Не имея сил терпеть жажду, желая также справить нужду, Петр вылез из бочки. Корабль, качаясь на волнах, уже шел полным ходом. Было слышно, как по палубному настилу бегают матросы, как бранит их то ли боцман, то ли шкипер, но этих людей Петр не боялся. Какой вред могли причинить ему они, не имевшие намерения пленять опасного для Швеции русского царя? Наоборот, думал Петр, он придет к капитану и убедит его в том, что человек, забравшийся на его судно, это государь всея Руси, по одному велению которого может в скором времени собраться двухсоттысячное войско, готовое сразиться с любой европейской армией. Конечно, он явится к капитану совсем не в царском виде — рваный, залитый кровью кафтан, кое-как перевязанная рана на руке, борода, но Петр верил, что у него хватит красноречия, чтобы убедить владельца или командира судна.

Петр поднялся по деревянному трапу трюма наверх, но крышка оказалась запертой сверху, и он испытал чувство сильной досады от этой первой неудачи. Стучал он долго, и несмотря на то, что слышал голоса матросов, бегавших по палубе, никто из них не замечал шума, несущегося со стороны трюма. Петр стал кричать, обращаясь к матросам по-немецки, по-голландски и по-шведски. Наконец крышка люка отворилась, впуская в провонявший кожами, несвежей рыбой, салом трюм солнечный свет и воздух. Когда Петр выбрался на палубу и выпрямился, то увидел, что окружен матросами. Все они стояли от него на некотором расстоянии, в руках у многих были нацеленные в его грудь ружья и пистолеты.

— Там ещё есть такие, как ты?! — строго спросил человек со щетинистой бордой, но без усов, шляпа которого была надвинута глубоко, почти на глаза. Он говорил по-немецки, но Петр понял вопрос.

— Похоже, что нет. А ты здесь кто, капитан?

— На «Дельфине» задавать вопросы имею право только я, — нахмурился бородач. — Как ты попал в трюм?

— Бежал от солдат шведского короля. Они убили бы меня, не укройся я в трюме твоего корабля, — с достоинством отвечал Петр, потому что совершенно не страшился этих людей.

— Выходит, у шведского правосудия были на тебя свои виды. Что, беглый каторжник?

— Нет, я не каторжник. Я — русский царь!

Матросы, помолчав секунды три, разразилмись смехом. Они ржали самозабвенно, хлопая друг друга по спине, переламываясь пополам. Один даже упал на палубу — до того ему было весело. Только капитан не смеялся. Он неотрывно смотрел на Петра, имевшего гордый и независимый вид. Хохот подчиненных он прекратил коротким приказом:

— Обыщите его.

Два моряка тут же схватили Петра за руки, и русский государь не стал противиться — царем на судне был капитан, а Петр умел ценить порядок. Ничего, кроме ножа, на странном оборванце матросы не нашли. Капитан осмотрел оружие Петра, нахмурясь, ковырнул ногтем запекшуюся на рукояти кровь, зачем-то головой кивнул. Тут же к нему подскочили два матроса, и он им что-то негромко приказал.

— Ну, русский царь, мы сейчас посмотрим кем ты представишься ещё после купания, — мрачно, будто сам себе, буркнул капитан, и вот уже Петр был повален на палубные доски, и, как ни сопротивлялся он, его руки на запястьях и ноги у самых стоп были перетянуты веревками.

С холхотом, с криками «Купаться! Купаться!» матросы понесли Петра на кормовую часть «Дельфина». Послышалась команда капитана:

— Курт! Ганс! С кормы под днище канаты заводить!

— Есть «заводить»! — с веселой готовностью ответили матросы, предвкушавшие удовольствие от представления, в котором главным и единственным актером должен был стать какой-то «русский царь».

А Петр, прекрасно знавший об обычаях на европейский кораблях, кричал:

— Капитан! Капитан! Если вы исполните свое намерение, я вас повешу, четвертую как оскорбителя! Я — помазанник! Я — царь!

И матросы, слыша крики беспомощного, но страшно вращавшего глазами и брызгавшего слюной «царя», смеялись пуще прежнего, щипали Петра, дергали его за волосы, говоря при этом:

— Царь, царь! Ты немного запачкался, мы тебе готовим ванну!

— Да, ванну! Ведь нужно выйти к подданным не таким грязнулей, а чистеньким, как положено царям и королям!

Скоро Курт и Ганс доложили капитану, что канаты заведены под днище, то есть все к «купанию» готово, и лишь короткий жест командира судна — большой палец руки, указавший вверх, — сообщил ликующим матросам, что можно приступать.

— Царь, царь, ты уж постарайся в водичке не очень-то кричать о своем царском достоинстве, а то не миновать беды! — советовал Петру кто-то. Другой, смеясь, говорил:

— Нет, не говори ему ничего, Фриц! Великий царь такой большой, что просто выпьет море — что ему!

С гиканьем, свистом, хохотом протягивали матросы Петра под килем. Он хорошо нырял ещё мальчишкой, и задержать дыхание на две минуты не составило бы для Петра труда, но матросам приятно было ощутить свою власть над беззащитным человеком, имевшим к тому же наглость разговаривать с их капитаном грубо, сверкать глазами да ещё пугать его виселицей и четвертованием. Поэтому-то вытащить привязанного за руки и за ноги человека из-под днища корабля они не спешили, и Петр, в голове которого от недостатка воздуха в легких уже зазвенели хрустальные колокольцы, а в памяти промелькнули со скоростью урагана сцены детства, лица матушки, Евдокии, Анны Монс, Алеши, многих других людей, не сдержался, открыл рот, и в его легкие хлынула вода, и сознание превратилось в черный узкий коридор, по которому помчалась душа к маячившему впереди свету…

— Ну что, очнулся? — пробились к его разуму чьи-то далекие, чужие слова. — Кем же ты ещё себя назовешь? — увидел Петр перед своим лицом нехороший взгляд наклонившегося над ним бородатого капитана.

— Я — царь… всея… Руси… — уже по-русски с совершенным безразличием по поводу того, сумеет он убедить кого-нибудь или нет, промолвил Петр, радуясь в душе тому, что остался в живых.

Казалось, русская речь заставила капитана призадуматься. Он выпрямился и отдал приказ:

— Дайте ему матросскую робу и штаны с башмаками. После приведите ко мне.

Когда Петр появился в капитанской каюте, что находилась в кормовой надстройке «Дельфина», командир судна, долго раскуривавший трубку с длинным черешневым чубуком и поглядывавший на молчавшего Петра, наконец спросил у него:

— Ну, и как тебя зовут, «русский царь»?

— Петром, — ответил Петр, произнося свое имя на русский намер.

— Да, видно, ты, приятель, на самом деле спятил с ума, раз твердишь одно и то же, как попугай, — пыхая дымом, сурово говорил капитан. — Ладно, если ты — беглый каторжник и боишься того, что я отдам тебя судьям, обещаю не делать этого. Только брось молоть чепуху. Я не люблю врунов. Тем более таких, которые хотят придать себе важности. Я же вижу по твоим рукам, привычным скорее к топору и пиле, чем к изящным столовым приборам, что ты простолюдин. Кого ты хочешь обмануть? Мы плывем в Кольберг, в Померанию владения великого курфюрста Бранденбургского. Если ты не будешь больше называть себя царем Петром, потому что твоя дурь и спесь мне надоели, от них тянет блевать, я, так и быть, отвезу тебя в Кольберг. Конечно, тебе придется отслужить мне работой, тяжелой работой.

— Но я царь! Я истинный царь Петр Алексеевич! — закричал Петр, и судорога свела его щеку. Если шведы надругались над ним именно потому, что им был неудобен строптивый сосед, то здесь, на корабле, его унижали так же, как челядь Хилкова, и эта обида была для Петра куда более горькой, чем нанесенная королем Карлом. — Подожди, капитан, я расскажу тебе, почему мне, царю Петру, пришлось забраться в бочку из-под сала, только не перебивай меня! — На плохом немецком, помогая себе руками, то и дело с рычанием хватаясь за дергавшуюся щеку, Петр рассказал историю пленения, поведал, насколько догадывался, о его причинах, о том, как получилось, что в России не заподозрили подмены. Под конец сказал: — Если ты, капитан, разгрузившись в Кольберге, возьмешь курс на Архангельск, то получишь за мой провоз очень щедрую плату. К тому же я обещаю тебе, что до конца своих дней ты сможешь торговать беспошлинно любыми иноземными товарами в моей державе.

Посасывая трубку, по которой страстно соскучился и Петр, стеснявшийся между тем попросить у капитана табаку, командир и владелец корабля прикидывал. Конечно, он слышал раньше о привычках русского царя, поэтому натруженные руки сидевшего перед ним великана не могли быть доказательством плебейского происхождения, но капитан был немцем, расчетливым и методичным, к тому же он был купцом, и даже если в словах незнакомца имелась доля правды, то все равно неизвестность далекого плавания в Архангельск, где он никогда не бывал, неопределенность в выборе товара, сомнительность успеха заставили наконец капитана решительно покачать головой:

— Нет, в Архангельск «Дельфин» не пойдет. Если бы даже Святая Бригитта явилась сейчас в мою каюту как знамение правдивости твоих слов, то я бы скорее послушался доводов рассудка. — И, усмехнувшись, добавил: — Цари не прячутся в бочках, не ходят с крестьянским ножом за поясом, и их не протаскивают под килем. Все, иди к боцману. Он подыщет тебе работу.

Петр посмотрел на капитана с ненавистью, но тут же совладал с собой, поняв, что здесь, на корабле, капитан является царем и вправе поступать, как ему угодно.

Нет, работы он не боялся, но боцман поначалу заставил Петра мыть палубу, гальюн, чистить рыбу и овощи для корабельной кухни. Но как-то раз Петр сказал боцману, потому что ему не терпелось проверить себя в работе с парусами:

— Ты думаешь, что мне можно доверить лишь работу юнги? Я изучал морское дело в Голландии, так что могу отличить штаг от фардуна, а крюсель-рей от крюсель-топенгата. Да и по вантам я лазаю проворно.

— Ну что ж, «русский царь», — посмотрел боцман на Петра с изумлением, — встанешь с сегодняшнего дня рядом с другими.

«Дельфин», поймав попутный ветер, шел к берегам Померании быстро, и на пятый день плавания, когда Петр уже совсем освоился на мачтах при постановке и уборке парусов, когда он, так любивший корабли и воду, с высоты семи саженей без страха смотрел на сжавшуюся до размеров носового платка палубу «Дельфина», на бескрайнее, взлохмаченное волнами море, то уже не вспоминал о своем царском происхождении. Порой в его голове появлялись странные мысли. Он уже думал, что напрасно так рвался домой, к трону и шапке Мономаха.

«Эка радость приглядывать за оными спесивыми боярами, думать о казне, о приращении земель, о пошлинах, о раскольниках, ворах, приказах, стрельцах, о мощении дорог, о винной торговле, о монастырях и недоимках. Или я с детства не мечтал о кораблях? Или сызмальства не чурался власти? Власть раньше мне надобна была, чтобы окоротить смутьянов, Софью, разбойников и татей изловить да и сказнить их. Чего же хорошего в той власти? Власть — вот она! Все члены тела моего подчинены мне, ум трезвый, глаза и руки действуют согласно. Вот оно, добро-то! Или разве не отказался Спаситель от власти, когда его нечистый искушал? Отверг ее! И я отвергну, ради себя, ради Христа!»

Боцман, видя усердие Петра, не мог налюбоваться новым матросом и однажды нарочно пригласил капитана, чтобы тот взглянул, с каким проворством долговязый, длиннорукий малый неведомо каких кровей и какой земли идет по рее к самому её ноку, чтобы закрепить там угол паруса, как спускается по вантам, как дает совсет матросам — совсем как боцман.

— И ты ещё мне говорил, что когда-то сидел на русском троне? — с ухмылкой спросил у Петра капитан, когда тот развалистой походкой подошел к нему, повинуясь приказу. — Нет, цари не могут быть хорошими матросами. Хочешь остаться на «Дельфине»? Я положу тебе по двадцать талеров за рейс, а когда освободится боцманское место, ты его займешь. Соглашайся, чего тебе терять?

Не обиду, а благодарность и даже гордость ощутил Петр, выслушав предложение капитана. Он бы остался на «Дельфине» до зимы, но не больше, а если бы такой корабль был у русского царя…

— Перегони «Дельфин» в Архангельск, будь на службе у Петра, и я стану твоим матросом, — весело сверкая глазами, ответил он, но капитан лишь махнул рукой, нахмурился и, уходя в каюту, бросил:

— Опять ты за свое. Плохо кончишь, хоть и матрос отменный…

Кольберг оказался знатной крепостью, хорошо вооруженной как с суши, так и с моря. Петр с любопытством смотрел на цитадель с марса фок-мачты, отмечая, что бастионы Кольберга куда пригодней, чем деревянные, усиленные башнями, стены Архангельской крепостницы.

«Вот возвернусь к себе, укреплюсь в земле Ижорской, такие же построю…» — и тут же спохватился — от Руси он был далек, как звезды от земли.

На набережную гавани сошел по трапу все в той же матросской, из парусины, робе. Штаны, чулки и башмаки. Правда, подарили ему ношеную шляпу из сукна, повязанную по тулье лентой, а капитан вручил два талера, посчитав, что его работа достойна особой платы. Давая деньги, ни слова не сказал Петру, только смачно сплюнул за борт и пошел в каюту.

Земля, на которую сошел Петр, хоть и была твердой и не качалась, подобно палубе, под ногами, но с каждым шагом он терял уверенность в себе, потому что не знал, куда же дальше идти. В Кольберге не было ни русских послов, ни русских людей торговых. Можно было, правда, написать письмо в Москву да и отправить его с оказией, но кто бы взялся за пересыл письма, да и где пристроился бы он, покуда в столице русского государства возились бы с мерами, способными вызволить его из зарубежья.

«Да и кто тому письму в Москве поверит? — вдруг словно обухом по темени ударила Петра догадка. — Если уж меня не ищут, стало быть, замену нашли! Ах, аспиды! Им и дела нет до царя Петра! Сгинул — да и ладно, сердцу и утробе легче. Нет, надобно в Москву пробраться тихо-тихо, да и посмотреть, что там чинится. Вначале все проведать, а уж после и открыться. Ах, покараю без милосердства. Да только как домой вернуться?..»

Так он рассуждал, прислонившись к стене какого-то домишки. Рядом проходили люди, глазели на великого ростом человека, то ли бродягу, то ли матроса, бормочущего про себя и странно двигающего бровями. Вдруг в дальнем конце улочки послышался барабанный бой и по мостовой прошли три глашатая в казенном платье. Один усердно бил в барабан, созывая горожан, а два других поочередно взывали к обступившим их мещанам:

— Граждане славного города Кольберга! Во исполнение приказа магистрата всем велено сходиться на рыночную площадь, где в час пополудни будут преданы огню три ведьмы, напускавшие порчу на людей и скот, а также заподозренные и уличенные в любострастных сношениях с дьяволом! Спешите! Зрелище поучительное и предостерегающее для всех, кто не крепок в вере!

Петр был крепок в вере, но не верил в колдунов, а поэтому потащился вслед за спешащими на площадь горожанами, в основном женщинами и детьми мужчины бали заняты работой, а старики, должно быть, так много повидали на своем веку, что казнь каких-то ведьм была им совсем не интересна. Пока он правил, в Москве сожгли каких-то чародеев, но Петр не видел казни, хоть и знал, что сжигают в срубе, и прежде, чем людей коснется огонь, они умрут от дыма, поэтому в таком сожжении проявлялось милосердие к приговоренным. Но даже к такому виду казни обличенных в колдовстве или ереси Петр питал предубеждение, поэтому, когда патриарх Иоаким просил его дозволить казнь через сожжение немца Квирина Кульмана, открыто заявлявшего, что он — Иисус Христос, Петр дал свое согласие неохотно. Теперь же предоставлялась возможность увидеть настоящих ведьм…

Три стоба на площади уже были обложены связками хвороста, на столбах цепи. Ведьм привезли на площадь в повозках, под сильным караулом, словно дьявол не сумел бы, если б возникло у него желанье, справиться со стражей. На особые подставки у столбов взошли три женщины, правда, одну из них и женщиной-то ещё нельзя было назвать — девчушка лет шести. В руках она держала крошечный крестик и что-то лепетала, глядя на него. Цепями её тельце было притянуто к столбу, поодаль привязали молодую женщину, а чуть в стороне — старуху.

Меж тем собралась толпа зевак, и Петр, недоумевая, как же такая маленькая девочка сумела стать колдуньей, напускала порчу на людей да ещё была уличена в «любострастных сношениях», спросил у молодого человека, одетого в черный студенческий кафтан, при шпаге и с треуголкой под мышкой:

— И этот ребенок тоже ведьма?

— А что тут странного? — охотно и весело отвечал студент. — Во-первых, в колдовстве уличили её мать, вон ту молодку, а во-вторых, девчонку видели за городом, когда играла с жабой. Суд Кольберга весьма справедлив и даже милосерден, поэтому Грету, ту, что вы назвали ребенком, перед сожжением незаметно для толпы удушат. Но её матери, которая так и не признала своей вины, придется помучиться — её сожгут на открытом огне, таков закон.

— Ну, а старуха? — спросил Петр, у которого вдруг задрожали руки, так что пришлось покрепче сцепить ладони.

— Старуха? Так это же мать колдуньи, а разве матерью ведьмы может быть праведная женщина? Впрочем, под пыткой и она призналась, что летала с дочерью и внучкой на шабаш, а также промышляла тем, что в окрестностях Кольберга собирала травы, козий помет, дохлых лягушек и помогала готовить из этой гадости приворотные зелья.

— Все они, как я слышал, были возлюбленными дьявола?

— Да, несомненно! В «Молоте ведьм» прямо говорится, что любая колдунья становится любовницей черта, который спешит закрепить свою власть над ведьмой введением в неё своего тлетворного семени. Возраст ведьмы для дьявола не помеха. К тому же главная ведьма очень красива и, как говорили, была верна супругу, а красота и добродетельность, согласно науке, являются прямыми индикиум, то есть признаками колдовства.

Петр видел, что молодой человек весь в предвкушении занимательного зрелища, а также гордится своей осведомленностью относительно повадок ведьм. Не отводя взора от ужасных приготовлений к казни, сквозь стиснутые зубы Петр по-немецки спросил:

— И часто в германских государствах жгут ведьм?

— Нет, теперь не часто, — с заметным огорчением отвечал студент. Десять казней за год — разве это много? Лет сто, даже пятьдесят назад с колдовством боролись куда усердней, правда, не в Кольберге, конечно. Я слышал, что ещё недавно в Брауншвейге позорные столбы стояли густым лесом перед городскими воротами, сжигали даже в маленьких городках в год по тысяче прислужниц дьявола, по шестьдесят — по семьдесят зараз. Представляешь, какую песню затягивали ведьмы, когда огонь начинал кусать их за ноги! Однажды в Оснабрюке я был на таком вот представлении — волосы встали дыбом от их воя! Что делать? Я сам учусь на богословском факультете в Кенигсбергском университете и уверен твердо, что колдовство нужно вырубать под самый корень. Ну, не мешай-ка мне, приятель, вон уж главный палач пришел.

Словно теми же цепями, что держали у столбов несчастных женщин, был прикован взгляд Петра к картине подготовки к казни. Вот пришел то ли городской судья, то ли бургомистр. То и дело оглаживая белый, завитой парик, он читал приговор бесстрастным голосом, будто делал это каждый день. Старенький священник поочередно влез по лесенке к каждой из колдуний, и Петр увидел, что самой младшей ведьме от ужаса даже не хватило сил прикоснуться губами к кресту и выслушать последнее напутствие святого отца.

Судья махнул рукой, и толпа, точно этот жест относился к ней, привстала на цыпочки, подалась вперед. Все эти люди, много слышавшие о казни ведьм, но или не видевшие её в своем городе, или видевшие, но пришедшие на площадь, чтобы снова прикоснуться через тепло горящего огня к запредельному, страшно-манящему, жадно следили за возней палача. Петр же не спускал глаз с маленькой девочки, отчаянно завопившей, когда палач с факелом подошел к её столбу:

— Па-па-а-а! Отвяжи меня-я! Отвяжи-и-и!

И этот призыв, брошенный в безучастную, молчащую толпу, подобно огромному стальному коловороту, которым Петр в Саардаме проворачивал в бревнах дырки, вонзился в его сердце. Расталкивая зевак своими могучими плечами, не видя перед собой ничего, кроме столба с привязанным к нему ребенком, Петр ринулся к лобному месту:

— Кто это? Остановите его! Солдаты! Солдаты! — закричал судья, видя приближающегося к месту казни великана с космами длинных волос и с сумасшедшими, дико сверкающими глазами.

Солдаты бросились к Петру, двое схватили его за руки, но он отшвырнул их не глядя, точно это были дети. Ногой он отпихнул вязанки хвороста, схватился руками за цепи, обвившие тельце девочки, стал искать скрепу, что соединяла концы, а маленькая ведьма все шептала ему:

— Спаси меня, спаси! Христа ради, спаси!

Но подбежавшие солдаты, прикладами ружей метя в затылок, оглушили Петра, он рухнул на землю, более не способный бороться, и когда огонь запылал, а палач из милосердия под завесой взлетевшего выше столбов дыма накинул на шейку маленькой колдуньи намыленную веревочную петлю, его уже волокли куда-то, и зрелище казни так и осталось за пределами его чувств и рассудка.

«Вот, вкекался в погань… — проговорил внутри какой-то голос, когда Петр очнулся в кромешной тьме, на чем-то сыром. Повсюду цвинькали падающие в воду капли, пищали мыши. — Матросом быть хотел, а царево вылезло — на чужом огороде свою морковку захотел сажать».

Петра держали в сыром застенке без пищи и воды три дня, и он уже не рвался к дверям, не колотил в них, не требовал открыть — все было безразлично ему, лишь бы оставили в покое. Но как-то раз дверь отворилась, кто-то приказал: «Поднимайся и выходи».

В просторном светлом зале на фоне большого гобелена сидели люди в черных мантиях и париках. Петр услышал, как один из них сказал другому:

— Только давайте поскорее. У нас мало времени, чтобы заниматься всякой сволочью.

— Итак, — тут же заговорил тот парик, к которому адресовали просьбу, мы хотим узнать, кто ты и почему вознамерился препятствовать производству казни над признанными виновными в колдовстве? Приговор был окончательным и обжалованию не подлежал. Говори, или же твое молчание будет истолковано как знак неуважения к суду, что влечет за собой смертный приговор — тебя повесят завтра же.

Выслушав вопрос, Петр с бешенством взглянул на судью, позволившего себе приговорить несмышленого ребенка к страшной смерти. Холеное, лоснящееся лицо красноречиво свидетельствовало о том, что судья пожрать и выпить не дурак, и в тот день, сразу после казни, отправился домой, где, засунув за ворот крахмальную салфетку, принялся за богатый обед и расправился с ним с большим аппетитом и в самом лучшем расположении духа.

— Ты спрашиваешь, каналья, кто я такой? — вцепился Петр руками в дубовый поручень барьера, отделявшего его от той части зала, где находился суд, с такой силой, что барьер заскрипел. — Я тот, кто ещё недавно правил в стране, законы которой куда милосердней и боголюбивей, где не жгут на кострах детей, где казни даже самых страшных разбойников творятся так тихо, что на другом конце города о них никто не знает. Я — царь и великий князь Руси, волею судьбы и злых козней врагов моей державы лишенный трона!

Петр, покидая корабль, сбрил свою длинную бороду, оставив на лице одни лишь усы с бойко торчащими в разные стороны концами, и теперь лишь убогая да к тому же грязная одежда матроса помешала бы знавшим ранее царя в лицо признать в нем правителя Руси. Но судьи никогда не видели ни живого русского царя, ни его портретов, поэтому товарищ старшего судьи, громко стукнув ладонью по столу, закричал на Петра:

— Каналья? Ты смеешь оскорблять высокий суд? Завтра же ты будешь качаться на виселице, как стираные портки на веревке у хозяйки!

— Нет, постойте, ваша милость, постойте! — вскочил с места третий судья. — Вы обратили внимание на последнюю фразу этого негодяя, неведомо откуда взявшегося в славном Кольберге? Он утверждает, будто является русским царем. Каково! Похоже, нам придется немало попотеть с этим мерзавцем, потому что кара за одно лишь оскорбление суда будет слишком мягкой для него, — и уже обращаясь к Петру, спросил: — Так ты на самом деле считаешь себя русским царем? Отвечай кратко, ясно — это в твоих интересах!

— Да, я и есть русский царь Петр, государь всея Руси! И вы, проклятые детоубийцы и антихристы, под видом добротолюбия ругающие имя Христа и Святое Евангелие, были бы посажены на кол, будь я государем вашей земли!

— Ну, вы видите, видите? — закричал третий служитель Фемиды. Секретарь, сейчас же запишите ответ этого бродяги! Итак, человек, которого мы видим, не только пытался воспрепятствовать исполнению приговора городского суда Кольберга, вынесшего справедливый вердикт в отношении отъявленных ведьм, уличенных в сношениях с дьяволом и порче людей и скота, но и сам, судя по всему, является дьявольским отродьем, ибо, по всему видно, в него вселился бес. Иначе кто же вещает в нем, кроме беса, когда этот человек нагло оскорбляет суд, а потом утверждает, что является русским царем? Если бы этот бродяга по имени Петр был простым умалишенным, то болезнь отчетливо проявилась бы в его жестах, внешнем строении органов, но ничего подобного мы не замечаем, а стало быть, снисходительствовать суд не имеет права. Нужно немедленно и тщательно обследовать тело бродяги Петра на предмет выявления дьявольских знаков. Вы согласны со мной, господа судьи?

Двум другим судьям очень хотелось побыстрее покончить с этим делом, но отказаться от предложения молодого товарища они не могли. В таком случае их самих можно было заподозрить в попустительстве дьяволу и в снисходительном отношении к его слугам. Председатель суда кивнул, махнул платком страже, с Петра, по-русски и по-немецки ругавшего членов суда, в мгновенье ока была сорвана одежда, и как ни сопротивлялся он, толстая веревка, обвив его тело, опутала руки и ноги.

Судьи меж тем приблизились к Петру и с глубокомысленным выражением на лицах принялись изучать его тело. Они поочередно рассматривали Петра со всех сторон, наклонялись, приседали, насколько позволяли путы, разводили ягодицы Петра, обращаясь при этом за помощью к одному из солдат, — наконец самый молодой судья, тот самый, что потребовал произвести осмотр, откинув в сторону волосы, увидел на шее Петра выпуклое родимое пятно и даже вскрикнул от радости, точно ученый-астроном, узревший через окуляр телескопа неизвестное прежде небесное тело:

— Вот оно! Нашел! Смотрите, достопочтенные судьи! Кто же теперь станет сомневаться, что бродяга достоин не виселицы, а костра? В «Маллеус малефикарум», то есть в «Молоте колдунов», подробно описаны такие наросты как неоспоримое свидетельство, что их владельцы — слуги дьявола.

— Постойте, господин Штедингер, — заговорил судья-обжора, — вначале нужно убедиться в том, что это родимое пятно при укалывании не будет кровоточить, а уж потом…

— Уверен, что крови не будет! — упрямо сказал Штедингер. — Принесите иглу. Впрочем, нет надобности — моя всегда при мне. — И судья извлек из кармана мантии небольшой футляр, откуда вынул огромную иглу, при помощи которой сапожники прошивают дратвой подошву. — Я сам уколю, причем сделаю это очень умело, как рекомендовал «Маллеус малефикарум».

Игла вонзилась в тело Петра так глубоко, что он пронзительно закричал, содрогнулся, тотчас на коже появилась испарина. Судьи, не принимавшие участия в укалывании, с интересом смотрели на манипуляции их сотоварища, и когда появилась кровь, это, однако, ничуть не сконфузило Штедингера, самоуверенно заявившего:

— Что ж, кровь ещё не разрушает общего правила, господа судьи. Черт коварен, хитер, и многоразличны способы, коими он защищает своих подопечных. Вот и сейчас он рядом с нами, он-то и выдавил кровь из тела этого колдуна. Нужна настоящая пытка, причем с самого начала по самым высоким степеням. Я настаиваю на пытке!

Петр, плохо понимавший быструю речь Штедингера, догадался-таки, что говорит ему молодой борец с дьявольскими кознями. Косным от ненависти и ярости языком, путая немецкие слова, он заговорил:

— Не берите грех на душу, судьи! Я — русский государь, царь Петр, и если на Руси узнают, что вы мучили их государя, помазанника Божьего, не сносить вам головы, не избежать войны! Виданное ли дело, царя пытать?!

Старшие судьи будто сомневались в чем-то, а секретарь, записывавший слова Петра, все чаще отрывался от листа бумаги и изучающе вглядывался в лицо связанного, раздетого донага мужчины. Нет, он не был из числа тех, кто сочувствовал подозреваемым в колдовстве. Часто присутствуя на допросах и пытках, видя кровь ни в чем не повинных, порой совсем детей, слыша их стоны и вопли, треск ломаемых костей, хруст выворачиваемых на дыбе суставов, он, несмотря на молодость, сумел облечь свое сердце железным панцирем бесчувствия. Человек же, называвший себя царем, интересовал его совсем по другой причине.

— Говорите, необходима пытка? — доставая из-под мантии часы, хранившиеся в кармане камзола, с зевком спросил упитанный судья. — Да, я не против пытки, только, милый Штедингер, приближается обеденное время, а мой расстроенный желудок требует точности в приеме пищи. Вечером и займемся. Пусть бродягу отведут вниз да бросят ему кусок хлеба и дадут воды. Ведь мы не какие-нибудь варвары, жаждущие крови ради крови. Мы действуем во благо Евангелия и Животворящего Креста, и покуда вина подозреваемого в служении дьяволу не доказана, должны обходиться с ним милосердно.

Рьяный борец с дьявольскими кознями Штедингер был недоволен решением председателя суда, которого считал недостаточно стойким ненавистником колдунов и ведьм, но промолчал. Петра развязали, велели одеться и под охраной четырех солдат препроводили в подземелье, куда он был брошен, избитый прикладами ружей, три дня назад. Сырой, вонючий подвал встретил его могильным мраком, и тяжелая, обитая железными полосами дверь со скрипом захлопнулась за ним.

Сидя на охапке гнилой соломы, слыша писк крыс, шнырявших по углам, звон падающих с потолка капель, Петр вдруг горько заплакал, но не от жалости к себе, потому что чувствовал вмешательство во все события последних месяцев Провидения, а Божий промысел он привык считать всегда благим. Петр плакал, вспоминая пирушки у Лефорта, у торговца Монса, вспоминая лица дорогих приятелей из немецкой слободы, дорогую Анну Монс.

«Неужто все немцы притворялись, лукаво врали мне тогда, прикидывались добряками? Они обольстили меня своим гостеприимством, лаской, отличным пивом и вкусной колбасой, простыми, свободными манерами, политесом, умными, приятными речами. Я, видно, обманулся, если возжелал сделать русских причесанными, умненькими немцами, они же, оказалось, провели меня сотнями, тысячами своих казнят, обрекают на мучительство, не жалея и младенцев. Лютер у них заместо Бога, а Лютер, говорят, сам в черта больше, чем в Бога верил — чернильницей в него бросался. А меня за что на пытку обрекли? За ребенка на площади вступился!»

Вдруг заскрежетало железо — кто-то отодвинул засовы. Свет на мгновенье ворвался в темноту подвала и исчез. Застучали по ступеням башмаки, и Петр услышал чей-то голос:

— Государь, поднимайтесь, поднимайтесь! Я пришел, чтобы вывести вас отсюда. Я — секретарь суда, вы видели меня. Спешите, скоро вернутся судьи.

— Откуда ты знаешь, что я… государь? — не мог поверить Петр.

— Я узнал вас, у меня есть ваш гравированный портрет. К тому же я слышал, что вы работали в Голландии, как обыкновенный плотник. Не знаю, как вы оказались в Кольберге, что с вами приключилось, но верю, что вы прирожденный царь Московии. Бегите из города! Если вас настигнет погоня, то уж костра вам не избежать. Я знаю, что вы любили немцев, так пусть же, если вы вернете себе корону, ваша любовь распространится и на простого судейского секретаря из Кольберга. Мое имя — Гаспар Баум. Теперь же поднимайтесь на ноги, я выведу вас из тюрьмы.

По известным лишь ему одному закоулкам здания суда, построенного ещё триста лет назад, хранившего в своих стенах память о тысячах милосердных приговоров, обеспечивших заблудшим христианским душам очищение спасительным огнем, Гаспар Баум вывел Петра на улицу, и помазанник, горячо обняв молодого человека, скрылся в ближайшем переулке.

Когда в подвале здания суда появились слуги правосудия, они, к своему изумлению, не обнаружили странного заключенного, возомнившего себя русским царем. Конечно, никто из судей не посмел бы даже на мгновение допустить мысль, что такой аккуратный в ведении протоколов, послушный, как большая часть немцев, и благовоспитанный секретарь Гаспар Баум мог поспособствовать побегу бродяги и, очевидно, колдуна. Поэтому Штедингер, допуская неделикатность по отношению к председателю, сказал с раздражением, когда они вошли в зал судебных заседаний:

— Вся беда заключается в том, милейший господин Рихтель, что вы излишне милосердны к слугам дьявола. Разве, давая распоряжение оставить колдуну воды, вы не знали, что прислужники Сатаны обладают способностью бежать из тюрем, нырнув в посудину?

Но Рихтель, успевший прекрасно пообедать и даже недолго соснуть, в глубине души ненавидевший допросы с пристрастием и казни, исполнявший должность председателя суда лишь потому, что она приносила неплохой доход, не веривший ни в дьявола, ни в Бога, только махнул рукой и полез под мантию, чтобы вытащить костяную зубочистку, а потом извлечь кусочек жареной индейки, что застрял между зубов.