В старинном пиршественном зале нарвской крепости, что находился под самой сторожевой башней, царило шумное, плещущее через край веселье. Генералы, офицеры — человек до полусотни, — поднимались по очереди из-за стола, чтобы в самой выспренней манере произнести здравицу юному победителю русского медведя — королю Карлу, который в одном белом камзоле, с волосами, связанными на затылке лентой, с тонким, умным лицом аристократа, улыбаясь, принимал поздравления, поднимая свой золотой венецианский кубок изысканной чеканки.

— Суперант суперата фидем! — говорил какой-то майор, почтительно склоняясь в сторону короля. — Всем понятно, что в переводе эта фраза означает «истина превосходит вероятие». И на самом деле, господа, нечему удивляться, что восьмитысячная армия нового Александра, государя нашего Карла, разгромила сорокатысячное царское войско! Виват его величеству! Виват!

Поднимался другой и, вначале окинув взглядом всех присутствующих, говорил:

— А я бы предложил выбить в честь славного события аллегорическую медаль. На одной из её сторон будет изображен апостол Петр, — он же Петр Московский, — греющийся от огня своих пушек. Надпись же такая: «Стоял Петр и грелся у костра». На другой же стороне изобразим бегущих русских, а впереди всех — убегающий Петр, из глаз которого текут слезы. Надпись же сделаем такую: «И выйдя вон, плакал горько». Какова аллегория, господа? Ему аплодировали, но по мере того, как льстецы произносили свои речи, Карл становился все грустнее. Все реже поднимал он кубок, и вино уже не веселило его. Он понимал, что хоть и одержал победу над русскими, но досталась она ему не совсем заслуженно. Майор Шенберг, игравший роль царя Петра, был тем, кто должен был разделить с королем честь назваться победителем. Впрочем, думал Карл, какой он победитель? Просто, выполняя мою волю, он довел русскую армию до такого состояния, когда она уже не могла и не хотела сопротивляться. Шенберг сорвал осаду крепости, оставил свое войско, но какой же он соперник? И все же неудовлетворенность собой не давала покоя, Карл жаждал настоящей победы, но без помощи тайных агентов.

— А знаете, — заговорил он вдруг громко, не вставая, — кого из офицеров я бы наградил Орденом Льва и повесил бы ему на шею золоченый знак со своей монограммой? Не знаете! Полковника Тейтлебена. Когда-то верой и правдой он служил Бранденбургскому курфюрсту, но, заслышав, что к Нарве движется армия Петра, которого он ненавидел, господин Тейтлебен поспешил на помощь. И ведь помог, господа, помог! Представляете, эти варвары как-то раз, разбив шведский заградительный отряд у Везенберга, обрядились в форму убитых и сделали вид, что это войско короля Карла идет на выручку осажденному городу. Но полковник Тейтлебен разгадал замысел врагов, каким-то особенным чутьем угадав в переодетых людях русских. Картечь артиллерии, которой он командовал на бастионе Гонор, буквально скосила ряженых. Ха-ха! Русские захотели быть умнее нас, представителей германского племени. Но это ещё не все, господа, не все! Полковник Тейтлебен провел удачную вылазку с эскадроном драгун, когда с русскими уже сражался я. Дивизия генерала Головина оказалась зажатой в клещи и была уничтожена. Новые Канны, господа! Ну, встаньте же, наш герой, покажите себя господам!

Петр, смущенный оттого, что его хвалили сейчас как раз за то, что было предметом страшных укоров совести, поднялся. Все воззрились на него — иные с восхищением, другие с плохо скрываемой завистью.

— Ну же, подойдите ко мне, наш Зигфрид, наш Гильдебранд!

Петр робко подошел. Он не ждал награды, похвалы, не хотел их, а поэтому его чувства сейчас были в смятении. Дважды он видел этого тонкого, невысокого юношу — один раз в замке Халландгольм, когда был заточен там, другой раз — в королевском замке, в Стокгольме, когда длинная борода скрывала от Карла его лицо. Петр не боялся быть узнанным — ему совсем не страшен был этот мальчик, которого он уложил бы на месте ударом кулака. Страшила похвала врага.

Нет, Карл всего лишь приобнял Петра, и того довольно, но и в этом движении, при коротком, но пристальном взгляде на того, кто был им возвеличен, король как бы всколыхнулся. Словно волна пробежала по его телу с головы до ног: такое он испытывал лишь в сладкие и редкие минуты любовного забвенья или когда чувствовал, что лести придворных можно верить. Карл почему-то ощутил, что чувства торжества его величья, о котором ему говорили здесь, померкли и совсем не радуют, но вовсе не потому, что полковник Тейтлебен помог ему в борьбе с русским войском. Просто юный король не только зорким глазом, природным чутьем, инстинктом, но даже кожей воспринял в подошедшем к нему великане признаки тождества с самим собой. Нет, этот неуклюжий детина не был на него похож, но величие и сила, царственная величавость, способность повелевать и никогда не подчиняться, светились в каждом движении его, в каждой черте его лица, пусть некрасивого и грубого, но жестокого и властного, как у какого-нибудь Цезаря или Адриана.

Карлу казалось, что где-то он видел этого неуклюжего, грубого с виду человека. Память в тот момент, когда он находился рядом с Петром, подсовывала ему разные образы, лица, моменты жизни. Лишь на миг в сознании шведского короля вспыхивали картины, как будто имеющие отношение к этому Тейтлебену, нет, не к Тейтлебену, а к чертам его лица. В голове всплывала какая-то комната, в каком-то замке, связанный, мечущийся на постели человек, потом ещё другое приходило на ум: замок королевский, забрызганные кровью стены, залитый кровью пол, и некто тоже очень похожий…

Но все эти картины пронеслись мгновенно в голове юного короля, и теперь только чувство искренней приязни к соратнику, помощнику в его ратных делах, грело сердце Карла. С братским снисходительным добродушием ударил он Петра по плечу, до которого едва доставал головой. Повернувшись к собравшимся, звонко, по-мальчишески прокричал:

— Вот! Глядите на него! Все бы вы были такие!

Привстав на цыпочки, он обнял и трижды облобызал человека с твердыми, широкими щеками. Потом взял со стола офицерский знак со своей монограммой, навесил его на пригнувшего голову Петра, приколол к его груди орден, и сейчас в душе Карла, до самого нутра своего ощутившего, что своими наградами возвеличивает человека, во всем достойного его самого, жило томительное чувство наслаждения, схожее с тем, когда ему, властелину, удавалось склонить к любви какую-нибудь очень юную и чистую, очень набожную крестьянку.

— Готов служить его величеству, — довольно браво произнес Петр, потому что служака и солдат, герой и ненавистник тех, кто оскорбил его, взяли верх над царем и служителем отечеству. Теперь он думал лишь о том, как можно было бы при помощи армии своего врага бороться со смутой русской, чтобы вернуть себе престол.

Великодушный Карл всем генералам и офицерам, что приняли участие в пиршестве по поводу победы над царем Петром, на следующий день дал возможность хорошенько отоспаться, в полдень же пригласил всех на совет. Устроили его все в том же пиршественном зале, где ещё пахло вином, пережаренным мясом и запахом потных тел давно не мывшихся военных. На специально принесенной подставке повесили карту. И вот в зал влетел на тонких, стройных ножках восемнадцатилетний король в какой-то собольей короткой шубейке и с распущенными по плечам волосами. Он тут же подскочил к карте, выхватил из ножен шпагу и, тыкая ею так, что в некоторых местах рвалась бумага, заговорил:

— Ну, генералы, господа, теперь нам предстоит решать, как поступить с врагом. Лично я склонен к тому, чтобы погнаться им вослед, нагнать близ Ямбурга и окончательно разбить!

Но с достоинством поднялся граф Пипер, выпивший вчера не меньше восьми бутылок ренского, и сказал, что пришла зима, и на территории врага будет сложно поставить армию на зимние квартиры, но и здесь нашелся Карл:

— Неправда, Питер, — сказал он, — мы будем продвигаться по русской территории, крестьяне которой довольно зажиточны и имеют все необходимое для прокорма наших солдат и лошадей. Знайте, господа, что мы явимся к русским миротворцами, ибо их царь уж давно возмутил народ, настроил русских против самого себя казнями стрельцов, бритьем бород, введением одежды иноземной. Мы же явимся в Московию миротворцами, которых примет каждый, каждый отворит перед нашим солдатом двери, напоит его коня. Вы знать ещё должны, что царица Софья, врагиня царя Петра, томится в монастыре, и стоит лишь распустить слух, что на престоле — самозванец, — Карл усмехнулся, как под её знамена, и под наши тоже, перейдет вся армия Петра, и тогда мне останется одно лишь: посадить на русский трон подвластного мне сатрапа или самому повелевать Московией. О, представьте, какая по обширности своей это будет монархия! Все вы, понятно, получите свои уделы. Пипер, к примеру, станет губернатором Украины и земель, прилежащих к Волге. — Карл жестом указал на карту. — Веллинг примет на себя весь север вплоть до Архангельска, а Вреде будет править Сибирью вплоть до Восточных морей. Ну, каково?

Карлу очень хотелось рассказать присутствующим, кто поможет ему осуществить столь дерзновенный план, но тщеславие заставляло его молчать, потому что в этом случае заслуги короля умалились бы, а он хотел быть творцом истории, единоличным, единственным автором всех своих побед. Карл был возбужден, ему уже грезилось, что он стал правителем не просто маленькой Швеции, а и всех территорий России, но Лже-Петр как бы садился с ним рядом на трон, а терпеть соправителя гордый король не хотел. Сейчас же, в этом зале военных советов, когда он выслушал мнения всех своих генералов, его так и тянуло задать вопрос полковнику Тейтлебену, к которому Карл испытывал странные, противоречивые чувства.

— А вы, Тейтлебен, почему молчите? — сделал два шага Карл по направлению к Петру, его красивое, тонкое лицо сделалось жестким. Решается участь Московии, разве она вам безразлична?

— Небезразлична, — поднялся со стула Петр. Ему на самом деле было небезразлично, как поступят с его страной, но Россия, её судьба в гораздо меньшей степени занимала сознание Петра, чем его собственная участь. Он понимал, что никому не нужен в России, что бояре или взбунтовались, или подчиняются царю, посланному от шведов. Только поражение в войне, на поле битвы могло решить вопрос, кто будет царем в России. Здесь, под Нарвой, он немало потрудился, чтобы помочь шведам, и теперь нужно было продолжать начатое, но не во имя интересов короны шведской, а ради восстановления собственного трона или, по крайней мере, ради России, но без самозванца.

— Государь, — промолвил Петр с достоинством, обращаясь к Карлу, винить царя Петра за то, что он напал на Нарву, значит, как говорят артиллеристы, понапрасну тратить порох. Нравственно Петр был прав, обратившись к землям, которые когда-то принадлежали русским, и осуждать его за то нельзя. Другое дело, польский король Август. Что его втянуло в союз с Москвой? Корысть? Уверен, что лишь она одна. Вот и нужно обратить оружие на Августа, разбить его, подвигнуть к миру. Армия русских настолько расстроена пораженьем, что не скоро способна будет предпринять что-нибудь значительное. Расправившись с Августом, завоевав приграничные к Польше малороссийские земли, подвластные Москве, вы откроете себе прямую дорогу на столицу Московии. Я же, со стороны своей, стану надежным помощником вашим. Там, где враги Карла Двенадцатого поднимут головы, появится полковник Тейтлебен, и очень скоро, я верю, у вашего величества вовсе не останется врагов.

Так говорил Петр, и все внимательно слушали его. В его речи не было позерства, произносилась она хоть и взволнованным, но твердым голосом. Было видно, что этот огромный человек или искусно притворяется, или настолько проникся необходимостью возвеличивания Швеции, настолько ненавидит русских, что готов отдать борьбе с ними всего себя без остатка.

И никто не заподозрил, что собравшийся сражаться вначале с войсками Августа, а потом уготовивший Москве судьбу Рима человек не просто служака-наймит, не просто ярый ненавистник русских, а стремится вернуть утерянный престол, и поэтому каждое его движение, жест, слово по-царски мудры и от этого убедительны и естественны.

— Ну, дело решенное! — озорно сказал Карл и зачем-то вонзил в пол клинок своей отличной, выкованной в Милане шпаги. — Идем на этого фазана Августа, и пусть его многочисленные любовницы запасут побольше носовых платков — их слезы будут неуемны!

Горько, навзрыд плакали, голосили новгородские бабы и девки, утирались уголками платков и шалей, глядя на солдат, стрельцов, детей боярских и дворян, которые вразброд, колоннами, совсем не походившими на солдатский строй, все обмотанные каким-то тряпьем, ветошью, чтобы потеплее было, подходили к древнему Новгороду, стражу русской земли. На редких возах везли остатки оружия, раненых и больных. Не так уходили из Новогорода в сентябре: хорохорились, подвивали усы, подмигивали женщинам, пускали в их сторону легкое срамословие, обещали победителями вернуться. Но вышло все по-другому…

В толпах собравшегося народа уже гулял злой, нехороший слушок. Говорили-де, что царь перед самым приходом Карла Свейского войско свое оставил да и в Новгород дал стрекача, не выдержал. А потому не выдержал, что сам антихрист и немец.

Побитую, истерзанную, обескровленную и униженную армию разместили по обывательским квартирам. Новгородцы с охотой приняли под свои тесовые, соломенные крыши измученных долгим сидением в землянках, на заплесневелом хлебе да на конине падшей, служивых русских. Вначале топили бани, при помощи трав, народу давно известных, морили солдатских вшей, не спрашивая казенного довольствия, кормили служивых, животы которых уж к хребтам прилипли. И постепенно, с каждым днем, под ласковым приглядом горожанок и крестьянок, словно глина, ссохшаяся в камень, отмокали, становились мягче окаменевшие сердца солдат, политые горючими слезами русских женщин.

Лже-Петр явился в зале дома воеводы Новогородского, где обедали Данилыч, Шереметев да князь Аникита Иванович Репнин, так же неожиданно, как и тогда, при Нарве в избушке Меншикова, появился Петр настоящий. Хмурый, но какой-то взбаламученный и нервный, точно хмурость и ненастоящая совсем была, бухнулся на стул рядом с прекратившими жевать людьми. Не говоря ни слова, схватил куриное крыло, принялся есть, тяжело ворочая челюстями.

— Ну, слышал, осрамились мои-то генералы. Так бежали от Карлуса, будто пятки им подпалили! Ей-ей, с кем войну решил начать! Вам бы в Преображенском с палками играться да репой и картошкой стрелять из пушек! Срамота, а не генералы! Сорок тысяч войска восьми тысяч шведов осилить не могли!

Если бы Лже-Петр не был так увлечен куриным крылом и если бы не гнушался внимательно смотреть на тех, кого распекал, то непременно бы заметил, как потемнели, посмурнели лица сидевших рядом с ним людей. Даже румяный, тридцатидвухлетний здоровяк, любивший выпить, пожрать и посмеяться, князь Репнин, осведомленный уж давно о том, кто правит Русью, сидел, точно кипятком обваренный: страдал и чуть не плакал. Шереметев же, оловянную державший кружку с горячим сбитнем, даже и не замечал, как пальцы сильные его так надавили на олово, что оно скрипит и сбитень течет на скатерть. А Лже-Петр все говорил и говорил, и речь его становилась все язвительней, обидней. Но ни словом не поминал он, как набросились на него тогда, при Нарве, в домике Данилыча, словно позабыл тот случай.

— Ах, негодяи! — говорил Лже-Петр с насмешкой. — Ничего доверить вам нельзя. Только отлучился царь от войска, за порохом поехал в Новогород да за провиантом, а уж им неприятель афронт великий учинил да с такими силами малыми. Я ж на помощь шел с двенадцатью тысячами войска свежего…

Но наглому, бессовестному глумлению самозванца над военачальниками пришел конец: не вставая, не поворачивая головы, лишь замахнувшись коротко, но скоро, тяжким оловом посудины, врезал Борис Петрович Лже-Петру, не разбираясь, куда и метил, прямо в висок самозванца. Будто подавился Лже-Петр последним словом, глаза распялил, руку к виску поднес и со стула, точно мешок, полунабитый отрубями или горохом, сполз на пол.

Данилыч, Репнин кинулись к упавшему. Дорогой Меншиков уж и кровь разглядел, что сочилась из разбитого виска. Недовольно головою покрутил, наклоняясь над лежащим:

— Ах, поторопился ты маленько, Борис Петрович! За сие твое проворство не избежать и казни. Сие не кулаками царя тузить — он, вишь, уж и позабыл про потасовку ту…

Но Шереметев громко стукнул по столу все тем же бокалом оловянным. Сам, с выпученными оловянными глазами, смотрел куда-то в угол:

— Не вякай! Убил — отвечу! Не убил, а токмо ранил — он ответит. Хватит нам под самозванцем жить. Пыткой страшной, лютой попытаем Шведа. Все он нам расскажет, доподлинную правду из него изымем.

Данилыч и Аникита засуетились, забегали. Принесли и льда, и тряпок чистых, чтоб голову ими обвить, уксус принесли, давали нюхать, терли ему грудь, и наконец вздох облегчения раздался одновременно со вздохом раненого. Лже-Петр открыл глаза, покрутил ими в разные стороны, как филин, и довольно отчетливо сказал:

— Что, изменники, убить меня хотели? Да я ж вас… колесую…

Но договорить Лже-Петру не дали. Алексашка и Репнин уж крутили ему руки, приподнимали с натугой большое его тело на тяжелое, с высокой спинкой кресло, Борис же Петрович голосом гремел в сенях, требуя от холопов, чтобы скорей из каретника или с конюшни тащили вожжи. Приказание такое было исполнено немедля, притащили и жаровню с рожном железным и огромными клещами — все, как воевода приказал. Угли в жаровне, правда, нужно было ещё хорошенечко раздуть, чем и занялся Данилыч. Вести допрос собрался сам Борис Петрович. Морщился, ибо дело на плечи взваливал свои нешутейное, да и не приятное совсем, но зело таки нужное.

Лже-Петр, связанный по рукам и ногам, на страшные приготовления взирал без крика, понимая, что воплями делу не поможешь, а только усугубишь беду. Только бормотал что-то себе под нос, ворочая круглыми глазами туда-сюда. Жаровня стояла прямо перед ним, и видел Шенберг, как рожон да клещи, как бы впитывая в себя огонь углей, становятся все краснее, ярче. Он был солдатом и, давая обещание отправиться в Россию, предполагал и такой для себя исход. Радовало майора сейчас лишь одно: он погубил под Нарвой русских, и теперь любимый его король войдет на земли московитов смелой, твердой своей ногой.

Шереметев не стал брать в руки ни рожна, ни клещей, не стал трясти ими перед лицом того, кто два года почитался первым человеком в его стране, помазанником, он просто склонился к его уху и негромко так сказал:

— Ну, видишь, и у нас, русских, маленько разуму нашлось. Поосторожней дело б вел, потоньше, может, и не случилось бы с тобой такой прорухи. Но уж больно ты за нас ретиво взялся: тут тебе головы стрельцам руби безвинным, тут и Авдотья, тут и брадобритье. Не понимал ты, что ль, что мы, хоть и привязаны к царю, гнева его боимся, но и меру терпенью знаем.

Лже-Петр молчал. Возможно, если бы он действовал в России по собственному наитию, а не по приказу из Стокгольма, он бы и не стал все делать так неуклюже, так грубо, но он был солдатом, а поэтому подчинялся.

— Ну, а таперя, дорогой гость, — продолжал Борис Петрович, — ты поведаешь нам, какого ты роду-племени, из какой земли и кто тебя сюда заслал. Еще скажи ты нам по чести, куда законопатили твои товарищи истинного нашего царя?

Шенберг, ещё в морском кадетском корпусе читавший Тацита, больше всех описанных историком героев любил Муция Сцеволу и мечтал когда-нибудь повторить его подвиг. Поэтому сейчас, когда его враги уже готовили огонь, чтобы добиться от него признания, образ римлянина вдруг вспыхнул в сознании майора, и он с холодной презрительной ухмылкой промолвил:

— Вы ничего не добьетесь от меня! Варвары! Я пришел сюда, чтобы помочь вашему покорению, и сие, уверен, пойдет вам на пользу. Вы станете умнее, образованней! Вас облагородят те, кто вас завоюет.

Шереметев только глазами Алексашке показал, и Данилыч, ненавидя того, кому был вынужден каждодневно льстить, играть роль то миньона, то шута, то друга верного, во всем послушного, выхватил из жаровни изрядных размеров рожон железный, осыпая с него искры на пол, метнулся к Лже-Петру, камзол, рубаху сверху донизу рванул, так что по полу медные, дутые пуговицы запрыгали, как блохи. По телу белому горящим острием провел крест-накрест, и содрогнулся сидящий в кресле так, что волна по коже крутыми желваками прокатилась. Заорал, забыв и Муция Сцеволу, и присягу, что шведам давал когда-то:

— А-о-а-а! Не пытайте, не пытайте! Все расскажу! Заставили меня!

— Ну, говори, собака, кто заставил, а то такие примешь муки, коих и стрельцы, что тобою были пытаны, не ведали! — шептал ему Борис Петрович, и этот шепот страшнее был, чем даже крик. — У нас, брат, знаешь, самозванцев на Руси не любливали. На чье достоинство посягнул? Чтю корону возложить на себя пытался? От имени чьего писал указы, выдавая за помазанника собачью свою породу? Ах, уж вижу казнь: вот выведут тебя на площадь Красную, а там уж кол осиновый, посередочки его — для ног подставки. Для чего бы, думал, сии подставки? Не ведаешь? А для того, что когда острие кола в задницу твою войдет и будет медленно прободать твое нутро, так ты, швед, сможешь ножки свои на те подставочки поставить — не так скоро околеешь, а всему честному московскому народу приятно будет на твои страдания глядеть. Детишки, бабы, девки, мужики — всяк будет вправе подойти да плюнуть, да помочиться на тебя, да камень в твои очи бросить. На дощечке ж будет прописана твоя провинность: «За то-де на кол вознесен разбойник сей, что выдавал себя за государя, вначал поспособствовав похищению аль даже умертвлению его. Народ же русский сей самозванец лютой ненавистью ненавидел, тысячами под топор пускал, жену свою законную безвинно отправил в монастырь, и русичей бритьем бород да немецким платьем, да всякими иными иноземными изысками пытался в немцев превратить». Ну, слышь, оное токмо по первоначалу тебе в строку станет. Говори, какие замыслы имел, окромя тех, что мы уж видали!

Шереметев Меншикову лишь бровью двинул — железо раскаленное теперь прошлось по животу. Вой, схожий с волчьим, разорвал мертвую до этого тишину покоя, заметался от угла в угол. Слезы лились из потухших глаз обезумевшего от боли морского офицера. Ни Сцевола Муций, ни долг чести, ни присяга, на молодой король, ни сама родная Швеция не могли сейчас его заставить спрятать свой страх, и простое желание жить громким голосом кричало Шенбергу, что нужно забыть и долг, и честь морского офицера, и Швецию.

Он начал говорить, и румяный князь Репнин, брызгая чернилами, записывал его ответы. Рассказывал Лже-Петр все долго и подробно, не забывая мелочей, которые ему казались очень нужными. Раньше он был честен к шведам, сейчас же — к русским. Его увлекал собственный рассказ. Шенберг часто пускался в описания своих чувств, ощущения того, как он воспринимал все новое, нешведское, как ему удавалось изворачиваться, хитрить, казаться русским. Шереметев, Меншиков, Репнин просто дивились, слыша от самозванца о его уловках, при помощи которых ему удавалось дурачить московитов. Он становился все взволнованней и наконец спросил:

— Но скажите же, ради Бога, как вам удалось разведать, что я — не Петр?

Шереметеву очень не хотелось отвечать на такой вопрос, но сказал-таки:

— Ни в стрелецких казнях, ни в чем ином иноземца мы не углядели. Но к кому ты на смотр пришел, сущим мужем себя представить желая? — Шереметев умолк на мгновенье, до того мерзостно было ему продолжать. — Думал, немецкий михир твой не сумеет царица отличить от подлинного? Мы, бояре, может быть, пропустим — нам-то чтой. Но баба да мамки-няньки — единые товарищи, они тишком, вприглядку да впримолвку все наши мужичьи корешки перемерят, да перемнут в башках своих, да перемилуют, да всем дадут особенную стать и должность. Вот и тебе, не знаю, как и называть тебя, возвысил голос Шереметев, — был царицею Евдокией дан свой градус, и по градусу сему зачислен был ты, самозванец, в стан разбойников. По Уложению ж блаженной памяти царя Лексея Михалыча за одно прелюбодеяние такое не токмо пыток натерпеться тебе придется, коих злобственность не пересилит и сильнейший, но и казнь позорную, со вздеванием на кол, мучительней которой не изобрел бы и сам Сатана. Однако сам ты можешь рассудить, что смягчиться твоя участь очень даже может…

— Как же… может? — уже совсем в полубеспамятстве спросил Лже-Петр.

— Как? — строго вопрошал Борис Петрович. — Скажи, во-первых, куда сокрыли настоящего царя?

Лже-Петр, хоть и имевший возможность отречься от своего участия в похищении царя, вдруг понял, что стоит сказать всю правду. Не искренность звала его к тому, но убеждение, что смерть царя Петра может продолжить его жизнь.

— Знайте, — промолвил он, — что царь Петр погиб. Мне сообщили, что, когда он, запертый в замке шведском, вынул решетку и попытался по веревке вылезти в окно, веревка, будто, оборвалась, и Петр свалился вниз. Там он то ли захлебнулся, то ли упал на камни, но… тело мертвое царя из воды потом было извлечено, и докторский осмотр установил, что утопленник на самом деле был русским государем…

Борис Петрович хотел уж было выхватить из жаровни клещи, чтобы на шведе выместить всю злобу за смерть русского природного государя, но Меншиков его вовремя за руку схватил, удержал словами:

— Нет, постой, боярин. Или ты забыл, что письмо от резидента нашего мы получили. Писал же, что заявился к нему точь-в-точь сам государь, токмо с бородой. Тоже о застенке говорил, о том, как из него бежал. Стало быть, не того утопленника из воды достали…

Шереметев лоб потер, не зная, что и сказать, а тут, не поднимаясь с места секретарского своего, осторожно молвил Аникита Иваныч:

— А вы мне говорили, что за день до битвы Нарвской в избенку завалился царь, требовал пойти на приступ, бастион называл еще, ворота обещал открыть, а вы его побили да… прогнали…

Борис Петрович, из головы которого все не мог улетучиться тот случай, кинулся к жаровне, раскаленные схватил клещи, стал щелкать ими перед лицом испуганного до полусмерти шведа так, что искры сыпались на грудь его:

— Ну, говори, шведская блевотина, являлся ты в доме Меншикова в немецком полковничьем кафтане? Предлагал нам идти на приступ, обещая открыть ворота, предлагал? Ноября в день девятнадцатый то было? Ну, ответствуй! Из-за тебя же, потрох сучий, что покинул ты войско, что главнокомандующий твой да офицеры к шведам перешли, и произошло все расстройство. До десяти тысяч русских побито, одних пушек осадных Карлу шестьдесят три досталось, мортир двадцать пять, полковых полсотни и семь гаубиц. А то, что Яков Долгорукий, царевич Имеретинский, Автоном Головин, Трубецкой, Бутурлин, честный Вейде в полоне томятся шведском, тебе известно? Так зачем ты приходил к нам в ту ночь, на приступ идти заставляя? Все войско в западню завлечь хотел?!

И Борис Петрович, весь распаленный гневом, схватил калеными клещами за предплечье шведского майора.

Швед заорал, но вот из дикого крика его выявились и членораздельные слова:

— Не-е, не-е при-хо-дил, в Нов-го-ро…де был… тогда…

— В Новгороде, говоришь? — подступал с рожном Данилыч. — Да что ж мы, рожу, что ли, твою кошачью не узнали? Еще и приказы отдавал как царь: идите, дескать, утром на бастион. Там вам ворота откроют шведы да ещё и пушки все бастионные попортят. Ты то был, больше некому. А коли говоришь, что утоп наш царь, так кому же и являться, коль не тебе? Не в Новгороде ты был, а в Нарве, в Нарве!

Но тут Шереметев властным движением руки унял грозную тираду Александра Данилыча, которому страсть как хотелось поиздеваться над самозванцем при посредстве раскаленного рожна.

— Постой, Данилыч, может, швед нам и правду говорит: не было его в ту ночь под Нарвой. Утверждение сие легко проверить. Я у графа Головина на сей счет спрошу, спознаем. Но чую, что на самом деле приходил к нам тогда сам государь природный, Петр Алексеевич, да вот токмо какого хрена ради был он на службе шведской? Или думать надо, что в полоне он и волю Карла исполнял, нас заманивая в город? Эх, тут сам черт ногу сломит. Прогнали мы тогда Петра, били помазанника, таперя он нам сей проделки не простит, да и сказывали мне, что…

Шереметев остановился, словно не решаясь говорить при шведе, но Меншиков поторопил его с ответом:

— Что ж… сказывали-то?

— А то, что когда дивизия Вейде со шведом билась, из Нарвы выскочив, бросился на русских шквадрон драгунский, а возглавлял его какой-то важный офицер, точь-в-точь на государя похожий. Эх, и порубили же они тогда солдатиков, не счесть.

— Да быть того не может, — с сумнительством, покручивая головой, подал голос Аникита Иванович Репнин, такое сообщение решивший в протокольные бумаги пока не заносить.

Шереметев как бы с грустью промолвил:

— Верные люди о том мне говорили, офицеры русские, крестились даже. Им, впрочем, давно уже понятно было, что антихрист, а не Петр приехал из-за границы, так они не слишком удивлялись: ну, не в Новгород уехал царь, а в Нарву, к своим сбежал. Все ясно, как Божий день.

Лже-Петр, боясь, что ему припишут ещё и командование отрядом кавалеристов, порубавшим русских, забился, заворочался на кресле, закричал:

— Не был я в Нарве, не был! Головин вам подтвердит сие, другие люди! Порох я собирал здесь, провиант, новых людей готовил! Вероятно, что и не утонул ваш царь и сюда пришел, каким-то манером нанявшись на службу шведскую, чтобы вовремя помочь вам! Вы же, на меня озлясь за неожиданный отъезд, не приняли его, прогнали, не захотели признать в законном своем царе повелителя России! Таперя, подданные милые мои, — майор Шенберг в улыбке сделал малый рот свой длинным и широким, — не будет у вас царя: я на кол сяду, — что ж, я к тому готов был, — законный царь ваш перешел на сторону врагов Москвы, дабы отомстить вам за бесчестье. Русь же смута ждет, похожая на ту, что перемесила весь ваш народ в начале века. Эх, глупые вы головы!

Раскаленное железо, поднесенное рукой Данилыча, не смогшего стерпеть насмешек шведа, уже готово было прикоснуться к телу самозванца, но Шереметев руку Меншикова отвел решительно. Мысль какая-то светилась в его глазах.

— Постой, Данилыч, — сказал он тихо. — Со шпиком оным мы завсегда разделаться сумеем. Такую ему казнь измыслим, что сам Иван Васильевич во гробе всколыхнется. Но я б вначале с ним потолковал…

— О чем же с оным стервом нам говорить? — недовольно буркнул Алексашка. — Уж поговорено довольно.

— Нет, не довольно, — сказал Борис Петрович и оборотился к шведу, стул подставил к нему поближе, сам уселся на него и долго, минуты три, спокойно, с пристальным вниманием вглядывался в круглые его, полные тревоги за жизнь свою глаза. Нет, умирать Шенбергу очень не хотелось, и он уже жалел о том, что позволил себе смеяться над неловкостью русских. — Значит, человече, Мартином тебя мать с отцом назвали? — мягко, по-отечески заговорил Борис Петрович, похлопав рукой своей по колену шведа.

— Да, в честь Мартина святого, — ответил Шенберг, не понимая, куда клонит воевода.

— Ну так слушай, Мартин, разве жить-то не так приятно, как падалью валяться в какой-нибудь яме?

— Нет, жить, разумеется, куда приятней… — молвил Шенберг.

— Разумеется, — кивнул Борис Петрович, — а жить в палатах царских приятней во сто крат. Токмо, друже, царьком покуда ты у нас поганым оказался, много всяких пакостей успел наделать да и сам испакостился, ей-Богу! Ну посуди ты сам, друг Мартин: хоть и устроил ты для шведов плезир великий стрелецкой казнью, переделыванием нас в немцев, сей нарвской канителью с победой ихней, потерей пушек едва ль не всех, но ведь не Мартина — шпика шведского по всей Европе будут славить как ловкого агента, который всех бояр длиннобородых русских, всех оных недоумков вокруг пальца своего обвел. Нет, брат! О майоре Шенберге мало кто знает, зато царя Петра, от имени и власти которого ты отказываться пока не собирался, во всей Европе знают, да и подале. Вот и получилось, Мартинушка-дружочек, что ты сам свою пятку-то и обосрал и обосранный явишься пред всем миром. При дворах-то европейских над тобою, дурачком, смеяться станут: «Петруша, скажут, — русский под Нарвой чуть ли не три месяца просидел, ни единого штурма не предпринял, из пушек по стенам за три версты стрелял, растратил весь порох, а потом все войско предал — убежал, едва заслышал, что Карл сопляк зеленый на него идет с восемью тысячами солдат, уставших от дороги дальней. В пух и прах разбили энтого Петрушку, да и поделом ему: сидел бы в своей Москве, щупал бы немок, щелкал бы орехи да на шведские бы земли не засматривался. Дурак он, ей-Богу, простофиля!» Вот как о тебе, голубь мой, люди в Европе станут говорить. Сам ты себя говном измазал — не отмоешься!

Не только Шереметев, но и Меншиков, и Репнин, поднявшийся из-за стола, с бьющимися сердцами, пристально вглядывались в лицо майора, по которому гуляли признаки чувств противоречивых, но по большей части скорбь и сильное уныние изображались на его широком, как сковорода, лице.

— А ежели… — сказал он после долгого раздумья, на которое ему дал время Шереметев, — ежели… я и не собираюсь больше быть царем Московским и уеду в Швецию, где король обласкает меня за то, что я учинил в России.

— Уедешь?? — сильно удивился Борис Петрович. — Да кто ж тебя теперь отпустит-то? Как агент державы иноземной, приведший войско наше к поражению, ты, по крайней мере, будешь колесован. Но, — Шереметев усмехнулся, — если бы ты и бежал, — на акцию подобную времени тебе достаточно уж было, — если б ты и бежал в Стекольный, то не думаю я вовсе, что ты, Мартин Шенберг, добился бы там славы. Ты что же, короля своего не знаешь, Карлуса, который спит и видит себя великим полководцем, перед коим ниц падают цари и вражеские генералы? А тут является какой-то Шенберг, майоришка, и начинает говорить, что будто не доблестной шпагой Карла добыта Нарвская виктория, а токмо одним его проворством и хитростью. Славу корононосца Карла затмить хотел? Тебя, наш голубь, в Швеции ждет участь не менее печальная, чем здесь, в России. Ты или отравлен будешь тайно, или же по приказу Карла по вые твоей пройдется острый ножик. Ты, брат Мартин, сделал свое дело, и никому уж таперя не нужен. Война развязана, Нарвское сражение проиграно, Карл, я знаю, вскоре разделается с Августом, союзником, коего ты вероломно втянул в войну. А ежели узнает Август, что какой-то Шенберг стал причиной его бедствий? Да он тебе башку открутит, где бы ты ни жил. Видишь, в скольких капканах застряли все ручки твои и ножки. Позавидовать тебе, возможно, мог бы токмо тать, приговоренный к отсечению главы.

Потухшим, мертвым взором смотрел Лже-Петр куда-то в угол комнаты. Теперь ему казалось, что он, тщеславец, стремившийся добиться славы на поприще интриги, к которой его призвало сходство с царем Петром, явился несчастной жертвой политических затей хозяев из Стокгольма. Его судьба, описанная Шереметевым, выглядела вполне правдиво. Майору оставалось лишь одно.

— Фельдмаршал, — обратился он к Шереметеву, впервые называя его столь пышным титулом — хотел подольститься к воеводе. — Если бы я попросил вас оставить меня всего на пять минут, то веревка, нет, даже мой галстук, помогли бы распутать мой… житейский узел другим узлом. Но… но офицеру не пристало пользоваться столь позорными способами самоубийства. Прошу вас, оставьте пистолет или, по крайней мере, нож, и вы, уверен, вознаградите себя за причиненный мной позор своей стране, избавите себя от необходимости ломать кому-то кости на колесе, сажать меня на кол. Господин Репнин все записывал исправно, и народу Московии будет известно, кто привел её к такому вот концу…

И Шереметев, и Меншиков, и князь Репнин, услышав искренность в словах того, кого они ещё совсем недавно готовы были истерзать, замучить злейшей казнью, посмотрели на Шенберга с сочувствием. Сейчас в этом изувеченном пыткой человеке, столь похожем на их государя, виделся солдат, преданный своей родине, и все поверили в искренность его просьбы. Но Шереметев молчал недолго. Положив руку на обнаженное плечо майора, он сказал:

— Сынок, долг ты свой перед королем выполнил отменно. Послужи-ка ныне и России. Выбирай между жестокой казнью в Москве, отравой или кинжалом в Стекольном, или… царскими палатами московскими. Покуда не подрастет царевич Алексей, надобно тебе побыть царем…

Шереметев остановился. То ли не хватало ему красноречия, чтобы его мысли скорей дошли до разума шведа, то ли сам он покамест не придумал, на что его стране может пригодиться самозванец… Но он все же продолжил:

— Вот ты… швед, но я уверен, что управлять такой державой, как Россия, куда милей, чем быть вертушкой в чужих руках. Так вот же, Мартин будь за нас! Чего лишишься ты? Сомнительной славы проходимца? Пройдохи, ненавидимого и здесь, и там? В России мы обещаем твоей особе неприкосновенность, возможность пользоваться положеньем, привилегиями и казной, но, как то и было, в разумных, обоснованных пределах. Это раз… Войну, тобой затеянную, мы, народ российский, продолжим, ибо не токмо позор смыть её хотим, но и доставить, коль предлог нашелся, державе нашей прибыток в прибалтийских землях. Ты же будешь наш полководец, ибо так заведено в России, что властитель всей земли становится и полководцем.

Шенберг молчал. Получалось так, что миссия, с которой прибыл он в Россию, принимала для его персоны какой-то странный оборот. Он, враг России, должен был стать во главе народа, желающего погибели его родной земли. С одной стороны, ничего другого не оставалось, ибо русские пообещали колесование и кол, но с другой — приходилось стать предателем, и это обстоятельство сильно огорчало майора Шенберга, ещё в кадетском корпусе читавшего Тацита. Но было и третье обстоятельство; оно как бы затуманивало два первых: майор снова превращался в царя Петра, но теперь уже не по указке шведов, не тайно, а со всеми правами, данными ему боярами, и тем положением, которое он обретал. Теперь ни герои Тацита, ни сочувствие к национальным интересам, ни долг службы, ни присяга не могли сравниться в притягательности с пышным престолом Москвы, с возможностью владеть судьбами миллионов людей и распоряжаться ими.

— Но… но на каких условиях теперь вы передадите мне власть в России? — спросил Лже-Петр очень робко, потому что от ответа Шереметева сейчас зависела его судьба.

Борис Петрович, тоже понимая, что наступила главная минута, костистыми, привыкшими к рукояти сабли руками, стиснул горло шведа:

— Друг Мартин, — прошипел он, — всем ты будешь походить на государя, но будешь спочинять Россию, понял ли? Ты — царь, мы — твои холопы, но и царь — холоп народа, разумеешь ли сие? Трать на себя казну, да с мерой, упивайся, но тоже с мерой, платье немецкое оставь — все равно оно привьется токмо у знатных, а крестьянин, из коих состоит земля российская, так и останется в кафтане домотканном, в суконном колпаке да с бородой.

Вдруг Шереметев вскрикнул, взметнул на Шенберга взгляд ненавидящий и лютый. Сказал:

— Мы бы и без тебя, дурня немецкого, страну б построили, да токмо уж привычен русский человек к царям. Других ему правителей не надобно, так уж лучше швед, чем в ничейности страна да не в пригляде. Править ты будешь… нами окорочен. Войну, что ты со шведом начал, доведем до крайности последней, и тебе же, в случае победы, — а викторию мы сыщем беспременно, достанутся все лавры. Таперя же, Мартинышек, сидишь ты по уши в дерьме, самим собой и спроворенным…

Даже не надежда спасти себя, а внезапно возникшее желание действовать во благо страны, ещё недавно столь ненавистной ему, наполнило душу майора. Ранее он был разрушителем, теперь же ему предлагали стать созидателем. Кем мог он явиться истории, если бы по-прежнему разлагал, топтал, корежил русскую жизнь? Неужели победителем? Нет! Теперь все его сознание, все так же замешанное на тщеславии, точно стрелка компаса, повернулось в другую сторону. Он хотел, мечтал быть не агентом, но царем, созидателем, и поэтому, видя, с какой надеждой и тревогой ждут от него ответа русские, Шенберг заговорил:

— Да, бояре, я отрекаюсь от всего того, что подвигло меня на тайную и вредоносную для вашей державы деятельность. Если вы хотите, чтобы я, до тех самых пор, покуда не отыщется настоящий царь Петр Алексеевич, занимал его трон, вершил управление Россией, был настоящим командующим войск её и являлся светочем Руси, её помазанником, то… то я согласен быть таковым.

Шереметев, не ожидавший такой податливости от шведского агента, заорал:

— Мало! Мало! Светочей бы мы нашли и без тебя! Против шведов воевать ты должен, против своих, ты понял сие? Кровью своей сквитаешься да поровняешься с кровью тех, кого губил ты в Преображенском, кого морил и на убийство под Нарвою поставил! Агнцем закланным станешь, а мы, — Шереметев тяжело вздохнул, перекрестился и сказал, — а мы дело свое делать будем, наше, российское. Ты свои заслуги будешь спожинать как воин и государь, мы же, подданные твои, правлением счастливым ободренные, будем наполнять копилку гистории своей. Нам зело нужны правители, кои народ наш спящий раскачают в зыбке да и на руки возьмут…