Коляска с Александром выехала из южных ворот крепости на рассвете, и ясное солнечное утро, отличная погода — это показалось беглецу хорошим предзнаменованием. Хотелось мчаться прямо по первым лучам солнца навстречу долгожданной свободе, мечта о которой так давно томила Александра. На сердце было легко, как никогда, душа полнилась счастьем, и Александр мгновенно забыл о том, сколь придирчиво изучал караульный поручик его отпускной билет, долго вглядывался то в лист бумаги, то в лицо сидевшего в коляске офицера. Вначале Александр немного смутился, даже испугался — а вдруг узнает? Но поручик лишь вернул ему билет, взял под козырек и сказал тоном человека, наделенного немалыми правами:

— Проезжайте, господин капитан.

Проехали, не останавливаясь с полверсты, миновали лагерь, открылось пространство большого поля с ещё не убранными стогами. И тут кучер Илья, здоровенный, бородатый мужик, бывший дворовый, сидевший на облучке рядом с Анисимом, одетый в армяк из доброго сукна, в поярковую кучерскую шляпу, поворачивая голову, спросил:

— А куда править, ваше величество?

Александр, довольный уже тем, что покинул крепость, ещё мало думавший о том, по какой дороге ехать, призадумался. Потом сказал:

— Илюша, останови-ка ненадолго лошадей. — И когда тройка встала, Александр, помолчав, заговорил:

— Друзья мои, — так обратился он к кучеру и к камердинеру впервые, объявляю вам, что с нынешнего часа, даже с минуты сей, вы ни разу не обратитесь ко мне как к государю. Я решился добровольно оставить престол, и одежда, что на мне теперь, должна всем говорить, что в коляске едет не император Александр Павлович, а капитан восемнадцатого егерского полка. Помните всечасно, что слова «ваше величество», обращенные ко мне прилюдно, испортят все начинание мое. Именуйте меня так: «ваше высокоблагородие», а звоут меня Василий Сергеич Норов. Тройку же ты Илья погонишь в Киев по Гомельской дороге. В Киеве я навек укроюсь за стенами Киево-Печерской лавры, где проведу остаток отпущенных мне Богом лет, а то и дней. Такова воля государева моя, и никто не смеет помешать мне волю сию исполнить. По приезде в лавру, отпущу вас с миром, щедро одарив за службу. Деньги, врученные вам, верным моим слугам и друзьям, позволят вам безбедно прожить до скончания дней. Впрочем, вольны вы будете, если сердца ваши расположены к тому окажутся, остаться вместе со мною в монастыре, пострижение приняв и надев на себя монашескую рясу.

Анисим, выслушав тираду Александра, промолчал, выказав этим свое обычное послушание, Илья же, немало пораженный, постукивая кнутовищем по сапогу, смотря куда-то в землю, сказал:

— Ваше вели… то бишь ваше сыкородие, да как же так?

На кого же теперь Расея останется? Али на братце вашего, на князя великого Николая Палыча?

— О сем вопросе не трудись и голову ломать, Илюша. В надежных руках правление всей империи будет, — мягко проговорил Александр, ещё и прежде допускавший вольные вопросы со стороны любимого кучера Ильи Байоква.

— Ну, коль так, — резонно, с пожатием плеч подал голос Илья, — то с Божьей помощью в путь отправимся. Что ж, трогать?

— Трогай, Илюша, трогай, — махнул рукой Александр, и, покачиваясь на мягких рессорах, коляска покатилась вдоль полей по хорошо ухоженной дороге.

Чем выше поднималось солнце, тем теплее и радостней становилось на душе. Александра. Ему представлялось, как он въедет в любимый Киев, как увидит золоченые купола лавры, услышит сладкий перезвон монастырских колоколов. В лаврскую казну он сделает щедрый вклад, не меньше ста тысяч рублей серебром, и никто не станет спрашивать его настоящего имени. Вначале — послушник, потом — рясофорный монах, Александр уже представлял, как будет жить в не большой, чистенькой келье. В оконце врывается ветерок, доносящий с Днепра пряный запах воды, аромат тополиной листвы. Он не пропустит ни одного богослужения, ни одного молебна, станет поститься даже в скоромные дни. Потом, возможно, он примет схиму, уйдет из кельи в дальнюю пещеру, вырытую на самом берегу реки, а когда Господь заберет к себе его грешную прежде, но очищенную молитвами душу, тело бывшего императора России погребут рядом со святыми угодниками, может быть, поблизости от святых мощей Феодосия Печерского.

«Ах, как я счастлив! — думал он. — И чему так долго я нес тяжкое бремя власти? Конечно, я правил не напрасно: я уничтожил чудовище-Наполеона, я связал государей Европы обязательствами Священного союза, чем обеспечил на долгие годы покой там, где рекой лилась кровь. Польша и Финляндия — в составе Российской империи, и я утихомирил и поляков и финнов, даровав им конституции. Я реформировал государственные учреждения России, малообразованных чиновников гонят со службы, в деревнях множится применение вольного труда, армия сильна как никогда — военные поселения распространились повсюду, и полки способны обеспечивать себя почти всем необходимым. Да, я немало сделал для своей страны! Вспомнить, хотя бы, изгнание иезуитов, запрещение масонских лож! О чем мне сетовать? О том, что я оставил страну на попечение какого-то смутьяна? Но я. конечно, лукавил, говоря этому Норову, что никто не узнает подмены. Изрытое оспой лицо не спасет его от разоблачения, и короной российских императоров по праву завладеет Николай, ведь манифест о передачи власти именно ему, а не Константину, уже хранится в раке, в алтаре Успенского собора. О чем печалиться мне? О жене, Елизавете? Но я давно уже не питал к ней нежных чувств, две наши дочери умерли во младенчестве, и её величество не станет сильно горевать о моем внезапном исчезновении. Вот только, пожалуй, мать… Но и она успокоится скоро, я уверен в этом. Итак, я разрубил узел, связавший меня с троном в восемьсот первом году. Господи милостивый! Поможешь ли ты мне смыть тот, давний грех?»

Так рассуждал Александр, сидя на кожаном, простеганном сиденье в своей отличной коляске. Рядом покоился чемодан со шкатулкой и пистолетами, и недавний император России бережно придерживал его рукой. Его спокойным, радостным мыслям не мешало и непрерывное бормотание кучера Ильи, который хоть и был поражен до глубины души внезапным превращением императора в армейского капитана, да ещё стремившегося в скором будущем надеть монашескую рясу, но виду не подавал, а ведь прежде был очень горд своим лейб-кучерским званием. Ведомо было Илье, что по табели о рангах звание его приравнивалось к полковничьему чину, и это обстоятельство очень льстило бывшему дворовому человеку, волею судеб ставшему императорским извозчиком, к тому же почитаемым Александром Павловичем за характер и особое проворство в гужевом мастерстве.

А ещё сильнее возгордился Илья Байков, когда всеведущий Анисим пересказал ему историйку, в которой он, извозчик царский, был помянут. А дело заключалось вот в чем: ещё год назад Оленин, президент Академии художеств, желая подольститься к государю, на академическом совете предложил утвердить в качестве почетных членов — графов Гурьева, Аракчеева да Кочубея, к художествам имевшим отношение весьма дальнее. Но вице-президент Академии Лабзин с улыбкой предложил пополнить список ещё и лейб-кучером Ильей Байковым, сказав: «Он, хоть и мужик, но ведь чин полковника имеет». Государю, понятно, об этих словах нескромных донесли, и за наглость Лабзин со всей семьей был законопачен в городишко Сенгилей, Симбирской губернии, откуда выбраться так и не сумел.

Илья же, узнав об случае таком, не подумал, что государь сердился на вице-президента ибо была задета его монаршая честь, но гнев царев принял как повод защитить его, любимого возницу, и гордость Илюшина ещё больше возросла. Иной раз он даже думал, что стать почетным членом Академии художеств ему б совсем не помешало. Впрочем, и в своем кучерском искусстве он видел художество немалое, поэтому недолго огорчался.

Теперь же Илья, погоняя лошадей, погоревав немного о том, что скоро лишится он громкого титула своего, но утешив себя мыслью о крупном вознаграждении за долголетний честный труд и непременно на уж скопленные деньги да на дареные заведет выгодную во всех отношениях винную продажу или настоящий трактир, находился в веселом расположении духа, разговаривая как бы сам с собой:

— Ну что за мужиковской и препустой фамилией наградил меня родитель? Байков! Экое пустое прозвание!

Анисим, все ещё не способный прийти в себя после внезапного превращения государя в офицера, желчно, не поворачивая в сторону кучера головы, спросил:

— Тебе что ж, Разумовским или Нарышкиным именоваться захотелось?

— Не-а! — хлестнул левую присяжную Илья. — Я необычности в фамилии хотел, а не княжеского звучания. А много я знавал людей, кои счастье поимели носить прозвания, коими всечастно гордиться можно было. Общался я с Харитоном Кузнецом, со Спиридоном Мудаком, с Аверкием Старухой, с Евдокимом Затравкой, с Власом Мошонкой, с Ермолаем Борзым, с Дементием Осетринкой, с Ханыгой Севастьяном, с Чесноком Лаврушкой, с Иваном Волком и Аникой Раком. Вот сие — знатные, входящие в память фамилии! Любо-дорого где-нибудь в канцелярии назваться: Спиридон Мудак, мещанин!* ((сноска. немало престранных и преоригинальнейших фамилий и прозвищ автору и впрямь доводилось находить в документах тех времен.))

Анисим только головой повел, не одобряя пустых речей своего соседа по облучку, а Илья продолжал:

— И с именем у меня полный швах получился. Понимаю, что и Спиридон, и Лаврушка, и Харитон, к моей особе прилепленные, такоже части мне ни малой толики не принесли б. А вот ино бы звучало, кабы назвался я где Лукиллианом, Елпидифором, Агофодором, Евтропием на худой конец. Да, невеликой прозорливости был попик, который в святцах мне имя подыскал, хоть и впрямь нехудое имя, пророческое, но негромкое, и звука в нем никакого нет.

Анисим молчал. Он, имевший уж капиталец, под проценты положенный в банке, плохо слушал Илью и все прикидывал: «Да сколько ж государь определит мне пред тем, как за стенами лавры укрыться? Знаю щедрость его, уж не меньше трех тысяч пожалует, пусть даже и ассигнациями. Тогда можно будет и домишко завести, да и ожениться. Нехудо б было, если во дворянстве введет. Тогда и на добрую невесту рассчитывать можно, с капиталистым приданым. Эх, заживу, хоть и не на широкую ногу, но благородно. Можно будет и процентную лавчонку в собственном доме открыть — дело прибыльное».

А Александр, слушая болтовню Ильи, немало веселившую его, все глядел направо и налево, и каждое дерево, каждый кустик или стожок радовали его, и казалось ему самому, что счастливей человека, чем он, и не нашлось бы сейчас в России.

Ехали в сторону Гомеля уже третий день. Редкие деревеньки и села, крохотные городишки встречались дорогой. Две ночи прокоротали на постоялых дворах, где для господина офицера отводились лучшие комнаты, и Алекандр радовался тому, что в этих неопрятных, на его взглядах, комнатах, со старыми, ободранными и изрисованными неприличными рисунками обоями, с тараканами и клопами, ему было куда вольготней, свободней, чем в изысканных апартаментах дворца на Каменном острове, в Зимнем или в Царском селе. Особая легкость ощущалась Александром потому, что не нужно было принимать министров с докладами, ездить на разводы и смотры войск, встречаться и прогуливаться с нелюбимой женой, которой он все-таки должен был оказывать знаки внимания и даже почтительности, разговаривать с фрейлинами, пустыми по большей части и льстивыми, видеть суету камердинеров, лакеев, истопников — всей придворной своры, называемой Александром в глубине души просто сволочью. Теперь все было проще: он — капитан, он — платит за постой, и ему спешат принести наспех зажаренную курицу, плохого вина, накрыть постель сырыми, сырыми простынями из грубого холста. Но все эти обстоятельства лишь радовали Александра, и он радовался за самого себя, ощущавшего в себе веселость и легкость.

Лишь одно обстоятельство пугало его вначале — бывший монарх боялся быть узнанным. Тогда о его присутствии на постоялом дворе непременно бы доложили местным властям, те подали бы весточку в Бобруйск или в Петербург, и тогда — прощай свобода. Но опасение это расстаяло быстро — капитанский мундир заставлял видеть в нем лишь офицера. К тому же, Александр стал подозревать, что все эти встречавшиеся дорогой люди видели его лишь на портретах, часто очень плохих, приукрашивающих его внешность, и робость, являвшаяся вначале на его лице при входе на постоялый двор, вскоре сменилась уверенным выражением, что, заметил он, лишь вызвало к нему ещё большее уважение и даже подобострастие.

Спустя три дня пути, когда время близилось к полудню, Илья, приподнимаясь на облучке, вглядываясь вдаль, заметил:

— Ваше высокородие, кажись, верховые какие-то скачут, навстречу нам! Ишь, пыляку подняли! Полностью прикрылись бы да кузов не прикажете ль поднять?

Но не вид пыльного облака заставил вздрогнуть сердце Александра. Хоть верховые и двигались ему навстречу, но он тут же предположил: «А не за мной ли? Не из Бобруйска ли посланы?» Сам приподнялся, стараясь понять, кто бы это мог быть — и впрясь, в облаке пыли, на рысях, покуда ещё в полуверсте от коляски, скакали кавалеристы. Не будучи зоркоглазым, Александр, тревожась, долго не мог понять, кто это: уж не флигель ли адъютанты? Но по мере того, как отряд приближался, стало видно, что скачут уланы — пики с флюгерками то подстакивали, то опускались при беге лошадей, и Александр ту же успокоился:

«Нет, не из Бобруйска. На смотр улан меня там не звали».

Он даже не отдал приказ Анисиму поднять кожаный кузов, зная, что отряд пронесется мимо быстро, а ему так хотелось посмотреть на лихих улан, форму которых он даже предпочитал государской.

Все ближе, ближе… Вот уж Александр разглядел полковника, скакавшего впереди. С ним рядом — полковник и майор. Топот нескольких сотен копыт становился все громче, и скоро коляску от отряда, — всего-то эскадрон, не больше, — отделяло саженей десять. Тут полковник, совсем уж пожилой и невидный, маленький, почти не заметный из-за головы высокой рыжей лошади, внезапно поднял руку, и уланы, притормаживая, стали натягивать поводья.

«Что такое? — подумал со страхом в сердце Александр. — Неужели по мою честь?»

Полковник, поглаживая по шее своего коня, шагом подъехал к коляске Александра. Вслед за ним — полковник и майор, остальные же уланы, штабс-ротмистры, ротмистры, поручики, корнеты, рядовые, сбились в кучу, поглядывали на человека, сидящего в коляске, о чем-то переговаривались, переглядывались. Было видно, что их развлекает и это ничтожное дорожное происшествие.

— Господин офицер, — обратился к Александру довольно строго полковник, шапка-уланка на голове которого была надвинута так низко, что отдавливала уши книзу, делая его лицо совсем крошечным, — вы находитесь в местности, отведенной под квартирование третьего Украинского уланского полка, а посему соблаговолите удостоверить свою личность каким-либо официальным документом.

Никто прежде не приказывал Александру — отдавал приказания лишь он один, а поэтому требование полковника неприятно поразило «господина офицера», однако он тут же успокоил себя: «Что ж, я сам выбрал дорогу жизни, придется подчиниться. Впрочем, подчиняться куда легче, чем приказывать. Ответственности меньше…»

Александр спрыгнул на землю, достал пакет и вынул из него составленный самим же отпускной билет. Отдавая честь полковнику, протянул ему бумагу. Полковник, морщась и отодвигая лист подальше от своих уже плохо видящих глаз, прочел написанное, прошуршав бахромой эполетов, пожал плечами:

— Самим государем императором подписано, и подпись, и печать. Однако странно — на два года в отпуск. Сие не по уставу, но монаршую волю оспаривать не стану. Правда, позволю вам заметить, господин капитан, что и экипаж ваш не уставной — цивильная коляска! По уставу верхом на лошади должны передвигаться, а скарб — в повозке капитаном переводится. Да и кто на облучке-то у вас восседает? Денщики, что ли? Так почему же не в мундирах полковых цветов?

Тут уж Александр, сам требовавший от нижних чинов беспрекословного подчинения высшим, но прекрасно знавший положения устава, не смог стерпеть напрасных упреков, хоть и помнил, что перед ним — полковник, а он — всего лишь капитан:

— Господин полковник, воле государя вы и на самом деле перечить права не имеете. Что до моей коляски, то замечу: во время отпуска всякий волен выбирать себе экипаж по средствам — иное дело походные условия. А вместо денщиков меня сопровождают два моих дворовых человека, кои на платье полковых цветов посягать и права не имеют.

Озадаченный полковник приподнял за козырек «уланку» совсем уж опустившуюся на его глаза, подумал, улыбнулся усталой старческой улыбкой и сказал:

— Вы, я вижу, в артикулах устава сущий дока. Таких люблю и уважаю, а посему милости прошу пожаловать в нашу слободку полковую. Сегодня третий уланский свой праздник празднует. Два десятилетия верою и правдой служим царю и отечеству. Уж не откажите. Молебен будет, а после — обед. Угостим, чем сможем. Будут, впрочем, полковые дамы. А после, коли понравится, поживете у нас с недельку, посмотрите на уланское житье-бытье. Опыт, опыт вещь великой важности. В полк свой егерский вернетесь, расскажете. Ну, вы решились?

Вслед за словами полковника послышались и просьбы штаб-офицеров:

— Не побрезгайте, господин капитан! — сказал полковник.

— Гостям уланы завсегда рады, не обидьте! — подхватил майор.

Александр не только не собирался отказываться, хоть и спешил в Киев напротив, он был тронут едва ли не до слез предложением уланов. Он как-то внезапно для себя осознал, что можно вызвать в людях расположение и не будучи монархом, и теперь, не видя ни следа лести и угодничества в словах «стоящего над ним человека», с радостью сказал, слегка поклонившись гарцевавшему перед ним командиру полка:

— С превеликой охотой принимаю ваше предложение, господин полковник. Но не стесню ли я вас своим присутствием?

— Да помилуйте! Квартиру мы вам отыщем запросто! Ну, так велите вашему кучеру поворачивать назад. Там, саженях в двухстах будет дорога направо. По ней и правьте — всего с версту и будет. Увидите нашу слободу.

«Ну и что с того, что поживу с недельку среди этих милых вояк? подумал про себя Александр. — Расстаться с миром я всегда успею. Главное, расстался с короной».

И он с удовольствием смотрел на молодцев-улан, проезжавших мимо него: все на рослых рыжих лошадях, в синих куртках с эполетами, в уланках с султанами, портупеи и перевязи белые, синие рейтузы с широкими лампасами до самых шпор, сабли в блестящих железных ножнах, а по углам нарядных синих с красным вальтрапов,* (сноска. Суконный чепрак-накидка, клавшийся поверх седла.)) покрывавших крупы лошадей — императорский вензель. Но уже не его вензель, хоть и первая буква его настоящего имени была главной частью эмблемы.

В клубах пыли, поднятой кавалеристами, коляска с Александром скоро оказалась в виду полковой слободы, въехав прямо на главный двор полка: большой, многооконный дом командира, канцелярия, лазарет, цейхгауз. Отсюда ровные, выведенные, должно быть, по натянутой веревке, шли улочки с одинаковыми деревянными домами, а к ним прилепились хлева, сарайчики, амбары. Вперевалку, стадцами, по улочкам ходили, гогоча и крякая, гуси, утки, доносилось блеяние овец, мычание коров. Александр, сидя в коляске и не зная, куда ехать дальше, умилялся, глядя на полковую слободу, где все было приспособлено для удобств службы.

«И в том моя заслуга тоже! — с восторгом думал он. — Не я ли с таким тщанием следил за справной жизнью моей армии! Да, прекрасную страну оставил я своим последователям!»

Молодой, румяный адъютантик подбежал к коляске, и аксельбант весело прыгал на его груди. Вскинул руку к козырьку «уланки».

— Ваше высокоблагородие, господин полковник велел мне проводить вас на квартиру! Располагайтесь! Велели быть при параде в три часа у полковой церкви — там, за канцелярией!

— Ну, Илюша, трогай! — скомандовал Александр кучеру, и коляска покатилась по ухоженной, посыпанной мелким песком дороге.

Адъютант остановился возле одного из домиков:

— Вот здесь, пожалте, господин капитан. Сосед ваш, хоть и не обер-офицер, но поведения самого благонадежного и тихого. Сами убедитесь. Ну, а я уж побегу.

Александр прошел в «квартиру». Молодой, лет двадцати всего, чистенький и беленький унтер-офицер, с лицом умным и приветливым, в мундире, застегнутом на все пуговицы, встретил Александра, и тот заметил сразу, что добрая улыбка как-то мигом слетела с физиономии унтера. Он как-будто остолбенел, увидев Александра и невольно вытянулся перед ним, даже стал ещё белей лицом.

— Да чего ж вы так испугались? — невольно испугавшись сам, очень ласково спросил Александр. — Определен к вам для временного проживания. Я капитан восемнадцатого егерского Василий Сергеич Норов. И все же, что вас во мне… так поразило? — не удержался Александр, чтобы не задать вопрос, боясь, что унтер-офицер узнал в нем государя.

Офицер, все ещё ошарашенно глядя на Александра, вначале закивал, а потом замотал головой:

— Нет, нет, простите, ничего-с… так, случайное сходство…

— Да с кем же? — стал ещё более ласковым голос Александра, похолодевшего внутри.

— Да нет, простите, я ошибся. Позволю отрекомендоваться: унтер-офицер из вольноопределяющихся Иван Шервуд.

— Из остзейских немцев, видно?

— Нет, из англичан. Отец мой, искусный механик, приехал в Россию ещё при вашем ба… то есть, простите, я ещё не так хорошо говорю по-русски, при императоре Павле Петровиче, завод устроил, да не пошли дела разорился. Мне же поневоле пришлось карьеру делать по военной службе, вот я здесь…

— Ну, мы с вами сдружимся, уверен, — теплым тоном сказал Александр, протягивая Шервуду руку. — А теперь, простите, мне нужно собираться на ваш праздник полковой. Где мои покои?

Умывшись и надев егерский мундир, подпоясавшись шарфом, при шпаге, Александр в прекрасном расположении духа уже через час выходил из своей квартиры. Полковую церковь — собственно матерчатый намет, а под ним алтарь походный, — он разыскал быстро. На обширной площадке перед церковью уже собрался едва ли не весь полк. Офицеры, штаб, стояли ближе к намету, а унтера и рядовые — за ними. Все уже сняли уланки и держали их на согнутой левой руке, но благостное настроение, видел Александр, ещё не вселилось в сердца уланов. Они переговаривались друг с другом, улыбались, похлопывали по плечу пролезавших сквозь толпу товарищей, но самого Александра уже охватило чувство благоговения, в ожидании предстоящего таинства, и он, расстегнув чешуи кивера, снял его и так же, как уланы, примостил на левой руке.

— Сюда, к нам, к нам! — закричал кто-то и даже махнул рукой. Господин капитан что вы там у рядовых-то застряли? Тут ваше место, близ обер-офицеров.

Александр понял, что обращаются именно к нему, и, протиснувшись сквозь плотную толпу, он уже стоял рядом с группой уланских офицеров, и один из них, высокий широкоплечий малый с шапкой густых кудрявых волос на голове, с пышными бакенбардами, переходившими в усы, с жаром схватил руку Алекандра, стал трясти её, так больно сжав, что недавний император непременно вскрикнул бы, если б не находился поблизости от алтаря.

— Севрюгин, штабс-ротмистр Севрюгин, честь имею! — все не отпускал руку Александра обладатель бакенбардов.

— Капитан восемнадцатого егерского, Василий Норов, — улыбаясь через силу, почти шепотом ответил ему Александр.

— Ну, погуляем сегодня, Вася, — тоже шепоток, наклоняясь поближе и окутывая Александра кислым перегарцем, предупредил Севрюгин. — Такой бамферфлюхликхт устроим в честь праздника, что твоим егерям и во сне бы не приведелся.

Александр не знал, что означает слово «бамферфлюхлихт», да к тому же не понимал, почему штабс-ротмистр сходу стал именовать его Васей и обращаться к нему на «ты», но он объяснил это тем, что у уланов, видно, так заведено, а поэтому не стоит обижаться, к тому же никакого недоброжелательства в интонации Севрюгина Александр не заметил — напротив, одно лишь радушие и дружелюбие. А через несколько минут появился полковой батюшка в старом, истертом облачении и, поминутно кашляя, начал молебен. Александр же целиком ушел в таинство церемонии, умиляясь тому, как перекрасно, что «его» армия проникнута высоким религиозным духом, и уже не замечал ни ободренной рясы священника, ни его кашля, ни нестройного пения уланов, ни того, что Севрюгин, стоявший рядом с ним, поминутно зевал, прикрывая, впрочем, рот рукой в нечистой перчатке.

Закончился молебен. Уланы стали надевать шапки, а полковник, стараясь быть услышанным всеми уланами, приподнято заговорил:

— Господа офицеры и вы братцы-рядовые! Отпразднуем же пиром праздник полковой! Всех обер-офицеров прошу к столу, что накрыт близ канцелярии! Все же рядовые получат по чарке водки, дабы выпить всем за славное прошлое и настоящее третьего Украинского уланского полка да здоровье государя императора Александра Павловича Благословенного!

Громкое «ура!» стало ответом на слова полковника, и Александру тоже захотелось прокричать «ура!», но он вовремя догадался, что это станет здравицей в честь какого-то другого императора, не Александра Павловича — в честь человека, ещё ничем не зарекомендовавшего себя на поприще высшего правления. К тому же он заметил, как криво заулыбался Севрюгин, сказавший тихо, глядя в землю:

— Получим мы от тебя пир праздничный, кащей старый!

— Простите, штабс-ротмистр, — удивленно спросил Александр. — Кого же вы назвали… кащеем? Уж не господина ли полковника?

— Его, его, жилу да скупердяя, — откровенно признался Севрюгин. Посидишь на его пиру, сам поймешь. Он, вишь, постник да сыроядец, животом страдает, коликами да поносами, да и всех нас говеть заставляет! — А потом добавил с горячностью: — Да и не называй ты меня штабс-ротмистром, Вася! Я для милых друзей просто Федя, а ты у нас гостишь, стало быть и особливым другом стал. Я слыхал, ты у этого шпиона да ябеды Шервуда на квартире расположился?

— Да, у Шервуда.

— Ну, тогда ухо востро держи — доносчик из первейших будет. Лучше б ты у меня остановился. Переезжай, а?

— Ну да время покажет, Я, может статься, в вашем полку не надолго задержусь. Дела, знаете ли…

— Дела у него! — недовольно морщился Севрюгин, когда они уже шли к полковой канцелярии. — Попробуешь нашего уланского бамферфлюхтера, обо всех своих делах позабудешь, к нам в полку попросишься!

— Может и так случится, что попрошусь, — с доброй улыбкой ответил Александр. Ему сильно нравился Севрюгин, несмотря на грубость обращения. «Ну, видно, у господ уланов так заведено», — опять пришла на ум успокоительная мысль, и Александр уже с нетерпением ожидал и пира, устраиваемого для офицеров, и «бамфефлюхтера», обещанного Севрюгиным.

И вот они уже стояли рядом с огромным столом, заставленным блюдами с явствами. Расположенный под открытым шатром стол был украшен букетами цветов — все показалось Александру благопристойным и не лишенным изысканности. Как видно, в устройстве стола принимали участие жены офицеров. Они стояли здесь же отдельной группой и обмахивались веерами, хотя было совсем нежарко. Александр заметил мельком, что одеты они совсем безвкусно и немодно, зато жеманились вовсю, стараясь произвести должное впечатление на подходивших офицеров.

— Рассаживайтесь, господа! — широким жестом предложил полковниц, забыв, наверно, пригласить к столу и дам, но женщины, как видно, и не ждали особого приглашения — с кокетливым щебетом, уделив немало внимания подолам своих платьев, они первыми заняли места за столом. Господа офицеры, вновь сняв уланки и разместив их на коленях, садились, увидел Александр, с какими-то постными и чуть ли не злыми выражениями лиц, на самом деле не ожидая от предстоящего обеда ничего веселого. Но вот все сидели за столом, и второе действие полкового праздника началось…

Да, стол оказался небогат — жареная рыба, выловленная, должно быть, в ближайшей к слободке реке, мясо, приготовленное на пару, кое-какая зелень. Вина совсем подали немного, и Александр, отведав из некрасивого стакана кислого, похожего на квас вина, подносил стакан к губам лишь из соображений приличия, когда кто-нибудь вставал и произносил речь, обычно длинную и скучную, должно быть, заученную к случаю, да и то по требованию полковника, сидевшего в конце стола с кислой миной на лице, точно и не праздник это был, а поминки.

Не прошло и часа, а командир полка вдруг поднялся, весь скрюченный, с позеленевшим лицом, и то и дело поднося руку к животу, проговорил:

— Покорнейше прошу меня простить — занемог, ей-Богу! Дам и господ прошу продолжить праздник без меня.

Ведомый под руку адъютантом, полковник заковылял к своему дому, и тут Александр услышал вздох облегчения, пронесшийся над столом, лица офицеров оживились, расцветились улыбками. Поднялись и откланялись подковник и майор, и Александр догадался: «Вот сейчас-то и начнется настоящий праздник!» Но за штабом стол стали покидать один за другим и остальные офицеры, а Севрюгин негромко бросал им вслед:

— Через полчаса в моих апартаментах!

А потом повернулся к сидевшему с ним рядом Александру:

— Ну я же говорил тебе, Вася, что от этого жилы-сухоядца праздника не увидишь! Ну да ничего! У меня продолжим, увидишь, как уланы гулять умеют, а это… — кивнул он в сторону полковничьего дома, — не улан, а требуха протухшая. Все, поднимайся, ко мне идем!

Александр, которого покоробили слова Севрюгина, сказанные в адрес полкового командира, между тем послушно встал и надел свой кивер с высоким султаном.

Идти пришлось недолго. Дом, в котором жил Севрюгин, оказался точ-в-точь таким, в каком поселился Александр, только чистоты, которая царила в квартире Шервуда, он не заметил. Едва вошли в сени, как Александр споткнулся о бочку — из неё рядовой улан, как видно, денщик штабс-ротмистра, прямо руками вылавливал соленые огурцы и накладывал их в глиняную миску.

— Побольше, побольше клади, рыбья твоя душа, с горкой, с горкой! строго приказал денщику Севрюгин. — Чуть не три десятка душ заявится, поручиков позвал, а они на огурцы соленые падки, да ещё под ромец! Сейчас в узлах подковничью еду притащат, ту, что на столе была — чего пропадать зазря? Поросят уже зажарил?

— В самом лучше виде вышло, с коркой, как вы любите, вашесыкородие! вытянулся перед Севрюгиным денщик, держа в руках полную миску огурцов.

— Молодчик ты у меня, Тришка! Гастроном! Тебе б в питерской кухмистерской служить — разбогател бы, толстым бы как боров стал!

Веснушчатое лицо рядового засветилось удовольствием:

— Токмо вам одному, отцу и благодетелю, служить желаю, вашесыкородь!

— Ну иди, иди, срам Божий, а ты Вася, — обратился Севрюгн к Александру, — в комнаты без церемоний проходи. Уланы финтифлюшки светские не признают.

Александр не без волнения прошел в покои Севрюгинской квартиры. Табачный сизый дым скрывал детали убранства жилища штаб-офицера, но гостей Александр увидел сразу — человек пятнадцать, все без мундиров, в одних сорочках, сидели на стульях, закинув ногу на ногу, полулежали на двух кроватях, кое-кто устроился и на полу, то ли на подушках, то ли на свернутых половиках.

— Василий Сергеевич Норов, капитан восемнадцатого егерского, представился Александр, сам не веря в то, что так быстро привык называть себя именем, отобранным у человека, которому отдал свою корону.

— Да ведаем мы, что ты Норов! — закричал бесцеремонно кто-то.

— Кивер, шпагу, мундир снимай да в угол куда-нибудь кинь! — крикнул другой. — Жарко будет в сукне-то!

Александр, сам принимавший участие в обдумывании новых форм воинской одежды, относившийся к мундиру трепетно, как невеста к подвенечному платью, решил, однако, подчиниться, и вот уже он стоял посреди комнаты в одной рубашке, прикрывая открывшуюся в вырезке сорочки грудь рукой. А его уже звали изо всех углов:

— К нам, Вася, к нам!

— Трубочку вот возьми! Табак отменный херсонский! — говорил ему кто-то, протягивая трубку с длинным чубуком, и Александр, никогда не куривший, не желая обидеть господ офицеров, взял в руки трубку, присел на освободившийся стул, постарался втянуть в себя дым, но тут же закашлялся, и дружный смех уланов стал подтверждением того, сколь он неловок. Раздались крики:

— Ну и егеря! Нежненькие, как кадеты!

— Ничего! С нами побудет — пооботрется!

Но тут громовой голос Севрюгина перекрыл шум:

— А ну, шалопаи, балясничать кончай! Сейчас вся честная братия соберется, а у нас ещё и конь не валялся. Жженку делать будем! Сабли давай!

— Жжену! Жженку! — раздавались радостные возгласы соскучившихся по настоящему офицерскому напитку уланов, и трое из них кинулись к своим саблям, выхватили клинки из ножен, а Севрюгин уже ставил неподалеку от стола объемистый котел, медный, но луженый.

Он сам принял из рук офицеров сабли, утвердил их вверх остриями, уперев рукояти в пол а денщик уже нес ему большой кусок от сахарной головы, не забыв обернуть его, чистоты ради, тряпицей. Севрюгин наколол сахар на концы сабель и крикнул:

— Трифон, помет куриный, ром тащи, ром!

Денщик не заставлял себя долго ждать — тотчас рядом с котлом появилась корзина, из которой торчали горлышками вверх бутылки с ромом. Зная, что нужно делать, Трифон ловко, одним ударом по донышку, стал выбивать пробки, передавая их Севрюгину, и в котел полилась темная, пахучая жидкость. Александр почувствовал запах, который запомнился ему со времени двух его ночевок на постоялом дворе — пахло раздавленными клопами. Но сколь ни приятен был ему этот запах, Александр с интересом следил за тем, что делал Севрюгин. Впервые к нему явилась одна пугающая мысль: а знал ли он людей, которыми правил больше двух десятилетий?

Между тем котел едва ли не до краев наполнился ромом, и Севрюгин крикнул:

— Трифон, кардамон, корицу имбирь принес?

— Вот здеся, в кулечках, — протянул денщик штабс-ротмистру пряности.

— Сам насыплю! — не без злорадства сказал Севрюгин, будто кто-то претендовал на это. — Здесь особая мера нужна, аптекарская, как у немцев. Ну, а теперь и к последнему этапу подошли.

Он осторожно вылил полбутылки рома на сахар, а Трифон стоявший рядом с зажженной лучинкой, подал её офицеру, и вот уже белый сахар был охвачен язычками голубого пламени, зажег Севрюгин и ром в котле и только после этого поднялся с колен. Не обращая внимания на восторженные возгласы уланов, утирая пот со лба, сказал довольным доном:

— Не жженка будет, а амброзия с нектаром вместе. Будто не для вас, шелапутов, готовил, а для богов олимпийских. А то дал вам полковник кислятины — того и гляди пронесет к ночи. Все, готовьте чары, а ты, скотина, — погрозил кулаком Трифону, — чтоб в пять минут поросят своих достал да порезал. А хрен, хрен приготовить не забыл?

— Не тревожьтесь, вашесыкородь. Уж я ваш вкус-то знаю! Жженный сахар капал в кипящий ром, а серебряный черпак в руке Севрюгина то и дело опускался в горящее варево, чтобы разлить его по уже подставленным офицерами кружкам.

— Ну, господа! — торжественно возгласил штабс-ротмистр. — А теперь, перекрестившись, поднимем чары за два десятилетия третьего Украинского!

И все, в том числе и Александр, осенив себя крестным знамением, принялись за горячим ром, сдувая вначале пламя. Александр ничего не пил, кроме легкого бургундского, а поэтому пряный, едучий, резкий напиток сразу обжег ему горло, и он снова закашлялся, как тогда, когда попытался курить. Уланы насмешливо били его по спине, по плечам, посмеивались, обещали, что «учение» непременно пойдет ему на пользу, коль уж среди егерей не довелось пить жженку. А после того, как каждый осушил по две кружки, принялись за поросят, за принесенную с полковничьего стола закуску, откуда ни возьмись на огромном блюде появился осетр, и Севрюгин важно сообщил гостям, что заранее был не намерен есть пескарей полковника и решил подзапастись рыбкой, пригодной для животов «благородных витязей».

Александр, по телу которого от головы до пят разлилась после выпитого рома приятная нега, поедая куски поросятины и осетрины, с умилением смотрел на шумящих вокруг него уланов. Он любил их сейчас, потому что знал, что они его творение, что эти «витязи» в войне с Наполеоном умирали за него с улыбкой на устах, а поэтому он прощал им сейчас их панибратское отношение к себе, думая при этом: «Ну что ж, вкушу с ними из праздничной чаши — да и поеду восвояси, в лавру поеду. Это моя последняя встреча с полковым миром, и как же радует она меня!»

— Нет доскажи, доскажи ту историйку, Чернышов! — донеслось до сознания Александра. — Я, Федор Севрюгин, и все про-ч-чие ггспода офицер-ры очень даже знать хотят, как веселился бастард, а по-русски говоря, вы-выкблядок змия сего, Ар-ракчеева, будь-будь он неладен!

Александр, несмотря на хмель, окутавший его голову, встрепенулся. Аракчеев был его верным другом, ближайшим помощником во всех государственных делах, а поэтому Александру не хотелось, чтобы здесь говорилось о том, что могло бы задеть его самолюбие.

Но все уже повернулись к ротмистру Чернышову, красивому малому, посасывавшему, сидя на кровати, черешневый чубук.

— Так вот, господа, сами знаете, я недавно из отпуска вернулся, в самом Петербурге был, — заговорил ротмистр, театрально отставляя локоть, да и в Грузине черт меня занес — генерал Клейнмихель по-дружески Аракчееву пакет велел доставить. Так вот, побывал я в компании офицеров гренадерского полка, который пред светлыми очами Алексея Андреевича, по Волхову расквартирован…

— Ну, ну, короче, к Шумскому, к Шумскому переходи скорей! — перебил Чернышова Севрюгин, мигом почему-то протрезвевший, заметил Александр, и случавший рассказ Чернышова с затаенным сердцем.

— Перехожу, коли не терпится. Сей Шумский, надо бы вам знать, незаконно рожденный Настасьей Шумской, бывшей дворовой Аракчеева, от Алексей Андреича рожденный — бастард.

— Не бастард, а выблядок! — проревел упрямо Севрюгин. — По-русски выражайся!

— Ну, пусть по-твоему будет, — кивнул Чернышов. — Но сего мальчишку Аракчеев любил страшно, а поэтому при содействии государя, осыпавшего милостями грузинского негодяя, Мишель Шумский был скоро проиведен во флигель-адъютанты, хоть и рос сызмальства величайшим озорником и прямо мерзавцем, ибо избалован был. Справедливо ли сие?

— При нашем царишке вполне справедливо, ибо у него о справедливости представления свои, — веско изрек кто-то из офицеров.

Александр сидел сам не свой. Краска стыда покрыла его лицо, но он слушал с жадным нетерпением, а Чернышов продолжал:

— И вот сей Шумский в Петербурге. Блистает в мундире флигель-адъютанта, к тому же лейб-гвардии конной артиллерии поручик. Пьяница, кутила страшный, и все ему нипочем, потому что всякий его папаши, как огня боится. Но однажды во время смотра на Царицыном лугу получил он выговор от своего начальника-генерала за то, что явился в шляпе чудной-пречудной — так уж Мишелю захотелось.

— Неужто таким смелым генерал оказался? — удивился один из уланов.

— Да вот, нашелся смельчак, самого Аракчеева не побоявшийся. Но Мишель так расквитаться со своим обидчиком решил: в театре, когда присутствовал на представлении тот генерал, пошел он во время действия в буфет, купил арбуз, на две половики его разрезал и сердцевину из одной из половинок вычистил.

— Ну, и зачем же сей бестии арбуз понадобился? — недоверчиво спросил Севрюгин.

— А вот зачем. Идет он с коркой арбузной в самый зал, встает позади генерала, — а тот, признаться, был совершенно лысым, — да и надевает ему на голову ту половинку как раз в тот момент, когда опускают люстру и зал освещается. Представляете, как хохотали все зрители — арбуз на арбузе!

Уланы дружно заржали, представив возмущенного генерала.

— Ну и что же, сошла Мишелю сия комедия? — спросил кто-то.

— Сошла, да не совсем. Скандал был поднят генералом грандиозный, пожаловались Аракчееву, и тот перевел сына к себе поближе, в тот самый гренадерский полк, в котором я побывал. Видел и его самого, и его пьяные дебоши. А как-то раз в Грузино прибыл сам Алексашка, ну и Аракчеев рад стараться — выстроил перед ним весь гренадерский полк. Мишель же как командир роты фузилеров* ((сноска. Солдаты, главным видом оружия которых было ружье — Фузея.)) едет с докладом к императору, и все видят, что он подъезжает к Александру вдрабодан пьянющий, качается в седле во все стороны. У Аракчеева, мне говорили, чуть глаза не выскочили из орбит — до того минута ужасная была для него-то самого!

— Ну, и отрапортовал? — не утерпел один улан, спросил.

— Нет, не доехал до государя — прямо под ноги его лошади со своего коня свалился, лицо вкровь разбил, шпагу сломал. Государь же только улыбнулся — чай, любимца сынок: «Я, поручик, — говорит, — тридцать лет на лошади езжу, а ни разу не падал». Конфуз для Аракчеева был полнейший, а Мишелю — как с гуся вода! Снова за пьянство да за дебоширство принялся! Слышал, что Алексей Андреич после случая того твердо вознамерился сынка в монастырь сослать. И сошлет, непременно сошлет!

— Да не сошлет, никогда не сошлет! — заорал Севрюгин как безумный. Алексашка сего Мишеля снова флигель-адъютантством пожалует ради любви к своему холопу верному.

Александр слушал остолбенело. Все, о чем говорил Чернышов, являлось чистой правдой, и он не мог встать и возразить ротмистру, да к тому же он чувствовал вину как государь за то, что мирволил к безобразнику, позорившему честь мундира, и тем самым давал предмет для разговоров. И не была ли грубость, пьянство, царившие в этом доме, следствием его же неверного отношения к офицеру, которого следовало бы разжаловать в солдаты или, по крайней мере, отправить в какой-нибудь отдаленный полк подальше от людской молвы. Но было в рассказе Чернышова и то, с чем он согласиться не мог.

— Позвольте, ротмистр, — начал Александр, вставая, — нам всем было интересно выслушать ваш рассказ, но стоило ли вообще передавать его во всеуслышанье? Мы все служим в русской армии, русскому государю, а вы, простите, позволяете себе именовать помазанника, императора Алексашкой? И это спасителя России? Благословенного?

Севрюгин, уже сильно захмелевший, дернул Александра за рукав рубашки так резко, что тот был вынужден снова сесть на стул.

— Это Алексашка-то Благословенный? — закричал он, топорща в разные стороны свои бакенбарды. — Он спаситель России? Да это мы спасители! Мы кровь свою проливали за Родину! Вот я, например, при Лейпциге погнался за одним французским кирасиром. Он от меня наутек, я — за ним, все ближе, ближе! Стреляю из карабина — надо же, попал, да только пуля от его кирасы отскочила, как горошина!

— Надо же! — поразился кто-то.

— Я не отстаю. Вынул из ольстры* ((сноска. Приседельная кобура.)) пистолет, прицелился, палю — и снова пуля в кирасу попадает. Эка жалость! Ну, думаю, не уйдешь ты от меня! Коня пришпорил, нагнал и саблей поверх кирасы рублю по шее — срезал начисто, как сбрил! И поверите ль, сей обезглавленынй французик ещё сто саженей проскакал в седле, точно какой-нибудь петух, который и без головы бегать может! Так что, друг мой Вася, вот кто супостатов бил, а не Алексашка твой! Да и ты, если был под Лейпцигом со своими егерями, из-за кустов палил да, наверное, ещё и плохо попадал!

Уланы загоготали довольные тем, что в их компании находится такой славный рубака. Все офицеры были молодыми, и никто из них не то что не попал в заграничный поход, но и на просторах России по малолетству сражаться с французами не поспел. И никто из них не знал, что рубака Севрюгин о сражении под Лейпцигом только слышал, поскольку в военную службу поступил лишь в четырнадцатом году да только в чинопроизводстве продвинулся довольно скоро. Александр тоже смотрел на штабс-ротмистра с удовольствием, совсем не обидясь на него за егерей, стрелявших из кустов. Он видел в бравом офицере те черты, которых не доставало в жизни ему самому: смелости, резкости, прямоты, и скоро Севрюгин уже сидел рядом с Александром, подливая рома в «Васину» кружку, не забывая между тем и своей. Один из уланов забренчал на гитаре и высоко затянул сильным, но чуть хрипловатым тенорком:

Ах, уланы мы, уланы, пики острые у нас! Нам ли ворогов бояться, нам ли ворогов бояться, Пусть боятся девки нас!

И все дружно подхватили, повторив дважды последнюю строчку, которой, как видно, все очень дорожили как отражающей самое главное качество кавалеристов. А гитарист, воодушевленный поддержкой, продолжил:

Страху мы на них напустим, если нападем зараз! Без боязни нападем мы, без боязни нападем мы, Пусть боятся девки нас!

Но не успел ещё вступить хор, как Севрюгин вскочил на ноги, подбежал к гитаристу, вырвал из его рук инструмент и швырнул его в угол с такой силой, что две или три струны с печальным звоном лопнули и повисли над декой с витиеватыми вырезами.

— Все, едем, едем! — заорал он, как шальной, округлив мутные, осоловевшие глаза. Ноздри его хищно раздувались, а красивые белые и крупные зубы были оскалены. — К Ганне едем! В корчму её Ах, каких девулек приведет она к нам, а сама-то Ганка — ах, хороша, добра! Спереди — два арбуза, а сзади — огромная такая тыква! Ну просто не бабешка, а бахча какая-то на ногах! Ром туда возьмем, а впрочем не надо рому — денег, денег захвачу! И ты, Васька, с нами поедешь! Увидишь, как уланы гуляют, это не ваши пехтуровские посиделки с институтками, с альбомами, фортепьянами, канарейками! Музыкантов позовем, евреев! Там в сельце знатные есть музыканты, а тебе, голубь ты мой, несмотря на то, что плешив да тих, как пономарь, я такую жидовочку подыщу, такую Суламифь, какой сам царь Давид не пробовал! Как головня горящая всю неделю опосля её лобзаний огнем осветиться будешь, не потухнешь! Ну, едешь?!

Александр, глядя с восхищением на обнимавшего его Севрюгина, поцеловал штабс-ротмистра от всего сердца и, едва держась на ногах, опираясь на офицера, твердо сказал:

— Еде с тобой, Федя! Велю сейчас же коляску закладывать! Пошли денщика к моему Илюхе!

— Трифаа-а-н! — завопил Севрюгин. — Беги, шельма, на квартиру их высокоблагородия да вели кучеру тройку запрягать! Пусть к моему дому через полчаса подгоняет! Только уж, любезный Вася, не Илюха твой кучером у тебя сегодня будет, а я, штабс-ротмистр третьего Украинского уланского полка Федор Степаныч Севрюгин!

… На тройке они мчались в ночи, и Александру казалось, что звезды, испещрившие черный бархат небесного шатра, крутились в беленом танце. Голова кружилась от выпитого рома и от быстрой езды, коляска то и дело подпрыгивали на ухабах, но Севрюгин, как заправский ямщик, приподняв локти, все торопил и торопил лошадей. Рядом с ним на облучке сидел какой-то улан, качавшийся так, что Александр боялся за него — вот-вот упадет в придорожную канаву. Рядом с Александром сидели ещё два кавалериста, то и дело передававших друг другу бутылку рома, из которой порой прихлебывал и Александр, а в ногах у него примостился улан-тенор, не забывший прихватить гитару, и, наигрывая на четырех оставшихся струнах, пел что-то удалое, молодецкое. На душе у Алекандра было так хорошо, так вольготно! Он смутно представлял, куда мчатся они, но был уверен, что там, впереди, его ждет что-то совсем необыкновенное, неизведанное, то, что было заказано для него, государя, в его минувшей, оставшейся где-то позади жизни.

Влетели на окраину какого-то села, и тут Севрюгин, произнеся длинное и громкое «тпру-у-у», резко натянул вожжи, и тройка остановилась, да так резко, что левая пристяжная даже упала на передние подогнувшиеся ноги.

— Все, приехали! — соскочил с облучка Севрюгин. — Покидай-ка карету, господа!

Поднялись по ступенькам высокого крылечка большого дома с освещенными оконцами. Каждый в полной форме, в киверах, при саблях. Севрюгин ногою отворил дверь, и Александр очутился в большой, но по-крестьянски убранной комнате. В комнате — столы, за столами — бородатые люди в армяках домотканного сукна. В сторону вошедших офицеров повернули испуганные лица. Севрюгин же, выхватив из ножек саблю, стал вращать клинок над головой, неистово крича:

— А ну вон отсюда нехристи вшивые, христопродавцы, не то всех в капусту посеку! Пшли, пшли отсюда, али не видите, что господа уланы кутить приехали?!

Люди, тихо и смирно сидевшие до этого с кружками пива, с нехитрой снедью, мигом повскакивали из-за столов, с искаженными от страха лицами, хватая шапки, метнулись к выходу, и тут же их и след простыл. Зато откуда-то из глубины комнаты, покачивая на ходу крутыми бедрами, выплыла толстая молодая женщина с головой, обвязанной нарядным платком. Да и одета она была хоть и по-крестьянски, но празднично, а подходила к офицерам с широкой, сладкой улыбкой на красивом, но порочном лице.

— Ах, шо за гарнесиньки уланчики, да что ладные хлопчики! Да хиба ж треба гам робыть! Уси люди злякались да от вас погибли!

Вместо ответа Севрюгин шагнул к корчмарше, резко обнял её и крепко поцеловал в яркие, точно облитые вишневым соком губы.

— Ганна! — сказал он, нацеловавшись вдоволь. — Тикай сейчас же за самыми ладными дивчинами. Одна нога здесь — другая там! Еще и музыкантов, скрипачей зови — уланы нынче бамферфлюхтер затеяли. Грошай у меня, Ганна, точно вшей на нищем. За все плачу по-княжески!

Александр, находившийся все время в каком-то возбужденно-восторженном состоянии, смотрел на все, что происходило потом, сквозь пелену тумана. Когда уж под утро возвращались в его коляске в полковую слободку, вспоминал, как явились музыканты, как заныли, запели скрипки, загудел контрабас, помнил, что он много пил, целовал уланов, говорил, что лучше их в е г о армии нет, пел, танцевал и корчмаршей Ганной, целовал её, сорвал ей за пазуху ассигнации и серебро, много говорил по-французски. А потом, когда пришли «дивчата», он сразу выбрал одну из них, черноокую и гибкую, как лоза, отплясывал и с нею, удивляясь про себя, как ловко он умеет выделывать такие замысловатые кренделя в танце, которого никогда не только не пробовал танцевать, но даже и не видел. Помнил, что черноокая, обжигая его своим колдовским взглядом, потянула его куда-то, в какой-то коридор или сени, в полной темноте провела в комнату, где пахло чем-то незнакомым. Вспоминал, как упали они с ней вместе на что-то жесткое, наверно, на пол, и он больно ошибся. Но то, что происходило после, он не мог вспоминать без восторга, смешанного, однако, со стыдом. Нет, он не стыдился и тогда, когда живя в Царском Селе, навистывая арию из «Волшебной флейты», походной спокойного, уверенного в себе человека шел между аккуратно подстриженных кустов парка в сторону Баболовского дворца, где ждала его обворожительная баронесса Вельо, полужеманница-полубесстыдница. Но то, что происходило с ним тогда, в темном чулане, обжигало его память восторгом и стыдом, потому что такого с ним не случилось никогда, со сколькими женщинами в прошлом ни встречался Александр.