Еще в Бобруйске Норов уверился в том, что узнан не будет, и если он поначалу, когда сразу после выздоровления стали приходить к нему посетители, очень боялся выдать себя голосом, интонацией, неверным жестом или незнанием каких-то обстоятельств, мелочей, то вскоре понял — болезнь так исказила черты лица императора, что никого опасаться не стоит. Особенно Василий Сергеевич ободрился после визита к нему Николая Павловича. Великий князь, такой же высокий, как и он сам, с сумрачным лицом опустился в кресло напротив, долго молчал, покручивая ус, приподняв бровь, то и дело поглядывал на Норова, тоже молчавшего, а потом сказал:

— Брат, ты сильно переменился…

— Что делать, — развел руками Норов, а сердце так и стучало, — во всем нужно видеть Промысел Божий, и мы не вольны уберечь свое тело от недугов.

— У тебя даже голос изменился, — продолжал Николай, — и иногда, мне кажется, ты становишься несколько… забывчивым.

— Да, признаюсь, временами память как бы оставляет меня, но Виллие утверждает, что эти явления — следствие недуга. Давай порадуемся тому, что я остался жив. Доктор мне признался откровенно, что оспы в такой сильной форме ему никогда не приходилось видеть, а тем более лечить. Я пожаловал баронету часы с бриллиантами — настолько я ему благодароен за заботу.

— Ты правильно сделал, Александр, но все же спешу тебя предупредить: если все мы здесь, в Бобруйске, уже свыклись с твоей… новой внешностью, то в Петербурге твоя супруга да маленька будет в отчаяньи, увидев тебя таким.

— Я уже отправил им обеим письма, в которых предупреждаю, что встреча со мной не принесет им радости. Впрочем, Виллие говорит, что следы нарывов на лице скоро станут менее заметны. Впрочем, что лицо? Лишь бы душа моя не оказалась изрытой язвами. Она же, хвала Всевышнему, пока здорова. Итак, мы осмотрим Бобруйск, а потом куда?

— Ну, ты же сам хотел осмотреть ещё и Брест-Литовскую крепость, — ещё раз, вскинув бровь, внимательно посмотрел на «брата» Николай. — Близ Брест-Литовска ты ещё собирался сделать смотр полкам второй армии. Забыл?

— Ах, да, конечно, — ударил Александр пальцем по лбу. — Я прошу тебя, Николя, подсказывай мне в случае нужды, что я должен делать. Как брат тебя прошу. Уверяю, это пройдет…

Норов ходил по крепости в сопровождении свиты, коменданта, инженеров и деловито осматривал укрепления. «Если я монарх, то страна, которой я управляю, должна иметь все необходимое для обороны, — думал Норов, с каждым шагом проникаясь полезностью и даже своей незаменимостью, потому что он был военным человеком и к тому же страстно любил отечество. — Разве Александр мог отдаваться делу инспекции крепостей с таким пониманием, с такой самоотдачей?» Он делал замечания, выспрашивал у инженеров о том, в какие сроки возводились бастионы, цейхгаузы, какие суммы были потрачены на их строительство, чьими руками осуществлялась постройка, как платили каменщикам, землекопам, столярам. Комендант и инженеры краснели, тяжело дышали, потели, и Норов видел, что укрепления строились впопыхах с применением не вольного труда, а при помощи солдат, которым не платилось ни копейки. Однажды он забылся и, увлеченный, так раскричался на коменданта Берга, что тот стал белее бумаги, схватился за сердце и стал бормотать что-то, извиняясь перед «государем» за упущения. А вечером, едва дотащившись до своей квартиры, Берг, накричав вначале на свою жену, тихую покорную мужу немочку, сказал ей:

— Да, Марта! Не дай Бог царям болеть!

Провели смотр частям, что расположились под Бобруйском, и Норов радовался, видя, как славно делают перестроения и эволюции роты восемнадцатого егерского полка, его полка, а когда мимо него прошагала рота, которой командовал он, но теперь шедшая под командой другого капитана, Норов даже прослезился и не удержался, крикнул:

— Молодцы, егеря!

Потом был Брест-Литовск, и в этой крепости Норов был так же дотошен и придирчив. Ощущение власти над всей империей проникло в него быстро, заполнило все его сознание, но то же сознание подсказывало что власть нужна ему лишь затем, чтобы переменить жизнь в государстве, сделать её лучше, справедливее.

«Александр не умел править, — думал он, — ему не хватало мужества и честности. Я же — смел и справедлив, я знаю, как сделать Россию счастливой и начну преобразования, лишь только возвращусь в Петербург. Конечно, начать нужно с изгнания ненавистного всем Аракчеева, этого змия, жестокого и тупого, необразованного и корыстолюбивого. Он виноват в том, что одна треть всей армии живет в военных поселениях, а это мешает и военному делу и хлубопашеству. Только бы мне добраться до Петербурга! Я одним росчерком пера сделаю то, к чему стремятся Пестель, Муравьев-Апостол и им подобные, не страшащиеся ни убийства царской семьи, ни междоусобиц!»

Смотр под Брест-Литовском прошел гладко для полков и полковых командиров — «Александр» даже похвалил командующего армией за прекрасную выучку. Зато пострадал сам Норов: когда один из командиров подъехал к нему с рапортом и уже повернул лошадь, чтобы возвратиться к своему полку, жеребец взбрыкнул задними ногами, и подкованное копыто ударило Норова в ногу. Он чуть не вкрикнул от страшной боли, но сдержался. Зато уже вечером Виллие обнаружил на ноге воспаление, перешедшее в рожистое, что задержало выезд из Брест-Литовска. Однако Норов радовался этому обстоятельству, видя в нем счастливый для себя знак — в Петербург он прибыл хоть и с опозданием, но зато появилось лишнее время, чтобы зарубцевались следы нарывов. Ему почему-то не хотелось пугать и расстраивать своим безобразием ни супругу, которой как-никак пришлось бы уделять внимание, ни матушку. Но вот болезнь ноги утихла, и теперь ничто не мешало отправиться в путь…

По мере приближения к Петербургу, торжество победителя, въезжающего с триумфом в ворота столицы, начинало все сильнее заполнять сердце недавнего егерского капитана. С одной стороны, он радовался тому, что скоро совершит то, к чему стремились заговорщики, а с другой, он ликовал потому, что преобразователем России станет он, Василий Норов. Ему уже нравилось быть императором, он уже считал себя достойным короны, потому что и прежде очень уважал себя, ощущая свое превосходство над многими, почти всеми товарищами. К чувству радости примешивалась и уверенность в том, что не было бы Божьей воли в деле его превращения, ничего бы не вышло, и теперь сладкое чувство богоизбраничества сладко томило Норова и давало основание не сомненеваться в том, что впереди его ждет слава реформатора России, и чуть огорчало лишь одно — невозможность быть спасителем России, оставляя за собой право именоваться Василием Норовым.

… Конвой лейб-гусар, предшествовавший карете, проскакал мимо крыльца дворца в Царском Селе, куда въехал императорский поезд, а экипаж императора остановился прямо напротив крыльца, по обеим сторонам которого стояли придворные — гофмаршал, обер-шталмейстер, камергеры, камер-юнкеры, камер-фрау, фрейлины. Когда Норов, желая выглядеть здоровым и бодрым, резко выскочил из кареты на землю, глубокие поклоны и реверансы придворных стали знаком приветствия ему, возвратившемуся домой государю. Сам же Норов, наученный Виллие, приветствуя всех кивками и улыбкой, прошествовал мимо замерших в почтительных позах людей, быстро направился к крыльцу, сопровождаемый флигель-адъютантами, и вошел в вестибюль.

Елизавету, супругу того человека, который добровольно передал ему власть, он увидел стоящей посреди дворцовой прихожей в соседстве с двумя фрейлинами. Он немного страшился этой встречи, но, широко улыбаясь, смело направился к жене, на ходу делая взмах ладонями рядом со своим лицом, как бы говоря этим жестом: «Ты видишь, что со мной случилось? Но уже ничего не исправишь, нужно мириться!» Не решаясь прикоснуться губами к щеке уже поблекшей женщины, сохранявшей все же милую прелесть лица, он припал к её руке в долгом поцелуе и сказал по-французски:

— Ты не скучала, Лиз?

— Очень скучала, Александр, — ласково провела Елизавета рукой по бугристой щеке Норова и он в интонации её голоса уловил испуг, но отнес его к тому, что женщина поражена его изуродованным оспой лицом, а не чужим лицом.

— Как маман?

— Все хорошо. Она сейчас в Зимнем. Самое страшное уже позади, она готова увидеть тебя…

— Ну и прекрасно, — весело сказал Норов. — Мы увидимся с ней уже завтра, а с тобой — за обедом!

И он смело, молодой походкой пошел вверх по лестнице, хорошо зная, со слов Виллие, где находятся его жилые покои. Он чувствовал себя во дворце полноправным хозяином, а поэтому сразу же приказал камердинеру готовить ванну и вскоре с наслаждением выкупался в теплой воде с растворенным в ней розвоым маслом, потом умастил свое сильное тело душистыми притираниями, надел тончайшее шелковое белье, но облекаться в мундир не стал — прекрасный стеганый халат с бранденбурами из плетены шнуров смотрелся на его ладной, статной фигуре просто великолепно. Норов взглянул на свое отражение в зеркале, провел рукой по той щеке, которую погладила Елизавета. Он на самом деле был уродлив с воспаленными после купания в горячей воде рытвинами лица.

«Что ж, — с легкой горечью подумал он, — я пожертвовал своим лицом, красотой ради благоденствия России и… ради власти. Пусть я уродлив, но я все-таки император!»

Когда он уселся в кресло рядом с инкрустированным столиком, на котором лежали адресованные ему письма и стал одно за другим читать их, — в основном от коронованных особ Европы, — дверь приоткрылась и камердинер негромко сообщил:

— Ваше величество, к вам их сиятельство граф Аракчеев!

«Ах, вот некстати, — с досадой подумал он, — я хотел разобраться с ненавистным змеем чуть позднее…» И он уже хотел было приказать камердинеру отложить визит всесильного временщика, но голова камердинера исчезла за дверью, а вместо неё явилась голова другого человека. Норов увидел густые, как щетка коротко стриженные волосы над низким волнистым лбом, нос в виде башмака, толстый и крупный, длинный подбородок и плотно сжатые губы. Глаза, жестокие, холодные, вначале взирали на него с изумлением, а потом характер физиономии преобразился — плаксивая грусть, если не отчаяние, выразилась на ней, человек шагнул в комнату, встал у двери и по-бабьи всплеснул руками, точно сильно изумляясь или огорчаясь. На вошедшем была какая-то куртка из серого, грубого сукна, застегнутая до самого подбородка. Вошедший ещё раз всплеснул руками, то ли захныкал, то ли что-то невнятно забормотал и странной походкой, на цыпочках, ссутулившись почти побежал в сторону Норова. Однако он не остановился перед сидящим и взирающим на него с неудовольствием «императором», а бухнулся на колени перед ним, схватил Норова за руки и, зарыдав, стал покрывать их поцелуями.

Слезы, слюна и, как думалось Норову, выделения из носа, вскоре сделали руки остолбеневшего Норова совсем мокрыми, он попытался убрать их, но Аракчеев — ибо это был он! — вновь нашел их и продолжал свое страстное лобызание. Вперемешку с рыданиями произносились фразы:

— Получил, получил, батюшка твое милостивое письмо… в коем извещаешь меня… батюшка… свет… что занедужил… но, прости… не ожидал тебя… таким… узреть… ну да… Богу-то виднее… как с нами… поступать… хорошо и то… что живой… домой… вернулся…

— Ну довольно, довольно, поднимись! — резко выхватил свои руки Норов, постаравшись тут же отереть с них влагу о полы халата.

Аракчеев, всхлипывая, тяжело поднялся с колен. Был он и впрямь сутуловат, а поэтому выглядел, как подобострастно согнувшийся в полупоклоне человек. Выдержав паузу, Норов довольно холодно заговорил, радуясь-таки случаю раз и навсегда разделаться с тем, кого ненавидела вся Россия.

— Послушай, Алексей Андреич, — поднялся и стал ходить по комнате со сцепленными сзади руками, — я, конечно, мог учинить то, что решил учинить, посредством указа именного, о котором тебе бы доложили, но не в моих правилах скрываться и лукавить…

Аракчеев, видно смекая, о чем пойдет речь, выпрямился и, слегка разведя руки, точно принял позу ко всему готовому, подставляющего себя под удар судьбы человека, поворачивался направо и налево в зависимости от направления движения «императора».

— Итак, вот мое решение: ты увольняешься ото всех дел в государстве и, сохранив чин и имущество, выходишь в отставку, имея место пребывания свое в Грузино. Военные же поселения, от коих страдает и армия и население гражданское — твое порождение — я упраздняю. Указы же о том и о другом вопросе подпишу уже сегодня…

Норов не смотрел на Аракчеева, но если бы взглянул, то увидел бы, что временщик так и остался стоять с разведенными в стороны руками, с приотворенным ртом и широко открытыми глазами, похожими на две оловянные ложки. Норов думал, что Аракчеев сейчас же кинется вновь целовать его руки, а поэтому был готов убрать их в нужный момент, но Аракчеев лишь произнес через минуту тоном сильно озадаченного человека:

— Батюшка, али вы запамятовали? А разве поселения не вашего ума порождением явились? Не я ли-то отговаривал вас в начале самом?*

((сноска. Военные поселения на самом деле измыслил Александр I.))

— Как это моего? — натужно улыбаясь, спросил ошеломленный таким сообщением Норов.

— Да так… Еще в шестнадцатом году вы, батюшка, какую-то французскую книжку прочитав, вдохновились мыслию крестьян солдатами сделать, а крестьян — солдатами, ибо видели в том наивящую для российской армии пользу. Я же, сомнений великих полный насчет сиих превращений, пытался было вас урезонить, да вы на своем настояли. Как же-с так-с мое порождение?..

И нижняя челюсть Алексея Андреевича, отпав, стала ещё длиннее, а лицо в целом совсем стало напоминать лошадиную морду.

«Выходит, Аракчеев и не виноват? — подумал обескураженный Норов. Винить нужно Александра?»

Аракчеев же, видя, что «император» озадачен, кинулся к нему, снова схватил за руки и, тиская их в своих руках, что было очень неприятно Норову, горячо заговорил:

— Знаю, что пока были вы, государь мой милый, в отъезде, клеветники свои клеветы выпустили на меня, точно пчел из улья! Не верь, батюшка, никому! Процветают поселения, ибо, хоть и был я поначалу против них, но потом уверился, что лучшего способа армию расейскую содержать и придумать нельзя! Токмо в вашей светлой голове и могла зародиться мысль столь светлая и полезная! Я же всемерно старался о том, чтобы начинание ваше самым лучшим образом в жизнь претворить, потому как предан вам, точно пес! Ведь недаром ещё папенька ваш, графским титулом меня награждая, девиз мне придумал: «Без лести предан!» Процветают поселения, будто репа или свекла, в почву унавоженную посаженные, с каждым днем силу и красу набирают!

— А как же бунт в Чугуеве? — растерянно спросил Норов. — Эти-то поселяне от хорошей ли жизни начальников своих поубивали да от работ отказались?

— Да что Чугуев?! — плаксиво воскликнул Аракчеев. — Разве один Чугуев, где начальники нерасторопными были, а поселяне — тунеядцами да ворами, может, точно ложка дегтя в бочке меда, великое и полезное начинание замарать? Да, получили там от меня затейники бунта по двадцать тысяч шпицрутенов, ну так за дело же, чтоб другим неповадно было! А вы бы, государь любимый, в гренадерский графа Аракчеева полк, что по Воолхову в поселениях размещен, проехали! Вот где порядок и всеобщее довольство изволили б наблюдать!

Смущенный, но все ещё не веривший в справедливость слов Аракчеева Норов, освободив руки, сказал:

— Хорошо, поедем. Завтра поутру и поедем. Если замечу недовольство военных поселян, гренадеров твоих, то поступлю с тобой и с поселениями так, как задумал. И не вздумай вперед нас эстафету посылать, чтобы приготовились ко встрече. Все в таком виде узреть хочу, как оно на самом деле есть!

Аракчеев всем телом произвел какое-то радостное движение и с ликованием воскликнул:

— Узрите, помазанник, узрите! Восхищены будете и в который раз возликуетесь тому, что Господь Бог ниспослал вам мысль премудрую, которую я, как верный раб и пес, в исполнение надлежащее привел ради процветания державы нашей!

Выехали в Новгородскую губернию ранним утром следующего дня, и Норов, поглядывая через окошко кареты на проносящиеся мимо деревья, уже почти потерявшие листву, думал: «Недаром змей зовет меня к себе — уж наверняка послал курьера ночью, чтобы предупредил начальство. Но меня обмануть будет трудно. Я сам все разведаю, всех расспрошу, и когда уличу ненавидимого всеми жестокого временщика, прогоню, лишив не только положения в государстве, когда министры с докладом к нему ходят, но и чина и даже имения».

К вечеру того же дня въехали на земли, отведенные под поселения гренадерского графа Аракчеева полка, о чем узнал Норов, когда карета остановилась и сам Аракчеев бросился открывать дверцу и выставлять подножку.

— Что ж, прибыли? — холодно спросил Норов.

— Еще как прибыли, ещё как! — с елейной радостью, гундосо проговорил Алексей Андреевич, подавая «императору» руку, чтобы тот оперся на нее, сходя на землю.

Норов осмотрелся — он находился в уютной, чистой деревеньке. Вдоль прямой, как палка, улицы стояли по обеим сторонам большие деревянные дома под тесовыми крышами. На фронтоне каждого прибит номер, возле домов толпятся люди, устремив жадные взоры на прибывшего царя.

— Ну, рассказывай! — потребовал Норов. — Да и показывай!

Аракчеев радостно закивал, облизал тонкие губы и заговорил:

— Сами изволите видеть, ваше величество: живут хозяева и постояльцы первые справа от дома, а вторые слева — дружно и мирно. Ротные командиры, изволите наблюдать, стоят вон там, у дома под нумером один.

— Да все это я и сам-то вижу, — осматривая через лорнет деревню, сказал Норов. — Но почему же все на улице? Или ты их нарочно предупредил о моем приезде?

— Никак нет-с, — помотал стриженой головой Аракчеев. — По собственному наитию, восприняв ваше приближение, словно эфир, разлитый в воздухе, вышли поселяне вас встечать, ибо всем сердцем преданы престолу и отечеству…

— Да полно болтать! — резко прервал Норов словоизлияния временщика. В дом веди!

— Непременно, непременно! — закудахтал Аракчеев. — Вот-с, с нумера первого и начнем-с…

— Нет, я, к примеру, с третьего нумера хочу начать!

— А не извольте беспокоиться, — ещё больше ссутулился Аракчеев. — И в третьем будем, да токмо порядка, церемониала ради, давно уж заведенного, вам с первого начать непременно надобно. Позднее узрите, что разницы никакой не имеется.

Вкрадчивая настойчивость временщика убедила Норова, и он, подходя к крыльцу, сам удивлялся и негодовал на себя за то, что поддался уговорам Аракчеева.

В избе, большой и разделенной на несколько покоев, с большой беленой печью в самом «пупе» дома, его встретили хозяева — бородатый красивый мужик в полувоенном кафтане и молодая баба с холеным, лоснящимся лицом, с кокошником на голове, в красивой кофте и поневе. Баба на блюде держала каравай, и низко поклонилась высокому гостю, когда Норов застучал каблуками ботфортов по чистым, хорошо выстроганным доскам пола. Ребятишки, в основном мальчики, обряженные в мундиры гренадерского полка, стоя кучкой у окна, тоже отдали «императору» глубокий поклон.

— Ну, как живется, хозяева? — отламывая корку от каравая и отправляя её в рот, спросил Норов, внимательно осматривая покои дома.

— Христос и полковые начальники-отцы берегут! — радостно улыбаясь, тотчас ответил хозяин. — Да ещё их сиятельство граф Аракчеев пестует. Не житье, государь, а малина!

— Малина, говорите? — не поверил Норов. — А разве мне не говорили, что солдаты-постояльцы вам притесняют всечасно, что работы вы полевые и огородные чинить не можете из-за службы?

Хозяин решительно мотнул головой:

— Никогда такого не бывает, чтобы солдатики, что у нас стоят, мешали нашему жилью — в полном мире и спокойствии проживаем, и в случае чего можем ротному командиру принести жалобу. Работы же все чиним в срок, безо всякого помешательства, а посему, ко сну отходя, благодарим Бога, вас, государя императора, и высшего начальника нашего их сиятельства графа Аракчеева!

— Ну, ну, — был обескуражен Норов. — А каково пропитание ваше? Достаточно ли?

— Ах, более чем достаточно! — всплеснула руками хозяйка, полагая, виднщо, что вопрос касается лично её. — Сами поглядите, батюшка царь!

И молодая женщина, взяв в руки ухват, прислоненный к печи, ловко выхватила из её жерла объемистый горшок, поставила его на широкий стол, сняла крышку, и по избе тут же понесся аромат вкусного, сытного варева.

— Что же это? — подошел к столу Неров.

— Сами извольте отведать — шти! — подала Норову деревянную, расписную ложку хозяйка.

Норов взял ложку, но заперпнуть спервоначалу не смог — такими густыми оказались «шти». Проводил ложкой в горшке, поворочал варево — увидел, что в горшке плавает изрядный по размерам кусок прекрасного мяса. Обнаружил мелконарезанную капусту, овсяную крупу, морковь и свеклу. Попробовал вкусно!

— Ну, только щи одни? — спросил.

— Не токмо, — улыбалась хозяйка. — На одних-то штях и ноги протянешь.

И снова ухват пошел в ход, и уж на столе стояло деревянное блюдо с птицей, покрытой румяной корочкой и поднявшей вверх ножки.

— А это что? — навел на птицу Норов свой лорнет, потому что он знал, что с этим прибором не расставался Александр.

— А гусь! — была довольно хозяйка, видя такую непрозорливость императора России. — Вечерять собрались, вот и зажарила, чтоб своих покормить да и постояльцев солдатиков, коих я жалею да обхаживаю так же, как и детей своих.

Удивленный, если не пораженный Норов, поблагодарив хозяев, отказался от предложения сесть ужинать с ними, распрощался и вышел в сопровождении Аракчеева на улицу. Он молчал, а времещик, замечая растерянность государя, не переставал говорить:

— Вот они отужинают сейчас, в восемь часиков, да в девять уж на улицу им выход запрещен — все по порядку, все по регламенту здесь чинится, чтобы поселяне времени и силы в праздном шатайстве не тратили, глупостями свои головы не заполняли и вели себя благопристойно. Утром же у них побудка в семь часов, так что, видеть можете, выспаться имеют время.

— Что ж, пока мне все нравится здесь, — глядя в землю, сказал Норов. Но показал ты мне лишь один дом, первый, тобой, уверен, для показа подготовленный. Хочу теперь пойти хотя бы… в пятый!

Аракчеев услужливо закивал:

— Хоть в пятый, хоть в десятый — картину сходственную лицезреть будете, ваше величество! — сам же, в упор глядя на государя, за спиной раскинул веером пальцы и даже потряс рукой, что не оказалось не замеченным хозяном «нумера первого», который тотчас бросился в горницу, чтобы с помощью хозяйки схватить со стола щи и гуся да задами, по огородам побежать к «нумеру пятому». Еда была благополучно водворена в нутро печи, только щи перелили из одного горшка в другой, а гуся переложили на другое блюдо и не ногами вверх, а на бочок, так что, когда Норов пришел с ревизией в этот дом, то ему и здесь пришлось удивляться тому, сколь сытно кормятся хозяева и солаты-постояльцы. Он лишь спросил у Аракчеева, когда вышли на улицу:

— Алексей Андреич, сиде, конечно, хорошо, что и тут и там едят на ужин щи и гусей, но как же получается — везде одно и то же?

— И-и, батюшка! — не замедлил с ответом Аракчеев. — Вы по всем домам пройдете — повсюду сегодня вкушают одни и те же кушанья. Таков уж распорядок, чтобы извести зависть и злопыхательство, столь обычные среди людей, когда видят разницу. Завтра же — иное: суп с ячневой крупой ис клецками да поросенок с хреном, а на третье — кисель овсяный. Разуметься должно само собой, что хозяева, по мере сил и при наличии избытка, имеющих, как я знаю, быть, добавляют от себя к писаному рациону что-либо от себя. Я тут уж молчу, даю волю людям поесть всласть, ибо для люда простого вкусная еда — одна из немногих радостей, дарованных им судьбой. Но винишком баловаться запрещаю — токмо по праздникам большим пропустят стаканчик-другой-третий, а так — тишина и покой.

Норов зашел ещё в два дома — везде уют и чистота, в печах горячие щи, гуси, наваренный кисель и хлеб.

«Да что же это говорили о поселениях военных? — был сумрачен Норов, когда выходил из последнего дома. — Бывал я в русских деревнях, повсюду грязь и голод, дети оборванные, в цыпках, скотина в жилых покоях. Здесь все иначе! Все сыты, одеты и довольны, нет пьяных, всюду строгость и порядок…»

Подошел к карете обескураженный, смущенный, неподалеку толпились флигель-адъютанты, а Аракчеев так и юлил перед ним, заискивающе вглядываясь в его лицо.

— Я тобой доволен, Алексей Андреич, — молвил Норов глухо, и слова эти будто помимо воли с губ. — Если бы так везде в России было.

— А так и есть, так и есть! По всем весям необъятной России, государь, проедем — везде порядок и благополучие в поселениях военных увидим, ибо ночами не сплю, только о процветании армии русской и думаю. Оставьте сомнения ваши — внушены они вашей милости сонмом недоброжелателей моих, кои видят меня попранным в грязь. Нет числа завистникам моим!

И Аракчеев громко всхлипнул, Норову же показалось, что он готов, как и вчера, с плачем целовать его руки, а поэтому постарался убрать их за спину. Аракчеев же, похлопав носом, сказал:

— А теперь, ваше величество, не обидьте сирый дом верного слуги вашего. До Грузина рукой подать, сами знаете — затемно доберемся. Вот уж туда-то я и впрямь заслал гонца, чтобы приготовили для вашего величества ужин. Так почтите убогую хижину мою?

— Ладно, едем в Грузино, — махнул рукой Норов, которому как ни был противен ему Аракчеев, нравилась льстивая преданность генерала-от-артиллерии, сулящая поддержку и спокойную жизнь на троне. Норов догадывался, что временщик Александра не признал в нем настоящего царя, но он в то же время знал, что Аракчеев, боясь отставки, опалы, возможно, суда в случае перемены власти, будет во что бы о ни стало убеждать всех сомневающихся, что приехавший из Белоруссии человек с оспененными рытвинами на лице — это истинный самодержец Александр Павлович.

«Ладно, не прогнал его теперь, так прогоню завтра, — утешил себя Норов, когда уже сидел на стеганом диванчике в карете. — Мне бы укрепиться, уверить всех в том, что я — Александр, а за отставкой змея дело не станет».

Приехали в Грузино, когда солнце спряталось за лесом. «Убогая хижина» всесильного Аракчеева оказалась богатой усадьбой, расположившейся на берегу реки. Огромный дом с бельведерами, мезонинами, башенками, галереями походил на великокняжеский дворец. Забабахали пушки, стоящие на площадке перед домом, и скоро Норов уже шел в отведенные ему покои в сопровождении хозяина, нежно поддерживавшего его под локоток. Норов должен был умыться и немного отдохнуть с дороги, а потом его и флигель-адъютантов ждал ужин. Василий Сергеевич с усмешкой вспомнил рассказ о том, что Аракчеев завел манеру приглашать в свой дом на Пасху, на Рождество и в день святого апостола Андрея Первозванного по одному нижнему чину от каждой роты своего полка, а когда достойных не отыскивалось, то посылали и прапорщиков, даже молодых поручиков, и те мучились на приеме, когда приходилось принимать из рук самого Аракчеева крошечную, с наперсток, рюмку с водкой, есть в гробовой тишине жареных карасей, а потом благодарить за обед и уходить, получив в подарок завернутые в бумагу десять медных пятаков. А между тем все знали об огромных богатствах графа, скопленных правдами и неправдами.

Стол, накрытый для императора, оказался богатым, и едва Норов и флигель-адъютанты выпили за здоровье хозяина бокал шампанского, как Аракчеев, который, кривляясь, не «посмел» сесть за один стол с императором «Благословенным», гундосо попросил:

— Ваше величество, батюшка, не дозволите ли рабыне вашей, Настюсьюшке моей здесь в стороне постоять да на вас поглядеть? Шибко скучает по вам, все приезды ваши вспоминает…

Норов вспомнил — Настасьюшкой была Настасья Федоровна Шумская, в прошлом дворовая девка, теперь же — любовница временщика, управляющая всем имением и экономка. Слышал Норов, что и самого Аракчеева она в вожжах держала, а поэтому ему было интересно взглянуть на эту бабу.

«Если Аракчеев — второй по силе человек в государстве, а Настя управляет им, стало быть, выходит, что она после меня первой в России будет», — подумал Норов и усмехнулся.

— Что ж, пусть войдет, не помешает, — сказал, жуя, и через минуту в столовую залу вплыла гренадерского роста бабища, одетая, как мещанка, но богато. Она отдала государю глубокий поясной поклон и встала у стены, по-крестьянски подперев наклоненную набок голову рукой.

— Да что ж вы встали? — желая быть любезным, как сам Александр Благословенный, сказал Норов. — Садитесь, место есть.

Настасья отвечала печальным басом:

— Благодарствую за приглашение, батюшка-царь, да токмо мне, подлой, за одним столом с государем сидеть заказано. Здесь постою.

Норов пожал плечами и снова взялся за еду, но тут же где-то за дверьми раздался шум. Было слышно, что кто-то по-черному бранился, топал ногами. Звенела разбитая посуда. Аракчеев, стоящий рядом с дверью, остолбенел, Норову показалось, что от страха его жесткие волосы поднялись дыбом, став похожими на щетину кабана. Он, разведя в стороны руки, прислонился спиною к двери, желая задержать того, кто, видно, силился войти в столовую, но не долго удавалось сдерживать чей-то ретивый напор. Скоро отлетев вперед из-за сильного толчка резко отворившихся дверей, Алексей Андреевич, вскрикнув от страха и боли, замер посреди зала в позе насмерть перепуганного человека, а тот, кто вломился в столовую, оказался молодым человеком со всклокоченными волосами и горящими воспаленными глазами одетым в одну сорочку да вдобавок пьяным-препьяным. К ужасу вскочивших с мест генерал — и флигель-адъютантов, молодой человек держал в руке обнаженную шпагу, которой довольно смело помахивал. Всем, включая и Норова, вначале показалось, что пьянчужка попросту перепутал залы и вломился в столовую, где ужинал император, по нечаянности, однако человек со шпагой, обведя присутствовавших в зале лиц осоловелым взором, с сильной запинкой заговорил:

— Помазаннику Божьему… го-государю императору… в три приема отсалю-товать х-хотел! Где го-сударь изволит б-быть?

И молодой человек, сильно шатаясь, пошел вдоль длинного стола, пристально вглядываясь в лица присутствующих. Аракчеев же, придя в себя, бросился на колени перед Норовым и запричитал, часто дергая своим длинным подбородком:

— Батюшка, ваше величество, милостивыми будьте! Мишка, сын недостойный мой, проказник и негодяй, совсем уж опаскудился — ни управы, ни удержу нет на него! Пьет беспробудно, страшно! Ротных обязанностей не несет! Сказните его, государь, своей властью — или в солдаты разжалуйте или в монастырь сошлите! Не сделаете сего, так я сам, по-отцовски, кару для него измыслю!

Норов, продолжая есть, усмехнулся. Он в глубине души радовался тому, что у всесильного Аракчеева, наперсника Александра, такой непутевый сын. Мишель как бы являл собой плод полного доверия царя к ненавидимому всеми временщику, с одной стороны, и собачьей преданности Аракчеева к императору, с другой. Норову было известно, что о проказах и безобразиях Мишеля Шумского знают в России, что престол по причине понятной терпимости царя к незаконнорожденному сыну временщика опозорен, и если теперь он бы разжаловал Шумского, сослал его подальше, возможно, даже в монастырь, то заслужил бы признательность со стороны общественного мнения, но… но Василий Сергеевич знал, как любит Аракчеев своего непутевого сынка, а также любит и его самого, предан ему, а поэтому обижать преданного пса Норову было сейчас совсем не с руки.

— Алексей Андреич! — заговорил Норов, продолжая жевать. — Не ты ли в своем доме хозяин? Ну так и разберись с чадом своим по-домашнему. У нас же, у государей, хозяйство пообширней твоего будет — вся держава. Нам ли вникать в дела семейные? А если по делам полковым найдешь упущения, так разберись с поручиком Шумским как полковой командир и начальник над военными поселениями.

— Ах, милостивым вы больно! — совсем по-деревенски, простирая в сторону Норова свои толстые руки, протяжно заговорила Настасья, любившая сынка Мишку беззаветно, избаловавшая мальчишку потворством и потаканием всем его хотениям. — Спасибо, что не прогневались на озорника!

Мишель же, который до этого, покачиваясь, слушал всех, кто говорил, и сам захотел сказать словечко. Опираясь на шпагу, вонзившуюся в паркет, он сказал:

— А за что ж и гневаться-то на меня? Я токмо по полной форме от-салютовать их величеству собрался. И отсалютовал бы, кабы… кабы видел в сей зале государя императора, но нет его здесь… нет!

Аракчеев взвизгнул:

— Как это нет?

— Так нет — не наблюдаю их величество! — упрямо настаивал на своем Мишель. — Некому салютовать!

— Вот их величество, вот! — кинулся к Норову Аракчеев и, уже обращаясь к нему, быстро забормотал: — Не слушайте пьяницу, батюшка! Залил бельмы, вот и мелет всякий вздор, сам не понимая, что несет!

Но Мишель, видно, решивший сыграть роль безнаказанного хама, которому в России позволено делать все, что заблагорассудится, сложив пальцы «лодочкой», нахмурясь и приставляя ладонь к бровям, наклонившись вперед, стал вглядываться в Норова, а потом замотал кудлатой головой:

— Сие их величество? Нет-с, премногоуважаемый родитель мой! Сей, покрытый рябью человече, не есть император всероссийский. Самозванца за стол усадил да потчуешь его в то время, как по нем арестантские шпоры* ((сноска. Кандалы.)) плачут!

Фраза эта переполнена чашу терпения сидевших за столом свитских, многие из которых были особами титулованными. К Мишелю подбежали сразу трое или четверо адъютантв, схватили оскорбителя монаршей чести за руки, вырвали шпагу, и скоро Мишель, отчаянно бранившийся и обещавший пожаловаться на «холуев» самому императору, настоящему, а не какому-нибудь рябому самозванцу, был вытолкан за дверь. Настасья с простертыми к дитяти руками, голося басом, судорожно всхлипывая, в предчувствии погибели Мишеля, бросилась вслед за ним. Аракчеев же, стоя на коленях перед Норовым, осыпал поцелуями его руки и, плача, говорил:

— Предан, предан, до гроба, всеми фибрами души вашему величеству предан… Верю, верю!

Норов почему-то не убирал осыпаемых поцелуями рук, не пытался оттолкнуть плачущего пожилого мужчину, жестокосердного и холодного. Он видел, что некоторые свитские даже не пытаются скрыть презрительных улыбок, и Норов не знал наверняка, относятся ли они только к Аракчееву или имеют отношение и к его персоне.

«Конечно, все они знают, что я — не Александр, но никто из этих лощеных офицеров, столь ценящих свое положение, не осмелится сказать правду. Все будут служить мне, как служили бы Александру или Николаю. А если кто-нибудь из них попытается открыть глаза обществу, то у меня найдется надежная защита. Алексей Андреевич на самом деле истинно и искренне предан мне и… верит, верит! Во что же верит Аракчеев? В то, что я — не самозванец, что я — настоящий царь? Ну это уж слишком! Так откровенно при посторонних заверять меня в том, что он никогда не спросит, кто я такой, не усомнится! Дурак он, конечно, но… весьма полезный дурак. Мы с ним ещё посотрудничаем. Ах, поскорее бы начать реформы!»

И Норов, аккуратно промокнув салфеткой губы, поднялся, давая всем понять, что ужин закончен и император желает отдохнуть, ведь день сегодня был трудным и суетным.