Норов и князь Александр Николаевич Голицын, министр духовных дел и народного просвещения, сидели в удобных креслах рядом с камином, в котором полыхал огонь. Встречаться с князем Норов про себя решил едва ли не каждый день, потому что ему все больше и больше нравились беседы с ним. Так они и сидели в кабинете дворца на Каменном острове, друг напротив друга, покойно вытянув ноги так, что чуть не соприкасались их подошвы. Голицын был благодарен государю за такую вольность, а поэтому стремился занять внимание императора в полной мере, прилагая к этому все свои знания, ум и красноречие. Вот и сейчас он, похожий своим чисто выбритым аскетическим лицом то ли на английского комми, то ли на русского скопца, говорил по-французски тихо и вкрадчиво, видя, что государь, сцепивший пальцы рук на животе, погружается в сладкую дрему, иногда согласно кивает, иногда просто вздыхает, поднимая глаза к потолку, а порой смахивает непрошеную слезу.

— Говорю вам, ваше величество, что нет ничего милей, чем личное общение с Богом, с потусторонними силами. Все мы созданы Богом, а поэтому имеем право установить с Ним личный, очень интимный контакт, войти с Божеством в незримую, а, может быть, и в совершенно материальную по характеру связь. Ум развитого человека, истонченный многими тренировками, является таким инструментом, который и приводит нас к единству с Ним. Да не надо и ума! Наши чувства — это та же прямая дорога, лестница к Богу, нужно только уметь пользоваться ими правильно, и тогда ты, доведя себя до молитвенного экстаза, и на земле получишь то, что церковь обещает тебе за гробом. Вспомним великих мистов Филона Александрийского, Дионисия Ареопагита, Бернарда Клервосского, Мейстера Экхарта. Все они были счастливы уже на земле, потому что научились общаться с Богом. Вот и я, занимая пост немалый, хотел бы научить тому же самому русский народ. Пусть мистика переродит людей, не видящих света за тяжким трудом, болезнями, горестями жизни. Представляете, ваше величество, какой радостью будет полниться сердце хлебопашца, гнущего спину от зари до зари, но знающего, что дома, в укромном уголке, он обретет покой и счастье, дарованное лишь ангелам или почившим святым угодникам!

Норов почувствовал, что спустя минуту, если князь продолжит говорить, он не выдержит и заплачет тихими, светлыми слезами умиления. А поэтому он поспешил его прервать, сказав таким же, как и Голицын, негромким, задушевным голосом:

— Ах, Александр Николаич! Как бы и мне самому хотелось достичь того, о чем ты говоришь. Жизнь, знаешь ли, такая суетная, праздная, пустая, и тут являешься ты и говоришь, говоришь о счастье, близком и доступном счастье. Друг, я просто счастлив, когда ты рядом со мной. Говори, говори, а я буду слушать, слушать!

Голицын, тоже тронутый до глубины души, тоже готовый расплакаться, сказал:

— Ваше величество, вы научитесь всему тому, о чем я говорю. Ах, если бы возобновили свои посещения моей квартиры на Фонтанке! Помните, ту маленькую комнатку, где мы обливались слезами… После приезда из Белоруссии вы ни разу не были у меня, а жаль…

— Я непременно буду у тебя, мой друг, буду! — горячо сказал Норов, дотягиваясь рукой до колена Голицына и по-приятельски прикасаясь к нему. А сейчас говори, говори, я хочу тебя слушать!

— Мистика и Библия, которую я хочу размножить в огромном количестве экземпляров, чтобы мог каждый читать и постигать слово Божье самостоятельно, вот два краеугольных камня моей деятельности. Но, ваше величество, у меня много противников, и иногда мне хочется удалиться в частную жизнь, ибо нет сил бороться с клеветниками. Я нуждаюсь в вашей помощи, ваше величество…

— Ты получишь её князь, — еле слышно проговорил Норов. — Говори, говори!

Голицын, умный, как филин, и проворливый, как ласка, отлично видел, что беседует не с Александром Павловичем: из-за испорченной оспой наружности на него смотрели совсем другие глаза, он слышал чужой голос, видел, что человек, выдающий себя за императора, иначе жестикулирует, иначе мыслит, но Голицыну доставляло необыкновенное наслаждение наблюдать, как этот самозванец под влиянием его речей становится похожим на прежнего Александра! Ему удалось сделать то, что сделал он с прежним императором привить любовь к мистицизму, и мистицизм лепил из человека с оспенным лицом подобного Александру меланхоличного, спешившего уйти от мирских проблем индивидуума.

— Я непременно буду говорить, ваше величество, — кивнул Голицын, — но хочу заметить, что я явился к вам сегодня не с пустыми руками. Во-первых, вот книги — Эккартсгаузен и Сведенбор-духовидец. Они для вас. — Голицын поднял с ковра и передал Норову стопку книг. — А во-вторых, я имею для вас другой сюрприз…

— Что же это? — заинтересовался живо Норов.

— Мальчик, кадет… — испуская глазами потоки, флюидов сообщил князь.

— Что, что? — не понял и отчего-то смутился Норов.

— Да, кадет. Воспитанник второго кадетского корпуса. Он здесь, у дверей, только и ждет, когда мы его позовем. Прошу вас, ваше величество, позвоните в колокольчик. Пусть попросят войти этого кадета.

Не понимая, зачем Голицыну понадобился кадет, Норов все-таки послушно позвонил, велел позвать кадета, и скоро в кабинет вошел и робко остановился у дверей подросток с прыщеватым лицом и бегающим, нехорошим взглядом.

— Ну, ну, Гриша, подойди к нам, не бойся, не бойся! — блеющим голоском подозвал его Голицын. — Мальчик подошел. — Ну вот, а теперь низко поклонись их величеству. Вот, хорошо, хорошо. А теперь поведай их величеству, Гриша, о том… видении, которое тебе явилось. Начинай сначала…

Норов с интересом смотрел на мальчика. Судя по физиономии этого пятнадцатилетнего кадета, он принадлежал к тому разряду шалунов, которые вовсю курят табак, тайком от корпусного начальства пьют водку, а в воскресные дни шатаются по Невскому в поисках хорошеньких и сговорчивых девчонок, однако Норов так и впился взглядом в лицо того, кого стоило бы не слушать, а отправить учить фортификацию и арифметику.

— Значит… это… — закатил глаза подросток, — было в ночь со среды на четверг, ой, нет… с воскресенья на понедельник, да, верно…

— Ну, ну, ближе, ближе к делу, — мягко наставлял кадета Голицын.

— Так вот, в ту ночь не спалось мне. Ворочался я, ворочался, потом встал, воды попил, снова лег, потом опять встал, решил трубку покурить…

Голицын снисходительно хихикнул:

— Это они, ваше величество, балуются — мальчишки! Ну, продолжай без остановки.

— Так вот, — продолжал уже более смело Гриша, — пошел я, значит, с трубкой и кисетом к нужнику, а коридор-то темный! Токмо одна лампа посредине и висит. Иду я, значит, в одних портках, и что-то мне вдруг боязно стало — вижу, в конце-то коридора фигура высокая виднеется. На нашего воспитателя издалека похожая. Ну, думаю, Гришка, втюхался ты совсем! Отправит тотчас в карцер! И подманивает фигура меня рукой. Я, маленько портки обмочив, к фигуре приближаюсь, а как подошел, страх меня взял вижу, что стоит передо мною император Петр Великий, вот-те крест! — Гриша яро перекрестился. — Токмо фигура у него чуть-чуть дымчатая, как бы бестелесная, так что косяк двери, что у неё за спиной, хорошо виден. Постоял государь император таким манером минут пять, посмотрел на меня нестрого, а потом легко так ступая, пошел своей дорогой да и скрылся в конце коридора, будто туман исчез. Вот так-то…

Норов слушал с огромным вниманием. Мальчик, судя по бегающим глазам, был отъявленный плут и воришка, но сейчас Норов верил каждому его слову, и его огорчило лишь одно: слушая Гришу, он ожидал, что его царственный прапрадед непременно попросит у подростка трубку и табачка, и они вместе закурят, и станут передавать трубку из рук в руки и молчать. Этого, однако, не случилось, но Норов и тем остался доволен. Он ласково расспросил у кадета, хорошо ли он успевает, а когда услышал откровенное признание, что не слишком изрядно и что его и вовсе собираются гнать из корпуса, пообещал разобраться и на прощанье подарил Грише золотой, хоть и был уверен, что кадет сегодня же пропьет его с товарищем или отнесет гулящим девкам.

— Ну, ну, ступай, Гриша, — ласково сказал Норов, но не успел кадет дойти до двери, как отпрянул от нее, потому что из-за неё послышался чей-то громоподобный голос:

— Не впустишь?! Ну так я сам войду и без твоего дозволения, но перед сим прокляну тебя, мужчина невегласная!

Прозвучали какие-то удары, шум возни, чьи-то приглушенные то ли просьбы, то ли угрозы, и дверь распахнулась настежь. Загораживая весь дверной проем, в кабинет входил длиннобородый человек в черном клобуке, с черной мантией до пола, с осмиконечным крестом на груди, бронзовым, тяжелым, и с посохом в руке. Голицын при виде вошедшего весь покорежился лицом, став похожим не на английского комми, а на гриб-сморчок, согнулся в три погибели и поспешил спрятаться за спину Норова, а кадет Гриша почел за лучшее на цыпочках проскользнуть в распахнутую дверь. А вошедший, ступая величаво, манерно и важно отставляя в сторону руку со стучащим в пол посохом, шагнул навстречу императору и, не кланяясь, забасил:

— Тебе, Александре, победителю нечестия и неправды, вопием: Осанна в Вышних! Благословен грядый во имя Господне!

И Норов догадался, что видит перед собой архимандрита Юрьевского Новгородского монастыря Фотия.

— Зачем пожаловать изволили, ваше преподобие? — спросил он строго, как у нарушителя спокойствия и этикета. — Почему имеете смелость врываться в покои государя без доклада? Или это уже не царские покои?

Фотий много слышал о том, что жестокая болезнь исказила черты лица императора, но увидеть Александра таким он не ожидал. Помолчав немного и посмотрев на рябого человека с минуту взглядом долгим и пронизывающим, совсем нескромным и испытующим, он сразу понял, что перед ним не Александр. Но Фотий, в миру Петр Никитич Спасский, был человеком сметливым, хоть и верил в бесов и носил вериги, а поэтому в его голове тут же мелькнула быстрая мыслишка: «Новый человек, ну так и ладно, и нужнее. Нового-то и пообкатать полегче будет».

— Зачем вторгаюсь в я царские чертоги? — возвысил он смело голос. — А для того, царь православный, чтобы изгнать из них гада-василиска, проползшего сюда, имея надежду проползти и свернуться на веки вечные в церкви русской соборной, кафолической, апостольской!

— Ну, и где же этот гад? — был недоволен Норов витиеватой и темной речью Фотия.

— Зри за своей спиной, царь православный! — внезапно выбросил Фотий вперед свою правую руку, указывая на дрожащего за спиною Норова Голицына. Сей гад великий неверие и мрак вселяет в души православных, глаголит мерзко, что можно и без церкви обойтись, токмо, насуслив палец, надобно за Священное Писание в одиночку взяться или в углу домашнем доводить себя до исступления, пока бесов не увидишь, которые рогами да копытами станут тебя шпынять, шпынять! Говорит, что сим действием можно до самого Господа добраться! Еретик! — воздел Фотий обе руки, а левой, в которой был зажат посох, попытался даже дотянуться до головы насмерть перепуганного князя. Еретик! Тебя я проклинаю и предаю анафеме! Ты слышишь, мерзкий гад?! Чему ты учишь, слабоумный? Человече хилый и бессильный своею волей ни на волосок без разрешения Господня не сможет выше стать, ты же льешь лжи потоки, говоря, что людишки способны Бога самого узреть! Анафема! Анафема тебе!

И Фотий, смело шагнув за спину Норова, ухватил Голицына за ворот так крепко, с такой силой дернул князя на себя, что тот пал на колени, а в следующее мгновенье посох архимандрита опустился на спину министра, и тот истошно завопил:

— Ваше величество, ваше величество! Спасите! Обороните от изверга!

Но покуда Норов, никак не ожидавший, что грозная речь Фотия закончится таким безобразием, соображал, как же поступить ему, Голицын, решив, видно, защищаться самостоятельно, или просто машинально, ухватился обеими руками за лодыжки архимандрита, тот не удержался на ногах и с задранной выше колен рясой, грохнулся на наборный пол, поминая чертей и проклиная «Иудино отродье», князя Голицына. Пока Фотий барахтался на полу, силясь подняться, Голицын успел вскочить на ноги и, отбежав к камину, схватил стоящий рядом с ним экран, загородился им и стал кричать:

— Ваше величество! Не верьте, ни единому слову сего мракобеса не верьте! Он лишь расположения вашего ищет, а на святость ему наплевать! Он, все знает, с Анькой Орловой-Чесменской в блудном сожительстве проживать смеет, а ещё монах! Таких монахов к обителям и на пушечный выстрел подпускать нельзя! Защитите! Защитите!

Но Фотий уже стоял на ногах и с криком: «Богомерзкая утроба! Анна Алексеевна дщерь моя! Не гневи Бога мерзким языком своим!», пошел на Голицына с поднятым жезлом, намереваясь, как видно, обломать его о спину врага. Тут же Норов никак не мог остаться в стороне. Его рука крепко схватила Фотия за запястье:

— Остыньте! Отче преподобный! Вы же в присутствии государя императора!

Фотий мигом опамятовался. Тяжело дыша, проговорил:

— Не злокозненного нрава своего ради, а правды для хотел сломить я посох свой на вые дьявола сего! Царь православный, тебе Богом власть вручена, чтобы восстановил ты церковь нашу во славе былой и красе! Не сделаешь оного, и ты проклят будешь вовеки, а полынь, сор и жуки покроют могильный камень твой, народ же русский и имя твое позабудет!

Сказал, оправил мантию, крест на груди и, часто стукая посохом, пошел прочь.

Спустя неделю Норов в подштанниках и рубахе из тончайшего голлансдкого полотна, скрестив ноги, сидел на краю широкой кровати в спальне Елизаветы. На коленях его стояло блюдо с дыней. Василий Сергеевич медленно отрезал кусок за куском и ел сочные, ароматные дольки, но совсем без аппетита, глядя куда-то в угол, точно находясь в глубоком раздумье. Елизавета, похорошевшая, помолодевшая, в коротком пеньюаре сидела рядом. Коробка с шелковыми чулками стояла подле нее, и женщина, то и дело доставая из неё по чулку, примеряла их. Натягивая чулок на ножку, она поднимала её, вытягивая носок, поводя головой вправо и влево, любовалась то ли ножкой в чулке, то ли самим чулком, иногда косила глаза на Норова — не смотри ли? — и была всякий раз огорчена, замечая, что возлюбленный совсем не обращает внимания на её ножку. Наконец она спросила по-французски:

— Милый, как ты думаешь, мне больше подойдут к тому новому платью с блондами эти розовые или вон те палевые.

Норов, слегка повернув голову, бросал короткий взгляд на ногу в чулке, продолжая жевать, равнодушно говорил:

— Право, не знаю. Я ничего не понимаю в чулках.

— Но ты лукавишь, я же вижу. Просто ты чем-то огорчен. Чем же? Может быть, твоя женушка даст тебе дельный совет.

— Не думаю, — отрезал следующий кусок Норов. — Впрочем, если тебе угодно, я расскажу, что меня беспокоит. Понимаешь, князь Голицын, министр, мне близок и симпатичен. Если хочешь, мы с н им почти друзья. Я даже успел проникнуться его идеями о слиянии с Богом в мистическом экстазе. Но вот Фотий… Этот проклятый Фотий все портит! А ещё ко мне приходил петербургский митрополит Серафим, потом — обер-полицмейстер Гладков, следом за ним — Аракчеев. Все в один голос трубят — уберите, ваше величество, Голицына, он разрушает русскую церковь, он отдаляет от неё людей. Они намекали мне на то, что я, как православный государь, должен быть поддержкой церкви, а если я не есть её поддержка, то я — не государь вовсе. Ну каково? Иногда мне кажется, что я в своей стране совсем не обладаю абсолютной властью, и мною руководят другие. Ну скажи, пожалуйста, у Александра когда-нибудь появлялось такое чувство?

Елизавета, которой очень не нравился серьезный, озадаченный чем-то Норов, а нравился лишь беззаботный, веселый и любвеобильный, сказала сухо:

— Не знаю, Александр мне об этом ничего не говорил. Хотя, если учесть, что он добровольно оставил престол, наверное, и его навещали такие же мысли. Но брось — посмотри лучше на эти белые чулки. Ну, как нога блестит, облаченная в белый шелк, тебе нравится?

Норов снова бросил взгляд на ножку и чуть раздраженно ответил:

— Да, очень нравится. Эти, думаю, будут впору!

— Впору! — передразнила его Елизавета. — Впору, это когда они не малы, не велики и не коротки. А здесь — цвет! Ну ладно, ты не хочешь разговаривать о чулках, тогда выслушай мой совет, — серьезно сказала Елизавета, продолжая заниматься примеркой. — Ты — государь, а поэтому все свои дружеские чувства пусти по боку, сумей подняться над ними, иначе ты не император. Тебе мил мистицизм? Ну так и доводи себя до экстаза дома, когда тебя никто не видит и не слышит, а на людях ты должен быть защитником своей церкви. Я тоже когда-то была лютеранкой, но переменила вероисповедание, став православной. Я — подчинилась! И ты, мой милый, должен подчиниться, и власть императоров и королей возможна лишь тогда, когда они сами станут безвластными, несвободными. Ты думаешь, что являешься властелином? Да! Но ты в то же время и слуга, может быть. более несвободный, чем какой-нибудь истопник. Так что отправь Голицына и все его министерство в отставку — спокойней будет на душе. А с самим Александром Николаевичем ты можешь встречаться столько, сколько твоей душе угодно. Тебя втянули в интригу, все борются за тебя, вернее, за свое влияние на тебя, и так будет до твоей смерти. Таков удел императоров. Ну, а теперь, после того, как я дала тебе такой дельный совет, ты скажешь мне наконец, какие чулки тебе нравятся больше других?

— Вот эти синие, — уже спокойно и беззаботно сказал Норов, с удовольствием посмотрев на ножку Лиз.

— Так и быть! — решительно ударила по колену Елизавета. — Завтра я надену именно эти, а если надо мной станут смеяться, я скажу, что совет дал мне мой царственный супруг. Ну что же, ты доел свою дыню? — спросила Елизавета, отталкивая ногой коробку и обнимая Норова за шею.

— Да, да, только поставлю блюдо, — старался побыстрее покончить с очередным ломтиком Норов. Потом он поставил блюдо на стол и шагнул к ложу, на котором уже лежала нелюбимая, чужая жена, протягивая к нему свои руки. Он прилег рядом, она же прильнула к нему жадным до ласки, начавшем стареть телом, а он, отвечая на ласки женщины, все думал и думал о Фотие и Голицыне, о себе и о России.

«И все же, я обладаю властью или это всего лишь иллюзия, обман, мираж, и я лишь внешне могу повелевать, лишь на словах являюсь абсолютным монархом, а на самом деле мною самим правят давно сложившиеся обстоятельства, люди, спешащие удовлетворить личные интересы, обычаи страны? Даже эта женщина правит мною, хоть и выглядит покорной, не имеет никакого влияния на политические дела. Выходит, я — всего-навсего кукла, которой ловко управляют разные по характерам и склонностям артисты, часто хорошие артисты, а порой бездарные мошенники. Так неужели неспроста ушел с престола Александр? И не придет ли время, когда я тоже последую его примеру?»

Далеко за полночь Норов осторожно снял со своей груди руку крепко спящей Елизаветы, встал с постели. На душе было муторно, пусто и тоскливо. Вспоминалась мать, товарищи по полку, Муравьев, Бестужев, Голицын, Аракчеев, Фотий. Но обо всех он думал сейчас с равнодушием, как и об отмене крепостного права, введении конституции и других реформах, которыми хотел осчастливить Россию. Бросил взгляд на постель. Рядом с ней лежала перевернутая коробка с чулками Елизаветы, и один из них, выпав, показался ему похожим на ползущую змею.

«А вот взять бы сейчас да и удавиться на этом чулке! — с неуместной радостью и каким-то облегчением подумал Норов и тут же спохватился: — Да что я? Ведь офицер же боевой, и вдруг на чулке-то…»

Он горько улыбнулся. Мысли потекли ровнее, они уже не тревожили его. Думалось о разном, и в том числе о том, правду ли говорил Голицын, когда ругал Фотия, что тот-де в блуде с графиней Орловой-Чесменской живет, или поносил его облыжно? Подумав о том о сем, Норов забрался на постель и заснул подле сопящей Елизаветы безмятежным сном до самого утра.