С воем и плачем отдавала крестьянская Россия по одному молодому мужику с каждых двадцати дворов во все увеличивающуюся армию — ненасытное чудовище жрало людей и тучнело при этом. Хорошо, если рекруты были не женаты, в случае ином никто женок не неволил отправляться к полкам с мужьями: или оставались одни и до смерти мужа считались солдатками, не имея права выйти замуж снова (только тайная любовь с односельчанами и могла быть теперь для них отрадою), или же на возах, получив от помещика нехитрый набор крестьянской одежды в дорогу на себя и на ребятишек, отправлялись к месту службы супругов своих, чтобы на зимних квартирах жить с ними вместе, как прежде стрельцы живали, и сыскивать себе на пропитание работами для нужд полка: то белье стирают, то одежду чинят, а то перебиваются кой-какой работенкой на стороне. Когда же снимались с зимних квартир солдаты, то оставались жены с ребятишками одни в избах-казармах, ожидая возвращения супруга, пусть даже покалеченного, или известия от командира полка, что мужья их там-то и там-то погибли на службе у великого государя Руси. Поплакав, отправлялись такие женщины снова в свои деревеньки и, если посчастливится, снова выходили замуж — теперь уж закон позволял. Другие оставались при полках, становились супругами других солдат, рожали им детей, но детей мужского пола никуда из части не отпускали, с возраста раннего приучали к службе строевой, к солдатскому быту, учили грамоте, чтобы лет с пятнадцати записать в строй на нехитрую должность — в барабанщики или гобоисты, а уж с восемнадцати лет получали юноши ружье и записывались в настоящие солдаты с полным денежным окладом и полной хлебной дачей. Девчонки же, родившиеся при полках, когда приходили в возраст, лучшей партии, чем все тот же солдат, не находили, и снова появлялись на свет Божий будущие солдаты, и натуральным тем приростом пользовалась армия, пользовалась страна, воевавшая с другой страною. Только не больно-то семьи солдатские спешили заводить детей, зная, какая их ждет доля. Если в обычных крестьянских семьях по четыре, по пять детишек, а то и больше было нормальным делом, то в солдатских — один, от силы два ребенка сообщали своим громким криком о появлении на свет. Половина же солдат и вовсе были бессемейными…

Но не только крестьянскими да посадскими мужиками питалась армия царя, но и серебром, что собиралось с каждого двора, а позднее и с каждой души. В запечатанных мешках передавались эти деньги полковым комиссарам, чтобы те раздали каждому солдату причитающееся ему жалованье. Главные же средства везли в Москву, где каждую деньгу считали, брали на учет, чтобы на собранные со всей страны деньги пошить на солдат мундиры, закупить для них провиант, то есть муку и крупу, выделить средства на делание пушек, ружей, пороха, ядер, гранат и бомб. Получалось, что вся страна, весь русский народ воевал в те годы со шведами… Но был в России один человек, который каждую победу приписывал себе, считая, что коль уж он затеял ту войну, то и слава достанется ему, и никто не вспомнит какого-нибудь офицера-героя, а тем более отличившегося в бою солдата, но каждый и спустя столетия назовет победителем лишь его одного.

…А побед у русского оружия после основания Петербурга было немало. Шереметев взял Копорье, Верден — Ям, рассеяли близ града Петрова корпус Крониорта, в Чудском озере захватили с боем тринадцать фрегатов шведских, вскоре взяли «на акорд» крепости Дерпт (древний русский Юрьев) и не поддавшуюся в 1700 году Нарву. Генерал Шлиппенбах, спешивший на помощь Нарве, был полностью разбит — из 2800 его конницы спались лишь четыре сотни человек. 14 декабря 1704 года Лже-Петр вновь торжественно въезжал в Москву через семь триумфальных арок, и вслед за «победителем» понуро шел нарвский комендант Горн, а с ним рядом — более полутораста шведских офицеров несли сорок склоненных знамен. Митрополит Стефан Яворский произнес прочувствованную речь, в которой славил победоносного царя, и народ московский, слушая владыку, постепенно укреплялся в мысли, что ими правит не Антихрист, а настоящий государь.

В следующем году стали воевать Курляндию, с усилиями немалыми штурмовали замок города Митавы и трофеем взяли почти что триста пушек. Швед был отрезан от Лифляндии, а русским открывалась прямая дорога в Польшу, где находились основные силы Карла, но вскоре случилось то, что весьма огорчило Лже-Петра, уже ликовавшего и предвкушавшего скорую победу, — в Астрахани взбунтовались ненавидимые им стрельцы, а после и казаки гребенские — убили воеводу с детьми и триста офицеров. Бунт, как потом спознали, начался из-за того, что стрельцы боялись, как бы не погибло православие из-за бритья бород и переодевания в немецкие кафтаны. Борис Петрович Шереметев, посланный под Астрахань, бунт скоро усмирил и был пожалован за это титулом графа, сына же его, Михайлу, произвели в полковники…

…В том же году вышел указ в рекруты собирать уже не с двадцати дворов по человеку, а с десяти — армия-чудовище все больше нуждалась в жертвоприношениях. Но не все, кто становился рекрутом, соглашались быть жертвою войны — многие бежали. Тех, кого ловили, из трех человек одного по жребию казнили, двух же других «нещадно» били кнутом и отсылали на каторгу. Явившихся же «из бегов» добровольно тоже секли кнутом, ссылали на пять лет, а после снова принимали в строй: времени, чтобы послужить, довольно ещё оставалось — служили-то бессрочно, до самой смерти или до совершенной дряхлости, или до таких увечий, каковые службу в строю делали невозможной. Но и инвалидам в армии царя немало работенки находилось…

* * *

Коронация Станислава Лещинского, человека уже немолодого, с отвислыми щеками и грустно опущенными вниз длинными усами, проходила в присутствии того, кому был нужен Станислав, — Карла Двенадцатого, с унылым, постным лицом и со сцепленными внизу живота руками следившего за церемонией, которую он велел не делать слишком пышной. Когда Лещинский был коронован, Карл даже отказался обедать с ним по случаю церемонии, сославшись на важные дела. А дела и впрямь были серьезными, и о них он спешил поговорить со своими генералами здесь же, в королевском замке в Варшаве, где занимал лучшие покои.

Прекрасно выполненная карта — неразлучная спустница Карла начиная с 1700 года, — висела на стене, а молодой король, возмужавший за четыре года (с тех самых пор, когда он отсылал Петра под Нотебург), ставший серьезней и осторожней, по обычаю своему вместо деревянной указки пользовался своей длинной шпагой. Вот и теперь, когда в его рабочем, довольно просторном кабинете собрались генералы, включая и Тейтлебена, Карл, сочно скрипя кожей своих огромных ботфортов, прохаживался перед картой с воинственным видом, вытащив из ножен шпагу. Все видели, что король радостно возбужден, и есть ему о чем сообщить своим генералам.

— Господа, если хотите, в открытую назовите своего короля ослом, да, да, назовите, потому что я самый длинноухий осел из всех, что живут на земле. Я оставил в забвении главные силы царя Петра, решив придать большее значение разгрому Августа, посылал против русских войск недостаточно сил, совершенно выпустив из виду, — забыв, скорее, — что там, на востоке, в Лифляндии, в Ингерманландии воюет не неуклюжий и глупый русский медведь, а мой, мой офицер, воспитанник шведской военной школы, швед по национальности!

Генералы заволновались. Большая их часть не знала ничего о Мартине Шенберге. Переглядывались, пожимали плечами, а король с улыбкой пожинал плоды своего неожиданного сообщения.

— Да, да, именно швед! Человека, внешне очень похожего на царя Петра, мы ещё восемь лет назад посадили на русский престол, похитив настоящего самодержца. — Карл быстро взглянул на Тейтлебена, желая видеть его отношение к этим словам, но тот и бровью не повел. — И вот, представьте наш ставленник изменил мне, вознамерившись управлять Россией самостоятельно, и теперь приносит нам так много беспокойств, удачно воюя с небольшими партиями королевских войск.

Раздались возмущенные и удивленные возгласы:

— Да неужели нельзя найти управу на этого негодяя!

— Убить его в конце концов, подослав ловкого человека!

Но Карл поводил в воздухе шпажным клинком:

— Это невозможно, господа! Уговорить этого мерзавца не удалось, убить тоже довольно трудно, ибо его особа тщательно охраняется. Остается один способ — разгромить его армию и войти в Москву. И тогда мы станем не только победителями над отщепенцем, изменником, которого я когда-нибудь казню на главной площади Стокгольма, но над всей Россией.

Генералы, услышав уверенный тон их храброго короля, повздыхали то ли с облегчением, то ли с сомнением, не проронив, однако, ни слова, но через полминуты, когда Карл уже собирался продолжить, спокойно и уверенно заговорил Тейтлебен:

— Ваше величество, вы так уверены в победе… Но не мы ли до сих пор терпели поражение за поражением? Поведайте, на что же вы надеетесь теперь?

Карл заулыбался так открыто, так искренне, с такой любовью посмотрел на Тейтлебена, которого многие генералы не любили именно за особую привязанность к нему короля, не объяснимую ничем, а потом сказал:

— Мой дорогой Тейтлебен, то, что вы называете поражениями, я бы назвал всего-навсего временными неудачами. Еще не пришло время заняться русскими мне лично. Или вы забыли, как они бежали из-под Нарвы от меня, владевшего тогда всего десятком тысяч солдат, у врага же было сорок. Ну так вот, недалек тот час, когда совершенно обескровленный Август заключит со мной мир и выйдет из игры. Петру уже не на что будет надеяться. Я буду драться лишь на одном фронте. Теперь же взгляните на эту карту, господа.

Карл взмахнул своей шпагой, уставив её конец на какую-то точку, и все, словно повинуясь жесту кудесника, уперли взгляды в указываемое место. Выждав минуту для пущей важности, Карл заговорил:

— Мой ставленник-предатель, — будем для простоты именовать его царем Петром, — столь самонадеян, что увел свои основные пехотные силы вглубь Курляндии, думая, что отрезал нас от Лифляндии. Сейчас его главный корпус разместился на зимних квартирах в Гродно. Имею смелость предположить, что я окажусь умнее этого проходимца и одним решительным броском отрежу самого его, только… от России. Гродно станет для Петра и его войск мышеловкой, потому что, едва выпадет снег, я вместе с генерал-майором Тейтлебеном сделаю к Гродно быстрый рывок, туда же двинет свои полки Рейншельд, а из Лифляндии — Левенгаупт. Это великолепный план, господа, оцените его по достоинству! Мы устроим русским новые Канны, и с потерей своих основных сил они уже никогда не справятся. Или мы переморим русских в Гродно, как крыс, перехватив все пути подвоза провианта, или они сдадутся на акорд, то есть на нашу милость. А потом, мои храбрые генералы — прямой путь на Москву, и никакие негодяи-изменники нам уже не помешают.

Петр слушал Карла со смешанными чувствами. Конечно, этот план был превосходен. Русские, расположившиеся в Гродно на всю зиму, никак не ожидали подхода к городу самого Карла, полагая, что он надолго застрянет в Польше, а потом станет «доканчивать» саксонского курфюрста. Петр, преданный своими, воевавший против своих на стенах Нотебурга, ждал, когда же наконец войска шведов разнесут полки самозванца. Однако, к его великому удивлению, к которому примешивалось, впрочем, и тихое чувство восхищения, русские одерживали победу за победой. Неужто самозванец полностью отдался воле Шереметева, Меншикова, Репнина, Ромодановского и других первых лиц России? Или он, как говорил о нем Книпер-Крон, вознамерился заменить собою отсутствовавшего царя? Да пусть даже одна лишь гордыня толкала его на путь побед над своими соплеменниками, эти победы были важны для родины Петра. Теперь он часто думал о том, что напрасно запятнал свою честь службой врагам России, и сердце его навещало раскаяние, испепеляемое, впрочем, довольно скоро ненавистью к тем, кто лишил его престола.

— Ваш план прекрасен, ваше величество, — твердо промолвил Тейтлебен, поднимаясь со стула. — Я знаю, что царь Петр страшится генерального сражения. Ваша военная мощь и талант полководца удерживают русского царя от главной схватки с вами. Изменник стыдится скрестить шпагу с тем, кому некогда приносил присягу на верность, свою шпагу. Ваше присутствие на берегу Немана, у Гродно, совершенно парализует русских. Мне рассказывал, что в жарких странах водятся змеи, способные завораживать своим взглядом жертву. У Гродно вы станете тем самым змием и… проглотите ненавистную вам жабу.

Карлу очень понравилась речь Тейтлебена, и генералы, видя это, аплодировали Тейтлебену из лести. Многие из них втайне желали неудаче своему государю, ведь тогда и неизвестно откуда взявшийся выскочка Тейтлебен был бы посрамлен. Но покамест Карл одарил любимца благодарной улыбкой и убрал в ножны шпагу. Военный совет был закончен.

* * *

Наступил январь 1706 года. Главный русский пехотный корпус, которым командовал фельдмаршал Огильви, желчный шестидесятилетний шотландец, считающий себя гением стратегии, — таковым его, впрочем, считал и Лже-Петр, приглашая на русскую службу, — стоял на зимних квартирах в Гродно. Солдаты и офицеры, с удобством расположившиеся по обывательским домам, исполняя строгие приказы командования, совсем не притесняли своих хозяев, за дрова и свечи платили сами, лишь пользовались их сеном, заменявшим им постели, да кое-какой мебелью. Насилия со стороны солдат по отношению к хозяевам не замечалось, — один лишь капрал какой-то дозволил удовольствие себе побаловаться с девчонкой-полячкой, но по жалобе последней был выискан в полку и прогнан три раза через строй, хоть и убеждал кригсрехт в том, что девка сама его и зазвала на сеновал.

В общем, жизнь в Гродно на винтер-квартирах, когда не было суеты походов, сражений, тянулась тихо, вяло, как тянется густое тесто из квашни, если зацепишь его рукой и попробуешь оторвать кусочек. На улицах тихого, с низкими домами, захолустного Гродно солдат увидеть можно было за колкой дров, с коромыслом и ведерками, иной раз на плацах, где они, дабы не забывали службы, шагали по утоптанному снегу часа по два в день, не больше, отрабатывали ружейные приемы, учились здороваться с начальством и прощаться. Утром же и вечером выводили полки на плац, устраивали проверки за убылью по причине дезертирства начальство воинское следило крепко. Так и жили, ожидая весны, не забыв установить на валах города пятнадцать пушек, на всякий случай, да еженощно выставляли за город крепкие караулы на предмет неожиданности какой. И вот неожиданность явилась в лице Карла с войском — уж такого-то подарка никто из русских генералов ожидать не мог.

От Вислы до Немана Карл с полками прошел по уже примерзшей земле, по негустому снегу, на редкость быстро. Русские, узнав о приближении врага, желая шведу помешать, выслали к переправе драгунские полки, но их быстро смяли, разогнали, развеяли, как дым. Перейдя на другой берег, где раскинулся Гродно, Карл думал, что вызовет врага на генеральное сражение, но Огильви, осторожный, как всегда, решил, что безопасней будет отсидеться под защитою валов и пушек Гродно. Карл, не надеясь на успех штурма, отошел от города, обложив все подступы к нему. Он знал, что в магазинах Гродно и так уж провианта в недостатке, а если отсечь от города пути подвоза муки, крупы и мяса, то русские до прихода весны дотянуть не смогут: им или придется пробиваться, уходить из города, и тут-то их настигнет Карл, или они попросту сдадутся на милость короны шведской.

Если прежде в Гродно царила тишина порядка, то теперь она сменилась тишиной уныния. Солдаты все реже выходили на улицы, стараясь, если не было учений или нарядов, собраться где-нибудь кружком, поговорить о делах военных, делах грядущих. Все знали, что в нескольких десятках верст от Гродно, постоянно высылая к городу большие воинские партии, расположился сам Карл Шведский. Еще и прежде по армии, от полка к полку, от батальона к батальону, от роты к роте, от плутонга к плутонгу, от солдата к солдату полз слушок о том, что шведа хоть и бьют маленько, но от сражения с самим Карлушей (так по-свойски называли короля солдаты) Петр будто бы уходит, избегает главного сражения, страшится того, что не выдюжит. А коль боялся сам царь, что же оставалось делать рядовым бойцам? Вот и теснились они друг к другу, сбивались в кружки, как жмутся овцы, почуяв волка. Люди внезапно утончившимся обонянием почуяли близость страшного, опасного врага, и голоса их теперь звучали приглушенней, не было слышно ни песен, ни солдатских прибауток, баек, смеха. Карл, стоявший где-то близко, напомнил всем о смерти, о том, что шведы, если уж захватывают русских, то в живых никогда не оставляют добивают штыками, положив рядами на бревна, чтобы удобней и вернее было. Так вели себя солдаты, да и офицеры, в доме же, где разместился фельдмаршал Огильви, напротив, в тот час было шумно. Больше полудюжины высших воинских чинов собралось в огромном зале. Было здесь и сам король Август; с его красивого, полного лица не сходило выражение тревоги.

Огильви наконец удалось успокоить всех, кто находился в зале, и теперь старик, поджав тонкие губы, наставительно говорил по-немецки, хотя в зале были двое русских — Меншиков, его помощник и правая рука, и Аникита Иванович Репнин:

— Не нужно волноваться, господа. Карл не посмеет напасть на Гродно, мы уже поняли это. Штурм будет стоит ему огромных потерь, а свое войско шведский король бережет — откуда придут к нему новые солдаты? Мой план таков: спокойно отсидимся под прикрытием валов и пушек до весны, а там и царь Петр пришлет нам сикурс.

Меншиков, бегавший по залу взад-вперед, очень недовольный тем, что его сделали вторым лицом при войске, не любивший Огильви и считавший, что старый шотландец слушает скорее короля Августа, чем заботится о русском войске, почти закричал в ответ:

— До весны досидим, говорите? Ну, а на каких харчах-то? Магазейны и без того полупусты были, а теперь и вовсе жрать служивому нечего будет, коль Карл все дороги перекрыл. Говорил же я прежде, и царь Петр мне о том писал: уходите из Гродно, понеже Карл может с места так быстро сняться, как петух со своего насеста слететь. Вот уж, передают, он с Реншильдом соединился, на помощь им Левенгаупт из Лифляндии спешит. Куда ж нам теперь выходить?

Огильви, не боявшийся влияния Меншикова при дворе и тоже не любивший заносчивого военачальника, который пытался лезть через его голову и постоянно давал советы, а то и просто приказы, сурово сдвинув брови, говорил:

— А и не надо никуда выходить, о том я и толкую, господин «Меншикофф». Чего бояться опустошенных магазинов? Скоро наступит Великий пост, и выносливые, терпеливые русские солдаты обойдутся одним хлебом и крупой. Я же знаю, что даже несмотря на приказ царя Петра есть мясо в пост, чтобы не оголодать, солдаты отказывались употреблять мясное, ибо чрезвычайно набожны и не хотят согрешить. А до весны недолго осталось! Перезимуем!

В разговор с решительным видом вступил король Август:

— Ах, господин Огильви совершенно прав! Не нужно никуда уходить. На открытом пространстве Карл непременно разобьет слабую русскую армию, а отсидеться за валами Гродно ещё как можно. Я тотчас отправлюсь в Варшаву и вернусь сюда в самом скором времени, приведя надежный сикурс — своих саксонцев. Правда, в дорогу для своего прикрытия я должен буду взять четыре русских полка драгун.

Веское мнение короля прекратило все споры, и Меншиков больше ничего не говорил — сел и прикрыл лицо руками.

Лже-Петр получил известие о движении к Гродно Карла, находясь уже в Москве. Понимая, какая западня готовится русскому корпусу, тотчас отправился в Польшу. «Если Карл окружит войско, — думал он дорогой, принудит его к сражению, то все кончено. Заменить корпус в скором времени мне нечем, и мой недавний государь, не встречая со стороны русских никакого сопротивления, двинется к Москве, возможно, ещё до весенней распутицы. О, марши он совершает чрезвычайно быстро. Боже, святой Мартин, помоги мне! Я уже вижу, как меня в цепях везут по Стокгольму, и чернь презрительно смеется надо мной: «Смотрите, вон он, русский царь! Подлый изменник! Он презрел присягу. Сколько сынов Швеции погибло из-за его неумной гордости, стремления к власти!»

Шенберг, трясясь в карете, поставленной на полозья, закрывал глаза, и в сознании всплывали глумливые рожи кузнецов, кухарок, кожевников. Люди кидали в него камнями, женщины подбегали и дергали за волосы, плевали в лицо, и к эшафоту он был подведен уже в изорванной одежде, окровавленный, облитый нечистотами. А на эшафоте — не плаха и палач с топором. Нет скамья и свисающая над ней веревка, удел уличных воров. И конец, и темнота, вечная темнота… «Неужели, — думал он, — власть, добытая нечестивым путем, всегда ведет к дурному концу? Нет, не хочу! Я должен что-то предпринять, но вот только что? Кто сможет дать мне совет? Да, Меншиков! Он лучше всех осведомлен о том, что происходит в Гродно и рядом с ним. Нужно немедленно вызвать Данилыча, ведь он так зависим от меня. Так же, впрочем, как и я от него».

Лже-Петр, не выходя из кареты, достал походный прибор для письма. Брызгая чернилами, косым, узловатым почерком, разобрать который было под силу не каждому и который когда-то был тщательно копирован им с писем настоящего Петра, Лже-Петр за две минуты набросал на листе хорошей голландской бумаги приказ Меншикову срочно выехать из Гродно и мчаться в сторону Дубровны, куда и он прибудет вскоре. Запечатав письмо красным сургучом, по которому прошелся, предварительно подышав на нее, своей личной печаткой, Петр опустил кожаную занавесь на оконце кареты, кликнул лейб-курьера, скакавшего неподалеку от возка, велел ему с великой осторожностью, окольными путями ехать в Гродно и передать письмо лично в руки генерал-губернатора Меншикова. Лейб-курьер тщательно обернул письмо куском кожи, укрыл его где-то на груди, под кафтаном и полушубком, отдал честь и поскакал вперед, чтобы через полминуты скрыться в пелене падающего на землю снега.

Снег падал и тогда, когда Александр Данилыч Меншиков в длинной епанче, подбитой куньим мехом, в труголке с золотым позументом по краю, шел в сопровождении двух подпоручиков, взятых в качестве охраны, по улице Гродно. Аникита Иванович Репнин, князь, генерал, молодой ещё — нет сорока, весь румяный от мороза, попался ему навстречу как бы случайно, но Данилыч его тут же за руки схватил, в сторону отвел, зашептал, дыша на Репнина водочным перегаром и запахом чеснока:

— Никита, уезжаю, письмо пришло от Шведа. Самозванец требует немедленного моего прибытия в Дубровну, куда и сам приедет вскоре. Ах, чует мое сердце, что в Гродно нарочно он нас зимовать оставил! Мню, что сговор был у него с Карлушкой, иначе б такой оплошности не допустил. И вот теперь меня к себе зовет. Наверно, хочет на немца оного, на Огильви, оставить весь наш корпус. Знает, что Огильви токмо саксонский интерес блюдет.

— Как же мы без тебя-то здесь, Данилыч? — нахмурился Репнин.

— Вот в том-то и загвоздка, князь. Таперя будешь ты здесь главный. За Огильви следи всечасно. Если каверзу задумает какую, под арест бери, на царя ссылайся — не бойся ничего. Я же на Шведа посмотрю — ежели замечу, что плутует, что вместе с Карлом замыслил так, чтоб корпус наш в окружение попал, арестую, в Москву отправлю к Ромодановскому. Пусть пятки ему прижжет. Войну со шведами докончим сами, а после сына настоящего царя на царствие помажем. Ему уж шестнадцать лет. Царь Михаил Феодорович Романов в такие ж лета править стал. Короче говоря, посмотрим, но самозванцу из нас бирюльки делать не позволю.

Данилыч порывисто обнял Репнина, крепко расцеловал его и к дому своему пошел.

В Дубровну прибыл он уже тогда, когда в просторном доме какого-то купца там поселился Петр. Ехать пришлось путями длинными, в объезд, чтобы не попасть в полон к рыскающим повсюду шведам. Шубу бросил на руки царева денщика. Лже-Петр, сгорбившись, подобный какой-то страшной птице, над картой распластался — руки раскинуты, волосы длинные до стола свисают. Здесь же — два незнакомых Меншикову иноземца-генерала и капитан Павел Иванович Ягужинский. Лже-Петр, едва завидев Данилыча, выпучил глаза, бросился к нему, стал обнимать, расспрашивать, повел к столу.

Все подробно рассказал ему Данилыч, а сам внимательно следил за выражением лица самозванца, стремясь увидеть фальшь, наигранное переживание, лживую заботу. Но ничего такого не приметил Меншиков — видел лишь, сколь позеленело то ли от болезни, то ли от забот лицо правителя Руси. Все было интересно Лже-Петру, вопросы задавал он жадно, жадно же ждал ответа, тут уж Данилыч не мог приметить лукавства.

— Эх! — наконец ударил Лже-Петр кулаком по столу. — Как допустил я то, что в Гродно оставил корпус зимовать! Я виноват во всем, я один!

— Не спеши раскаиваться, мин херц, — сказал Алексашка, замечая одну лишь искренность в словах Лже-Петра. — Может, и отсидятся, хоть и на скудном харче, да перезимуют. К тому же от Августа, как обещал король, должна идти подмога к Гродно. Двадцать тысяч да ещё четыре наших-то полка драгунских. Такие силы все партии Карлуши от дорог прогонят, мы же им ко времени тому провианта наготовим и тут же в Гродно и зашлем. Штурмовать же город Карл не решится.

Но Лже-Петр помотал патлами:

— Нет, Сашка, ты его не знаешь! Месяц пройдет, поморит он моих служивых голодом, а потом пойдет на приступ. Что ему пятнадцать пушек? Сие ж — медведю заноза, он оные орудия и не заметит. Ей-ей, принудит корпус к сдаче. Огильви-старик крепко обороняться не станет. А вот ежели сикурс от Августа подоспеет, это меняет дело. Будем на короля иметь надежду. Он в прошлом годе столько денег у меня перебрал, что в подмоге не откажет…

Ни Лже-Петр, ни Меншиков ещё не знали, что король Август и в самом деле послал к Гродно двадцать тысяч саксонцев и русских драгун, но не знали самозванец и Данилыч и того, что в начале февраля при Фрауштадте на двигающееся к осажденному Гродно войску напали двенадцать тысяч шведов, которых вел смелый Реншельд. Саксонцы, чуть ли не в открытую роптавшие на своего курфюрста за то, что он ввязался в войну с Карлом, защищались вяло, даже отстреливаться не хотели. Шведы развеяли их войско за какой-то час, потом взялись за русских, пытавшихся обороняться крепко. Но видели русские драгуны, что союзники их предали, что шведов очень много, и начали сдаваться, полагая, что милосердие в сердцах врага возьмет верх над жестокостью. Но никого из русских не пощадили шведы. Кололи шпагами тех, кто бросал оружие, кто поднимал руки или вставал на колени, рубили палашами, гарцуя на лошадях вокруг сгрудившихся, переставших сопротивляться русских, стреляли в них из пистолетов, в сторону отъезжая, не торопясь, с ухмылкой, заряжали оружие, даже не стремясь запыжить — для чего! Снова подъезжали и палили. Варвары не стоили их милосердия. Саксонцам же сохранили жизнь…

Когда весть о поражении посланных к Гродно войск Августа дошла до Лже-Петра, когда ему поведали, как обошлись победители с русскими, он, казалось, потерял дар речи больше чем на час. Как каменная статуя, положив руки на стол ладонями вниз, просидел он, глядя куда-то в пустоту, в неподвижности полной. Потом, медленно перекрестившись, сказал — Меншиков, что был рядом, услыхал:

— Донеже преследует меня Судьба… Помощи ныне ждать уж неоткуда.

Меншиков хотел слова утешения сказать, но за дверьми, на лестнице, что вела в нижние покои дома, в сени, застучало, загремело что-то, чьи-то голоса забухали внизу, просящие и возмущенные. Все ближе шум к дверям, все ближе. Меншиков, не понимая, что происходит, на рукоятку одного из пистолетов, что за пояс заткнуты были, руку положил. Вдруг дверь распахнулась, и в покой в шубе заснеженной и в такой же шапке ввалился кто-то роста преогромного. Встал у двери задыхаясь, будто тяжко ему дался по лестнице подъем. Два денщика, дежуривших внизу, в него вцепились, жаловался один:

— Ваше величество, великий государь! Мы не пускали! Сам он…

Лже-Петр, шпажный эфес ощупывая рукой дрожащей, сказал:

— Так-то бережете мою особу… холопы! Прочь пошли!

Когда денщики, смущенно кланяясь, удалились, Лже-Петр, видя на незнакомце шубу с богатым песцовым воротником, предполагая в персоне, явившейся внезапно и без спросу, человека незаурядного, строго, однако, у него спросил:

— Чего хотел и по какому праву врываешься ты в дом, где государь России жить изволит?

Вместо ответа незнакомец скинул шапку, шубу, бросил у входа. В свете двадцати горящих в комнате свечей на форменном его кафтане синего сукна сверкнули золотые позументы, пущенные по лацканам, по краю обшлагов, по полам, драгоценный генеральский шарф с кистями, позлащенные ж рукоятка шпаги и офицерский знак под подбородком. Но, главное, на Лже-Петра и Меншикова смотрело донельзя знакомое им лицо. Самозванец же, вглядевшись в физиономию пришедшего, даже отшатнулся. Он видел в нем самого себя, до того похожими казались каждая черта лица, жесты, фигура.

— Что, не узнали? — спросил Петр, медленно походя к столу и зачем-то кладя на него свою большую руку.

Лже-Петр и Меншиков молчали. Данилыч потому, что близостью своей к Шведу как бы предавал настоящего царя, — стыдился. Лже-Петр стыдился тоже он видел перед собою человека, у которого забрал законно принадлежащий ему престол. Да, он мог позвать стражу, приказать ей заковать неизвестного, одетого в генеральский мундир шведской армии, мог просто застрелить его сейчас, но что-то подсказывало ему, что Петр пришел сюда совсем не за тем, чтобы требовать восстановления справедливости. Его визит был вызван совсем другими целями, поэтому Лже-Петр лишь спросил:

— Зачем же ты сюда явился? Разве не понимаешь, что жизнь твоя в опасности?

Петр криво, лишь одной щекой улыбнулся, не спрашивая разрешения, сел на стул, как хозяин:

— О себе подумай. Еще сегодня утром я стоял рядом с королем Карлом. Из Гродно он армию твою не выпустит. Чуть потеплеет, в марте, предпримет осаду, и тогда ни Огильви, ни Аникитушка Репнин пусть не молят о сдаче со знаменами иль без — кровью своею заплатят солдатики русские, что в Гродно обретаются, и за Нотебург, и за Нарву, и за Дерпт, и за Митаву, за разоренную Борисом Петровичем Лифляндию, за каждого порубленного, постреленного шведа, да и за твою измену, Мартинушка. Ох, люто ненавидит тебя Карл. Ежели в руки попадешь к нему — живого в смоле кипящей сварит али ещё что пострашнее измыслит…

Петр, поглядывая на Шенберга с нехорошей улыбкой, говоря о планах Карла, будто соглашался с ними, словно бы считал, что именно так и нужно поступить со шведом. Лже-Петр, хоть и побледнел, хоть и затряслись мелко-мелко его губы, спросил у Петра вновь с холодом и надменностью в голосе:

— Ну, и зачем же ты пришел? Чтобы передать мне, какую казнь измыслил для меня шведский король? До моей-то казни далеко, — смело улыбнулся, зато твоя, не знаю, как величать тебя, свершиться может очень скоро!

Петр порывисто, ошеломленный смелостью того, кто незаконно носил его венец, двинул рукой так, что на пол полетели бокалы, на столе стоявшие, штоф, две тарелки.

— Не затем я здесь, чтобы стращать тебя! И не для того пришел, чтобы счеты с тобой сводить. Все одно меня, помазанника, холопы мои не примут станут тебе служить. Пытался я уж раз, под Нотебургом, власть свою законную вернуть: нет, от ворот поворот мне Борис Петрович показал. Говорил, что мы уж с Мартинушкой своим сжились да и хорошо живем. Так что я со злости под Нотебургом-то против своих, за шведов дрался…

Меншиков кивнул:

— Помню, как в проломе рубил ты русских протазаном, помню…

Петр осклабился:

— И тебя бы срубил, Сашенька, непременно бы срубил как изменника своего, самозванцу взявшегося служить!

Данилыч, однако, не смолчал — не боялся он сейчас того, кто ещё восемь лет назад мог послать его на конюшню, запороть плетьми, уморить в застенке. Теперь — иное.

— Я шведу-то служу?! — подскочил он к Петру бесстрашно, пригнувшись, схватившись за шпагу, взъерошенный, как голодный кречет. — Сей вот шпагой я столько шведов переколол в то время, как ты у Карла в генералах ходишь да кровь русским отворяешь! России я служу, токмо за нее, родную, и воюю, а военачальником наиглавнейшим у нас и в самом деле швед. Ну и что ж с того, коль он интересы русские блюдет? Ты же, Петр Алексеич, — вражьи интересы сохраняешь. Ежели и попытаешься когда в Москву вернуться, в застенок попадешь, а не на трон!

Петр помрачнел:

— После Нотебурга со своими уж не дрался — Августа бивал. Но паки говорю: не за тем у вас сегодня, чтобы обиды говорить на вас да ваши выслушивать. Корпус, что в Гродно законопачен, спасти хочу!

— Ой ли! — хохотнул Данилыч, насмешливо наклоняя голову к плечу. Шведский генерал врагов своих спасать явился! Нет, Петр Алексеич, веры тебе не будет.

Но в разговор вмешался Швед. Видя, что Петр на самом деле не имеет намерений вредить ему и посягать на власть и полномочия его, Шенберг примирительно сказал:

— Все, что хотел ты нам сказать, я выслушать готов. Ежели, конечно, не от Карла сии советы к нам идут. Но как, чем уверишь ты нас, что лишь по наитию собственному, а не от врагов явился к нам?

Петр помолчал. Похоже, он не ожидал, что от него попросят доказательств искренности. Пожав плечами, пробормотал:

— Ничем я не могу тебя уверить. Тем лишь, наверно, что без страха к тебе явился, зная, что можешь ты меня назад не отпустить. Скажу еще, что в сердце радовался я за войско русское, за то, как били вы шведов. Завидовал тебе, что ты всю славу пожинаешь… Но… после и завидовать уж перестал. Бога молил, чтобы удача была на вашей стороне, ибо… как был я русским государем, так и остался, хоть и шведский ношу мундир. Когда же под Гродно Карл пошел, сразу понял я, чем обернуться может сей поход для соотчичей моих. Вот потому у вас я, что знаю средство спасения. Прогоните меня погибель войска и твоя, Мартин Шенберг, неотвратимой и несомненной будет. Выслушаете — спасетесь!

Меншиков молчал, хоть и понимал, что Петр не лукавит, не готовит подданым своим ловушку. Лже-Петр же, поразмышляв совсем недолго, уязвленный лишь тем, что не он, а настоящий царь способен выручить окруженное, обреченное на погибель войско, коротко сказал:

— Что ж, выслушать тебя готов, а как поступлю потом, судить сам буду…

Втроем они уселись за стол. Не пользуясь бумагой и пером, Петр с горящими глазами излагал свой план тем людям, кого ещё совсем недавно ненавидел. Теперь же личная обида растворилась в чем-то гораздо более важном, нужном не одному ему, обиженному, потерявшему корону монарху, а его стране.

Не желая слышать ни одобрений плана, ни сомнений, поднялся из-за стола, пошел к дверям, где брошены были шапка его да шуба, молчал, надевая на себя одежду, потом сказал:

— Времени у вас осталось лишь до тех пор, как Неман вскроется. Потом уж не взыщите…

Не попрощавшись, вышел, и застучали по деревянной лестнице его тяжелые, убегающие вниз шаги.

Лже-Петр и Меншиков в молчании сидели совсем недолго. Шенберг у Данилыча спросил:

— Ну, и как сей прожект находишь? — Отворачивал лицо: неприятно было, что ничего подобного сам предложить не смог.

— Прожект рисковый, — потер щеку Данилыч, — но иного ничего не остается: промедлим — Карл штурм начнет. Отчего-то верю я… Петру Алексеичу. Пиши письмо цифирью Огильви да Репнину, строгое письмо, чтоб не ослушался шотландец.

— Ладно, напишу, — покорно молвил Лже-Петр. Потом ни к селу, ни к городу сказал с улыбкой, будто припомнил что-то приятное: — За Катюшу, Данилыч, тебе спасибо. Любушки такой у меня не бывало прежде. Матке-Катеньке едва ль не каждый день письмо в Москву пишу, чтоб не скучала.

Данилыч, видя, как расслабился лицом Лже-Петр то ли при воспоминании о Екатерине, о ласках которой часто вспоминал сам Алексашка, то ли потому, что было найдено средство спасения корпуса, хмыкнул себе под нос и лишь коротко сказал:

— Да ты садись, пиши, пиши письмо цифирью — поздно будет!

* * *

На секретное совещание Огильви позвал лишь Репнина да ещё одного генерала с полковником из иноземцев. Дав им прочитать уже переведенное с тайной «цифири» письмо, он по-старчески всплеснул руками и с удивлением заговорил:

— Господа, когда я прочел сие послание, то не поверил своим глазам: не иначе, как какой-то враг дал государю такой совет. Предлагает тайно, перед самым вскрытием Немана навести мост на другой берег и, едва пойдет лед, потопив все пушки и другое ненужное оружие, ночью, не давая местным жителям выйти из своих домов, чтобы-де не сообщили Карлу, переправиться через Неман, а мост потом или сломать, или спалить!

Слово вставил Аникита Репнин:

— Что же дурного в сем плане? Вы ведь прочли о том, что у государя есть верные сведения о намеченном Карлом штурме Гродно в конце марта? Нужно уходить согласно приказу царя Петра.

Шотландец, сжимая свою маленькую, сухую руку в костистый кулачок, потряс им чуть ли не перед носом Репнина и отчаянно заявил:

— Я буду писать государю! Нам рисковать нельзя! Уверен, лишь только мы выйдем за пределы Гродно, шведы набросятся на нас и перебьют, как мух.

— Напротив, они перебьют нас, если мы останемся в Гродно. Солдаты голодают, уныние страшное. План же государя умен и смел. Видите, он даже предлагает, перейдя через Неман, разделиться маленькими партиями, ибо шведы, ежели паче чаяния догонят нас, будут иметь дело лишь с частью войска. Но им, уверен, нас не догнать — не скоро они сумеют навести мост, коль будет ледоход!

Они ещё долго препирались, а между тем была уже середина марта, и недолго оставалось дожидаться вскрытия реки. Тайно посланное Репниным письмо к Лже-Петру и ответное послание, содержавшее строгий, категорический приказ царя действовать согласно первоначальному проекту, не убедили Огильви, но просто вынудили подчиниться.

— Если мы будем разбиты Карлом через полчаса после того, как покинем Гродно, утопив все наши пушки, пусть за то ответит сам его величество царь Петр. Я же умываю руки!

И он воздел их вверх, старческие и беспомощные, тощие запястья которых высовывались из широченных обшлагов кафтана, точно песты из ступы.

…Пушки скатили с валов прямо в пробитые во льду проруби. Туда же снесли и все лишнее оружие, способное отяготить солдат и немногих лошадей, остававшихся в распоряжении корпуса. Мост навели быстро, по льду Немана, который, как говорили знатоки из солдат, уже «трышшит кой-где». Дня через два река должна была вскрыться уж непременно. И вот 24 марта лед тронулся, и поздно вечером, приставив к каждому дому обывателей по караулу, чтобы никто не выходил на улицу и не мог увидеть передвижений русских, не мог донести о них в штаб Карла, полки стали переправляться через реку. В полной темноте, цепочкой, чтобы не подломился лед под положенными на него досками, переходили солдаты с одними лишь ружьями, боеприпасом и фунтом сухарей в котомках на тот берег. За несколько часов перешел весь корпус. Уже отойдя от Немана с версту, увидели солдаты, как пылает средство переправы, позволившее избегнуть им позорной сдачи и полного уничтожения. Многие догадывались, какой опасности подвергались они, зимуя в Гродно, но никто из них не знал, кто придумал хитроумный план спасения.

О том, что русский корпус покинул Гродно, Карлу доложили утром следующего дня. В одной рубашке выбежав из дома, в котором жил, он увидел плывущие по Неману льдины, услышал скрежет, шорох льда.

— Седлать коней! — прокричал Карл, и голос его сорвался на петушиный, мальчишеский фальцет. Когда прискакали к Гродно, король шведов увидел обгоревшие остатки моста, позволившего русским перейти на другую сторону реки. С ненавистью смотрел он на черное, обугленное огнем дерево, будто оно и было виной, что русский корпус остался не разгромленным.

— Сколько времени займет переправа наших войск? — спросил король у генерал — инженера, находившегося рядом.

— Не меньше двух недель, ваше величество, — прикинул генерал.

Карл махнул рукой:

— Не стоит и трудиться. За это время русские уйдут так далеко, что их не догонишь. Ах, черт! Я и не думал, что среди этих дураков найдется хоть один рассудительный военный. Уж не иначе, как сам Огильви затеял переправу.

Генерал с короткими усиками и широким, как сковорода, лицом, сидевший на крупном вороном жеребце, чуть наклонился в сторону короля и негромко сказал:

— Конечно, Огильви, ваше величество. Недаром русский царь положил ему огромный денежный оклад.

— Ладно, вернемся назад, — хмуро отвечал король, дергая за левую узду, чтобы его каурая кобыла повернула назад. — Вначале до конца разберемся с Августом, а потом и Петром займемся. Ах, вы даже представить себе не можете, Тейтлебен, как я огорчен.

А когда о счастливом исходе ночной операции в Гродно и о спасении корпуса доложили Лже-Петру в Петербург, он неистово радовался, всем говорил, что это — результат его приказов, результат строгого воздействия на упрямого Огильви (которого он вскоре уволил с русской службы). Лже-Петр уже искренне верил в главную роль, сыгранную им в «гродненском деле», а поэтому отметил радостное известие пушечной стрельбой и богатым, шумным пиром.