло Николая ликовать уже почти пять лет! Не имея права отнестись к придворным, к министрам, даже к родственникам как наследник престола, то есть посмотреть на них с высоты ходуль будущего императорства, сын Павла безумно страдал, и только надежда на возможную и не слишком отдаленную во времени кончину брата, дававшую право взлететь на трон, подобно птице, вливала в великого князя силы терпеть положение одного из сыновей умерщвленного царя России, пока только великого князя, командира лейб-гвардии Измайловского полка, заносчивого и не слишком умного, но слишком самолюбивого, а поэтому беззаветно ищущего короны.

В один из студеных февральских вечеров 1824 года великий князь Николай и императрица Елизавета Алексеевна сидели в креслах в одном из уютных покоев, в Аничковом дворце, имевшем окна на Фонтанку, загроможденную по обоим берегам черными тушами вмерзших в корявый лед барж. Императрица, внутренне подготовившись к неприятному разговору, заранее облеклась личиной холодного внимания. Она перелистывала страницы нарочно взятой книги. Николай же, напротив, желал казаться раскованным и непринужденным. На его коленях примостилась левретка с острой мордочкой и выпуклыми глазами. Отдаленно её морда напоминала физиономию самого великого князя.

— Так зачем же вы пригласили меня сюда, ваше высочество? — не вытерпела Елизавета.

Николай помолчал, посмотрел куда-то поверх головы женщины и с деланной улыбкой заговорил:

— Предмет разговора, ваше величество, может быть, покажется вам очень странным, даже, — Николай щелкнул пальцами, подбирая нужное слово, — даже щекотливым.

— И уж, наверное, неприличным…

— Нет, я не способен говорить с женщинами, а тем более с императрицами, о неприличных вещах. Хотя, если взглянуть на дело с определенного ракурса, то может выйти и впрямь нечто… двусмысленное. Но ведь вы — мудрая женщина, к тому же… добродетельная женщина, а уж всем известно, что чистые одежды добродетели замарать невозможно.

— Перейдите к сути дела, сударь, — начала терять терпение Елизавета, сильно не любившая Николая.

— Перехожу незамедлительно, сударыня. Итак — напрямую я имею подозрения, что под именем нынешнего государя России, моего брата и вашего супруга, скрывается личность, выдающая себя за императора Александра Павловича.

Императрица ждала, что ей когда-нибудь заявят об этих подозрениях так откровенно. Она и сама видела, что из Белорусси в столицу Российской империи возвратился совсем другой человек, но признать это Елизавета не могла — тогда бы она перестала быть императрицей, а положение государыни ей было слишком лестно. Поэтому сейчас она насмешливо вскинула брови и сказала:

— Надо же! Самозванец?

— Да, самозванец, — решительно сказал Николай.

— Но тогда я у вас, сударь, должна спросить, где мой муж? Вы были подле него в Бобруйске, спали в одном доме с императором и, выходит, не заметили, как настоящего государя, моего супруга, заменили на какого-то самозванца? вы сами-то отдаете себе очтет о том, что говорите: Ах, фантазии какие, ваше высочество! — Женщина саркастически покачала головой. — Нет уж, я скорее соглашусь с доктором Виллие, утверждающим, что оспа в некоторых случаях способна исказить черты человека до полной неузнаваемости!

Николай, злой на самого себя, не заметил, как ущипнул левретку, собачка звонко тявкнула и небольно укусила великого князя за палец.

— Ах, дьявол! — выругался Николай и сбросил девретку с колен. Потом он резко поднялся и стал ходить по комнате: — Да, ваше величество, в ваших словах много правды! Трудно, почти невозможно поверить в то, что вашего мужа каким-то образом подменили на самозванца, но и поверить в то, что общаешься с прежним Александром, когда видишь этого… рябого, тоже нельзя. Он совсем, совсем другой. Маменька, кстати, тоже не видит в теперешнем императоре своего сына.

— Что ж, и я, может быть, не вижу в нем прежнего супруга, — с твердостью проговорила женщина. — Но ведь и другие доказательства можно отыскать…

— Доказательства чего?

— Того, что нынешний Александр Павлович — истинный император. Например, почерк, манера говорить, двигаться. К тому же самозванцу трудно было бы так хорошо разбираться в тонкостях этикета, знать мельчайшие подробности придворной жизни, детали.

Николай нетерпеливо взмахнул рукой:

— Ах, оставьте, пожалуйста! Как раз все эти детали и подробности можно было бы узнать от какого-нибудь сообщника-придворного. Но вот что касается почерка, то здесь на самом деле история странная. Я носил бумаги, заполненные почерком нынешнего царя, одному ученому французу, мастеру своего дела. Дал ему для сличения и письма Александра которые он посылал мне ещё до болезни. И вот что удивительно: почерки ученый нашел принадлежащими руке одного человека!

— Ну, а я вам что говорила? — не скрыла своего удовлетворения императрица.

— Нет, подождите! И почерк можно отработать, так что нельзя сделать его доказательством. Другое важно! — Николай наставительно поднял вверх палец. — Этот… рябой…

— Прошу вас, не называйте так моего супруга и императора! потребовала Елизавета.

— Хорошо, не буду, — кивнул Николай. — Этот… император действует совсем не так, как прежний: вернувшись из Белоруссии, приступил к решительным реформам, захотел отменить военные поселения — его же детище! отобрал у Аракчеева право принимать доклады министров, задумал было одним махом уничтожить крепостное право!

— И что же удивительного вы находите в этих мерах? — усмехнулась Елизавета. — Александр Павлович смолоду имел пристрастие к реформам. К тому же вы сами знаете, что ни поселения, ни крепостное право он так и не отменил, а прием министров ему наскучил этак скоро, что граф Аракчеев и отдохнуть-то от этого занятия не успел — снова министров принимает.

— Это все верно, ваше величество, верно! — нетерпеливо взмахнул кулаком Николай. — Однако же ходят слухи, что император собирается выступить с докладом перед членами Государственного совета, где объявит о введении в стране конституции!

— И на это он имеет право, — с невозмутимым видом сказала Елизавета.

— Нет, не имеет! — совершенно забывшись, взвизгнул Николай, резко поднявшись на цыпочки и тотчас опустившись. — Да будет вам известно, я тот, кто назначен вашим настоящим супругом, императором Александром, стать его преемником в случае кончины Благословенного, а поэтому не могу допустить, чтобы какой-то там самозванец ограничивал мою власть, а то и вовсе лишал меня императорской короны! То, что чинит этот рябой, простите, похоже на то, как поступил бы якобинец, добравшись до власти! Я уже готов обратиться к министру внутренних дел с предложением организовать комиссию, которая бы тайно занялась сбором сведений, что произошло в Бобруйске и что за человек, выдающий себя за императора, силится толкнуть Россию на путь безрассудных реформ!

— Если его величество император Александр Павлович узнает от меня о том, что вы замышляете, то он и не вспомним о том, что вы — его брат! — с откровенной угрозой сказала Елизавета.

— О, не пугайтесь! — озлобленно взглянул на женщину Николай. — Чего мне терять? Лишь действуя решительно, я приобрету корону, а молчаливая слабость отнимет у меня возможность когда-нибудь стать императором. Все же, сударыня, я и пригласил сюда за тем, чтобы сделать своим союзником. Когда корона достанется мне, и самозванец будет разоблачен, вы можете явиться перед всем миром или в роли разоблачителя, или же в роли соучастника. Представляете, каким позором вы покроете себя, если все узнают, как вы упорствовали, покрывая страшного государственного преступника? Но дело может закончиться для вас не одним позором — чем-нибудь похожу! Власть отомстит сотоварищу самозванца!

— Уж не судьба ли французской королевы ожидает меня? — попыталась казаться беззаботной Елизавета.

— Ну, пусть не гильтотина, а уж заточения вам не избежать, — снова взял в руки левретку Николай и уселся в кресло. — Так вот, помогите мне на первых порах в обнаружении верного доказательства того, что прибывший из Белоруссии человек — не есть император Александр.

— Как же я добуду это… верное доказательство? — улыбнулась Елизавета, не догадываясь, к чему клонит Николай.

— О, это вам будет сделать очень, очень просто! — наклонился в сторону женщины великий князь. — Я знаю, что он пока ещё избегает вашей спальни, делая вид, что является настоящим Александром, давно уже отказавшимся от любого общения со своей царственной супругой…

— А я и не знала, что моя частная жизнь пользуется таким пристальным вниманием при дворе! — побледнела Елизавета, и слезы мгновенно заблестели на её ресницах.

— Какая наивность! — погладил собачку Николай. — Так вот, я хочу просить, чтобы вы, сударыня, очаровали своего муженька настолько, что он воспылает к вам сильной страстью. Ну, пусть всего только на ночь воспылает, на полночи, на час! Я знаю женщин, ведь их в подобных случаях обмануть невозможно. Этот экзамен вы должны будете учинить господину, назвавшемуся императором Александром, ради блага России, своего блага ну… и моего блага тоже.

Елизавета поднималась с кресле медленно, въедаясь взглядом в красивое, серьезное лицо великого князя. Впервые в своей жизни её так тяжко оскорбили.

— Вы подлое, грязное животное! — вытолкнула она слова, которыми никогда прежде не называла людей. — Уйдите прочь отсюда! Сегодня же о нашем разговоре будет передано государю!

Она направилась к выходу, унося в руках книгу, а в глазах — обиду и отчаянье, но Николай остановил её строгими, холодными словами, почти приказом:

— Вы не сделаете этого! Вы сделаете то, чего желаю я. Неужели вам приятно осознать, что вы, императрица и супруга императора, не можете вытащить мужа из постелей фрейлин, прислуживающих вам? Представляете: господин предпочитает служанок госпоже! Об этом говорит весь двор, вы же, наверное, и здесь желаете находиться в счастливом неведении? Поборитесь со своими соперницами, победите их, и двор посмотрит на вас совершенно иными глазами. Ну же, будьте императрицей и… спасительницей отечества.

Елизавета с пылающими щеками — что было ей несвойственно — выслушала всю фразу Николая, отворила дверь и, не закрыв её, вышла из покоев. А Николай, подвергав себя за ус, улыбнулся и сбросил пискнувшую левретку на пол. Он был уверен. что Елизавета Алексеевна сделает все, что было нужно ему.

Событие, о котором Николай предупреждал императрицу и о котором давно ходили слухи, свершилось: император созвал государственный совет, чтобы сделать важное заявление. Оставив Аракчееву бесполезный, на взгляд Норова, труд по приему докладов от министров, отдавшись чисто императорской деятельности, то есть присутствию на парадах, смотрах и разводах, на балах, приемах, открытиях богоугодных и всяких прочих заведений, Василий Сергеевич тем не менее не мог поступиться обещанием, данным им Муравьеву-Апостолу и Бестужеву-Рюмину.

«Да, — говорил он сам себе, — ни с отменой поселений, ни с отменой крепостной зависимости торопиться пока не стоит. Да и нужно ли? А вот свершить главный поступок, прекратить единым росчерком пера существование самовластия, деспотического и ничем не ограниченного, я могу. Введу конституцию, а там уж пусть народные избранники решают, какой быть России. Соберутся в одном зале светлые головы со всех городов и всей Руси, посидят, поразмыслят и придут к решению, которое все сословия устроит. Это будет началом века благоденствия русского народа!»

Мысля в таком именно духе и настроении, Василий Сергеевич немало покорпел над проектом манифеста, желая сделать его убедительным и ярким, искренним и вызывающим слезы умиления и радости. В зал, где в назначенный день собрались все члены Государственного совета, Норов вошел легкой стремительной походкой, рассыпая в разные стороны светлые улыбки приветствия. Ему самому казалось, что сейчас он действительно очень похож на Александра, находящегося в зените своей славы.

— Господа Государственный совет! — звенящим голосом начал он, победно и дружелюбно разом окинув взором всех собравшихся за огромным круглым столом сановников. — С сердцем, замершим одновременно и от радости, и от тревоги, собрался я донести до вас сегодня мысли, волновавшие меня долгие годы. Так послушайте же, господа, проект манифеста, открывающего новый, светлый век в истории государства Российского!

— И Норов стал читать с листа, и так ему было приятно слушать самого себя, осознавать себя великим, способным собственной рукой отречься от власти или значительно умалить её, что голос его дрожал, часто перехватывало дыхание. Нередко он прерывал чтение, глотал оранжад из стоящего перед ним бокала, смотрел на сановников мельком, но видел лишь белые блюда лиц, лишенных и глаз, и ртов, и носов. Он не догадывался, что все члены Государственного совета онемели от изумления и страха, сидят бледные и готовые упасть в обморок или истерично разрыдаться.

Он кончил чтение. Тяжело опустился на стул. Все ждал, что кто-нибудь поднимется и скажет что-то. Молчали вельможи долго, и Норов, весь горя от нетерпения, подбодрил их словами:

— Ну что же вы молчите? Говорите, говорите! Я не хочу быть деспотом, а поэтому вынес свои мысли на обсуждение умнейших людей государства. Говорите, прошу вас!

С большим трудом поднялся старый, дряхлый адмирал Шишков президент Российской Академии наук. Долго не мог сказать ни слова, все шамкал толстыми губами, и всем казалось, что он сейчас заплачет. Но адмирал и не собирался, видно, плакать. Заговорил он хоть и сипло, но громко, хоть и с тоской, но с заметной твердостью:

— Ваше величество, я — старый человек, а поэтому казни меня, секи кнутом, ссылай на каторгу в Сибирь, но я вам все скажу… Веком света назвали вы то время, что принесет с собой реформа ваша? Нет, государь веком тьмы кромешной, в которую неизбежно низренется держава наша.

— Да отчего же? — холодно спросил Норов. — Тиранию вечно терпеть хотите, когда от личного произвола коронованной особы, которая на свет и появиться может, глупой и злой, всякое зло в государстве процветать станет? Нет уж, лучше или выбирать высшего руководителя страны на несколько лет из числа самых умных и честных людей государства, или совсем отказаться от сего руководителя и отдать управление России под власть Конвента, Парламента, Думы — как хотите называйте собрание правителей от всех сословий избранных, пишущих честные законы и следящих за исполнением оных! Вот мысль моя!

Шишков в просящем жесте протянул к государю свою желтую, трясущуюся руку:

— Ваше величество, как спознать-то народу, где тот самый наиумнейший да и наичестнейший человек-то? Вот видел ты такого, к примеру, на должности губернаторской, а стал выборным царем, так и закружилась у него головка от счастья, что власть обрел. Все вкривь и вкось у него поехало, а деньги-то под рукой казенные большие, а срок-то верховной службы невелик. Разные вкруг него советчики так в боки и шпыняют — нам, нам подсоби, мы уж не выдадим тебя! И стал в итоге твой самый лучший, самым худшим, ибо не на свое место попал. Да я бы оцта своего родного на оную должность бы не выбрал, ибо не знаю, как он, прежде хороший хозяин да семьянин, там, наверху, поведет себя.

Про парламенты вы, государь, да про конвенты говорили, ну так сии учреждения и для Руси-матушки не новость. Соборы у нас издавна царями Московскими собирались, чтобы сообща важный и насущный вопрос решить. Предки ваши не затруднялись в оном деле и свое самовластие, когда нужно, всеобщим советом и размышлением ограничивали, да токмо меру в том знали. А в тех странах, где собор-парламент самовластие безграничное приобретал, в Англии, Польше, Франции, беды неисчислимые на страны и народы низвергались. Королей по своей прихоти, часто из интересов своекорыстных, суетных. выбирали или свергали да и казнили, что совсем уж богопротивно…

— А у нас, что ли, не убивали помазанников? — спросил Норов глухо и мрачностью голоса своего давал всем намек на убийство своих деда и отца.

— Что же, случалось, — откровенно ответил Шишков, — коли они того заслуживали, но делалось у нас такое злодейство не в присутствии толп народных, пришедших поглазеть, как казнят Богопомазанника, а тишком, и после объявлялось, что от телесных натуральных недугов государь почил. Государь у нас, ваше величество, это не правитель — а отец, солнце, на которое устремлены все взоры, вождь верховный, вместилище всего народного духа, радетель за всех. Управлять же можно хорошо и не через толпу людишек, наскребанных отовсюду, часто не понимающих, что требуется от них — только б выбранными миром были. Такие друг на друга начнут перекладывать заботы и вины, а уж, пользуясь моментом, зная, что не будут у власти больше, станут грести в свои карманы изо всей мочи. Государь же русский посовестится не только копейку чужую взять, но и сам свою отдаст, ибо всех своими сыновьями чтит. А умный совет ему дадут — в таких людях в России недостатка не было. Главное, чтоб целью правления его, государя, было б благо всей России. И только наследнику тысячелетнего уклада нашего и возможно прочувствовать сию мысль великую. Так что, правьте, ваше величество, как правили, а мы вам и советчиками, и помощниками, как и прежде, будем. Храни вас Христос Бог, Спаситель наш!

При последнем слове своей долгой речи адмирал Шишков закрыл лицо обеими руками и зарыдал по-стариковски, тихо, только узкие плечи его, которым и эполеты не придавали молодцеватый вид, вздрагивали часто и долго. Норов увидел и услышал, что и многие из других сановников, кивая головами, точно полностью соглашались с мнением Шишкова, выдернули из карманов платки, стали прикладывать их к глазам, послышалось хлюпанье, сморкание, всхлипывание, покашливание. Норову, растерянно смотревшему то на одного вельможу, то на другого, вдруг показалось, что все эти добрые люди только и желают ему процветания, прекрасно осознают, какой образ правления нужен России, он же посмел оскорбить их сообщением о каких-то реформах, совсем неумных, не нужных ни России, ни ему лично. И Василию Сергеевичу захотелось заплакать вместе со всеми этими преданными ему мужами и даже попросить у них прощения. Но, сдержав все же этот сильный и горячий порыв, Норов, неаккуратно, торопливо сворачивая и пряча в карман листок с проектом манифеста, над составлением которого так долго бился, глядя в угол зала, где стояла статуя Минервы, сказал:

— Господа Государственный совет. Будем делать перемены во всей жизни страны непременно, но неспешно, осторожно, чтобы и впрямь, не дай Бог, не сотворить для народа какой-либо вред!

Он коротко кивнул и поспешил выйти из зала, в котором сразу стихли и сморкание, и покряхтывание расстроенных предстоящими переменами. А Министр юстиции князь Лобанов-Ростовский, прикладывая ко рту руку, поставленную ребром, очень громко прошептал, обращаясь к военному министру графу Татищеву:

— Не иначе как Мишка Сперанский государю про реформы надудел. Возвратится, сынок поповский…

— Навряд ли, — мазнул рукой Татищев. — Сам государь блажит, дурью мается. Сие у него от болезни получилось. Ничего, пройдет! Поуспокоится…

И Норов успокоился. До этого заседания ему и впрямь было как-то маетно, тревожно, точно он не отдал кому-то большой долг, а долги он привык отдавать вовремя, когда ещё учился в Пажеском корпусе. Теперь, выйдя из зала заседаний Государственного совета, он испытал особую легкость: он, привыкший к положению первой персоны огромного государства, в глубине души и не хотел расставаться с властью, необременительной, нехлопотной, и только обещание, данное заговорщикам в Бобруйске, подталкивало его к свершению перемен. Теперь же он понял, что ни он не желает этих перемен, ни страна. Кроме того, многое из того. что говорил сегодня адмирал Шишков, бродило прежде и в его голове, и теперь чужое мнение лишь вернуло его память к тем далеким сомнениям в надобности всех этих форм.

«Ну что может сделать один человек, даже если он на вершине власти? думал счастливый Норов. — Ничего! Страна живет по давно сложившимся законам, обычаям, все прилажено одно к другому, как в часах, и моя обязанность сейчас лишь следить за работой этих огромных часов, подправлять, подновлять детали, чистить весь механизм. И, главное, быть тем самым вместилищем всего народного духа, радителем и отцом. Все — просто! Я — винтик этой машины или, вернее, часовщик!»

Очень довольный сегодняшним днем, своим остроумием по поводу идеи о часовщике, Норов «имел верховой выезд прогуливаться».

«…государыня императрица Елизавета Алексеевна соблаговолили прибыть с принцессою Вюртембергскою Мариею в Кавалерскую собрания комнату в половине 9-го часа, и тогда бал открыт был в первой паре обер-гофмейстером графом Литта со статс-дамою княгинею Лопухиной».

(из камер-фурьерского журнала)

Все, кто присутствовал на бале, обращали внимание на то, что государыня сегодня как-то особенно обворожительна (чего за ней не замечали уже давно), оживлена и даже возбуждена. Живые камелии украшали её волосы и прекрасно сочетались с повязкой с гребнем из бриллиантов. Статс-дама графиня Ливен, глядя на то, как Елизавета Алексеевна участвует в кадрили с фигурами и туром вальса после каждой ритурнели, шепнула на ухо княгине Голенищевой-Кутузовой:

— Похоже, это последние всплески молодости перед окончательным увяданием коронованной женщины. Увы, и нас это ожидает.

— Нет, милочка, — веско возразила княгиня. — Как видно, причина совсем в другом. Взгляните, как государыня смотрит на их величество, а он — на нее. То, что происходит, похоже, скорее, на государственный переворот, чем на причуды возраста.

Норов же смотрел на танцующую с ним Елизавету и удивлялся. Вот уже полгода он был императором, являлся супругом этой женщины, сторонился её потому, что хотел выглядеть в своей холодности к ней более похожим на настоящего Александра Павловича, встречался наедине с фрейлинами, но теперь перед ним словно распахнулось окно в какой-то иной мир — в мир с чуть увядающей, но блистающей последними красками природы, какой-то манящей, покойной, тихой. Этот мир обещал полное успокоение и надежность, так необходимые ему. А Елизавета, ощущая свою привлекательность, успевала прошептать ему, когда они встречались в туре вальса:

— Неужели вы совсем забыли свою Лиз, мой государь? Так вспомните же, как мы были счастливы когда-то, как я горячо обнимала вас! Зачем вы оставили меня ради каких-то девчонок? Уверяю, я ещё смогу подарить вам немало горячих ночей, таких жгучих и страстных, что вы забудете всех своих возлюбленных! Ах, дорогой, придите после бала к своей бедной Лиз!

«Она что же, на самом деле видит во мне Александра? — пугался и одновременно радовался Норов. — Ну так я проверю, сегодня же проверю Александр ли я? Проверю, не притворяется ли Елизавета! А, может статься, она знает, кто я, но ей просто нужен возлюбленный взамен покинувшего её прежнего мужа. Проверю, обязательно проверю! Впрочем, эта женщина, которая старше меня более чем на десять лет, действительно чертовски хороша и ещё совсем свежа. Так почему бы мне не вернуть ей счастье любви под маской… нет, без маски! Я буду с ней Василием Норовым, который всегда умел обворожить женщин!»

… В спальне Елизаветы камин к утру успел остыть, а поэтому было прохладно, и женщина сидела на кровати с бокалом вина в руке в накинутой на обнаженные плечи ночной кофте. Горели свечи, и Норов видел, что императрица, хоть и не имела сейчас на голове ни бриллиантовой повязки, ни камелий, разбросанных у постели, но выглядела ещё более обворожительной, чем на балу. Прихлебывая вино мелкими глотками, она со счастливой, но чуть лукавой улыбкой, смотрела на лежащего мужчину.

— Надеюсь, вы и ваши друзья не уморили, по крайней мере, моего бедного супруга?

Наров почувствовал, что краснеет, однако отпираться было бесполезно. Понимая, что Елизавета не выдаст его, он сказал:

— Нет, Александр жив, но погиб для мира. Он сам предложил мне… стать императором.

— Ну, и тебя нравится быть им?

— Несколько суетная должность, но не лишена приятности. А в общем все начинания мои, как видно, идут прахом.

— Ты имеешь в виду свои реформы? — усмехнулась Елизавета и пригубило вино. — Постарайся поскорее позабыть о них. Они уже встревожили весь петербургский свет. Ты не догадываешься, что есть люди, подозревающие, что не Александр явился из Бобруйска, а самозванец?

— Догадываюсь, но не боюсь никого. Ты же меня не выдашь?

— Нет, конечно, — Елизавета провела ладонью по ноге мужчины, — но лишь в том случае, если ты будешь и впредь таким же… как сегодня. Завтра я доложу твоему братцу Николаю, что увидела в тебе прежнего Александра. Именно доложу, потому что он пугал меня каторгой и даже виселицей, если я не увлеку тебя на свое ложе и не расскажу ему потом, кого я нашла на нем6 мужа или самозванца.

— Ты, выходит, обольщала меня сегодня, исполняя приказ этого бурбона? — приподнялся Норов.

— Нет, успокойся. У меня на тебя были свои виды. Думаешь, оспа сильно обезобразила тебя как мужчину?

— Но почему же ты не попыталась сделать это прежде? — улыбнулся Норов улыбкой довольного и сытого самца.

— Почему? Хотела разрешить тебе побыть ещё немного Александром. Ведь тебе этого хотелось, правда?

Норов промолчал. На душе стало противно. Он, пришедший с пистолетом в спальню к императору, чтобы арестовать его, позволивший обезобразить свое лицо ради счастья России, как оказалось, не смог ничего, кроме участия в церемониях и балах да в альковных забавах. Ощущение неудачи, катастрофы вдруг коснулось его и тут же исчезло. Нужно было хоть чем-то оправдать свое пребывание во дворце, в спальне императрицы.

«Если уж нет настоящего Александра, — сказал он себе твердо, — то я буду им до конца, иначе Россия, как говорил адмирал, низвергнется в пучину бед. Хоть в этом я послужу делу добра!»

— Лиз, — сказал он вслух, — ты не найдешь к Николя с докладом. Я сам встречусь с ним и поговорю обо всем. У меня с ним счеты ещё с детских лет. Ведь в солдатики вместе играли!»

Он вызвал к себе Николая уже на следующий день, встретил великого князя и брата императора сидя в мундире и с Андреевской лентой через плечо, сесть не предложил и сразу же потребовал дать отчет по всем вопросам, касающимся личного состава, сохранности оружия и состояния хозяйства лейб-гвардии Измайловского полка. Николай хотел было с первой фразы принять тон приятельский, родственный, но Василий Сергеевич тотчас исключил этот тон фразой:

— Извольте докладывать по всей форме, полковник! Я вас позвал сюда дела ради, а не для того, чтобы выслушивать ваш лепет!

Побледнев, Николай довольно сбивчиво, так как не готовился к отчету, принялся рассказывать о положении дел в полку. Собраться с мыслями ему ещё мешало чувство озлобления. Он был уверен, что сидящий перед ним человек не император России, и что-то упрямое, трудно сгибаемое, сидевшее в его сознании, противилось отвечать ему да ещё в такой унижающей достоинство казенной форме.

— Вы плохо знаете свой полк, полковник! — поднимаясь со стула, громко и резко прокричал Норов, влагая в этот крик амбиции командира роты. — За такое-то неведение в отношении вверенной военному чину части командиров понижают в чине, лишают должности, штрафуют! А ведь речь идет не о каком-то армейском полке, а о столичном, лейб-гвардейском! Вы позорите русскую армию, великий князь, зато вам, я знаю, вам куда интересней заниматься грязными интригами, влезать в семейную жизнь высших особ империи, с непозволительной бестактностью пытаться выведать интимные тайны у дам высшего, самого высшего света!

Когда Норов произносил эту фразу, в его памяти вдруг вспыхнула картина детства: два мальчика, построив в ряды две армии оловянных солдатиков, ведут сражение, один из них побеждает, и вдруг другой… И ещё одна: великий князь в полковничьем мундире отчитывает перед строем капитана и делает это так грубо, в таких непристойных выражениях. И теперь вновь один из тех самых противников выводит против старинного врага свой полк, хотя прекрасно знает, что на него могут двинуть не полк, а целый корпус, даже армию, но он отчаянно рвется в бой, потому что его характер требует решительной победы или… полного поражения и смерти со славой.

Николай, слушавший поначалу грозный выговор с лицом побледневшим, с трясущимися пальцами рук, вдруг надменно сложил их на груди и, негромко рассмеявшись, быстро сел на стул, забросив ногу на ногу, будто очень спешил этим жестом выразить свое полное безразличие к словам человека с изрытым оспой лицом.

— Так грубо мой брат со мною никогда не говорил! — покачал он головой. — Стоило ли так явно выказывать свою нелюбовь ко мне… господин капитан?

Николай посмотрел на Норова, желая придать своему взгляду как можно больше многозначительности. Василий Сергеевич не ожидал такого самообладания и такой откровенности от своего врага. Конечно, он мог закричать на Николая ещё громче, мог выгнать его вон, но сделав это, он бы поступил точно так, как обошелся с его солдатиками когда-то великий князь Николай. Поэтому Норов спокойно опустился на стул и широко заулыбался, глядя прямо в холодные серые глаза Николая. Требовалось поскорее дать ответ, и Василий Сергеевич с тихой ненавистью произнес:

— Так потому-то и не говорил он с вами столь грубо, господин полковник, что был вашим братом. А службу-то служить надобно, вы ведь и жалованье полковничье аккуратно получаете!

Теперь уже Николаю пришлось собираться с мыслями, потому что и он не ожидал от человека с оспенным лицом, в котором внезапно, к великой радости своей, узнал Норова, сильно не уважавшего его, такой наглой прямоты. Конечно, он мог кинуться сейчас за караулом, арестовать или только попытаться арестовать самозванца, но что-то мешало великому князю исполнить это намерение. Мешала поразительная уверенность Норова в себе.

— Ну, и где же мой братец? — только и просил он, хмурясь.

— Не знаю. — Откинулся Норов на спинку стула. — В Бобруйске, в комендантском доме, когда я был на карауле, император… сам передал мне право на престол, желая освободить себя от бремени власти. Вот я и несу это бремя…

У Николая вдруг сильно закружилась голова, потому что в ней никак не могла уложиться мысль о том, что его брат, человек рассудительный и осторожный, мог доверить империю какому-то капитану.

— М-да, — произнес он наконец, — просто романная история. Но ведь у нас не Древний Рим, где император мог завещать скипетр кому угодно. Есть же и порядок престолонаследия, установленный моим батюшкой…

— И моим тоже, не забывайте! — вдруг вскинул вверх руку Василий Сергеевич, и благодушие разлилось на его уродливом лице.

— Как это… вашим? — нахохлился Николай. — По какому это праву?

— А по праву случая, господин полковник! Случай даровал мне возможность стать императором, взяв его имя. Я живу и правлю под именем «Александр Павлович», стало быть, покойный Павел Петрович — мой батюшка, а вы, Николя, мой братец. Мы раньше так часто ссорились, вы все время хотели выказать передо мною свое превосходство в происхождении, я же был ловчее и умнее вас, таковым остаюсь и по сей день. Ну так чего же роптать на судьбу? Да и Россия не ропщет! Я попытался было править по-новому, хотел осчастливить россиян реформами, вмешивался в дело составления указов, но все это оказалось для державы делом ненужным. Мне нравится править и я буду продолжать оставаться императором. К тому же, — но это уж пустяк, — я страшно нравлюсь моей супруге Елизавете. Она находит, что я куда более мужественный и нежный, чем Александр — что ни говори, а разница в годах сказывается!

Николай, весь дрожа от бешенства, фыркая что-то нечленораздельное, вскочил со стула:

— Да это… да это… черт знает что такое! Неужели ты, самозванец уверен в том, что тебя не разоблачат? Да я сам сейчас же пойду и доложу всем высшим персонам государства о том, кто находится на престоле! Тебя, Норов, закуют в кандалы, ты будешь допрошен с пристрастием, пытан, а потом и казнен — четвертован! Да, четвертован! Я же, ненавидя тебя, буду стоять рядом с эшафотом и смотреть на то, как тебе вначале отсекут одну руку, потом — другую, потом…

— Николая, ты всегда был только мелким, но жестоким дураком! презрительным тоном прервал Норов задыхавшегося от ярости Николая. — Ну, подумай сам, за что меня будут казнить? За то, что твоему братцу заблагорассудилось поменяться со мной местами? За это не казнят, даже не заковывают в кандалы. Большего порицания, мнится мне, заслуживает Александр, не вынесший тяжести короны. Потом взгляни на дело шире: кому охота признавать во мне самозванца? Аракчееву? Да он, как сам говорит, без лести предан мне! Придворным? Министрам? Генералитету армии? Нет, уже поздно искать во мне самозванца, или придется признаваться в своей глупости — почему-де полгода разглядеть негодяя не могли? А русское, а мировое мнение о России? Так ведь всех вас дураками назовут, пошлейшими дураками и мерзавцами, с которыми и общаться-то никак нельзя, раз вы так долго распознавали самозванца. А царь-то наш, а Александр Благословенный, в каком свете перед всей Европой выйдет?! Ан нет, нехорошо, Николя, нехорошо получится, просто гадко. Ты, конечно, можешь броситься за караулом, приведешь их сюда, а я одним лишь движением глаз заставлю их уйти! Бенкендорфа приведешь? Милорадовича? Татищева Братьев Константина и Мишеля? Я всем им скажу, что ты рехнулся, потому что спишь и видишь себя царем! ты к власти очертя голову рвешься, но вот тебе мой совет — не суетись, подожди немножко. Может быть, я сам уйду отсюда, и тебе власть достанется, тебе одному. Впрочем, — Норов улыбнулся, — ты можешь поступить иначе: возьми да и отрави меня тихонько, и когда меня похоронят, как и нужно похоронить законного государя, ты по праву о престолонаследии, согласно указу батюшки нашего и духовной нашего же братца Александра, пряменько на престол и попадешь. А покамест — не шебурши, не смеши людей!

Николай, слушавший Норова с лицом одеревенелым, неподвижным, с рыбьими, не смотрящими никуда глазами, пошатнулся, но тут же, схватившись за столешницу, выпрямился и стал похожим на оловянного солдатика. На каблуках повернулся к двери, пошел было к ней, но снова качнулся, ноги его подкосились, и он, статный, широкоплечий, грохнулся на пол. Норов же спокойно взял со стула колокольчик, позвонил, и когда вошел камердинер, сказал ему, указывая на лежащего без чувств великого князя:

— Голубчик, позови-ка скорее дежурного медика. Господину полковнику плохо.

Давний враг был сражен без единого выстрела.