Каждый вечер Ольга Николаевна выходила из своей квартиры и шла по Первой линии к дому Клифуса, где работал кинематограф "Пале Рояль", заведение средней руки, — ставший для уже двадцативосьмилетней девушки вторым домом. Немые ленты, герои которых беззвучно пытались вовлечь зрителей в круговерть своих страстей, становились ещё более впечатляющими и страстными в сочетании с музыкой, рождавшейся из-под пальцев девушки, сумевшей запрятать глубоко вовнутрь своего сердца собственные страдания, невысказанные мечты о замужестве, семье, материнстве. Ольга спешила в "Пале Рояль" именно потому, что происходившее на экране при помощи её музыки делалось куда более живым, но вся эта киножизнь становилась и её жизнью тоже: она была наполовину её творцом, и этот искусственный мир позволял великой княжне забыть свое женское одиночество. А когда фильм кончался и мужчины, бывшие в зале, расходились, так и не поняв по своей простоте, по причине грубости характеров, что аккомпаниаторша, эта красивая, строгая девушка, наполняла зрелище кинематографического действа своими чувствами, Ольга возвращалась домой какая-то опустошенная и молчаливая, потому что знала — именно семья содержит в себе причину её одиночества. Она, дочь бывшего императора России, будто проклята кем-то и обречена из-за своего необыкновенного происхождения быть неприступной, как каменная крепость, сложенная из гранитных глыб, стоящая на высокой скале. Дочери Николая не могли забыть того, что случилось с Машей и её возлюбленным.

Зрители выходили из зала, оживленно переговариваясь, смеясь, на ходу застегивая шубы и пальто, закуривая. Непременно кто-нибудь заигрывал с Олей, запиравшей рояль, надевавшей короткую кроличью шубку, но девушка, по давно определенному для самой себя правилу, не отвечала даже легким движением лица, сохраняя полную непроницаемость. Она боялась взглянуть на этих мужчин, потому что заранее знала, что никто из них, каким бы красавцем и умником ни был, не сможет стать не то что её суженым, но даже временным другом.

Тот мужчина тоже вырос перед Ольгой, когда она, как обычно, закрывала рояль. Он стоял в метре от нее, и девушка вначале увидела его блестящие сапоги, сильно скрипевшие, потому что их обладатель зачем-то поднимался и опускался на цыпочках — скорее всего, потому, что, наверно, ему самому доставлял огромное удовольствие этот скрип. Ольга подняла глаза — перед ней стоял статный мужчина лет тридцати пяти в военной форме, фасонисто облегавшей его ладную фигуру, весь перетянутый ремнями снаряжения, с блестящей револьверной кобурой. Фуражка с лакированным козырьком надвинута на глубоко посаженные, сверлящие взглядом глаза, большие пальцы рук — за широким поясным ремнем, а поэтому он выглядел молодцевато, смотрел смело и совсем не боялся её показной строгости, а за спиной его — двое молоденьких военных, наверное, адъютанты, красивые и наглые.

— Хорошо играете… — сказал он, медленно и важно извлекая из широченных галифе нарядный портсигар.

— Серьезно? — небрежно спросила Ольга. — Мне это очень приятно слышать. — Она глянула на военного чуть искоса, потому что весь его облик, табачный запах, исходящий от его одежды, голос, густой, уверенный, притягивал все её естество, не желающее вдаваться в особенности, мелочи, в звания и чины. Десять лет назад, в тринадцатом году, она уже забыла, кем является её отец, и флотский лейтенант был первым, кому старшая великая княжна пообещала многое. Теперь же перед ней стоял мужчина, очень походивший на её первого избранника, но только его плечи не были украшены погонами.

— Я, простите, первый раз в "Пале Рояле", — проводя рукой по пышным усам, говорил военный, — но скажу вам определенно — если бы здесь не было вашей музыки, то хоть бегом беги из зала. Украсили картину, честное слово…

— А вы что же, так музыку глубоко понимаете?

— Не знаю, как уж глубоко, но говорю вам со всей определенностью: убежал бы после десяти минут просмотра — факт, — и зачем-то вынул из нагрудного кармана увесистые часы с цепочкой.

Никто из мужчин, кто пытался после сеанса проводить её, заговорить со строгой, надменной девушкой, не говорил Ольге, что её игра прекрасна, но теперь свершилось — в ней угадали ту, которая играла, вкладывая всю себя, раскрывалась в музыке, в то же время опасаясь, что кто-нибудь почувствует, увидит её сердечную наготу, станет глумиться над ней.

— А вы что же, офицер? — спросила она.

— Не офицер, а красный командир. Вы что же, в знаках отличия не разбираетесь? — спросил и щелкнул ногтем по петлице, на которой красовались четыре ромба.

— Увы.

— Я — командир дивизии, комдив, короче, — сказал мужчина, видно, очень довольный самим собой.

Ольга только малой частичкой своего сознания откликнулась на это сообщение: "Красный командир, наверно, большевик, воевал против Деникина, Юденича…" Но тут же большая часть её природы отозвалась приятием: "Так молод, а уже командует дивизией. Сразу видно, смелый, умный…"

— Вы что же, барышня, не замужем? — и посмотрел с надеждой, закручивая кончик уса.

— Нет, этими заботами ещё не успела обременить себя, — засовывая руки в муфту, уже на улице сказала Ольга и тут спросила, удивляясь собственной смелости: — А вы… женаты?

— Холост. Впрочем, когда-то был женат, давно…

Они помолчали. Он, только что вернувшийся в Петроград, где когда-то был рабочим, с нервами, измотанными непрестанными боями, водкой, расстрелами врагов, дурацкими приказами начальства, грязным развратом в отбитых у белых деревнях, предательством друзей и многих походных жен, видел в Ольге едва ли не икону, образ чистоты и непорочности, чувствуя своим мужским чутьем в этой не юной девушке совершенную невинность.

— Эй, Мишка, мотор подавай! — прокричал он вдруг по-кавалерийски громко и звонко, догадываясь, что появление его служебного автомобиля моментально решит вопрос о том, куда направляться этой неприступной красавице. — Крылья, лоботряс, отмыть успел?

— Да все в порядке, товарищ комдив, не беспокойтесь! Уж мы когда вас подводили? — прокричали откуда-то со стороны, и через несколько секунд черный «паккард», слепя яркими фарами все ещё стоящую рядом со входом в "Пале Рояль" Ольгу Николаевну, брызнув на её лаковые полусапожки полурастаявшей снежной жижей, затормозил рядом с ними.

Красный командир, очень довольный тем, как лихо был подан транспорт, и считая, что путь к сердцу прелестной музыкантши проторен, распахивая дверцу машины, спросил:

— Ну так что вам больше по душе: «Гранд-Отель» или «Англетер»? И там и там кормят вкусно. Так куда же?

— В «Гранд-Отель» я, пожалуй, поехать соглашусь, — сказала Ольга, ещё раз взглянув на мужчину, теперь уже откровенно оценивающе, и, удовлетворившись результатами мгновенного анализа, ловко юркнула в салон «паккарда», чуть приподняв юбку над затянутым в матово блеснувший шелк коленом.

Они сидели в ресторане дорогой гостиницы долго, часа три. Под перезвон гитарных струн и бряцанье тамбуринов задыхался песенной страстью цыганский хор, стол ломился от изысканных блюд, большая часть которых никогда прежде была неизвестна красному командиру, заказавшему их. Сам Григорий Иванович Подбережный много пил коньяка и водки, громким щелканьем пальцев подзывал «человека», делал все новые заказы, стремясь, должно быть, ошеломить "скромненькую музыкантшу" барским размахом, бессвязно, но горячо повествовал внимательно слушавшей девушке перипетии своей боевой жизни, нещадно ругал судьбу, но превозносил себя, сумевшего оседлать фортуну и выйти из схватки с жизнью победителем, потом совершенно неожиданно для Ольги с блестящими от слез глазами, покрывая поцелуями её покорную руку, заговорил о своей любви к ней, и девушка чувствовала, что этот сильный, но какой-то надломленный внутри человек говорит ей правду. Он на самом деле никогда прежде не видел девушку, такую скромную и властную одновременно, такую чистую и такую привлекательную именно своим рвущимся к мужчине женским началом. Нет, он говорил не так гладко — сумбурно и путано, не умея выразить своих чувств. Но Ольга все поняла. Конечно, этот Подбережный лишь очень отдаленно напоминал ей лейтенанта флота Павла Воронова, аристократа и умницу, но Ольга будто через мелкое сито пропускала в свое сознание только то, что казалось ей в этом человеке приятным, а все грубое, корявое, что было в Подбережном, оставалось где-то за пределами её восприятия.

Она пленила его воображение. Таких женщин он не видел. В Григории же Ивановиче Ольга полюбила просто мужчину, сильного и храброго. Ольге-женщине, никогда ещё не оказывавшейся с мужчинами в такой обстановке, и этого было вполне довольно. К тому же Подбережный как-никак был командиром, а не какой-то мелкой сошкой. Он рассказывал, что скоро будет поставлен над целой армией, потому что заканчивает Академию Главного штаба, его переведут куда-то под Москву, а возможно, в саму Москву. А когда захмелевший комдив, щелкая каблуками своих начищенных сапог, предложил Ольге Александровне проехать в его новую квартиру, девушка безо всякого кокетства согласилась. И там она спокойно, будто все движения обдумала давно, проиграла их в театре своих чувств, сбросила одежду, нагой подошла к ошеломленному, взъерошенному комдиву, испугавшемуся этой смелой простоты и стоявшему с вытянутыми по швам руками, и сказала:

— Я ваша, мой храбрый Мальбрук…

И, потянувшись своим прекрасным, уже жадным до любви телом, она прильнула к его грубой форме, скрипящей ремнями, и губы Ольги прижались к мелко дрожавшим губам Григория Ивановича, опушенным ароматными нафиксатуаренными усами. И то, что должно было стать наградой какому-нибудь принцу или даже властелину государства, то, что береглось так тщательно и долго, досталось бывшему питерскому слесарю, мужеством своим снискавшему славу на полях войны, воюя бок о бок с теми, кого так ненавидел её отец.

Она вернулась домой в час ночи. Подбережный, очень гордый своей победой, но усталый и нежный, поцеловал Ольгу у самых дверей квартиры Романовых, и они договорились встретиться снова.

— Ну и ну! — только и сказала Александра Федоровна, высунувшая в коридор голову и с горячим осуждением покачав ею, а довольная Ольга, не снимая шубки, прошла в их с Татьяной комнату и бухнулась на кровать, закидывая за голову руки.

— Ах, Таня, Таня, молчи, не спрашивай пока ничего, — шептала она, замечая, что Татьяна приподнялась на постели и вопросительно смотрит на нее. А скоро в темную комнату проскользнули, обе в длинных ночных сорочках, Маша и Анастасия.

— Оленька, да где же ты была? — защебетала младшая Романова, присаживаясь к ней на постель. — Мама и папа чуть с ума не посходили от беспокойства. От тебя пахнет вином и табаком. Ой, да от тебя же мужчиной пахнет! — с испугом и радостью вскрикнула прозревшая Анастасия. — Ты была… с мужчиной?

— Да, да, дорогие мои! С мужчиной, — восторженно шептала Ольга, не переставая улыбаться, и девушки даже в темноте ощущали счастливую улыбку своей сестры. — Ах, это все так прекрасно было!

— Да что же… было? — вцепилась Анастасия в руку Ольги, нетерпеливо тормоша её. — Это… было? Да?

— Да, да, да, все было! Я уже совсем другая, девочки мои! Как же я многого не понимала раньше! Я раньше не жила!

— Но ты, наверно, скажешь нам, кто же этот твой избранник? — почти холодно и даже строго спросила Татьяна, в душе завидовавшая своей сестре.

— Скажу, почему бы не сказать. Его зовут Григорий Подбережный, и он всего-то ненамного меня старше. Он красивый, очень сильный, у него такие вот усы! — и Ольга большим пальцем руки провела вправо и влево над верхней губой воображаемые стрелки усов. — Мы с ним были в ресторане, в «Гранд-Отеле». Ах, как здорово пели там цыгане, а потом, потом он на своем «моторе» повез меня к себе домой, а там, а там… Ну, в общем, сегодня нет счастливее меня!

Маша, давно пережившая счастье любви, но потерявшая его, а потому неспособная проникнуться чувством, переполнявшим сестру, спросила:

— Но кто этот… обладатель усов и автомобиля? Какой-нибудь промышленник, купец из новых?

— Фи, Маша, — изобразила Ольга на своем лице гримаску презрения. Какой там купец? Подбережный — красный командир! Он командует целой дивизией, а скоро ему доверят целую армию и переведут служить в Москву. Он же в Академии учится!

Ольга вначале не поняла, почему в комнате повисла тяжкая тишина, но вот заговорила Татьяна:

— Да, ты опозорила всех нас, опозорила! Ты осрамила нашу честь, наш родовой герб, отдавшись какому-то большевику, пролившему, надо думать, столько крови настоящих защитников России, что ему никогда от неё не отмыться! Когда-то папа вызвал на дуэль Кирилла Николаича, белого офицера, нашего благодетеля и застрелил его! А ты можешь теперь представить, как отнесутся он и мама к тому, что ты стала любовницей не просто кухаркиного сына, но и врага России, коммуниста?

Нет, Ольга никогда не была глупышкой и могла предвидеть, что её роман с красным комдивом вызовет у её отца раздражение и даже гнев, но теперь, когда ей дали испытать, изведать настоящее счастье, его нужно было отстаивать, невзирая ни на какие препятствия.

— А мне все равно, как отнесутся к моей любви папаi и мамаi! — сказала она тоном, не терпящим возражений, и выпрямляясь на постели. — Пусть только попробуют мне что-нибудь сказать! Мне двадцать восемь лет, и я полюбила красивого мужчину, который тоже любит меня, а большевик он или нет безразлично! Наш папенька теперь, когда лишился всех своих ателье, работает простым фотографом у нового хозяина, снимает тех, кого сам называет сволочью, кого презирает, а потом ещё надеется — все ещё надеется, ха-ха, что снова станет императором! Ну, предположим, что Всевышний каким-то чудом вернет ему корону лет через десять, а нам, что ли, тоже десять лет дожидаться? Мне тогда уже тридцать восемь будет! Все, я больше не хочу быть великой княжной! Я хочу быть только женщиной и матерью!

Анастасия захлопала в ладоши и, порывисто обняв Ольгу, несколько раз звонко поцеловала её.

— Ах, Олюшка, ты такая умница! Я тоже стремлюсь выйти замуж, но ко мне пока никто не подходит. А ты, ты такая смелая, решительная! Я тоже хочу стать похожей на тебя. Ну зачем нам вспоминать наше прошлое? Теперь его не вернешь. Да и что хорошего там было? Уверена, что папенька обязательно просватал бы тебя за какого-нибудь урода, вроде того румынского наследного принца. Помнишь?

Анастасия хотела ещё что-то сказать, но Татьяна прервала её громко и властно:

— Да замолчи ты! Несешь такую чушь, язык, что помело! Тебе же, Оля, я вот что скажу: если ты не откажешься от своего… любовника с усами, то ты мне больше не сестра. С большевистской женой я общаться не желаю! — И, уже обращаясь к Маше, сказала: — Тебя же, Машенька, я попрошу с этой ночи спать в моей комнате. Я же перейду в твою… здесь махоркой и ваксой пахнет!

И, взяв в охапку свои подушки, Татьяна гордой поступью, шурша накрахмаленной сорочкой, ушла из спальни.

Нет, умная, умеющая разбираться в самой себе Татьяна сумела дать честный ответ, когда задала мысленно такой вопрос: "Осуждаю ли я как женщина свою сестру? Чего во мне больше: великой княжны или женщины?" И Татьяна была вынуждена признаться в том, что обвиняла Ольгу именно женщина, завидовавшая встрече сестры с мужчиной, но пытавшаяся маскировать свою ревность соображениями династического, родового свойства.

"Да нет, зачем я ругаю саму себя? — говорил, однако, Тане другой внутренний голос. — Лично меня на вожжах к какому-нибудь большевику в постель не затащишь. Лучше всю жизнь быть одной, видеть в себе до смерти великую княжну, чем стать женой какого-нибудь хама в кожаных штанах с лампасами. У-у, как я ненавижу всех этих коммунистов — мужики или местечковые евреи!"

Она ходила в библиотеку, что размещалась на углу Большого и Первой линии, рядом с лютеранской церковью Святой Екатерины, и работа по разбору книжных залежей, которой, казалось, не было видно ни конца ни края, доставляла Тане и муку, и радость попеременно: приходится сидеть одной в огромном зале с высокими шкафами, подниматься к полкам по ступенькам шаткой стремянки, но здесь, в уединении, Таня находила время для чтения, и вымышленный мир все больше и больше заполнял в её душе пустоты, возникшие от ощущения житейской неполноты. Девушка даже не выходила в зал к читателям, которых считала стоящими на куда более низкой ступни в происхождении своем, моральных качествах и прочем.

Но однажды заведующая библиотекой, пожилая седовласая интеллигентка, любившая всех читателей без разбору уже потому, что они тянулись к книгам, заметила Тане, доверительно кладя руку на её плечо:

— Милочка, ну что же вы все одна да одна? Вы уж меня, Татьяна Николаевна, покорно извините, но если в этой скорлупе сидеть, то замуж будет просто невозможно выйти. Я вот давно присматриваюсь к вам, и мне кажется, вы очень… влюблены в себя. Что же, Петроград на самом деле стал другим — он огрубел, заполнен деревенской массой, но очаги былой культуры все же сохранились. Я уже говорила о вас в одном салоне — там все помешаны на символистах и прочих новомодных течениях. Сходите, послушайте, скажите им эдак что-нибудь по-французски из Бодлера или Верлена. Там много приличной молодежи, даже кое-кто из столпов нынешней власти заходит, женщина подняла вверх и глаза, и указательный палец. — Уверена, что вам там понравится. Ну что, дать вам адрес? Именно сегодня у них встречаются…

И Татьяна Николаевна, немного подумав, согласилась.

Вечером, быстро приодевшись, опрыскав себя духами, напомадив губки, Таня выпорхнула из квартиры, на трамвае перебралась на другой берег Невы, где на шикарной, аристократической улице Гоголя разыскала нужный дом. Лестница — чиста, ухожена, электрический свет, лифтер рядом с пылающим внизу камином. Поднялась и позвонила. Шум оживленной беседы, хохот, звон бокалов вырвались на лестницу, едва открыли дверь. Хозяева салона, муж и жена, по-артистически небрежно одетые, какие-то взлохмаченные, немного пьяные, с папиросами в руках, ввели Татьяну Николаевну в гостиную, где в небрежных позах в креслах и на диванах располагались завсегдатаи, принявшие Татьяну с обворожительной галантностью. Усадив её в кресло, тут же налили в поданный бокал шампанское, а хозяин, наклоняясь к её уху, промолвил:

— Отдыхайте. Сегодня о Брюсове поговорить все собрались. Впрочем, можете и не слушать — такую дичь несут. Эстеты! Выпороть бы их всех хорошенько, символистов этих, а после всунуть им в руки по тому Пушкина или Тютчева, в конце концов.

Он ещё раз поцеловал руку ошарашенной таким приемом Татьяны и больше ей не досаждал, а девушка, никогда прежде не бывавшая на подобного рода вечерах, с жадностью слушала буквально всех, кто брал слово.

— И не говорите, пожалуйста, что «Венок» заслуживает тех похвал, которыми наградила критика эту книжку после её выхода в девятьсот пятом году, — говорила небрежно сидевшая женщина, — экстравагантный вид её подчеркивался синими в обтяжку трико, короткой юбкой Коломбины и широкополой шляпой с петушиным пером. — Стихи вялые, в них ещё нет той изящной силы и художественной непринужденности, как в "Зеркале теней".

— Ах, оставьте, Иродиада, — возражала ей словами и взмахом руки курившая женщина с очень короткой, какой-то детской стрижкой. — "Семь цветов радуги" Валерия Яковлевича — куда более вялые, материально-топорные, по-домашнему бытовые и скучные, как русские щи, но вы же не ругаете этот сборник?

— Ну, я понял теперь, Ника Карповна, что вы не русская, раз вам не по нраву кислые щи. То-то мне всегда казалось, что вы напоминаете какую-то древнегреческую римлянку. Неспроста от вас всегда пахнет оливками и аркадским вином, — говорил, пошатываясь, краснолицый мужчина.

— Откуда вам знать, как пахнет аркадское вино, коль вы дальше Ялты не ездили? — с холодным вызовом бросила Ника Карповна, и все смеялись, беззаботно и совершенно по-ребячески, чтобы через минуту вновь приняться за обсуждение поэзии Брюсова, читать его вирши протяжно, с подвыванием и при этом трясти волосами и выбрасывать вперед руку, сжатую в кулак.

Татьяна была ошеломлена. Она и не подозревала, что в Петрограде, в большевистском Петрограде, все ещё плохо накормленном, необогретом, с массой безработного люда, с бандитствующими шайками, могут быть такие оазисы культуры, старого быта и манер. Нет, она до революции не общалась с такими людьми, хотя знала, что в столице их немало, но теперь они казались ей жителями фантастической страны, а жить среди них, в их обособленном государстве, представлялось для девушки величайшим счастьем.

Наконец дошла очередь и до неё самой — кто-то осторожно подал мысль, что не худо было бы послушать мнение новых членов их литературного кружка, и Татьяна, нисколько не смущаясь, просто, но уверенно высказала свое мнение, потому что знала и любила этого поэта. Непринужденная манера, с которой говорила Таня, благородство, видевшееся в каждом её жесте и слове, всем понравились, а девушка была предельно довольна, что её слушали внимательно, признали равной себе.

— Приходите к нам по средам, Татьяна Николаевна. Мы вас полюбили… целовал хозяин руки Тане, когда на лестнице, выйдя проводить гостей, прощался с парящей над землей, счастливой девушкой.

— Придет, придет, не беспокойтесь, Каратыгин! — услышала Татьяна чей-то уверенный голос. — А сейчас надо бы помочь милой барышне до дому добраться.

— Ну, уж вы доставите, не бросите дорогой, коль у вас «мотор»! кудахтал хозяин, смотря сверху вниз на то, как очаровательная новая посетительница его салона спускалась по лестнице в сопровождении одного из самых важных гостей. А мужчина, шедший рядом с Таней по широкой лестнице, натягивая на руки дорогие перчатки на меху, хлопал ладонью о ладонь и говорил:

— Поверьте, на этих вечерах я ещё ни разу не видел более обаятельной и тонкой ценительницы поэзии. Мне кажется, сама Сафо явилась к нам, и уж счастлив будет тот из мужчин, кого она признает своим Фаоном.

Таня рассмеялась и посмотрела на красивого, уверенного в себе мужчину в коверкотовом пальто с каракулевым шалевым воротником и отлично выбритыми щеками.

— Но я не пишу стихов, а поэтому не могу называться Сафо, — чуть прищуривая свои черные глаза, сказала великая княжна. — Но так уж и быть, сегодня я позволю вам быть моим Фаоном. У вас, я слышала, автомобиль? Вам нетрудно будет довезти меня до дому? Я на Васильевском живу…

Когда они уселись на заднем сиденье роскошного «роллс-ройса» и незнакомец, точно фокусник, откуда-то извлек бутылку шампанского и бокалы, Таня испугалась — ей показалось, что этот элегантный и образованный мужчина станет предлагать ей что-то похожее на то, что предлагал её сестре Ольге какой-то красный командир. Но он хоть и угощал девушку шампанским, покуда автомобиль, ведомый шофером, мчал по ночным улицам Петрограда, но ничего предосудительного не произнес. И Таня даже удивилась, потому что она прекрасно видела, что сильно понравилась мужчине.

— Ах, какой же я неловкий, какой тюфяк! — беззаботно рассмеялся незнакомец, когда автомобиль затормозил у Таниного дома. — Я же, Татьяна Николаевна, так и не представился вам: Губанов Вадим Филиппыч, зампредседателя Петросовета, — товарища Зиновьева правая рука. Впрочем, все это пустяки, внимания не обращайте.

А когда Таня, у которой отчего-то заныло сердце и стали подкашиваться ноги, остановилась на лестнице и Губанов нежно коснулся пальцами её кожи чуть выше тонкой лайковой перчатки, а потом спросил, когда же они смогут увидеться вновь, после минутного раздумья сказала улыбающемуся зампреду Петроградского Совета:

— Будет от вас зависеть… — и, уже не оборачиваясь, застучала каблучками ботиков, взбегая наверх.

Скоро не только все сестры, но и Александра Федоровна, и Николай знали, что Татьяна, клявшаяся в том, что никогда не сойдется с неродовитым, эта неприступная великая княжна, как и Ольга, катается на автомобиле с каким-то мужчиной, но лишь Анастасия сумела выспросить у Тани, где служит её возлюбленный.

"Ну и Танечка у нас, однако! — рассуждала потом Анастасия. — Давно ли с подушкой из спальни Ольги уходила, кляла её за то, что та связалась с большевиком, а сама-то разве лучше? Ах, какого большевичка жирненького замарьяжила! Поди, спит теперь и видит себя какой-нибудь красной губернаторшей".

Но обида на сестру исчезала, как только Анастасия представляла и себя в объятиях мужчины. Тогда политические пристрастия, титулы, происхождение казались Анастасии глупыми ненужностями, важными, возможно, для мужчин, но не для женщин, ждущих любви, покоя, защиты и зарождения новой жизни в сердцевине их готовых к материнству молодых тел.

Нет, Николай устроил для Анастасии мастерскую не на десять, а на пять рабочих мест, с машинками «Зингер» самой последней модели, с манекенами и удобными столами для раскроя тканей, а главное, с хорошим освещением. Молоденькие мастерицы, работавшие под началом Анастасии, учились у юной хозяйки шить и сразу же работали на заказ, выполняя, пока не добьются совершенства, несложные операции. Выгода была взаимной: доход получали и Анастасия, и швеи, поэтому отношения в артели великой княжны были самые сердечные.

Однажды семнадцатилетняя Нюра, веснушчатая и такая же смешливая, как и хозяйка, заговорила с Анастасией, когда другие девушки ушли:

— Анастасия Николаевна, пришли б когда в нашу компанию. У нас как весело на вечеринках: танцуем под гитару и гармонь, поем, спорим о разном. Вот сегодня, например, про любовь спорить будем, — и Нюра прыснула в кулак, сконфузившись. — Ну, придете?

— Да, приду, — с неожиданной поспешностью ответила Анастасия, и Нюра даже захлопала в ладоши.

— Вот и чудно! Ну так я зайду за вами прямо на квартиру!

Девушки шли долго. Стремясь не запачкать обувь в мартовской грязи, обходили лужи, приподнимали полы длинных драповых пальто, наконец остановились возле двери, ведущей в помещение полуподвала.

— Это… здесь? — остановилась Анастасия.

— Здесь, здесь, да вы не бойтесь — там все у нас прилично, по-комсомольски.

Треньканье гитары на фоне гармонных плясовых переборов, стук каблуков и девичье залихватское повизгиванье были слышны в темной прихожей, когда Анастасия, предчувствуя что-то неизведанное прежде, встречу с чем-то необычным, снимала у вешалки пальто и стаскивала с изящных туфелек резиновые боты.

— А, Нюрка пришла! — заорал какой-то разбитной белобрысый парень, бросая партнершу, с которой танцевал, и кидаясь в сторону вошедших. — Ну, и вижу, что буржуйку свою привела. Точно, угадал?

Расправляя на бегу морщинки, собравшиеся за пояском на красной, какой-то крестьянской рубахе, белобрысый, широко улыбаясь, приблизился к вошедшим, вперился в Анастасию изумленно-изучающим взглядом, схватил её за руки, повлек к танцующим, не переставая говорить быстро и на радостном подъеме:

— Ладно, ты, Настя, за буржуйку на меня не обижайся, просто я давно уже просил Нюрку привести тебя к нам, чтобы ты увидела, как комсомольцы Васильевского острова гулять умеют. А я — секретарь организации района, Влас Калентьев. Хожу вот по низовым ячейкам, вношу, как говорится, струю жизни в их работу, вовлекаю в них новых членов. Ты не думай, это я у них на вечерушках такой рубаха-парень, а на самом деле — строгий, в кабинете сижу, пиджак ношу. Так что же, на самом деле свою мастерскую имеешь?

— Да, имею, — едва приходя в себя после увиденного и услышанного, промолвила Анастасия.

— Эксплуатируешь, выходит, рабочий класс?

— Эксплуатирую, — не понимая в полной мере всех оттенков этого слова, согласилась Анастасия, а все, кто обступил её и жадно рассматривал её «буржуйский» наряд, громко загоготали.

— Да тише вы, товарищи! — поднял руку Влас. — Ну не понимает пока товарищ Настя Романова, что пользоваться плодами чужого труда — нехорошо, нечестно. Но она в этом не виновата, нет! Я слышал, что она из бывших, по-французски говорить умеет, носит шелковые чулки и каждый день выливает на себя по целой бутылке одеколона. Но она-то здесь при чем? Виновно прошлое страны, царский гнет, и мы должны перевоспитать Анастасию Романову, чтобы она стала вполне пригодным для советского общества членом. Так, товарищи?

Все согласились с тем, что перевоспитать Анастасию нужно обязательно, снова затренькала гитара, приглашая к пляске, но слово взяла одна пышногрудая девица, синяя сатиновая кофта которой так и рвалась под натиском выпиравших прелестей:

— А пусть нам Настя расскажет, что нынче нужно носить, чтобы хлопцы любили. Она-то вон какая разряженная пришла, и мы тоже хочем…

И Анастасия, почему-то жалея этих девушек и парней, показывая на отдельные части своего туалета, на прическу и обувь, просто и мило стала объяснять, что платья теперь носят короткие, с глубоким вырезом на груди и спине, свободного покроя, волосы стригут "а ля гарсон", то есть под мальчика, чулки носят телесного цвета и прозрачные, пусть не шелк, так фильдекос или фильдеперс, а туфли открытые, легкие и изящные. И все слушали и смотрели на прелестную девушку, замерев от восхищения или зависти, обступив её плотным кольцом. А когда она, с чуть смущенной улыбкой, кончила говорить, после долгого молчания завопил какой-то парень, задирая над голым пузом старенькую косоворотку:

— А на фига нам вообще одежда?! Для любви одежда не нужна! Мешает только! Вот я вчера видал, как по Невскому ехал грузовик, а в нем полным полно народу, и все-то голышом, в чем мать родила! Еще и плакат с собой везли: "Одежда — цепи человека"! Все, раздеваюсь догола! Не хочу цепей!

Парень, как видно, настолько был увлечен идеей раздевания, что, сорвав с себя рубаху, стал развязывать и пояс брюк, но девушки отчаянно завизжали, стали закрывать руками лица, и ретивого парня быстро уняли другие комсомольцы, в том числе и Влас Калентьев.

— О любви! О любви говорить давайте! — послышались требования.

— Ведь ради этого собрались, а не на этого лоботряса голожопого, на Пашку смотреть!

И тут же форсистой походочкой, сложив на груди руки, на середину помещения вышла бойкая девушка, и каблуки её ботинок стали отбивать лихую чечетку. Девушка же заголосила:

Милка милого любила, спать с собою уложила Он лежал, лежал, лежал, прыг в окно — и сбежал!

Некоторые поддержали девушку, подхватили припев неприличной частушки, но другие зашикали на них:

— Все, кончайте балаган! Наплясались уже, теперь серьезно говорить будем!

Принесли самовар, от которого по прохладному полуподвалу потекло веселящее тепло, загремели стаканы толстого стекла, явились на большом столе нехитрые закуски, зеленые бутылки с водкой. Анастасия, сидевшая рядом с Власом, который щедро лил чай в её стакан и с суровостью начальника прислушивался к речам комсомольцев, говоривших о любви горячо и открыто, будто от ярости произносимых о любви слов зависело их счастье, слушала этих простых людей с истинным удовольствием. Только со своими сестрами она, и то лишь иногда, позволяла себе откровенные беседы об отношениях женщин и мужчин, а теперь говорили все, даже собравшиеся здесь парни. Некоторые призывали освободиться от старых семейных пут и жить друг с другом в любви открыто и никого не стесняясь, менять возлюбленных просто, без истерик и скандалов, как меняют сношенные сапоги или портянки. Но другие на таких кричали, говорили, что пока так жить нельзя, потому что коммунизм ещё не полностью построен, а когда все будет общим, то можно и попробовать. В общем, революционная свобода сделала свое — любиться можно было просто, без затей, без церкви, без согласия родителей, а лишь по личному согласию влюбленных. И Анастасия замечала, что собравшиеся здесь парни и девушки сидят парами, многие в обнимку, и смелыми, открытыми поцелуями сопровождался этот диспут — все было давно уж решено и опробовано в жизни.

Анастасия в сопровождении Власа выходила на улицу пораженная тем, что ей довелось услышать. Она, так рвавшаяся к любви, теперь боялась этой свободы, потому что хоть и желала выйти замуж, но хотела привязать к себе мужа надолго, на всю жизнь, потому что царская её природа тайно шептала девушке о необходимости подчинить себе мужчину. Здесь же все получалось по-другому…

— Влас, а вы тоже считаете, что известные отношения мужчин и женщин должны быть свободны? — спросила Анастасия, когда из двора, где был полуподвал, они вышли на проспект.

Он стоял без шапки, и густые льняные волосы двадцатипятилетнего голубоглазого парня ерошились от свежего весеннего ветра.

— Да что вы? — улыбнулся он. — Свобода в браке — это блажь, которая забудется всеми этими юнцами очень скоро. Якрепко жениться хочу, на всю жизнь… — и добавил, как-то озабоченно посмотрев по сторонам: — Давайте немного подальше отойдем. Сейчас за мной автомобиль приедет, служебный. Неудобно как-то будет, если увидят. Скажут после — комсомольский секретарь так обуржуился. А я уже привык к «мотору». Вы со мною, Настя, не прокатитесь по городу немного? Ну честное слово, я не буду настаивать на свободной любви. Едем?

Анастасия посмотрела на комсомольского вожака чуть насмешливо и с удовольствием сказала:

— Что ж, я согласна.

В тот июньский вечер двадцать третьего года, когда в гостиной квартиры Романовых собрались все члены семьи, Николай, нервно поднося ко рту папиросу, не замечая, как роняет пепел на ковер, бегал вокруг стола, за которым сидели его домочадцы, и почти кричал:

— Дочери, милые вы мои, да что же вы делаете с нами — со мной и матерью! Да как же можно было так гнусно распорядиться собой, вначале заведя шашни с этими коммунистами, а потом пообещав им руку и сердце?

Татьяна, смелая от знания того, что теперь, когда их трое, когда отец не посмеет отказать им всем, сумела вставить слово:

— Нет, папа, вначале были "рука и сердце", а уж потом то, что ты называешь словом "шашни".

— Да это все равно, все равно, — хватался за голову бывший император. — Когда-то я выстрелом из маузера разрушил связь Маши и этого низкородного поручика, теперь же вы мне предлагаете стать тестем глумящихся над Россией извергов. Прекрасно, вы мне обещаете законный брак через запись в какой-то мерзкой муниципальной книге регистрации, но даже не венчание, не церковную санкцию, не таинство! Ну подождали бы ещё немного! Если бы я полностью уверился в том, что никогда уже не стану правителем России, то непременно бы увез вас за границу, где вы…

Ольга резко, гордо встала из-за стола, с негодованием глядя на отца, сказала:

— Больше поединков не будет! Мы свободны в выборе мужей, и мы их выбрали. Разговоры о загранице за этим вот столом звучат давно, но только никто из нас их больше не хочет слушать! Если вы не дадите свое согласие на брак своих троих дочерей, то мы не станем спрашивать вашего разрешения. И я скажу за всех — мы прежде были несчастны по причине нашего… высокого происхождения. Когда-то нам было лестно, что мы являемся дочерьми русского царя, теперь же это только тяготит нас. Мы — не свободны, но хотим наконец обрести свободу.

И вдруг Николай почувствовал, что бессилен противостоять им.

"На самом деле, — вдруг остановился он, потирая вспотевший лоб, девочки стремятся выйти замуж, ну да и Бог с ними. Разве я не страдал от того, что одинокой осталась Маша только из-за меня одного? Нужно наконец забыть, что ты — бывший император. Все твердят мне об этом, ведь царственность не в том, чтобы являться манекеном в горностаевой мантии, и не в присутствии царственной крови в жилах — я видел немало дурных людей, имевших августейших предков. Мне, всем нам нужно опроститься до того, чтобы попытаться стать лучшими в России, не нося при этом громких титулов. И вот пришел тот самый момент. Дочери мои подвигли меня к нему, я даю согласие на их брак, но при помощи своего опрощения и новых родственных связей не перестаю надеяться, что стану когда-нибудь правителем России".

— Я согласен, — сказал Николай очень тихо и, пробежав взглядом по лицам дочерей, сидевшего здесь же Алеши и даже Александры Федоровны, увидел, как осветились их лица чувством благодарности к нему, отцу, главе семьи и монарху.

***

Почти сразу после объявления войны немцам одним лишь росчерком пера он запретил продажу спиртных напитков — вековечной беды и соблазна простого русского люда, и сделал это Николай несмотря на неизбежные финансовые потери, но зная, что народ поймет и примет эту меру. И люди на самом деле поняли и приняли её.

Он понимает необходимость своего личного присутствия подле нуждающегося в нем, в его внимании народа, и он — везде. На заводах, в госпиталях и лазаретах, при отправлении полков на фронт, напутствуя войска. С октября 1914 года начинает ездить в Ставку верховного главнокомандующего, которым был дядя царя, старейший в царском роду великий князь Николай Николаевич.

Нет, он не претендует в Ставке на вмешательство в стратегию — он просто хочет знать, как идут дела, и, главное, понимает необходимость своего присутствия неподалеку от фронта, где льется кровь. Николай как бы разделяет с другими тяготы войны, опасности. Позднее он станет возить в Ставку и на фронт, по воинским частям, своего Алешу, которому присвоят звание ефрейтора. Мать будет страшно волноваться за сына, но воля отца останется непоколеблена её сетованиями — царь воодушевлял войска присутствием рядом с собой наследника, и железная походная кровать Алеши стояла в Ставке подле его кровати.

И уже с первых отъездов Николая из Петербурга начнется переписка между Ники и Аликс, которая даст возможность увидеть, как любили друг друга эти супруги, прожившие вместе два десятка лет.

"Так грустно в церкви без тебя, — напишет мужу Аликс 21сентября 1914 года. — Прощай, милушка, мои молитвы и думы следуют за тобой повсюду. Благословляю и целую тебя без конца, каждое дорогое, любимое местечко".

А в другом письме к мужу Александра Федоровна, прощаясь с Николаем, писала: "Прощай, моя птичка, благословляю и целую тебя горячо и с любовью. Навсегда твое старое солнышко". Обыкновенно же царица называла Николая в письмах так: "родная моя душка", "мое дорогое сокровище", "мой любимый", «драгоценный», "мой родной голубчик", "родная моя птичка".

Николай отвечал жене в таком же теплом, ласковом тоне искренне любящего и очень скучающего мужа: "Возлюбленная моя, часто-часто целую тебя, потому что теперь я очень свободен и имею время подумать о моей женушке и семействе. Надеюсь, ты не страдаешь от той мерзкой боли в челюсти и не переутомляешься. Дай Боже, чтобы моя крошечка была совсем здорова к моему возвращению. Обнимаю тебя и нежно целую твое бесценное личико, а также и всех дорогих детей. Благодарю девочек за их милые письма. Спокойной ночи, мое милое Солнышко. Всегда твой старый муженек".

Николай в письмах к жене совсем не тот, каким мог представиться по дневнику, обращенному лишь к собственной памяти и личным чувствам. В письмах он полностью открыт и обнажен, наблюдателен и сострадателен и полностью доверяет своей супруге, когда пишет ей о положении на фронте, объясняя порой и ситуацию чисто стратегического плана. А как-то Николай написал запросто жене: "У меня разыгрался геморрой, что очень неприятно. Пошли мне, пожалуйста, коробочку со свечами, которая лежит на маленькой полке, что слева от двери в моей уборной". И заботливая, чуткая Александра Федоровна, беспокоясь о здоровье мужа, без промедления ответит: "Посылаю тебе свечки. Как обидно, что ты опять в них нуждаешься".