Он вышел из ателье на Невском, когда услышал шум, людской говор, проникший сквозь стеклянные расписные двери. Простые с виду люди — рабочие, работницы, торговцы — толпились на тротуаре, вытягивали шеи, смотрели куда-то вправо. На многих лицах — напряженное ожидание, на других праздный интерес, глумливый и суетный.

— Ну что, не видно? — спрашивал кто-то из самых нетерпеливых.

— Нет, не видать еще, да и рановато — вчерась-то ровно в полдень провозили.

— А может, сегодня и не будут судить али другой какой дорогой повезут.

— Нет, будут, ещё три дня суд продолжится, — возражал кто-то солидным, всезнающим голосом. — Да и возят по Невскому как раз для того, чтоб опозорить покруче, на осмеяние всего народа выставить: вот, дескать, святителя вашего под конвоем везут. Осрамить хотят их, а нам побольнее сделать…

— Да не вякай ты, не вякай, — слышалось пренебрежительное. — Поделом им, толстопузым! Будут знать, как опиум народу навязывать!

Николай, слушавший все эти разговоры и не понимавший, о ком идет речь, давно не читавший газет, потому что предпринимательство отнимало у него весь досуг, спросил у стоявшего рядом человека, казавшегося ему культурнее других зевак.

— Скажите, а кого же везти собираются?

Тот взглянул на Николая с явным удивлением, хмыкнул:

— Эк вы, батенька, словно только что в Питер приехали. Не знаете разве, что каждый день митрополита Вениамина со товарищи на суд по этой улице возят в открытых автомобилях. Вот и собираются люди, чтобы поглазеть. Может, последние деньки по нашей грешной землице владыка ходит — к расстрелу, слыхал, дело ведется… — прибавил собеседник уже почти шепотом.

— Как, за что же могут расстрелять митрополита? — напротив, очень громко, взволнованно проговорил Николай, но человек лишь отвернулся от него с поспешностью, пробормотав:

— А вот пойди на суд да сам все и узнай…

Наконец по веренице ожидавших появления митрополита, протянувшейся вдоль проезжей части Невского, пробежал шумок:

— Везут, везут! Вениамина везут, Петроградского!

Послышался рокот моторов, толпа задвигалась, поперла на мостовую, но откуда ни возьмись явились люди в военной форме, с кобурами на поясах, заталкивали зевак обратно на тротуар, крича при этом:

— А ну, назад! Мешаешь проезду!

Кортеж из десятка автомобилей с открытым верхом следовал медленно, будто прав был тот, кто говорил, что митрополита и его соратников нарочно выставили напоказ в положении арестованных. Но если такой замысел у устроителей зрелища имелся, то они не учли того, что арестованный глава Петроградской епархии может вызывать у смотревших на него людей, из которых по крайней мере две трети были искренне верующими людьми, горячее сочувствие.

Автомобили с арестованными были ещё далеко, а уж к гудению моторов примешался какой-то странный звук, летевший откуда-то справа, со стороны движения машин. Скоро Николай разобрал, что этот звук был нестройным пением, нестройным, но очень страстным, отчаянным, точно люди старались заглушить им шум моторов, поглотить им позор, в котором пытались утопить сейчас большевики их владыку. Это пение распространялось справа налево по мере движения кортежа, словно горел бикфордов шнур, передающий огонь по всей своей длине. И Николай уже слышал страстное:

Господи сил, с нами буди-и! Иного бо разве Тебе помощника в скорбех не имамы-ы! Господи сил, помилуй на-а-ас!

И вот автомобиль, первый из кортежа, проехал перед ним, и Николай увидел изможденное бородатое лицо под короной белого клобука митрополита. Худая рука поднята в благословении, обращенном к народу. Многие падали на колени, истово крестились, и слова молитвы продолжали слетать с их губ:

Хвалите Бога во святых Его-о, Хвалите Его по множеству величия Его! Господи сил, помилуй на-а-ас!

Наиболее ретивых из числа поющих вырывали из толпы милиционеры, заламывали им руки, зажимали рты, кричали:

— Не петь! Не петь! Всем глотки в гепеу позатыкаем! Не петь!

Вереница автомобилей проследовала мимо, а Николай все стоял, будто ноги его приколотили гвоздями к тротуару.

"Да неужели, — ошеломленно думал он, — неужели большевики дойдут до такого сраму, что расстреляют облеченных архипастырским саном? Такого же со времен Иоанна Грозного не было. Да и за что? Нет, не поверю, не в силах! Нужно ехать в суд!"

"Делонэ" со снятым капотом, подле которого возился невозмутимый финн-шофер, стоял рядом с ателье, и, как только кортеж проехал мимо, Николай сказал водителю:

— Заводи мотор и потихоньку вслед за ними! Ах, Ты, Боже, зачем Ты оставил Русскую землю!

— Рази ставилл? — улыбнулся обычно неулыбчивый чухонец. — Глядитте, товаррищ Романоф, с каким шиком зессь возят товарищей ис серкви!

Но Николай ничего не ответил, с хмурым видом махнул рукой и сел в машину.

Через две минуты они уже ехали по проспекту 25 Октября, потом у Аничкова моста свернули вслед за арестантским кортежем на Фонтанку, а потом у цирка на мост, что напротив церкви Симеона и Анны, и — снова поворот, налево, а после прямо, по набережной, где обычно ездить можно было лишь в противоположном направлении. Все машины остановились возле трехэтажного здания, стали выводить священнослужителей, других подсудимых. По обеим сторонам от каждого — два красноармейца с наганами. У входа в здание суда толпа кричит приветствия митрополиту, а Вениамин все так же воздевает руку, благословляя. Тут Николай, успевший выйти из машины, заметил, что ни посоха, ни панагии, ни креста у Вениамина нет.

— А вы куда? — остановил Николая у самого входа в суд перетянутый ремнями часовой. — Пропуск нужен…

— Что, не узнаешь?! — гаркнул на него Романов, перенося всю свою ненависть к большевикам на часового. — Глаза разуй! Как носишь снаряжение? Где тренчик на ремне? Загремишь сейчас на гауптвахту суток на пятнадцать, так сразу вспомнишь!

И, уже не глядя на оторопевшего стража, твердой поступью властелина прошел в вестибюль суда, где уже не было арестованных, проведенных, должно быть, в зал судебных заседаний. По лестнице поднялся на второй этаж, где в кулуарах, покуривая, прохаживались люди в штатском и военные; иные кучковались возле окон, но у всех на лицах было выражение ожидания чего-то страшно занимательного, этакого пикантного. Николай тихонько подошел к одной из групп, украдкой куря, стал слушать. Говорил один, с кожаной папкой под мышкой, франтоватый очкарик:

— Как писал Лукреций, "де нихило нихиль", то есть ничего не берется из несуществующего, а поэтому нет причин сомневаться в том, что церковники, используя голод в стране, хотели спровоцировать повсеместно восстания против Советов! Конечно, не отдать части церковных ценностей в пользу голодающих они не могли — не по-христиански будет выглядеть, но боiльшую часть все же сохранили у себя. А эта часть — это миллиарды рублей по нынешнему твердому курсу! Вы понимаете, что такие вещи саботажем пахнут!

— Но ведь доказательств вины собственно Вениамина и других нет, говорил другой. — Что это за процесс, к чертовой матери? Выслушивают только свидетелей обвинения, а свидетелей защиты не только не вызывают, но и не допускают на заседания!

Кто-то со звенящей угрозой в голосе возражал:

— Ох, как вы смело-то заговорили, Пал Палыч! Да вы не слышали разве, как главный обвинитель, товарищ Красиков, на прошлом заседании высказался? Он так прямо и заявил: "Вся православная церковь — сплошь контрреволюционная организация!" Чего вам еще-то нужно? В защитники изуверов лезете?

— Да не лезу я никуда, — обреченно махнул рукой Пал Палыч и поспешил отойти, смущенный и растерянный, а в группе все тот же голос говорил:

— Честно признаюсь, даже если бы и не было никаких фактов, их нужно было бы найти. Ну сколько можно, товарищи, терпеть в нашем обществе этих долгополых? Вы знаете, я сам из сельских земских врачей буду, так, скажу вам, наш приходской священник был таким обжорой, что, страдая при этом несварением желудка, всегда пускал ветры во время службы в церкви, да ещё так громко и долго, что казалось, будто на улице гроза начинается. — Все, кто слушал веселого рассказчика, смачно заржали, а он, поощренный смехом, продолжал с ещё боiльшим воодушевлением: — А если на исповедь являлась к нему прихожанка помоложе, этот поп вначале вынуждал её рассказывать о себе самые интимные тайны, а потом до того застращивал загробными муками, что всегда принуждал к любовному соитию, вот так-то! Разогнать нужно всю эту поповскую братию, дать им клочки земли — пусть гнут спину наравне с крестьянами!

Николай, давно уже слушавший с негодованием и отвращением, не выдержал. Бросив окурок прямо на паркет, резко шагнул к говорившему, оттолкнув стоявшего с ним рядом человека, крепко схватил за руку выше локтя так, что бывший земский врач невольно вскрикнул и оторопело посмотрел на неизвестно откуда взявшегося очень прилично одетого мужчину:

— Чего вам надо? Отпустите! Сейчас же от…

— Слушай… я вот что вам сейчас скажу… Может статься, вы и видели такого скверного попа, но по одной овце обо всем стаде не судят, так что не извольте поносить святую нашу церковь! Еще скажу: если у церкви отнять потиры, дароносицы, кресты, другую утварь, необходимую при богослужении, так и церкви самой не будет! Впрочем, вы, я слышал, этого и хотите. Скажете, что нужно спасать голодающих? Так ведь если бы Совдепы не грабили деревню пять лет, так и голода бы этого не было!

По мере того как он говорил, замечал, что все, кто был рядом, постепенно исчезают, как видно, боясь того, что они находятся вблизи от человека, сеющего зерна контрреволюционной пропаганды. Силился вырваться из цепких рук и бывший земский врач.

— Да что вы… такое… несете! Нас же обоих в гепеу заберут! Сумасшедший, честное слово!

Николай, с отвращением глядя в глаза, до краев наполненные ужасом, брезгливо оттолкнул от себя мужчину, который, озирая, кинулся прочь.

"Ну вот, связался с мразью, — с недовольством подумал Николай. — Еще донесет, задержат, не узнаiю, в чем дело…" Но, видно, его поведение показалось всем слушавшим его до того дерзким, вызывающим, что все решили этот усатый гражданин, одетый в заграничный нанковый костюм и белые штиблеты, то ли на самом деле имеет право говорить так смело, то ли является агентом грозного ГПУ, нарочно провоцирующим их. А Николай вдруг осознал, что его не арестовывают за крамольные речи, произнесенные прямо здесь, в здании суда, именно потому, что он, бывший император России, много выше, благороднее и достойнее всех этих жалких людишек, чьи сердца обволакивает гниль ничтожества, страха за свою жизнь, нужную лишь им одним. Николай же существовал сейчас в мечтах о служении… другому…

Расселись в зале, и вскоре конвоиры ввели Вениамина, который со смиренным, спокойным выражением лица уселся на скамейке за вытертой руками подсудимых деревянной загородкой. И Николай поразился тому, что присутствующие в зале — в основном красноармейцы, загнанные в этот зал для порядка, но и чтобы представлять собой публику, — разом поднялись, когда митрополит вошел, будто какая-то неведомая сила подвигла их к этому. Сели рядом с Вениамином с полтора десятка подельников, как понял Николай священнослужители, какие-то, по виду судя, преподаватели богословия. Явился суд, и зал с шумом поднялся, только Николай не внял призыву секретаря. Думал с горечью, что все здесь уже решено: и дополнительные вызовы свидетелей, и горячая речь защитника обвиняемых — Гуровича — не способны вычеркнуть ни слова из приговора, составленного заранее, ещё даже до того, как начался суд, потому что нужно было сделать из церкви врага народа: понятно, сама по себе церковь врагом народа быть не может, правда таковыми могут стать её иерархи.

Но Николай все-таки пытался уяснить, что вменяют в вину Вениамину. Утаил от Советов церковные ценности? Нет, отдал практически все, что требовали, только, как оказывалось, не до конца все отдал — что-то да и утаил, и уже, раз что-то утаил, не может быть Вениамин другом русского народа, а есть его самый ярый враг, вроде белогвардейца, контрреволюционера. Николай не знал, что ещё в мае нынешнего, двадцать второго года Ленин распорядился ввести в советский кодекс новую расстрельную статью, по которой к смерти приговаривался тот, кто призывал к пассивному противодействию правительству. Вениамин с соратниками очень подходили к такой статье…

— Ну и Гуровия! — смеялся в перерыве в кулуарах один вертлявый тип, возбужденно и нервно куривший, весь взвинченный происходившим в зале. Нашел себе занятие, митрополита защищать! Дурак, ей-Богу! Всю карьеру себе испортил, если не посадят. Фактов, говорил, нет, доказательств вины нет! Что история скажет? Да история-то рта не имеет, чтоб ей можно было говорить. Что мы заявим сейчас, то и скажет. Хотите пари со мной держать? Ставлю три червонца против одного, что сегодня же вынесут приговор.

— И какой же? — интересовался кто-то не столь всезнающий и самонадеянный.

— Как какой? Дураку понятно: пиф-паф, ой-ой-ой! Яснее ясного, что не будет Красиков с этим простым делом тянуть, потому что Москва тоже ждет не дождется…

А Николай, бродивший среди тупо молчавших красноармейцев или оживленно-говорливых журналистов, все не мог поверить в то, что коммунистический цинизм дошел до такого вызова всему доброму и честному. И когда в тугой тишине зала раздались уверенные, звонкие слова председателя трибунала, доносившие до всех присутствующих мнение суда, выражающееся в том, что митрополит Вениамин и около десятка сочувствовавших его контрреволюционной деятельности достойны смерти, Николай почему-то не слишком удивился жестокости суда, но тихо и спокойно решил про себя, что не допустит гибели ни в чем не повинного митрополита, являвшегося представителем той духовной власти, которая облекла земной властью когда-то и его, Николая Второго.

До Вознесенского, где жил Лузгин, с которым Николай не встречался с тех самых пор, когда они покинули взятый красными Кронштадт, он доехал за какие-нибудь полчаса, но ждать Мокея Степаныча Романову пришлось долго отсутствовал. Голодный, какой-то опустошенный, он не спустился, однако, к оставленному во дворе автомобилю, а сел в прихожей на табурет и так сидел, неподвижно и устремив взгляд на стену с грязными обоями, весь в белом, держа в опущенной руке белоснежный котелок.

— Николай Александрович? — услыхал он вдруг над собой знакомый голос, вкрадчивый и, как всегда, чуть-чуть торжествующий. — Давно меня не посещали. Ну, проходите, проходите.

В комнате Лузгин сразу же сказал:

— Можете и не говорить, зачем пожаловали, — видел вас в суде сегодня. Взволнованы вы были изрядно, вот и не подошел к вам, но с интересом следил издалека. А потому не подошел, что очень уж боялся ваших громогласных протестов. Зачем вы Бобочинского за руку хватали, про репрессии большевиков ему говорили? Эх, не бережете вы себя, а дело-то для вас худым обернуться может.

— Нужно спасти Вениамина, — не дав договорить Лузгину, словно сомнамбула, медленно проговорил Николай. — Чем вы мне можете помочь?

Лузгин рассмеялся вызывающе, будто просьбы Николая уже давно превысили меру его личных возможностей.

— Вооруженным налетом митрополита спасти хотите, да? Так ведь не меньше полусотни человек понадобится, чтобы тюрьму гэпеу штурмовать. А если и вызволите его оттуда, где прятать будете? У себя под кроватью?

— За границу переправлю, — упрямо сказал Николай. — Только подскажите, где он, какая охрана да и когда, не знаете ли, приговор в исполнение приводить будут?

— Самонадеянны вы, Николай Александрович, по-царски прямо самонадеянны! Но ведь знаю я, что давно у вас нет старого вашего помощника — Томашевского этого. Кто подсобит, стволы на охрану наведет, замки сбивать будет? Сами, что ли?

Николай молчал. Он на самом деле слишком переоценил свои силы, не соразмерив их со страстным желанием спасти митрополита во что бы то ни стало.

— Вы спрашиваете, когда Вениамина расстреляют? — продолжал Лузгин, расхаживая по комнате. — Так и тут ничего определенного ответить не могу: могут и сегодня расстрелять, а могут и через месяц, а вполне возможно, что и помилуют, дабы продемонстрировать миру свое великодушие. Одно вам скажу твердо — если намерены расстрелять, то их вначале в тюрьму «Кресты» направят, где тоже стреляют приговоренных, но бывает, как в семнадцатом и восемнадцатом году, отправляют морем в приснопамятный Кронштадт, где расстреляют да и закопают. Полагаю, Вениамина именно там кончать и станут, от мирян подальше, да чтоб могилку потом никто не нашел, а то ведь у нас на Руси в мученики записывают быстро, а потом такие святые ещё почище дела чужими руками творят, чем те, кто им имя дал.

— Как же попасть в эти… "Кресты"? — не надеясь на удовлетворительный ответ, спросил Николай.

— А как вы туда попадете? Не знаю, — развел руками Лузгин. — Снова вас чекистским мандатом снабжать? Нет, времена уже не те, зорко смотрят, да и через забор вы не перемахнете, как какой-нибудь герой Александра Дюма, высокие заборы, да и не пристало вам через заборы сигать.

— Начальник тюрьмы вам известен?

— Лично нет, но наслышан о нем. Он всего год назад там начальствовать стал, а до этого на фронтах гражданской с белыми сражался, орденоносец, золотое оружие имеет. Был сильно ранен, на деревянной ноге ходит, вот службу в Красной Армии и пришлось оставить, чем, я знаю, он был сильно недоволен, ибо тщеславен сей Книшенко до крайности, до самозабвения просто. Хотел, видите ли, до командарма дорасти, и все ему блестяще удавалось, а тут на тебе — каким-то тюремщиком стал…

Лузгин своим цепким взглядом ухватил впечатление, произведенное на Романова своей последней фразой, и тут же пожалел, что произнес её, Николай, взволнованный, с горящими глазами, спросил:

— А где бы я смог увидеть этого Книшенко?

Лузгин усмехнулся:

— Вначале признайтесь в гэпэу, кто вы есть на самом деле, вас препроводят в тюрьму, где и сможете познакомиться с товарищем Книшенко. Но не советую, — говорят, уж очень яр он к заключенным — прямо зверь какой-то. Я потому вам так сказал, что живет Книшенко при тюрьме, в служебной квартире, вместе со своей семьей. Если надо в город — вывезут на автомобиле и назад вернут так же под охраной. Так что встречи с ним почти исключены для нас, для смертных.

— А я и не такой уж… простой смертный, — как бы в задумчивости сказал Николай, но потом заговорил уже энергично, точно внезапно пришедшая мысль связала все непонятное прежде в тугой комок ясно определившегося намерения: — Он тщеславен, вы говорите, ну так на этом я и сыграю! Нужно как-то сообщить ему, что с ним хочет увидеться журналист, желающий писать о его боевой жизни очерк в какой-нибудь журнал. Я знаю, в Петрограде уже выходят новые журналы — какая-то «Звезда», "Новая книга". Можно говорить не только об очерке, но и о необходимости поместить в журнале его фото, и я возьму с собою аппарат! Лузгин, вы бы могли изготовить для меня удостоверение сотрудника какого-нибудь петроградского периодического издания посолидней?

Мокей Степаныч смотрел на Николая с истинным восторгом — редкие из подчиненных ему агентов отдела Департамента полиции, где Лузгин служил, проявляли столько находчивости и решимости. Сидящий на его неказистом стуле бывший император России являл собой какой-то сгусток энергии, ума и бесстрашия. Удержать, остановить эту энергию было невозможно, и Лузгин сказал:

— Уже завтра вечером я передам вам такое удостоверение. Нужно лишь раздобыть образец, а за остальным дело не станет.

Шашка с красивым позолоченным эфесом, висящая на стене, над диваном, была похожа на едва народившийся месяц, и Тарас Никодимыч Книшенко, высокий, плечистый, с большой кудрявой головой, но безусый по причине хилого роста волос на лице, ковылял по своему служебному кабинету, расположенному рядом с жилыми комнатами его квартиры, то и дело подходил к шашке и в который уже раз проводил носовым платком по её блестящим ножнам. Ему все казалось, что после прикосновения к ним материи они начинают блестеть ещё более ослепительно. Он ждал репортера из петроградского журнала, очень известного издания, поэтому ещё сегодня утром он выматерил жену за то, что плохо вытерла пыль с мебели и не удосужилась пройтись влажной тряпкой по портретам товарищей Ленина и Троцкого, висевшим по обеим сторонам от наградной, добытой в боях с белогвардейцами, врученной самим Фрунзе шашки. А в сознании, немного взбаламученном стаканом водки, уже грохотали орудия, слышались стоны умирающих, звон оружия и громкий призыв самого Тараса Никодимыча: "В атаку-у, братцы-ы! За товарищей Ленина и Троцкого-о!"

— Итак, Тарас Никодимыч, я вначале сделаю ваш снимок, а потом вы мне расскажете обо всем, хорошо? Устраивайтесь на этом диване, — или нет, на кресле, а шашку можно в руки взять. Хорошо, если бы вы оперлись на нее, вот так, только орден, прошу, рукой не заслоняйте. Лицо спокойное, но глаза, если хотите, можете сделать строгими — этакий соколиный взгляд. Так, хорошо, сейчас зажгу магний…

Вспышка магния, ослепившая героя, возвестила ему о том, что теперь история не посмеет вычеркнуть его имя из списка людей, прославивших российское оружие, а Николай, довольный тем, что удалось так быстро договориться с начальником тюрьмы по телефону, пройти через караульную, где его, конечно, тщательно проверили на предмет принадлежности к журналу и весьма бдительно прошлись руками по его одежде в поисках оружия, сложил штатив фотоаппарата, достал из кармана пиджака блокнот, и интервью началось.

Романову было крайне трудно сдерживать свое отвращение к этому ограниченному человеку, с упоением рассказывавшему ему, как он, коммунист аж с самого семнадцатого года, ходил в атаку на белых, как крошил их в капусту своей шашкой, как расстреливал собственноручно пленных "врагов трудового народа", сек их из пулемета со своей стремительной тачанки, как брал укрепления Перекопа, прорываясь в Крым. Николай хотел закрыть блокнот и заявить этому одноногому орденоносцу, что его обманули, и он боролся не за счастье своего народа, а ради того, чтобы защитить власть кучки авантюристов и предателей России.

— Все это очень, очень интересно, — прервал наконец Николай нескончаемый рассказ о сражениях. — Но интересно бы узнать, чем вы занимаетесь сейчас?

Книшенко решительно замотал головой:

— Нет, об этом писать не надо! Чего хорошего — тюрьмой командовать…

— Ну как же, читателям ведь интересно будет узнать, что стало с нашим героем? Да я к тому же уверен, что нынешняя ваша деятельность тоже весьма полезна для народа. Изолировать преступников, врагов рабочих и крестьян, очень нужно. Нет, я с вами не согласен, надо хоть две строчки написать. К тому же, слышал, у вас здесь подстрекатели к сопротивлению советской власти находятся — митрополит Вениамин, архимандрит Сергий, другие церковники. Очень вредные для общества люди.

— Сидят, — вздохнул Книшенко. — Приговорены они, а значит, понесут заслуженное наказание.

— Расстреляют, получается?

— Факт, расстреляют. Митрополита и ещё троих…

Николай подчеркнуто демонстративно отложил в сторону записную книжку, с располагающей к себе улыбкой, чуть наклонясь в сторону начальника тюрьмы, спросил:

— А как же и где все это… происходит? Простите за вопрос, интересно как репортеру, совсем не для печати…

— Как-как, — было видно, что вопрос пришелся Книшенко не по душе, кого в Кронштадт везут, а кого и здесь, в тюрьме, стреляют. А стреляют просто — отделение солдат в шеренгу выстроят да и дадут команду.

— А Вениамина тоже… повезут в Кронштадт?

— Тоже повезут. Там и закопают. Но а вам на что все это знать? — вдруг насторожился Книшенко и запустил всю пятерню в копну волос, присматриваясь к репортеру.

Их взгляды соединились, и Николай, который уже узнал главное Вениамин здесь, в «Крестах», — тихо заговорил, пристально глядя прямо в узкие и мутноватые глаза Книшенко:

— Простите, я не журналист Касторский из "Новой книги", как это значилось в удостоверении. Моя фамилия Романов. Я владелец семи фотографических ателье в Петрограде, очень известных ателье. Знаете, какой доход они мне приносят?

— Какой же? — завороженный взглядом Николая, спросил Книшенко, тяжело сглотнув.

— Да чуть ли не по семи тысяч червонцами в месяц. А у вас какое жалованье? Не думаю, что больше ста рублей.

— Нет, сто десять, а только зачем вы об этом говорите?

— Я потому о своих доходах говорю, что они могут стать вашими, если вы окажете мне одну услугу.

— Какую же?

Николай немного помедлил. Сейчас он должен был предложить начальнику тюрьмы и коммунисту, ярому защитнику нового строя и врагу контрреволюции, сделку, которая могла стоить Романову жизни. Но он все-таки сказал:

— Нужно сделать так, чтобы Вениамин остался в живых.

Вначале Книшенко, узнав о том, что он битый час рассказывал о своем участии в гражданской напрасно и никакого очерка о нем не будет, очень огорчился, а потом новое чувство стало наполнять его зачерствевшее в боях сердце.

— А-а, подлюка, гадина подколодная, — прошипел он, и улыбка на его простом, крестьянском лице становилась все шире и шире, — так ты, контрик, обманом ко мне пробрался, старого красного командира на арапа взять хотел? Ан, гад, не выйдет, не получится со мной фокус такой!

Николай даже не повел бровью. Пасовать сейчас перед классовой ненавистью Книшенко, пугаться означало признать свое поражение.

— Да успокойтесь вы, успокойтесь, Тарас Никодимыч. Не нужно меня оскорблять. Ну чем же вы сможете доказать, что я вам что-то незаконное, контрреволюционное предлагал? Ничем! Да и если расстреляют меня, то что вам в том будет проку? Так и останетесь на своих ста десяти рублях жалованья, а вы, я знаю, на большее в жизни рассчитывали. Значит, так: я перевожу на ваше имя все свои предприятия под вывеской "Фотография Романовых", а вы, пользуясь моими работниками, только выплачивая им жалованье, стрижете, как говорится, купоны. Можете на подставное лицо мои ателье записать, а можете и открыто стать владельцем, как хотите. От вас же я прошу одного: Вениамин должен жить. Вы сами-то как православный человек рассудите — для чего митрополита убивать? Вы же за это никогда, повторяю, никогда Богом прощены не будете. Иное дело в бою врага зарубить, а тут старца, да и за что?

Книшенко молчал минуты три. Круто раздулись от напряжения его громко сопящие ноздри, по скулам бегали желваки, а кожа на лбу собралась в бугристые складки. Он, все ещё опиравшийся на шашку, то наматывал на руку шелковый темляк, то вновь распускал его. Минута была критической, и Николай не знал, чем закончится внутренняя борьба, кипевшая сейчас под невысоким лбом героя.

— Замену митрополиту найти надо… — наконец изрек он тяжело. Кого-то за него в Кронштадте кокнуть нужно. Вы, че ли, вместо попа пойдете? — и взглянул с усмешливой надеждой.

Мысль яркая, как вспышка молнии, озарила Николая: "А почему бы и не пойти за владыку? Приму этот крест, во имя церкви православной и Спасителя!"

— Да, пойду за него, — тоном решительным, но негромко произнес Романов. — Когда нужно будет занять его место? С родными успею попрощаться?

Бывший кавалерист взглянул теперь на Николая как-то по-особенному, точно желая увидеть, насколько искренен его собеседник, а потом без улыбки сказал:

— Успеешь. До расстрела, как я думаю, чуть меньше месяца. За это время перепишешь на меня все свои фотографии, но чтобы все законно было. Еще принесешь мне свидетельства, что ты большой доход имеешь, а не зубы мне заговариваешь. Потом таким манером дело пойдет: тех, кто под расстрел попал, вожу я в Кронштадт на паровом катере от нашей тюремной пристани, здесь, на Неве. Кого на катер сажаю, проверяют чекисты, а уж потом, мне доверяя, отправляют в Кронштадт, но сами не едут. Вот и нужно так изловчиться, чтобы где-нибудь в заливе ты с лодки своей ко мне на катер перешел, а уж митрополита потом мы в ту лодку и пересадим. Пусть, значит, кто-нибудь на этой лодке будет, чтоб старика к берегу доставить. Тебя же, раз ты такую дорогу для себя избрал, пихну к другим, а как расстреливать будем, так мешок тебе на голову, как и другим, надену. Принимай, значит, смерть, какую захотел, не жалься. Ты ведь тоже, вижу, враг народа, а мне так все равно, кого из врагов на тот свет отправить. Пусть старикашка Вениамин ещё маленько поживет, только ему скажем, чтобы никому свое имя не объявлял и на людях не показывался.

— Я уговорю его, он в монастырь уйдет, не беспокойтесь…

— Вот и ладно. Ну, будя, гражданин репортер. Приходи теперь ко мне, как сладишь документы. Тогда ещё поговорим. А сейчас, прости, надо мне вовнутрь горючего принять. Сильно удивил ты меня предложением чудным своим. Эй, караульный, зайди сюда! — прокричал Книшенко хрипло, и Николай, положив на плечо штатив, взял в руку аппарат и вышел в коридор.

Покуда ехал на автомобиле домой и уже потом, в своей квартире, в кругу семьи, Николай был сумрачен и молчалив. Он все размышлял о том, как же он мог решиться с такою легкостью дать свое согласие на замену митрополита при расстреле самим собой.

"Что за необдуманная поспешность? — с горечью размышлял Романов. Разве я, помазанник Божий, имею право разменивать себя на митрополита? Ну, пусть я благороден, пусть я борюсь с большевиками, как могу, пусть я предан православной церкви, но разве одинокий старик стоит меня, монарха? А мои родные? Ведь я обрек их чуть ли не на голод, потому что пообещал все свое достояние тюремщику. Пусть у Анастасии есть швейная мастерская, но без меня они не смогут совладать с трудностями жизни да и вряд ли узнают о том, что я принес себя в жертву. Нет, я поступил очень опрометчиво. Потом почему же я должен был спасать митрополита, забыв о трех его товарищах? Как я неосторожен!"

Так ходил он в раздумье целую неделю, но оформил между тем дарственную на имя Книшенко, что давало тому право пользоваться доходами от ателье. Справил и свидетельство о своих доходах, принес все эти документы начальнику тюрьмы, показал их, но тут же спрятал, сказав:

— Вы видели, что я не лгал. Теперь дело за вами. Вот номер моего телефона. Известите, когда я должен буду явиться к вам, чтобы договориться о последнем: день, час и примерный район в заливе, где я займу место митрополита, а он получит свободу.

— Не беспокойся, извещу, — сказал Книшенко и прибавил: — А по-нашенски, по-простому, псих ты чокнутый, гражданин Романов. За какого-то попа жизнь свою и все пожитки отдаешь…

И Николай тогда почему-то поверил в справедливость замечания начальника тюрьмы. Выйдя за пределы «Крестов», он сказал сам себе: "Нельзя".

Уже начался август, а Барковский и Штильман все не приходили за своей данью, и Николай начал было думать, что они попались на каком-то темном деле или их выследили политические противники. Но соратники Царицы Вари явились совершенно неожиданно в сопровождении все тех же громил в ателье на Невском, напомаженные бриолином, щегольски одетые, с тросточками в руках и с толстыми сигарами во рту. Закусив сигару своими лошадиными зубами, Штильман, шепелявя, спросил:

— Надо полагать, у нас дела идут отлично… — и прибавил: — ваше величество.

— Не совсем, — признался честно Николай, у которого не было свободных денег, чтобы дать выкуп вымогателям, — пришлось отдать немало за аренду помещений, на покупку новых материалов. — Рассчитаюсь с вами лишь через неделю.

— Как так? — удивился курносый Барковский, двигая своей мощной челюстью. — Мы и так вам дали время, больше месяца прошло!

Николай внезапно раздражился — какой-то хам смел помыкать им, командовать, не признавая его доводов.

— Раньше не получится, сказал же вам!

И тут случилось невероятное — Штильман и Барковский разом приблизились к нему и вдруг схватили Николая за оба уха, да так больно, что он вскрикнул:

— Что вы делаете? Отпустите! Сейчас же отпустите! Хамы, негодяи! Я не позволю!

— Позволишь, ещё как позволишь! — пыхая вонючим дымом сигары, говорил Штильман. — И знай, что мы не хамы теперь, не негодяи. Ты, Николаша, эти словечки теперь забудь, не то время, не для того мы революцию делали, чтобы какой-то полунемчик, называвшийся когда-то русским царьком, нас оскорблял. Помни, что не царь ты, не царь, а говно, говно, говно!

И, весь дрожа от наслаждения, получаемого от возможности мучить человека, который ещё недавно повелевал шестой частью суши, Штильман продолжал крутить ухо Николая, кусавшего себе губы от боли. И вдруг помрачневшее от боли и унижения сознание Романова озарилось надеждой навсегда расправиться с нестерпимым для самолюбия и чести положением быть зависимым от этих грязных людей.

— Постойте! — почти прокричал Николай. — Я согласен, не надо больше…

— Ну вот, наш повелитель исправился, стал паинькой, — сказал Штильман, отпуская ухо и вытирая пальцы о полу пиджака. — Ну, мы ждем с величайшим нетерпением и вожделением.

И он протянул руку ладонью вверх.

— Нет, подождите, — морщась и потирая уши, сказал Николай. — Я в этом месяце готов вам дать даже больше, но у меня нет на самом деле наличных денег. Я предложу вам одну прекрасную вещь, она стоит тысяч семь, не меньше, а возможно, все десять.

— Интересно, — пожевал Штильман свою сигару, — что же это? Бриллиант?

— Нет, яхта. Прекрасная, моторная. Я купил её весной, но сейчас она в ремонте. Закончат его через неделю, и я готов вам буду передать документы на право владеть этим судном.

Штильман поиграл бровями, словно раздумывая над предложением, и, обращаясь к Барковскому, спросил:

— Фима, ты когда-нибудь владел яхтой?

— Нет, не доводилось.

— Ну так доведется. Мы согласны. Когда зайти, чтобы посмотреть на нее?

— Укажите адрес, по которому я бы смог вас разыскать, — ответил Николай, немного поразмышляв.

Штильман улыбнулся, не вынимая изо рта сигары, и вынул из бумажника визитную карточку.

Николай, как и его великий предок Петр Первый, обожал морские прогулки, но теперь у него не было не только «Штандарта», но даже маленькой спортивной яхты, с парусами которой он сумел бы управиться и спустя столько лет после того, как оставил когда-то любимое занятие. Сейчас же, если удавалось разыскать свободный час, он шел к гавани Васильевского острова, к его протокам, где возобновил работу яхт-клуб, приглашавший всех желающих стать его членами. И даже в это полуголодное время он видел молодых мужчин и юношей в легкой спортивной одежде, которые с радостными улыбками, предвкушая удовольствие, проходили на территорию клуба. И Николаю хотелось пройти туда, но что-то удерживало его от этого шага, точно он не мог себе позволить, чтобы его напарником по плаванию на яхте стал какой-нибудь токарь или сапожник. Он лишь с завистью смотрел, выходя на взморье, как скользят по серой глади залива белые треугольники парусов, точь-в-точь как тогда, когда он ещё был царем, и ему казалось, что ничего не произошло, революция — это мираж, не было гражданской войны, а он все ещё носит корону.

— Послушайте, товарищ, — обратился Николай к обнаженному по пояс крепышу, подкрашивавшему выбоину на борту яхты, стоявшей у причала клуба, а не продаются ли здесь яхты?

Парень, поднявший на Николая насмешливые глаза, ответил:

— Да кто же вам клубную собственность продаст? Не туда обратились. А впрочем, здесь один судовладелец место у причала арендует, он вроде продает. Там, в конце причала. Кажется, «Олень» её название. Сходите…

Несколько обескураженный тем, что обобществленный парусный флот не дает ему возможности выполнить задуманное, Николай пошел туда, куда направил его яхтсмен, не надеясь, что застанет судовладельца. Когда он разыскал яхту под названием «Олень», то увидел вместительное суденышко с каютой приличного размера. Красивые обводы спортивной яхты порадовали глаз Николая, знавшего толк в парусниках. "Она бы подошла…" — с тоской подумал он и крикнул:

— Эй, на «Олене», есть кто-нибудь?

Никто не отозвался, и Николай, теряя надежду, крикнул снова, и тотчас чей-то сонный голос раздался из каюты:

— Ну чего тебе? Че разорался? И ходят, и шлындают тут всякие, спать не дают…

— Мне бы хозяина! На предмет покупки яхты!

— А, ну так бы и говорили, иду, иду! — изменился тон проснувшегося человека, и он мигом появился на палубе, точно черт из табакерки. — Вот, по трапику ко мне сюда идите, не споткнитесь, вот, еще. Ну и добро. Вам здрасте! — протянул он руку. — Корабль мой продается, а вы, я вижу, купить хотите? — заглядывал в глаза Николаю владелец яхты, и он тут же понял, что этот человек давно уже ищет покупателя и можно будет поторговаться.

Хозяин долго водил его по яхте, подробно и нудно рассказывал, из какого дерева она сделана, какой у неё киль, в каком состоянии борта, как оказалось, совсем нетронутые жучком, какой мотор (чуть-чуть подремонтировать, и будет работать как зверь), показал паруса, фалы, леера из самой отличной пеньки, и Николай внимательно слушал судовладельца, обратив особое внимание на двигатель и на состояние парусов, рассмотрев их парусину и качество швов.

— А зачем же продаете «Оленя», если так хвалите его?

Мужчина обреченно махнул рукой:

— Беда! Без работы я остался. Жена все пилит: денег дай мне, денег, а где я их возьму? Даже спать сюда хожу, чтобы не донимала. Да сдуру я её купил, правда по дешевке, у одного буржуя, драпавшего из России. Покатался малость — люблю, — но теперь продать придется. Я не много попрошу, две тысячи всего… новыми.

Николай, понимавший, что «Олень» стоит гораздо больше, достал бумажник, отсчитал червонцы, протянул их судовладельцу:

— Здесь три тысячи. Собирайтесь. Сейчас же к нотариусу пойдем и оформим купчую на яхту. Билет судовладельца не забудьте и, конечно, паспорт…

Перво-наперво велел шоферу-чухонцу перебрать мотор, что тот и сделал за день, и запустил его. Но мотора было мало. "Вдруг заглохнет в нужную минуту, что будем делать? Нужны ещё и паруса, а одному мне с парусами не справиться — потерял я-таки сноровку, уже не молод. Нужен ещё один помощник. Кто? Яхтсмена какого-нибудь попросить? Нет, он на такое дело не пойдет. Нужен верный человек. Ах, был бы Томашевский…" — И боль острого стыда за убийство молодого человека пронзила Николая.

Скоро Книшенко сообщил ему день и час, когда в водах Финского залива появится катер с красным флагом на флагштоке, в тесной каюте которого поплывут к своему последнему пристанищу митрополит и его соратники. В тот же день Николай известил Штильмана о том, что яхту можно будет посмотреть тогда-то, там-то и предложил приехать вчетвером, как и обычно, чтобы не было опаски, что готовится конфуз или западня. Сложнее было уговорить Лузгина…

— Право, господин Штильман, я бы и сам никогда не распрощался с «Оленем», если бы не финансовые затруднения, — живо и беззаботно говорил Николай, когда все такие же по-нэпмановски самоуверенные и пижонистые Штильман и Барковский в сопровождении своих телохранителей ступили на палубу яхты.

— Мы видим, все сами видим и понимаем, — говорил Штильман с неизменной сигарой во рту. — Проведите же нас по этому судну. Нам нужно убедиться в том, что вы предлагаете нам не какое-то корыто, а настоящую яхту!

— Конечно, пусть все пройдут, все, — говорил Николай, — чем больше людей войдет в каюту, тем вы скорее убедитесь в том, сколь она просторна, комфортабельна. Уверяю вас, яхта сделана в Швеции самыми известными мастерами. Вот трап, не споткнитесь, три ступеньки вниз…

Когда четверо ненавистных людей оказались в каюте, где посредине стоял изящный стол, привинченный к полу, располагались удобные диваны, штоф которых ещё не выцвел, Штильман восхищенно ахнул, развел руками и сказал:

— Ах, товарищ Романов, вы и после революции, после своего свержения все ещё играете в царя!

— А я и есть царь! — прокричал Николай, стоящий за спиной Штильмана, и свалил его на пол, ударив по затылку рукоятью выхваченного из кармана браунинга, затем приставил его ствол к уху Андрюхи.

И сию минуту распахнутая дверь, что вела в переднее отделение каюты, впустила в помещение Тойво и Лузгина, и стволы их пистолетов, наведенные на Барковского и другого бандита, мигом сообщили им, что их положение незавидно.

— Выньте оружие из карманов этой сволочи, — очень спокойно, будто и не прыгало его сердце ещё минут пять назад, как гуттаперчевый мячик, приказал Николай, и Лузгин проделал то, что ему приказал император, ловко и быстро.

А через минуту мотор яхты затарахтел, закашлял, синий дым застлался над водой, взбаламученной и кипящей под мощным винтом «Оленя», и яхта, повинуясь ему, дрогнула и отделилась от причала, беря курс на взморье. Когда миновали гавань и оказались в открытой воде, Николай при помощи Тойво поднял паруса, а Лузгин, держа в обеих руках по пистолету, принуждал к спокойствию четверых мужчин, что лежали ничком на полу каюты, так понравившейся им.

Мотор заглушили близ фарватера, километрах в пяти от Васильевского острова. Паруса трепыхались и хлопали, точно крылья подраненной птицы. Но ждать пришлось недолго. Катер с красным флагом держал курс прямо на Кронштадт, все быстрее приближаясь к «Оленю». Этот страшный, серого цвета катер, сопровождаемый шлейфом черного дыма, валившего из его высокой трубы, покачиваясь, подошел к «Оленю», и Николай, стоявший на качающейся палубе, увидел Книшенко, издалека напоминавшего черта. Начальник тюрьмы, облокотившись на фальшборт, смотрел и не на яхту, а куда-то в серую муть залива.

Пришвартовались борт к борту, и на катер взошли один за другим Штильман, Барковский и два их холопа.

— Вот — всех на всех, — сказал Николай Книшенко, когда оказался рядом с ним на катере. — А это — документы на мое имущество.

Книшенко, провожая взглядом четверых, которым Лузгин, идущий следом, приказал держать руки на затылке, усмехнулся и сказал:

— А ты, Романов, оказывается, не такой уж и псих, как я думал. Лады, оприходуем твоих рябчиков.

Через две минуты откуда-то из недр катера появились четверо бородатых, облаченных в арестантские робы людей.

— Куда нас ведут? — спросил тот, кто был постарше, глухим старческим голосом.

— На свободу, — шепнул ему Николай. — Спускайтесь на палубу яхты.

И сам помог отцу Вениамину спуститься, и скоро канаты, что связывали оба судна, уже не соединяли их, плавучая тюрьма с четырьмя смертниками, ещё не подозревающими о своем конце, окутав ненадолго яхту своим черным дымом и издав зачем-то протяжный гудок, проплыла в сторону Кронштадта, а Николай спустился в каюту яхты, где на диване в ряд сидели спасенные от казни люди.

Романов опустился перед владыкой на колени и с жаром поцеловал его узкую, сухую руку:

— Владыко, вы и ваши товарищи свободны. Не спрашивайте о том, кто вас спас. Скорее всего, Бог, который и меня когда-то не отдал на заклание вместе со всей семьей. Здесь, в каюте, вы найдете одежду, а потом мы решим, где вас высадить и куда сопроводить. Я вручу вам и паспорта, выписанные на другие имена. Мне лично кажется, что вам лучше было бы укрыться в каком-нибудь из монастырей, ещё не закрытых большевиками.

Отец Вениамин, тихо и пристально смотревший на Николая, сказал:

— Сыне, бывший правитель Руси, видно, ты, потерявший свой царственный жезл, ищешь утешения в том, чтобы и я потерял свой, святительский?

Николай, ошеломленный прозрением митрополита, промолвил наконец:

— Сохранив головы, обретем, владыко, потом и власть нашу прежнюю. Я в этом твердо уверен.

Отец Вениамин, обняв все ещё стоявшего на коленях Николая, поцеловал его.

***

Государь узнал об объявлении Германией войны, когда находился с семьей в Петергофе, узнал по телефону. Спустился в столовую к своим очень бледный и дрожащим голосом объявил, что немцами развязана война. Заплакала императрица, а вслед за ней и великие княжны. На яхте с членами фамилии незамедлительно прибыл из Петергофа в Петербург, у Николаевского моста пересел в катер, подъехал к набережной у Зимнего дворца. Здесь его уже встречал народ, с криками «ура». Когда шел от набережной к Иорданскому подъезду дворца, люди встали на колени и пели гимн. Сейчас, в предчувствии страшных событий, людям был нужен тот, кто один взял бы на себя тяжкую обязанность решить, что делать дальше.

Николай вошел в запруженный сановниками Николаевский зал дворца, и начался молебен, после чего император обратился к подданным, благословляя всех на ратный труд. Потом он вместе с Александрой Федоровной вышел на балкон, чтобы показаться народу, и толпа собравшихся на площади петербуржцев захлебнулась ликованием, приветствуя царя. Опустились на колени, склонили полотнища трехцветных знамен, запели гимн. И поклоны царя и царицы собравшимся людям сообщили об императорской признательности и о том, что теперь, в начале кровавой страды, каждый живет лишь единым чувством…

Он понял наконец, что нужен народу, и поездка со всей семьей в Москву в августе 1914 года вторично подтвердила, что настал его час и именно теперь он должен стать для России знаменем, символом всеобщего единения и надежды.

В Москве его встречали люди, заполнившие не только тротуары, но и крыши домов, люди, висевшие на деревьях, фонарях, лишь бы только увидеть своего государя. Звонили колокола всех церквей. Красная площадь, на которую вышел царь с семьей (Алешу, у которого сильно болела нога, несли на руках), была запружена народом. Николай был просто потрясен. Он увидел то, что давно стремился увидеть, — насколько он необходим стране. И Николай решил, что никогда не обманет ожидания своего народа.

Неуловимая, но прочувствованная тогда связь с подданными придала ему силы и уверенности в том, что войну с немцами можно закончить лишь победой. Прежде он не испытывал уверенности, вынося решения по разным государственным вопросам, — все это требовало специальных знаний. Теперь же сомнений быть не могло, ведь нужно было спасать Россию. Однако воодушевление народа, патриотический экстаз исчезли, как только русских стали убивать и калечить сотнями тысяч, миллионами, а русская деревня хирела без работников, город стал голодать, а император все не мог забыть того, как он был любим народом в августе четырнадцатого…