В этот час саардамская верфь жила своей привычной рабочей жизнью. Корабельные плотники в коротких парусиновых бострогах, в широких штанах до колен, в полосатых чулках и в козловых башмаках на толстенной подошве, копошились меж ребер-шпангоутов стоявших на стапелях пяти двухмачтовых кораблей — выбивали долотами пазы, сводили друг с другом разные детали корпуса, шаркали вверх-вниз продольными пилами, полосуя на доски дубовые бревна, вгоняли в древесину здоровенные гвозди. Казалось, не они сами определили для себя особенный рабочий урок, а эти скелеты кораблей владеют их волей, определив для каждого рабочего вид труда. Не позднее, чем через месяц корабли, уже обшитые по бортам, вооруженные мачтами и такелажем, с громким плеском должны были соскользнуть в воду и закачаться на волнах величаво и гордо.

О том, что под именем Петра Михайлова на верфи работает сам русский царь, здесь все знали, но говорить об этом вслух, а тем паче показывать на московита пальцем, приглядываться к его работе было не принято — то ли боялись великана, то ли и впрямь не находили в приемах московитского царя, решившей какой-то забавы или дури ради поработать на верфи, ничего для себя примечательного. Сам же Петр трудился яро, но совсем не потому, что спешил снискать похвалу неулыбчивого мастера-голландца, не выпускавшего изо рта своей глиняной трубки. Точно губка, впитывал Петр в себя все, что видел, и не только конструкция кораблей интересовала его, но и то, как трудятся голландцы, как держат инструмент, как приноравливаются к удару молотком или стамеской, как действуют рубанком, как много съедают пищи и выпивают пива, когда уходят обедать, куда ходят по нужде и много ль на работе курят табаку, как относятся друг к другу. Видел Петр, что голландцы в работе неторопливы, не суетятся, не гомонят, не делают движений лишних, каждый жест у них размерен, будто выверен аршином и часами — не больше и не меньше. Если уж ударил по гвоздю, то до половины враз его вогнал, второй ударил раз — по шляпку вбил. Полотнищем пилы водят по бревну толково, не мельчат, двигая от ручки и до ручки. Обрубков, щепы стараются оставить немного, а потому и чисто под ногами, почти что нечего убирать, когда день закончился рабочий. Выводила из терпения лишь холодная неразговорчивость голландцев, бедто работают они над кораблями без охоты, как заведенные машины, без страсти и азарта.

А сегодня нес Петр бревно с одним голландцем, да видно, не рассчитал силы напарник московского царя, не выдюжил, на землю уронил свой конец, но и Петр не удержал, и шмякнулось бревно ему чуть не на пальцы ног. Забыв, что не в своем дому, что не начальствует он здесь, в два шага приблизился к голландцу, костистым кулаком своим ударил, свирепея, голландца в зубы, заорал:

— Ну ты, черт косорукий! Али мало каши утром ел?! Гляди, едва-едва ногу себе не отдавил!

Кричал он по-русски, забыв, что голландец ни слова не поймет, но мужчина, утирая кровь с разбитых губ и испуганно косясь на огромного Петра Михайлова, все понял, проворчал под нос угрюмо по-голландски:

— Прости, герр Питер, но у нас за это по лицу не бьют.

Петр, тотчас остыв, примирительно потрепал голландца по плечу, нагнулся, чтобы вновь схватить огромными руками конец бревна, и не видел, что из-за занавески на окне кареты, что стояла на дороге саженях в пятнадцати от того места, где трудился монарх России, за каждым его движением пристально наблюдают двое сидящих в карете мужчин. Один из них, пожилой, крючконосый, глядя, как обошелся Петр с голландцем, негромко произнес:

— Ну, теперь вы поняли, мой юный друг, в каких манерах проявляется самовластие русского царя? Чем же провинился голландец? Такой-то малостью бревно не удержал, однако удар жестокий, неумолимый обрушился на него мгновенно. О, русские жестоки, потому что привыкли терпеть унижение, удары не доставляют им больших страданий. Впрочем, продолжайте следить за каждым движением царя Петра, дорогой Шенберг, за мимикой его лица, за тем, как он говорит. Жаль, что на работе Петр немногословен, да и отсюда почти не слышно его слов. Ничего, найдем случай послушать голос этого медведя на более близком расстоянии.

Шенберг неотрывно смотрел на царя Петра. Майор и не ожидал, что русский властелин окажется столь похожим на него самого. Шенберг был верующим человеком, и сейчас его сердце было преисполнено страхом: неужто Создатель решил подшутить над ним, дав жизнь человеку, являвшемуся его двойником? Шенберг с мистическим трепетом думал: «Какая же душа у него? Может быть, она у нас одна на двоих?» Наблюдая из кареты за человеком, работавшим топором, пилой, рубанком, он невольно повторял каждое его движение. В сознании Шенберга с каждой минутой крепла уверенность, что он уже не офицер военно-морского флота Швеции, а всесильный самодержец Московии.

— Ну вот, через час они закончат работу, и мы с вами, любезный Шенберг, поедем в трактир, куда после трудового дня приходит Петр Михайлов, чтобы осушить с полдюжины кружек пива со своим приятелем Александром Меншиковым. Меншиков — низкородный выскочка, хотя, насколько я сумел убедиться, человек острого и довольно проницательного ума. Он имеет на царя какое-то особенное влияние, любит европейские порядки, поэтому, когда вы займете царское место, вам придется избавиться от этого настырного молодого человека. Надвиньте-ка пониже на лоб вашу шляпу. Боюсь, как бы трактирщик, хорошо знающий царя, не сумел разглядеть в вас его двойника.

Карета подъехала к трактиру, стоявшему на самом дерегу канала в ста саженях от верфи и куда доносился стук топоров и визг пил, Левенрот и Шенберг вышли из кареты, закутанные в плащи, с глубоко надвинутыми шляпами. На крыльцо им навстречу в белом фартуке и теплых вязаных чулках вышел трактирщик, низко поклонился, признавая в стремившихся к его заведению важных господ.

— Эй, приятель, две комнаты в твоем трактире для нас найдется? Мы хорошо заплатим! — обратился к толстому, добродушному с виду трактирщику Левенрот.

— Только одна свободная, сударь. Но если не побрезгуете моей, то могу уступить. Надолго ли?

— Нет, всего дня на три.

— Тогда милости прошу, — все кланялся трактирщик, уже подсчитывая, сколько денег он сумеет запросить за комнаты с таких господ.

Левенрот и Шенберг прошли в зал и увидели дубовые столы, на беленых стенах гравюры, изображающие корабли различных типов, бушующее море. Трактирщик, суетясь, провел гостей в одну из комнат, что предназначалась для постояльцев. Левенроту комната приглянулась — рядом с залом, и если дверь немного приоткрыть, можно не только слышать, о чем толкуют посетители трактира, но даже видеть их.

— Не шумно будет? А то ведь можно постояльца сверху попросить сюда спуститься, а вы бы там…

— Ничего не нужно, — строго возразил Левенрот. — Вот тебе плата вперед, — и протянул трактирщику увесистый, туго набитый кошелек из телячьей кожи. Видя, как расползлась по лицу трактирщика удивленно-восхищенная улыбка, сказал, наклонясь у самому уху толстяка: Если подашь на стол одного гостя моего пива, получишь ещё такой же. Согласен?

Опасение и нерешительность изобразились на рыхлом лице трактирщика, глаза забегали и наконец остановились на строгом лице странного гостя.

— Согласен?

— Кому же это? Какому гостю я должен ваше пиво поднести? — промолвил трактирщик тихо, очень боясь подвоха, но в то же время желая сделаться обладателем второго кошелька.

— Московиту Петру Михайлову, который каждый вечер приходит сюда пить пиво. Тому, что на верфи работает, — прошептал в покрытое рыжими волосами ухо трактирщика Левенрот.

Теперь уже не просто опасение, а неподдельный ужас читался в маленьких глазках хозяина заведения. Он замахал руками, в одной из которых был крепко зажат кошелек.

— И не просите, не просите! Русскому царю поднести Бог весть какого пива! А кто пообещает мне, что оно не отравлено? Возьмите свой кошелек и уходите поскорее, покуда я не вызвал полицейских.

Трактирщик, будто держа в руках не золото, а комок грязи, с отвращением на лице сунул кошелек Левенроту и хотел было скрыться за дверью, но, пойманный за шиворот сильной рукой Шенберга, был возвращен в комнату, и вот уже ствол карманного пистолета Левенрота упирался в его толстый живот, что заставило бедного малого не только задрожать от страха за свою жизнь, но и намочить выходные штаны, надеваемые по будням только ради именитого гостя, русского царя, ежедневно посещавшего его заведение.

— Пожалуй, вам стоит поразмыслить, что лучше: немедленная смерть или три моих кошелька? — прошипел Левенрот, вдавливая ствол пистолета все глубже в мягкий живот трактирщика. — К тому же, могу вас успокоить русский царь останется жив. Я не собираюсь посягать ни на его жизнь, ни даже на его здоровье. Просто мне хочется проверить, как отнесется такой могущественный монарх, как Петр Московский, к напитку моего собственного производства. Уверен, оно очень ему понравится, и тогда я появлюсь перед ним, и мы заключим выгодную сделку на поставку в Москву большого количества моего пива. Иначе с чего бы я стал так щедро вам платить? — И уже переходя с вкрадчивого тона на угрожающий, добавил: — Право, тебе лучше согласиться. В противном случае рыба в саардамском канале станет гораздо упитанней, наевшись твоего мяса.

Трактирщик, успокоенный обещанием, что пиво не повредит русскому царю, быстро закивал:

— Какой разговор, какой разговор. Три кошелька с гульденами — это куда интереснее, чем лежать на дне канала… Пожалуй, я бы взял задаток в два кошелька, иначе…

— Я даю тебе сразу три, — отчего-то с брезгливостью посмотрел на трактирщика Левенрот и извлек из складок широкого плаща шкатулку черного дерева. Поставив на стол, отворил её и вынул оттуда ещё два тугих кошелька, а также бутылку темного стекла.

— Вот деньги, а вот мое пиво. Когда Петр Михайлов выпьет из кружки, наполни новый бокал содержимым этой бутылки, да смотри не перепутай, не подай мое пиво тому, кто будет сидеть с ним рядом. Еще раз заверяю тебя, Петр останется жив и здоров. Ты увидишь, какой восторг выразит он, отведав моего чудесного пива. И помни: если каким-нибудь знаком, например, кивком головы или подмигиванием ты предупредишь московского царя о моем пиве, пуля пробьет твою голову раньше, чем Петр догадается о чем-то. Я буду за тобой следить. Ступай же. Скоро пожалует твой высокий гость!

Трактирщик, пятясь, с озабоченной миной вышел в зал, а Левенрот, снимая с плеч плащ, бросил его на спинку стула и сказал угрюмо:

— Ну вот и все. Я не сомневался, что этот жадный боров исполнит все, что ему прикажут. Готовьтесь, друг, занять царский трон и ничего не бойтесь, ведь вашей защитой станет поразительное сходство, хорошее знание русского языка, а главное, робость русских перед царским величием, которая не позволит уличить самозванца даже в случае возникших подозрений. Отдохните, сейчас я закажу ужин, вам нужно подкрепиться.

Шенберг, странно улыбаясь и стаскивая с плеч плащ, сказал:

— Уверяю вас, я стану даже лучшим царем, чем Петр. Я уже ощущаю в себе властелина русских.

— Вот и прекрасно. Но пока старайтесь не показывать трактирщику свое лицо и снимите кафтан и камзол, чтобы не тратить на это время потом. Когда царь Петр очутится на этой кровати, у нас будет не больше трех-пяти минут, чтобы переодеть вас в его платье. Ну же, смотрите веселее, дружище! Ведь вы — шведский дворянин, отважный воин. Скоро Швеция станет в два раза сильнее, и все это случится благодаря вам, Мартину Шенбергу!

Ближе к вечеру зал трактира стал заполняться рабочими с верфи, купцами, шкиперами. Левенрот следил за входившими, чуть приоткрыв дверь комнаты, и видел, что голландцы, датчане, шведы занимали места у столов с шумом, с радостными лицами, предвкушая удовольствие от обильной еды и выпивки, заслуженно получаемых в конце трудового дня, от балагурства с друзьями, от возможности незаметно шлепнуть по заду пухлую дочку трактирщика, прислуживающую гостям и не отвергающую грубые ласки посетителей. Вдруг рука Левенрота резко взмыла вверх, давая знак Шенбергу, спокойно доедавшему свой ужин, — это означало, что в зале появился тот, ради которого и прибыли они в эту страну.

— Скорее идите сюда! — еле слышным шепотом позвал Левенрот Шенберга. Ну, ну, приникайте глазом к этой щели, смотрите! Вот он! Сумасшедший, душевнобольной, неуклюжий! А как говорит! Это царь — прирожденный монарх. Запоминайте все его движения, жесты — через полчаса вам придется их повторить.

Шенберг сквозь щель между дверью и косяком стал смотреть на повелителя огромной, страшной, непонятной России. Петр был в широкополой шляпе, в синем рабочем бостроге, сидел, широко расставив ноги, нетерпеливо стучал по столу рукой, кривил лицо, не обращая внимания на слова собеседника, сидевшего к Шенбергу спиной, отчего он мог видеть лишь дорогой, весь в мелких локонах парик, то и дело оглаживаемый холеной рукой с пальцами в драгоценных перстнях. Стол Петра стоял совсем неподалеку от приоткрытой двери, поэтому хорошо были слышны фразы русских, говоривших громко, без стеснения, не подозревавших, что всего в сажени от них находится тот, кто собрался покуситься на скипетр и корону царей московских.

— Что ж ты так невесел, экселенц, — говорил кудрявый парик, отхлебнув с полкружки густого, хмельного пива. — Вроде бы так спешил в Голландию…

Но Петр, двигая огромным кадыком, осушил всю емкость до дна, схватил собеседника за руку, языком облизал красные, мокрые от пива губы, грохнул кружкой о столешницу и сказал:

— Правду говорят, что в чужой монастырь со своим уставом не лезут. Я-то вот сегодня полез, ну и получил… Видали, на мужика голландского разобиделся за то, что он бревно не удержал, — морду ему раскровянил, а он мне, мол, прости, герр Питер, у нас за это по лицу не бьют!

— Да что ж за печаль такая — в морду кому-то дал? — пожимал плечами и ухмылялся собеседник русского царя. — На то и морда у быдла, чтоб по ней кулаком щелкать. Простой мужик, галанец али русский, только душой радуется, да в башке у него ума прибавляется от битья.

Петр стукнул по столу так, что пиво высоким белым гребнем взлетело и выплеснулось на пол, — багровея и глядя на собутыльника со злобой, сказал:

— А ты сам-то, Сашка, давно ль от навоза отмылся? Али забыл, кем твой батька был? Ты, чай, не в золотых палатах рожден, не в белокаменных, так уж прикуси язык свой покрепче. Гляди-ка, руки перстнями унизал, пальцы не свести — что ни день, то новый. Разве такими руками топором махать? А ведь мне, чугунная твоя голова, не щеголи нужны, а работники, так чего ж ты простого мужика поносишь? Гляди у меня! Мигом в того превратишься, кем сызмальства был, чтоб хорохорство пустое свое ты напрочь оставил! Меншиков был, меньшим и будешь!

Меншиков, стыдливо кривя пальцы, дабы укрыть трепещущий бликами разноцветный ряд перстней, лукаво посапывая носом, сказал:

— Да уж, экселенц, чего мои цацки недобрым словом понимаешь? Они мне в моей работе нужную службу служат. То ты, сердце мое, точно юродивый, рубищем прикрылся, а мне, посланцу твоему, изрядные ризы иметь надобно, ибо по одеже и здесь встречают. Был, к примеру, сегодня в Амстердаме, в магистрате, с купцами беседу вел. Энто вот колечко, — покрутил на пальце перстень, — они-то тебе как раз переслали, надеясь на то, что ты им в Архангельске супротив англичан больше польготишь в торговле. После по другим местам ходил, как ты, величество, просил: в тиятре анатомическом был, привез тебе оттуда трехрукого монстра в винном спирте, мужеского пола, и мужской же уд необыкновенной длины, который представлен был мне как уд Ахиллесов. Думаешь, прелести много в том, чтоб ходить меж воньких тел разъятых? Еще твоей милости купил ящик луковиц тюльпаных да померанцевой водки бочонок — просил же…

Обиженный вид Меншикова произвел на Петра впечатление охлаждающее обхватил Александра рукой за шею, резко притянув его голову к своей, звонко чмокнул в щеку.

— Ладно, прости, что журил тебя за перстни. Ты мне и такой спонадобишься. А сетовал я скорее не на тебя, а на себя самого. Лезет из меня, как квашня из кадушки у плохой хозяйки, спесь царская, да все не к месту лезет. Я, миропомазанник Господен, Бога в себе земного ощущаю, как предки мне то завещали, а ведь мне совсем другим быть мнится. Я, коль возложил на меня Вседержитель такую власть, не пугалом людям, не палачом их, а защитником и отцом быть хочу. Нет, не отцом даже, а печальником народным и слугой. Думаешь, чего я здесь себя на верфи мытарю и наравне с простыми мужиками работаю? Неужто в России я бы корабельному ремеслу научиться не сумел? Ан нет! Нарочно умалить себя захотел, нарочно обрядился в простую робу, но только вдали от русских взоров. Вот, мнил, уменьшу себя до малости самой, зато потом остаток дней своих на народ свой и потрачу, и порошок себя изотру, в прах, чтобы собой русскую жизнь унавозить.

Меншиков слушал, немало удивляясь про себя, но виду не показывал, только кивал. Он, ещё недавно поднявшийся ввысь на некрепких крыльях житейского проворства, не насытившийся близостью к царю сполна, не нахлебавшийся власти, не постигал, что говорит ему русский царь, потому что в глубинах сердца своего, поглядев на царево всесилие, никакой иной прелести в жизни, что могла бы сравниться со сладостью верховной власти, для себя не видел.

— Конечно, дивные ты вещи говоришь, солнце наше, — завякал Меншиков, пряча свое лицо за кружкой пива. — Токмо одному тебе и знать душу свою, неисповедимы пути твои… Нам бы токмо смотреть на тебя да умиляться…

Петр стукнул кружкой по столу с такою силой, что глиняная кружка разлетелась, пиво хлобыстнуло прямо на кружевной галстук Меншикова, на его лицо.

— Хватит врать-то! Довольно! Льстивы твои речи, точно у б…и кабацкой! Знаю, никто не спознает меня доподлинно — все токмо кивать будут, а в сердцах своих змеиных надо мною насмеются. Скажут, юродствует царишка, притворяется, чтоб нас потом сильней прижучить. Ладно, сказывай, что думаешь об Амстердаме? Супротив германских княжеств различие заметил?

Меншиков, утираясь батистовым платком, так отвечал царю:

— Голландцы, как я сумел заметить, народ куда более обстоятельный, чем немцы. Усердие их, а потому и богатство кроются в условиях природных здешней землицы. Когда-то им пришлось немало потрудиться над сооружением дамб, каналов, плотин различных, над подъемом суши, что прилегает к морю, постоянное ж умение бороться со стихиею Нептуна сделало из них народ выносливый и не боящийся труда. Зело привязаны они и к красоте. Бывая во многих амстердамских домах, у господ, понятно, видел я картины, писанные их живописцами, да так умело, с предельным таким тщанием и проворством, что просто загляденье. Приобрел для вашей милости с десяток таких картинок в надежде, что украсишь ты ими свои палаты. Еще, — Меншиков прыснул в кулак, — спознал я, что тутошние девки и бабенки, хоть и подлого звания, носят под подолами короткие штанцы такие, то из холста, то из шелку, кто побогаче, чего у наших российских баб в заводе никогда не бывало!

Петр, раскуривая глиняную трубку от стоящей на столе свечи, блеснул глазами озорно и быстро:

— Откель тебе оные подробности известны? Али заглядывал к ним под подол?

Александр Данилович, оглаживая перстни, с лукавой скромностью опуская глаза, сказал:

— К кому заглядывал, а кто и сам поведал царскому посланнику о своем исподе.

Петр оглядел широким взглядом кипящий суетой кабак, набрал в грудь воздух, с тоскою произнес:

— Домой вернусь, вверх ногами переверну Россию. Довольно жить в срамотном безобразии, в неучености, в презрении самих себя. Русские — народ проворный, на все умелый, только гниют, точно сырая солома, брошенная нерадивым хозяином на дворе, не знают, что им делать нужно, как дальше жить. Ох, приеду, выбью из русских лень и дурь, заводы заведу, торговлю через море Черное налажу, с королем Швеции войну начу, — пригнулся к уху Александра, — на балтийский берег ногою твердой выйду, а без заводов и торговли России вечно под пятой у шведов, немцев, англичан, датчан, голландцев жить придется. Флот мой лучшим во всей Европе станет!

Шенберг, чутким слухом проникая в смысл каждого слова русского монарха, буквально трясся от нетерпения. Со стороны одной, он негодовал, слыша, какие планы строил опасный сосед его отечества, но, с другой, Петр, будто воздух, неслышно, неприметно заполнял собою всю оболочку — тело майора, и тот будто становится царем, в то же время продолжая оставаться шведом. «Московитский варвар, — думал со злорадством Шенберг, — я возьму от тебя лишь власть твою, но использую её во благо своей родной страны. Ты же сгниешь в темнице, и конец твой будет жалким не потому, что ты не будешь сыт — нет, ты даже сможешь пользоваться телами прекраснейших наложниц, но ты испытаешь на себе нищету безвластия, я же воспарю до высот власти, для тебя уже недоступных! Ты вознесся слишком высоко, будто Икар, и поэтому должен пасть — жар власти, претензий на роль в жизни Европы тебе не под силу…»

Трактирщик, умело зацепив толстыми пальцами по три кружки каждой рукой, появился перед столом, где сидели Петр и Меншиков, когда русские, сблизив головы, толковали о чем-то вполголоса.

— Герр Питер, а вот попробуйте замечательного пива из моего особого бочонка, — поставил трактирщик перед Петром кипевшую пеной кружку. Красной колбасы ещё желаете?

Петр не ответил, только машинально схватил предложенную кружку, приблизил её к своим жадным до выпивки губам, прильнул к блестящей глазурованной кромке, задвигал кадыком, вливая в себя прохладную, обжигающую горло влагу, с кряканьем отставил кружку, через мгновенье снова к ней прильнул, качая головой, как бы удивляясь необыкновенному вкусу пива. Сказал, утирая рот тылом ладони:

— Зело велик плезир…

— Не разумею, о чем и говоришь… — вякнул Меншиков, полузаснувший, восхмеленный, притихший, но едва взглянул на Петра, как сразу встрепенулся — государь, глядя перед собой осоловелыми, мутными, бессмысленными глазами, качался на стуле из стороны в сторону. Губы разъяты, с белой пеной по углам, шевелятся, но не могут вымолвить ни слова.

— Да что с тобой, мин герц? Али перебрал? С животом все ладно? Я хошь тебе два пальца в рот засуну — проблюешься, полегчает!

Но Петр лишь мычал в ответ, и тут уж все, кто сидел поодаль, замолчали, стали смотреть, как мучается русский царь от телесного недуга, доставленного неумеренным питейным возлиянием, и многим, кто почти что ежедневно добирался до дому едва ли не ползком, было очень приятно видеть, сколь богоизбранный правитель похож на них самих…

Меншиков выхватил из ножен шпагу, хотя и не понимал отчетливо, зачем он это делает, взмахнул клинком, смел с соседнего стола две кружки, закричал горласто, дико:

— Что, подлецы, отравили государя России? Да я же вас всех в цепи, в колодки, в остроги!

Видя, как валится на пол Петр, швырнул на землю шпагу, бросился к нему, трепеща уже и за свою жизнь, ибо никто ему, согласившемуся особу монарха блюсти всечасно, не простил бы странной, неожиданной гибели царя. Да к тому же все положение свое Александр Данилович видел лишь в благосклонности к нему Петра.

Трактирщик, перепуганный, бледный, и его дочка, лепетавшие слова сожаления, бросились к упавшему на пол, бесчувственному Петру Михайлову. Шкиперы, корабельные плотники, торговцы поднялись, не смея подойти к распростертому на дощатом полу Петру Михайлову, и вдруг из комнаты, что находилась рядом с залом, появился низкорослый, крючконосый человек. Разводя руками столпившихся неподалеку от упавшего царя, он смело подошел к нему. Меншиков ревниво отстранил мужчину, но тот сказал по-русски:

— Господин, великодержавного царя Петра нужно перенести хотя бы в ту комнату, ко мне. Вы же поспешите за врачом. У государя, похоже, приступ падучей. Скорее же! Если с ним что-нибудь случится, отвечать за все последствия придется только вам одному!

Меншиков, хватая ртом воздух, теребя на шее тугой галстук, тупо закивал.

— Ну, ну, токмо ты смотри, чтоб ничего… чтоб не загубили… Втискивая на ходу острие шпаги в устьице ножен, побежал к выходу, а Левенрот воскликнул, меняя русский на голландский:

— Ну, чего стоите? Помогите отнести русского царя! По гульдену на водку каждому, кто мне поможет!

Дверь отделила остолбеневших гостей трактира от тех, кто, унеся царя, скрылся в комнате. Скоро на пороге появились люди, прятавшие в карманы курток вознаграждение за помощь, а красный от волнения трактирщик кричал, забыв о выгоде:

— Все! Пошли отсюда! Герр Михайлов изволил заболеть! Быстро, быстро уходите!

Тиская в руках шапки, шляпы, колпаки, гости безмолвно расходились. Иные спешили допить свое пиво, другие дожевывали колбасу или прятали её в карманы. Недовольные, что их выдворяли из трактира, голландцы, шведы, немцы глухо роптали, но скоро лишь брошенные на пол объедки, пролитое пиво, столы, заставленные кружками и тарелками, напоминали о том, что ещё минуту назад здесь пировал рабочий и торговый люд Саардама. Трактирщик же, плюхнувшись на стул и не замечая, что оперся локтем о залитый пивом стол, сидел и ждал, что сию минуту явятся служители царя Петра, и неминучая расправа ждет его за то, что он дал проходимцам право покуситься на здоровье и, возможно, жизнь русского монарха.

Вдруг заскрипели петли двери. Трактирщик вскинул голову — на пороге комнаты, которую он сдал сегодня двумя неизвестным господам, возник высокий человек в бостроге, в широкополой шляпе. Раздувая ноздри, поводя в разные стороны головой, ища у себя что-то в кармане, человек этот сказал на ужасном голландском:

— Ну что, каналья, прогнал-таки всю эту сволочь? Вот посижу хоть один… Принеси-ка мне водки, куриных котлет, гороху с салом. Да и пусть мне дочка твоя послужит…

Когда Александр Меншиков, взмыленный и дрожащий от страха, появился в трактире с лейб-медиком посольства, то застал он такую картину — Петр Алексеевич, русский царь, сидел за столом, гогоча по-жеребячьи и обнимая левой рукой довольную вниманием шестнадцатилетнюю дочь трактирщика, правой же рукой то и дело подносил к своим мокрым от пива усам тяжелую пинтовую кружку и видом своим ничуть не напоминал больного, скрюченного припадком человека. Когда же Меншиков подошел к столу, Петр Алексеевич посмотрел на Алексашку так, как глядел лишь в случае больших провинностей своего сердечного друга. Посмотрел и сказал:

— Чего пожаловал? Али гнид нажрался? Не зришь разве, что русский царь изволит гран плезир получать? Пшел вон отсюдова, сучий сын!

Меншиков, пуча в растерянности и испуге глаза, попятился к дверям, от неожиданности стал обмахивать пышными страусиными перьями шляпы грязные ботформы. Никогда прежде не видел он «мин херца» столь нерасположенным к своей персоне. Уже на улице, в задумчивости глубокой, опустился на жердь, что ограждала цветничок, укрытый на зиму.

«Эва, афронт какой со мною получился. Надобно с Петром Лексеичем полегче б, а то законопатит под горячую руку туда, куда Макар телят не гонял. Ишь, как осерчал…»

А через час, когда Саардам растворился в сумерках ноябрьской прохладной ночи, к трактиру подъехала карета. Кто-то вышел на крыльцо с масляным фонарем, снова вошел в трактир, и через три минуты оттуда вынесли нечто длинное, тяжелое — мужчины, что выносили это нечто, завернутое в плащ, шли, сгибаясь под тяжестью ноши, и с осторожностью поместили её в карету. Левенрот сел рядом, и вот уже четверка лошадей понесла рессорную, дорогую карету в сторону Амстердама.

«Все случилось как нельзя более удачно! Просто превосходно! — с торжеством думал Левенрот, протягивая руку в сторону завернутого в плащ человека. — Король будет доволен, а Швеция, по крайней мере на целое столетие, станет на севере Европы сильнейшим, непобедимым государством!»

Он отдернул край плаща и взглянул на круглое лицо спящего человека.

«Еще недавно, всего-то два часа назад, ты был властелином огромной России, но сонное зелье и моя хитрость сделали тебя моим пленником. Хочешь, я задушу тебя во сне? Или просто поиздеваюсь над твоим былым величием, покрутив тебя за нос, за ухо? Видишь, как превратна судьба монархов? Нет, лучше быть умным подданным, чем неосторожным, глупым властителем страны, желающим время от времени браться за пилу и топор. Ты глуп, Петр! У тебя глупое русское лицо, лицо варвара — плоское, с маленьким ртом и коротким носом. Мы, шведы, другие…»

Но тут Левенрот вспомнил, что швед Мартин Шенберг — точная копия варвара Петра, его двойник. Вспомнил — и его преисполненный торжества внутренний монолог как-то сам собой прекратился.