8. ПЛЫЛИ НА ИЛЬ-ДЕ-ФРАНС
В Макао сыскать суда, что шли на Иль-де-Франс, Беньёвскому не удалось. Весь декабрь на то ушел. Мужиков, однако, перевел он на другую, лучшую квартиру, назначил щедрый трактамент, чтоб не было нужды ни в чем. Мейдера заставил к ним ежедневно приходить с лекарским осмотром. Но все же отнесли на кладбище одного артельщика, болезнь прилипчивую с собой со старого жилья перетащившего. Теперь имелось их в остатке вместе с адмиралом да офицерами сорок семь душ, а с Камчатки уплывали в числе семи десятков.
Весь декабрь, дождливый, душный, искал Беньёвский подходящий для путешествия корабль. В Макао так сыскать и не сумел, но оказалось, что в Кантоне, открытом китайском городе, что неподалеку находился, стоят под погрузкой два французских судна с купеческой оказией, «Делаверди» и «Дофине». Прознал Беньёвский, что следуют они до Лориана, что во Франции, в Бретани, но зайдут и на Иль-де-Франс. Заранее с капитанами судов тех не сговариваясь, дал мужикам команду собираться. Прошли мужики по Макао в последний раз, подкупили кой-какой мануфактуры мелкой у китайцев, посмотрели на потешные огни, перед тем на кладбище зайдя да попрощавшись с оставленными в чужой земле товарищами. Утром и мужики, и офицеры, включая Батурина больного, Винблана, взятого в горячке белой, Хрущова, озабоченного французской своей болезнью, Мейдера, накупившего фарфора три корзины, но исключая Степанова, который с адмиралом дел боле иметь не захотел и в Макао остался, усевшись на большие джонки китайские, поплыли к городу Кантону.
По прибытии в большой тот город, где судов купеческих еще поболе было, чем в Макао, Беньёвский на переговоры с капитанами французскими пошел, вернулся к мужикам сияющий, собой и французами довольный. Сообщил, что рыцарственного поведенья капитан «Делаверди» Гийом де Круассар, командир эскадры всей и поверенный одного влиятельного купеческого дома, за две тысячи пиастров готов доставить команду затонувшего у берегов Китая немецкого судна на остров Иль-де-Франс, обещая питать матросов из запасов общих. У Беньёвского спросили тут же, о команде какого судна он речь ведет, и бывший адмирал признался, что был вынужден сказать де Круассару не совсем чтобы правду и назвал себя подданным императора германского, а мужиков – венгерцами, боясь вызвать к ним у капитана отношение недоброе. Но мужики, узнав об этом, крепко возмутились и сказали, что венгерцами им представляться уж надоело, тайком креститься тож, и все беды на них свалились и погубили треть людей, конечно, из-за кощунства, ими учиненного от превращения в католиков. И как ни умолял их предводитель, как ни грозил, стояли крепко на своем. Беньёвский рассердился страшно и заявил, что в случае таком за исход счастливый плаванья он не ручается, но кто-то заметил ему на это, что счастье-де и без того где-то стороной проходит, а у них не загащивается. На том разговор и кончили. А генваря 12 дня 1772 года трехмачтовые тридцатипушечные фрегаты «Делаверди» и «Дофине» подняли якоря и вышли из гавани Кантона, курс держа на юг, по направлению к острову Калимантану.
Разделил Беньёвский мужиков на две команды не без соображенья. Поровну разбил два десятка артельных мужиков и взял с собой на «Делаверди» Игната Суету, которого не переставал хвалить и благодарить за вызволение его из плена губернаторского. Но Устюжинова Ваню брать с собой вначале не хотел, да и сам Иван желаньем не горел плыть вместе с адмиралом, но поскольку Мавра почему-то возжелала быть только на флагманском фрегате, то и нареченный с ней вместе оказался и с адмиралом тож.
Отплыли при попутном ветре. Мужики, даже острожане бывшие, которые за время плаванья на «Святом Петре» в ремесле морском кой-что начали кумекать, с удовольствием и немалым любопытством приглядывались к фрегатам, на которых плыли. Дивились, как ладно сработаны были корабли, корпус обшит надежно, аккуратно досками дубовыми, а кое-где поверх досок и красной медью листовой, на солнце зеркалом сиявшей, мачты с глубокой смоляной пропиткой, рангоут отчищен и проолифен, весь стоячий и бегучий такелаж мастерски острополен, с надежными узлами, красиво вязанными из линей, канатов новых, неистертых, белых, чистых. Все на палубе покрашено, отчищено, отдраено до блеска. Пушки, покрашенные тоже, парусиной зачехлены. Весь облик кораблей – благородный, гордый, как у холеных, хорошо объезженных, сытых, умных жеребцов породистых, у которых есть хозяин, толк знающий в своем имуществе. Вспомнили мужики свой галиот – ободранный, обшарпанный, некрашеный, с трюмом, в котором не только людей, но и скотину, пожалуй, возить не нужно было, вспомнили и подивились неприхотливости своей, способной получать удовлетворенье от самой малости. Здесь же предложили им каюты с койками висячими, удобными и чистыми. На шестерых каюты. Видно, Гийом де Круассар деньги с Беньёвского взял не за один провоз, а и за удобства. Кроме того, были мужики на французском пищевом пайке, коштуясь припасом корабельным. Каждый день выдавал им провиантмейстер судовой на брата по фунту солонины, по два фунта хлеба печеного, масла коровьего по десять золотников, круп разных, соли, уксуса, по кружке пива двойного и по чарке водки. Еще и овощ кой-какую огородную давали им, и плоды, так что отощать не страшились мужики.
К работам корабельным их не принуждали, никто не материл, не бил свинцовым кулаком промеж лопаток, не называл вахлаками тунеядными и захребетниками. Поднимались, когда хотели, потому как завтрак установили поздно для себя. Потягиваясь и зевая, на палубу выходили, ведерком, на линьке привязанном, черпали за бортом морскую воду, с удовольствием плескались, фыркали, умывались, обливая один другого. Потом одевались чисто, молились у себя в каютах на образки и складни и опять на палубу выходили. Здесь уж дневальный кашевар, на жаровне сготовивший еду, их поджидал с котлом своим. Садились мужики прямо на палубные доски, на колени ставили миски оловянные, что выдали из камбуза по штуке на каждого под личную расписку. Ели обыкновенно с аппетитом, успевая проголодаться очень скоро на свежем ветерке морском. О будущем своем житье-бытье они между собой теперь не говорили, словно и не могло у них быть его, как не было у мужиков сейчас и прошлого их российского, а жили они только в каком-то сиюминутном настоящем, коротком, но быстро заменяющимся другим таким же настоящим – с кашами, спаньем и тупым ничегонеделаньем. Им уж не хотелось ничего, ни во что не верилось, и жили мужики не головой, а одним лишь брюхом. Молились перед сном, зевая, неусердно, вяло, и говорили про себя: «День прошел, и ладно». Так и жили они на французских кораблях.
Сытая беспечная их жизнь чуть омрачалась лишь насмешками французских моряков. Матросы, малые, как на подбор, красивые, хоть и не высокие, но ладно скроенные, с бритыми смеющимися лицами, в парусиновых бострогах, в штанах коротких, верткие, живые, показывали пальцами на мужиков и гоготали, выкрикивая:
– One, Perses! Vendez-nous vos barbes pour les filasses!*[Эй, персы! Бороды свои нам на мочалки продайте! (фр.)]
– Non, pas pour les filasses, Pierre! Nous en ferons un bon balai!*[Нет, не на мочалки, Пьер! Из них метла хорошая получится! (фр.)]
– Perses, Perses! Vous faut-il apporter des ciseaux ou les couperez-vous les haches?*[Персы! Персы! Вам ножницы принести или вы отрубите их топорами? (фр.)]
Мужики понимали, что над ними смеются, но молчали и только пошмыргивали носами, в перебранки не вступали, поспешали в сторонку отойти, или кто-нибудь с укоризной говорил:
– Ну чего привязались, как репей? Али время есть для пустомельства? Шли бы лучше устерсы свои лопать, белендрясники.
Но однажды Суета не выдержал, схватил двоих, неосторожно приблизившихся к нему матросов, сквозь зубы яростно сказал:
– А ну-кась, сударики, поспокойней будьте! А то попишу на рожах ваших оным перышком, – и, больно столкнув их лбами, показал кулак свой с трехфунтовое ядро величиной.
Французы за своих обиделись, хотели было устроить «персам» трепку, но потом рукой махнули, решив, наверно, что связываться с варварами так же глупо, как спорить с младенцем или сумасшедшим. Однако были теперь гораздо осторожней.
Зато уж Мавра нарадоваться не могла тому, что в общество приличное попала. Всегда окруженная матросами или корабельными начальными людьми, счастливая, смеялась громко, будто понимая смысл тех шуток, которыми ее французы угощали. Любила сиживать она на мягком, удобном стуле, вынесенном для нее из кают-компании, в своем нарядном платье, розовом, богато отделанном кружевами. В шляпке сидела, ногу на ногу положив. Нарумяненная, раздобревшая, красивая, как рысь матерая в зимней пышной шкуре. На ножке туфелька атласная, красный обтяжной чулок с узорами. Мавра, ножки свои любя, скрывать их не желала и то и дело подол, будто поправляя, поднимала, показывая заодно и низок панталон, кружевом обделанных, которыми разжилась в Макао, и, гордая приобретением своим, тем, что стала по всем статьям заморской барыней, всем лицезреть давала свою обновку.
Матросы же на Мавру взирали с восхищением, порхали вокруг красавицы, попеременно над ней склонялись, шептали что-то, подмигивали, улыбались, ручки целовали, угощали фруктами, конфетами, китайскими сластями разными, на которые и сами были падки. Мавра подношенья принимала как должное и только руку подавала в знак благодарности своей для поцелуя. Матросы восхищались еще пуще, шаркали ногами, языками цокали и бежали добывать для «азиатской мадемуазели» лакомства в надежде на награду, получаемую без проволочек.
– Вань, – не выдержал как-то Хрущов, – чтой-то милка твоя больно резвой стала. Не ровен час, она тебе красу бычачью на голову. Вижу, ажио из платья рвется, того и гляди голяком побежит по палубе.
– А тебе чего? – огрызался Иван. – Твоя, что ль, печаль?
– Да нет, твоя, конечно. Сие я так, предупреждаю. Французики – народ проворный... спроворить могут. Я вот от ихней болезни пакостной все исчелиться не могу, кабы и она не подхватила...
– Петр Лексеич, считаю ее бабой уж в уме недетском, к тому ж человек она свободный, ничем со мной не связана и вправе делать так, как повелевает ее рассудок и природа.
Хрущов усмехнулся:
– Ты, Вань, хоть и неслабого ума, но зелен еще, а посему не знаешь, что бабы до самой смерти во слабоумии младенческом пребывают, а посему без силы руководительной, мужской никак не могут. Я б на твоем месте, ежели дорога тебе девка сия, взял бы хворостину потолще да при всех бы ее и излупцевал, до крови б выпорол, пока в лохмотья б роба ее не превратилась. Вот что!
Иван вспылил:
– Сударь милый, отойди-ка, пока сух! Мне советчиков в сем деле ненадобно!
Хрущов пожал плечами, улыбнулся и прочь пошел.
Плыли «Делаверди» и «Дофине» уже почти что месяц, без приключений плыли, при попутном, свежем ветре. Океан Индийский скоро уж открыться должен был. Когда экватор пересекали, моряки французские развлечь себя решили машкерадным представлением, звали мужиков чертей морских играть, но мужики им заявили, что срамотой такой не желают оскоромить себя, и от них отстали. Согласилась одна лишь Мавра, которую, изрядно оголив, в деву морскую превратили, в наяду, и она плясала с царем морским Нептуном французский танец под названием гавот.
Миновали Калимантан и уж подплывали к Яве. Утром как-то забегали матросы «Делаверди» по палубе, по вантам на мачты стали карабкаться, в дополнение к имевшимся крепили паруса. Господин де Круассар с офицерами на юте встал, в трубы перспективные смотрели назад куда-то. Беньёвский тоже с ними рядом был и тоже в трубу смотрел. Скоро и мужики заметили, что нагоняли их эскадру четыре судна, все приближались и приближались. Капитан, пожилой, красивый, с седыми волосами, ниспадавшими на плечи, был разъярен, ругался и бил тростью зазевавшихся матросов. Расчехлили пушки, ядра цепные приготовили, стали калить на огне открытом ядра зажигательные, картузы пороховые припасли с избытком. Канониры затравки прочищали, банниками быстро чистили стволы. Из арсенала оружие ручное вынесли: ружья, мушкетоны, пистолеты, пики, палаши и топоры. Команда готовилась к сражению.
Федор Костромин, купчишка бывший, щеку боязливо потирая, говорил стоявшим рядом мужикам:
– Землячки, никак с разбойниками морскими будет схватка?
– С ними, кажись, – всматривался в силуэты пиратских кораблей Спиридон Судейкин. – Что, боишься?
– А чаво мне бояться? – храбрился Костромин. – С нас одни портки худые снять можно токмо. Пущай франчузики боятся.
– И ты бойся, Федя! – советовал Волынкин. – Сие народ лихой, никого не милуют, а то чего б наш капитан так волновался. Робята, – обратился он к остальным, – а надо бы помочь французам отбить сих татей. Как полагаете?
Все поддержали Григория, пошли гурьбой к Беньёвскому, который с капитаном что-то обсуждал горячо.
– Чего вам? – недовольно спросил он – видно, не ко времени был их приход.
– Ваша милость, – поклонился Суета, – пущай нам тоже ружья раздадут. Чай, стрелки мы неплохие, да и рубиться можем палашами. Попроси ты господина капитана. Али бойцов ему десятка два помехой будут?
Кивнул Беньёвский, тут же обратился к де Круассару. Капитан же, выслушав его, нахмурился, посмотрел на мужиков, твердо ответил «non!» и отвернулся.
Мужики, уязвленные, обиженные крепко недоверием, тем, что не хотели видеть в них способных владеть оружием, способных защищать себя, угрюмым, тихим стадом стояли у борта и равнодушно смотрели на боевые приготовления французов.
А между тем четыре корсара уже настигали эскадру. Два узкокорпусных, быстроходных брига уже висели на корме у «Дофине», двигавшегося в полуверсте от флагмана. На «Делаверди» увидели, как приближались бриги, – вот уже саженей двадцать оставалось, десять, – но заметили бывалые матросы, что не с кормы пошли они на штурм, а зачем-то атаковать с бортов решили, где у французов по пятнадцать пушек было. Увидели на флагмане, как заклубился дым, и через несколько мгновений грохот канонады услыхали. Знали, что стреляют по пиратам цепными ядрами, рвавшими безжалостно всю снасть, ломавшими рангоут, такелаж, брандскугелями стреляли, книппелями, гранатами. Знали на «Делаверди», сколь хорошо обучены были канониры, а потому и не очень удивились, когда увидели, что после пары залпов вдруг взвился над одним корсаром столб пламени, поглотивший мачты, покрывший завесой черной весь корабль. И чуть в сторону был отнесен тот дым, увидели, что погружается корсар уже до борта в воду, тонет, а люди в одеждах горящих в море кидаются, а по ним палят матросы с «Дофине», пощады не давая. Увидели еще, что второй корсар хоть и не тонет, но сильно поврежден, потерял уж мачту, которая на палубу свалилась, а «Дофине» все мечет на пиратский бриг огонь и сталь из пятнадцати неумолчных жерл. Черным дымом заволокло сражающиеся корабли, но из дыма скоро вышел гордый «Дофине» и пошел вдогонку фрегата флагманского.
На «Делаверди» все ликовали. Де Круассар распорядился выдать своим матросам по бутылке красного вина, а победителям по три. Флагман замедлил ход, с «Дофине» спустили шлюпку, на которой с рапортом прибыл к командиру старший офицер, с восторгом рассказавший о бое с корсарами. Оказалось, что, несмотря на отвагу и геройство каждого матроса, успех такой стремительный возможным оказался благодаря умелому, искусному командованию тремя орудиями больного русского полковника, пассажира «Дофине». Он умолил капитана вручить ему командование в последний, должно быть, раз над тремя пусть небольшими пушками. Вначале капитан не соглашался, но старик молил и упросил-таки прекраснодушного Винье. И вот итог – его орудия стреляли первыми и сразу же зажгли крюйт-камеру корсара. Но французы тоже были молодцами и привели в негодность второй корабль пиратов. Другие же корсары удалились.
По случаю победы был устроен праздник, которому предшествовал молебен, потому что на «Делаверди» имелся корабельный батюшка. Мужики в том празднике участия не приняли – их не пригласили. Зато через пару дней имели они интересный разговор с Беньёвским. Бывший адмирал собрал всех в одной каюте поздним вечером и шепотом сказал:
– Дело, о котором с вами поговорить хотел, громкости не требует – напротив. Кое с кем об оном я уже говаривал и даже согласьем заручился, но мнение общее мне надобно. – Мужики насторожились. – Все видели корсара? Знаю, все. Ну так скажу я вам, что неудача их недавняя случайна есть, а по большей части промышляют они в сих водах с успехом полным, на малых островах имеют свои патроны, в коих богатств уж собрано несметное количество, владыки восточные такого не имели. Вот и хочу я предложить вам... – остановился, со страшным проницанием каждому в лицо взглянул, – предложить вам стать сих бесчеловечных извергов уничтожителями. Для дела оного нужен нам токмо корабль хороший и оружие, а лучше два судна... таких, как сии фрегаты. Украсив мачты черным флагом, сделаемся мы на них похожими, и будет нам уж потом нехитро топить корсаров, что на пути нам встретятся. Займем какой-нибудь их остров, богатства их захватим, перевезем туда, где нас никто не сыщет, на Формозу, может, и станем жить колонией. О, дело сие богоприятное, поелику страдает все купечество, что в оных водах плавает. Так разве ж не хотите вы потрудиться на благо ближних ваших?
С улыбкой слабоумной спросил артельщик Кондрат Голушкин. Тихо спросил, таким же полушепотом, каким Беньёвский говорил:
– Батя, а как же мы судами-то обзаведемся?
– А просто очень, – шепнул с улыбкой батя, – мы, детушки, в ночное время с поспешностью внезапной сей фрегат займем да французов арестуем, да высадим их где-нибудь, тех, кто с нами не похочет быть. А сами...
Перебил его Волынкин Гриша. Руки свои трясущиеся ничем иным унять не мог, как только меж колен вложив и крепко сжав их:
– Ты вот что, государь, послушай... Не знаю, с кем ты уж из наших перемолвиться успел, но от меня прими совет: катись-ка ты на масляном блине отсель, покуда я тебе хребет не преломил. В тебе, приятель, толико разных умыслов чудных живет, колико во всей шараге нашей вовек не уродится. И цесаревичево дело ладил, и Филиппины обещал, и прочие сулил нам земли, таперича еще удумал... татей сотворить из нас. Так вот греби отсель, покуда я капитану жалобу не подал да не ссадили тебя на утес какой с краюхой хлеба!
Беньёвский, все видели, ажио перекосился от гнева сильного, но кричать, как делал это в ярости обычно, не стал, а только хрипло прошептал, поднявшись, у дверей уже:
– Так ты... меня, батю своего?.. Да кто поверит вам, ежели донос устроите? Господин де Круассар вас и на порог не пустит, а я же в сем случае поспешу ему открыться, что вы каторжные беглые и меня принудили содействовать вам в найме корабля и что вы сами...
Но договорить он не успел, потому что резко поднялся Суета Игнат, и адмирал за лучшее почел ретироваться. А мужики долго еще сидели и все молчали, все вздыхали.
А Мавра, ножку свою в узорчатом чулочке смело выставив, на мягком стуле восседала. Вокруг нее ватагой шумной, гогочущей, от галантной похоти осатаневшей, французские матросы вились. И фрукты, и прохладительные воды, и конфеты, и картинки гравированные, скоромные в их руках мелькали, которые тянулись к Мавре, охотно бравшей все эти подношения, чтобы никого своим невниманьем не обидеть. Обхожденьем кавалерским была она до крайности довольна, смеялась громко, вид делая, будто пьяна немножко, а потому не в силах справиться со своим весельем. Поодаль стояли офицеры. Смотрели на упражнения галантные матросов с удовольствием и даже немного с завистью, и каждый уповал на случай, когда украдкой сорвет он дерзкий поцелуй с припухших этих губ и, возможно, договорится о свидании. Рядом с ними Магнус Мейдер, помолодевший лет на десять за время морского плаванья, бойкий и смешливый, стоял и с неменьшим интересом следил за куртуазными ужимками матросов. Неподалеку и мужики толпились.
– Все! – в сердцах плюнул на палубу Судейкин Спиридон. – Не могу я боле зрить сего позора вавилонского! Ладно, пускай бы уж одна была – срами себя колико угодно, раз уж уродилась пустельгой бессовестной, но зачем же ты всех нас позором поливаешь, яко помоями!
– Да, – соглашался с Судейкиным Волынкин, – не девка, а бесовица срамотная. И как назло все наши бабы на другом фрегате, а то б усовестили, приструнили, прижали б ей маленько хвост!
Им вторил Григорий Кузнецов:
– А что же Ванька Устюжинов? Он-то где? Чо ж за своим хозяйством не следит? Выдрал бы ее при всех линьком – так перестало бы чесаться!
Дементий Коростелев, оглянувшись по сторонам, шепотом вещал:
– А слышно, с Макао еще отказался Ваня от сей курвятины, поелику, говорили бабы, у Бейноски жила она, паскудница. Сие ничего, что с батей он друзьячил. Вот батя и пособил ему по-дружески маленько...
Невыносимы стали мужикам смешки стоящих рядом офицеров. Суета Игнат у Мейдера, лакомой улыбкою светившегося, спросил нетерпеливо:
– Господин хороший, ответь ты нам, чего там фыркают их благородия? Перетолкуй, может, и мы с ними зараз посмеемся. А то стоим себе как пни, ушами хлопаем.
Магнус Мейдер тонкие свои губенки облизал и, давясь смешком, с охотой объяснить решил:
– Причиной веселости господ французских офицеров Венера ваша доморощенная стала, коей прелести их столь очаровали, что утверждают, будто во всей Азии равной ей не сыщется. О, верьте им, христиане! Французы – первейшие в мире любезники и амурную науку знают лучше заповедей Божьих. А еще толкуют, что московская Венус в Париже, куда она плывет, непременно затмит всех гризеток и сразу получит место в самом дорогом борделе. Вот посему и веселы французы!
Говоря это, лекарь руки потирал, вертляво двигал всем тщедушным корпусом своим, языком во рту крутил и облизывал им губы. Речь его мужикам не по душе пришлась. Дементий Коростелев спросил угрюмо:
– Не уразумеем, что ты мелешь. Что за гризетки ? Что за бордель такая? Не слыхали мы об оном!
– А гризетки, христиане, сиречь девки бесстыдные, – улыбался Мейдер. – Бордель же – то место, где блудницы охочим людям за плату ласки раздают. О, поверьте, для русской женщины в том месте убытка никакого не будет. Одни токмо приятности там обретет и обогатиться сможет!
К лекарю решительно шагнул Волынкин Гриша:
– А отчего ж ты, прыщ немецкий, такого мнения о русских женах? Али ты их много видел, али многие из них к тебе, поганке лысой, в ночь приходили?
Мейдера слова Волынкина задели, окрысил мордочку плюгавую, платочком по губам провел.
– Для знания такого совсем не обязательно столь близкие сношения иметь. Довольно видеть одну хотя бы! – и пальцем показал на Мавру.
– Нет, лекаришка, врешь! – захлебываясь злобой, крикнул обыкновенно дружелюбный, покладистый Судейкин. – По одной хромой кобыле обо всем табуне не судят! Али Агафья Бочарова такой была? Али Андриянова Прасковья? Али Ваньки Рюмина жена? Были б они тут сейчас, заткнули бы хайло твое, чтоб не срамил зазря, да и оную дрянь пристыдили бы!
Но Мейдер не унимался:
– О, я понимаю, понимаю! Отчего бы тем женщинам не быть к своим мужьям привязанными, коль они, как говорят у вас, рылом не вышли? Сие ведь только прелестницам выбирать приходится: быть ли им гулящими или свято хранить себя для супружеского ложа! Но я-то знаю, да и вся Европа из пространных описаний путешественников старых знает, что не единой, наверно, не сыскалось бы хозяйки русской, которая бы хоть раз в жизни не положила мужа своего под лавку. О, возможно, сие и не от великой страстности московиток проистекало, но скорее из-за желания извергу-супругу за достоинство попранное отомстить. Ведь вы, русские, жен своих равными себе не считаете, плетью, что «дураком» зовется, баб своих сечете, покуда замертво не падают. Не друг и возлюбленная у вас жена, а презренная наложница, кухарка, ключница, портомойка, поломойка и еще скотина вьючная. А бить существо такое вам даже церковь ваша завещает как нравственное правило. Митрополиты царям московским при венчании нравоучения такие читывали. Вот и выходит, что существо забитое, свободы полностью лишенное, ничего иного для отмщенья вам не придумало, как напропалую ложе брака осквернять, а отсюда и бесстыдство русской женщины, которая еще не замужем, а уж знает, что ждет ее, и поэтому готовится. О, небо! Видел кто-нибудь в Европе, чтобы женщины нагими из бани выбегали и предлагались прохожим встречным?!
– Да где видал ты такое, чирей старый? – остановил Судейкин лекаря. – Тебе, что ль, венику гнилому, предлагались? Уйми-ка ты завиральство оное и баб наших трогать не моги! А то и господа твои французские заступиться не успеют, открутим нос тебе и уши, так что и в борделе своей за серебро расположенья бабьего не сыщешь!
А матросы, что стояли поодаль, догадывались, в чем причина спора заключалась, и еще сильней смеялись, улюлюкали, свистали в сторону красавицы, на стуле гордо восседавшей, но Мавра ничего не понимала, а только любезно улыбалась им, словно благодаря за вниманье к своей персоне.
А вечером, огорченные, озабоченные тем, что землячка их зазорным, неприличным поведением своим на всех на них немало сраму навела, сидели мужики в трюме и калякали о бабах, о бабьем норове и проказах. Наперебой, кто что знал, кого каким концом задело общенье с женским полом, рассказывали о своем. В основном, конечно, ради порицанья Мавры и для укрепленья собственного авторитета примеры приводили с окончанием счастливым и нравоучительным маленько даже. Но, почесав шишковатый нос, приготовился к рассказу Суета Игнат. Все притихли, услышать ждали об удальстве каком-то, но, видно, авторитета у Игната довольно было, поэтому его история непохожей на другие вышла:
– Я сам, ежели кто не знает, из костромской земли, – помещика Бахметьева крестьяне. Ну вот, годков мне толико пятнадцать было, а батюшка уж удумал меня женить. Не знаю, из соображений каких он сие чинил. Отдали ж за меня девку, в девичестве своем пересидевшую, двадцати пяти годов уже – с рук, как говорится, сбыли. Собою, впрочем, видная была, но задержалась в девках, рассказывали, по причине вольного к природе своей женской отношения. Срубили нам отцы приличную избу, отделили для особливого хозяйства, в общем – живи собе! Но молодая хозяйка моя заповедей Божьих, видно, и опосля венчания соблюдать не жаждала и со дня первого мужа свово ни во что не ставила, грубила всяко, поносила, насмехалась, затрещиной раз иной одаривала...
– Ну, Игнат, не верим, – перебил рассказчика Дементий Коростелев. – С твоей-то статью измывательства терпеть...
– Нет, братва, не вру, – не смутился Суета. – Стать-то я опосля обрел, а в те годы полумладенческие я тощий и сморчковатый был, да и ум еще слабенек во мне сидел. Ну вот, живем мы, а жена моя с каждым месяцем все злей да злей: за волосы дерет, щиплет, в постелю к себе не допускает – иди-кась, говорит, дитятя, кашки поклюй, хорошую я кашку для тебя сварила. Ну, жисть мне та не токмо не в радость была, но в скором времени каторгой бесовской представляться стала. А жена все злей да злей – аспид сущий! Хотел я даже удавиться, да токмо Божья кара, боязнь ее меня и удержала. А тут в прибавленье ко всему стала пропадать из дому моя супруга. Ночь не приходит, две. Потом со мной живет – и снова то ж. «Ну, – думаю, – мало что зловредная, так ведь еще и блядовитая досталась. Совсем беда! Повешусь, таперича повешусь!» И так стал жить я с единым утешеньем, что в час любой смогу я кончить всю распостылую такую жисть веревочкой пеньковой. И таким свободным и счастливым восчувствовал я себя тогда, что не передать. Но тут случилось то происшествие, что бежать меня из костромской земли заставило аж на Камчатку.
– Ну, что ж случилось? – с интересом спросил Григорий Кузнецов.
– А вот слушай. Стало известно в селе, что объявились в уезде нашем разбойники, шайка целая, кои злодействуют по всей округе страшно, да грабят не почту, не фельдъегерей, а по деревням свою татьбу наводят и чистят люд простой. Посылались уж от воеводы особые команды, засады делались, а все поймать не могут шайку. Так, сошку мелкую возьмут, зачнут пытать, надеясь до головы, до атамана самого добраться, но те молчат, мрут под кнутом, а не выдают. Многие уж села да деревни пострадали, а наша на удивление стоит, будто и нечего тут грабить. Но вот под вечер уж, как помню, засвистели, загикали, выстрелами всполошили – едут вскачь по селу два десятка татей, палят, кистенями машут по сторонам, головнями пылающими. Подскакали к дому зажиточного селянина, что как раз моей избы напротив был, с коней попрыгали, в горницу вломились, и зачался грабеж. Жена его орет, он сам, детишки – бьют же боем смертным, пытают, где добро хранит. Пятеро ж разбойников у крыльца на конях гарцуют караулят, думаю. Жены ж моей в ту пору дома не было, и вот гляжу я из-за ставенки приотворенной на оных татей, а особливо на одного из них, и мороз по коже напилком вострым продирает. Один разбойник в шапке, аж на глаза надвинутой, с подкрученными усиками, но без бороды, сильно мне кого-то напоминает. Кого же, думаю? Ну да, ее, аспидную мою сожительницу! Пригляделся к корпусу ее – плечи те же и груди пышные под армяком сермяжным скрыты плохо. «Ах, – скриплю зубами, – паскудница! Вот ты где проводишь время, с разбойниками! Думала, усы приклеишь, так и не спознаю я тебя? Да ты у них, как видно, за атамана будешь, ну так ежели порешу тебя сейчас, так от губернатора мне за поступок сей лишь одна награда выйдет, а заодно и себя ослобоню!» С мыслей сей бегу в чулан, где хранилась старая охотничья пищаль, дедом мне еще подаренная, которую мне зловредница и в руки брать-то запрещала, а не то что на охоту хаживать. Беру ее и торопливо заряжаю двойным зарядом, чтоб уж наверняка свалить. Пыж забил, поправил на курке кремень и из-за ставенки тихонько ствол высунул. Она же на коне нетерпеливо пляшет, гарцует, а руки у меня трух-трух, как у питуха, но поймал-таки ее на мушку, Господи помилуй успел сказать и нажал на спуск. Так треснуло, будто гром небесный вдарил, дымом всю горницу заволокло, стал чихать, а прочихавшись, увидел, что держу в руках пищаль с разорванным стволом, едва меня железом не покалечившим. А тут в избу и она сама ворвалась с четырьмя сподвижниками, зачавшими бить меня нещадно. Тузили они меня, наверно, с полчаса, а супруга у стола сидела да щи, что я не доел, уписывала. И, видно, сочтя меня убитым до смерти, бросили посреди избы, а сами ускакали. Я же отлежался, отхаркался кровью, краюху хлеба в котомку положил, полтину медью – все деньги хоронила от меня жена – и драпанул из села родного, с батюшкой да с матушкой попрощаться не успев. Пристал к купцам, что из Костромы везли в Сибирь холсты льняные, и так, в холсты зарывшись, доехал до Тобольска. Однако ж и там себя я в безопасности не мог считать и перебрался на Камчатку, где уж два десятка лет и промышлял я зверя, работая на всяких людоморов-перекупщиков.
Рассказ Игната произвел на мужиков впечатление тяжелое. Неприятным показалось всем здесь то, что уважаемый товарищ их от какой-то бабы на край земли убег. Они же прежде думали, что их Игнат – из беглых каторжных, из душегубцев забубённых, а тут история такая – для мужского самолюбия обидная. Вся ненависть их, словно обидели каждого из них, собиралась выплеснуться сейчас на позорившую всеми любимого Ивана Мавру, но никто из мужиков упрека бросить ей лично не посмел бы, поэтому решили поговорить с Иваном.
Устюжинова отвели подальше, на корму, когда там совсем безлюдно было. Не смущались – каждый знал, что за дело правое стоит.
– Ваня, – начал Спиридон Судейкин, – не обессудь, но дело сие уж общим стало. Мавра, твоя зазноба, должна уняться и перестать позорить и нас, и матерей российских, и жен, и девок. Али ты не сообразишь, что по ней одной обо всех бабах наших французы судить станут? Ведь не себя она срамит – всех срамит, землю, коя выносила такую...
– А не утихомирится, – выкрикнул Коростелев Дементий, – али ты ее не утихомиришь, так мы сами ее сучью косточку преломим и бесстыдничать отвадим!
А мужики, видя, что Иван молчит смущенно, не ярится, не возражает, в правоте своей уверились и уж не замечали, не хотели замечать, что били парня больно и безжалостно:
– Да она, гадоподобная твоя, в Макао еще хахалей тьму имела, покуда ты по городу расхаживал да на диковины пялился!
– От нас-то нос воротит, а перед франчузиками весь срам свой выставила – глядите-ка, чаво имеем! Для вас готовила!
– По ночам, рассказывают, по каютам матросским шлындает, как мышь в подполье: туда-сюда, туда-сюда! Ее уж гонють, гонють, а она все стук да стук – примите гостью, люди добрые!
– С Бейноской, говорят, сдакнулась уж давно! Он ее и приголубил ради короткого с тобой приятельства!
Ваня, побледневший, переводил взгляд с одного говорящего на другого, мелко-мелко губы его дрожали, и сильно дергалось веко левое. Услышав имя адмирала, жилу на шее надувая, прокричал полубезумно:
– Не было того-о-о! Врете-е-е!
И сразу догадались мужики, что лишнего наговорили, что и вполовину меньше можно было. И расходиться стали потихоньку...
Ночь над морем, над кораблем несущимся огромным закопченным чугуном нависла. Луна – как присохший желток яичный, и звезды – словно мелко просеченные в металле черном дырки. Нежарко было ночью – от воды, волной взлохмаченной, лезла на палубу прохлада. Мачты, реи, паруса скрипели туго, бранились с ветром, гулевым, крепким, пьяным от запаха воды соленой. Кроме рулевого, силившегося разглядеть в блеске волн, перед кораблем бегущих, что-то, только ему одному известное, никого уж не было на палубе. Но дверь каюты, что в кормовой надстройке находилась, скрипнула, выбежал на доски палубы негромкий свет от лампы, шепот чей-то прошелестел, и фигура женская прочь двинулась. Вдоль борта пробиралась к носу корабельному, но не дошла – тень ее накрыла чья-то – задержалась.
– Ой, Ванятка! – пихнула Мавра юношу в грудь кулачком своим с притворным гневом бабьим. – Напугал-то как! Чего не спишь?
– А вот... тебя встречал... – хлебнул Иван от Мавры текший сильный винный запах. – Ты где ж была?
Молодке вопрос не по душе пришелся. Дернула углы большой цветастой шали:
– А тебе чего? Гуляла вот... Мне ахфицер один францужский помаду торговал...
– А другие ничего не предлагали? – сквозь зубы вытолкнул Иван слова. – Полагаю, ты скоро лотошницей пойдешь, столько, наверно, товара накопила! Ну, ответь-ка, много ль?
– Много, Ваня, много! – с сердцем ответила молодка, и увидел юноша, что досадливо кривила губы Мавра, негодуя на докучливого вопрошателя. – Столько накопила, сколько в Большерецке никогда бы не имела! А почему не брать? От таких любезников, как францужские матросы, с одной приятностью беру!
– Али задаром тебе дают? – приблизил лицо свое Иван к ее лицу и увидел, как усмехнулась Мавра:
– Зачем же задаром! Задаром кто ж даст!
– А много ль просят?
– А тебе-то что? – усмехнулась снова. – Не твоя казна скудеет.
Иван вцепился в ее руку так, что вскрикнула молодка.
– Нет, врешь, врешь, моя, моя казна! Ты мне невеста, я венчаться с тобой собрался! Али забыла, как мы с тобой любились? Отчего же ты другою стала, токмо на землю чужую ступила? Ведь другою ты была, так отчего ж переменилась? Ведь переменилась, да?
– Переменилась, – устало махнула рукою Мавра, и снова горький винный запах обдал Ивана.
– А господин Беньёвский... тоже торговал тебе безделки разные? – с опаской, осторожно спросил Иван, боясь ответа.
– Да не безделки, Ваня, – улыбнулась Мавра, – а добро цены немалой. Но токмо ты не думай, что я в должницах у него хожу, не из таких я. А теперь посторонись – пойду, спать очинно хочется.
И, ручкой своей отстранив Ивана, пошла молодка, чуть качаясь, вдоль борта, но юноша в два шага ее нагнал, снова за руки схватил, умоляюще шептал:
– Ну, скажи, скажи, что не было того! О каком там долге говорила, о каком добре?
Но глаза ее взглянули на юношу с бесстыдством пьяным, тусклым, в которых прочел он все. Нагнулся быстро, одной рукою бедра обхватил, над бортом поднял и вниз головой послал туда, где кипела черная соленая вода и где не было спасенья, но только пагуба неотвратимая. Оттуда, с самых волн, донесся до Ивана ее последний крик, короткий, жуткий, жалкий – то ли чье-то имя прокричала, то ли позвала на помощь. И стихло все.
И до самого утра, покуда не подняли его и не увели, стоял Иван на коленях, железной хваткой мертвеца вцепившись в борт, безумным взглядом смотря на волны и шепча то ли молитву, то ли чье-то имя.
В горячке сильной он пролежал неделю целую в корабельном лазарете, и все думали, что он умрет. Но Иван не умер, а только страшно похудел и почернел лицом. Как-то зашел к нему Беньёвский, нахмуренный, с лицом недвижным, помертвелым, точь-в-точь как у Ивана. Сел рядом с его постелью, участливо спросил:
– Ну как ты, Ваня?
Больной ответил слабым голосом и неохотно:
– Бог милостив к преступникам, – полегче...
– Нет, Иван, не ты преступник, – решительно сказал Беньёвский, – а вот они, твои соотчичи! Я выведал – оговорили они перед тобою Мавру, очернили... невиноватую. Они ее убили, а не ты! Скажи, ну можно ль таких злодеев жестокосердных соплеменниками называть?! – вскрикнул резко, привставая. И добавил глухо: – С ними ты не будешь боле. Со мною будешь! Держись меня, Иван, и никогда не пожалеешь.
– Да, я знаю, знаю, – кивнул Устюжинов и потянулся за рукой Беньёвского. – Теперь дороги наши уж разойтись не смогут, до смерти... одного из нас.
Беньёвский судорожно скривил лицо гримасой – то ли от боли сильной, то ли от восторга, поцеловал Ивана в сухие губы и вышел.
* * *
«Делаверди» и «Дофине», развевая белые флаги свои, блиставшие золотыми лилиями, счастливо приближались к Иль-де-Франсу. Не считая схватки с пиратами, пропажи Мавры (о чем аккуратный де Круассар сделал запись в судовом журнале) и смерти на «Дофине» русского полковника, так успешно стрелявшего по корсару, плаванье спокойно проходило. Батурин же, умерший незадолго до прихода на остров, был по обычаю морскому зашит в мешок, к его ногам привязали двенадцатифунтовое ядро, корабельный поп прочел над ним молитву, и тело славного артиллериста, утешившего себя победой в сражении последнем, под канонаду орудий корабельных, погрузилось в зелено-голубую воду далекого от родины его Индийского океана.
6 марта 1772 года, миновав коралловые рифы, что закрывали подходы к Иль-де-Франсу, фрегаты входили в гавань Порт-Луиса, резиденции французской.
Мужики смотрели на горы, густо покрытые темно-зеленым лесом, на пальмы, росшие прямо на берегу, на белые дома города портового. На красоты эти все смотрели со сдержанным вниманием, приглядывались, но никто себя уж в мыслях на этот остров не вживлял, не мечтал построить «вот там, под пальмой той» хорошую, просторную избу. Каждый представлял себя лишь путешественником, странствующим не ради промысла чего-то, а так, забавы, любопытства ради.
– Да вы взгляните, взгляните, черти! – восклицал Беньёвский. – В рай какой привез я вас! Иль-де-Франс – французский остров, а значит, все устроено здесь как подобает нации благовоспитанной, ученой, богобоязненной и в то же время легкосердечной и приятной. Порт здесь отменный, пристанище дающий многим судам купеческим, больницы, школы, сооруженные попечительством французской академии. Тутошние дикари посредством сих новаций могут приобщаться к культуре европейской, как приобщитесь и вы, конечно. Но на Иль-де-Франсе вас я не оставлю, а двинем на Мадагаскар, недалече отсель лежащий. Там природа еще пышнее здешней произрастает, птицы дивным опереньем блещут, цветы гигантские благоухают так сладко, что дыхание стесняется, плоды растут там круглый год, а злаки за одно посеянное зерно возвращают пятьдесят.
Громко сморкнулся Суета Игнат. Нос вытирая рукавом рубахи, сказал спокойно:
– Государь хороший, ей-Богу, где-то песню оную я уж слыхал. Кажись, в избе артельной нашей, оставленной, покамест как бы и зазря, поелику все плывем, плывем и всю жизнь таперя плыть, наверно, будем, как вечные жиды по свету таскаясь.
– Игнат, – широко разулыбался предводитель, – упрека твоего не принимаю. Все, что от меня зависит, я исполняю справно. Едва причалим, сразу же пойду к здешнему правителю, с коим обо всем договорюсь. Вы даже корабль сей можете не покидать – через три дня уже уходят сии фрегаты.
В разговор вступил Волынкин Гриша:
– Ваша честь, ты токмо, как пойдешь к правителю, долго-то у него не вгащивайся, чтоб не пришлось тебя оттуда с мешком рогожным на голове назад тянуть.
Мужики рассмеялись сдержанно, но Беньёвскому шутка не понравилась, нахмурился и только буркнул, уходя:
– Не беспокойтесь...
Покуда стояли у Иль-де-Франса «Делаверди» и «Дофине», мужики все время жили лишь на кораблях и о квартире даже слышать не хотели, хотя Беньёвский им неоднократно предлагал устроиться удобней. Ивашка же Рюмин, не забывая свой журнал, чиркал в нем порой аистиным перышком, промысленным в Кантоне у китайцев вместе с бутылицей отменнеиших чернил, добытых из пуза каракатиц:
«Находились в пути марта по 6 число, а того числа прибыли в город Мориции*[Святого Маврикия. Так назывался Иль-де-Франс голландцами, владевшими островом прежде, в честь принца Морица.] благополучно, где и стояли на якоре по 24 марта ж. Исправлялся капитан корабля водою и съестными припасами.
Мы были в оном городе раз до пяти, который стоит на морском острову, и имеется там порт, в который приходят по большей части французские военные и купеческие фрегаты, следующие из Франции в китайские города Кантон и Макао, а других государств хотя и заходят, но только для взятия одной пресной воды, которые через три дня обратно уходят в вояж.
В том городе находятся жители французы и арапов немалое число, строение каменное и деревянное, в покоях по теплому воздуху печей нет. В нем жилья не особо много, потому как они завелись назад тому лет за двадцать с прибавкою, ибо оный остров, взятой был голландцами у арапов, где было их селение. Но как те голландцы увидели, что он для них неспособен, так они отдали французам и с пленными арапами.
В оном городе командует французский генерал-губернатор, у которого в доме означенный предводитель Бейноск имел квартиру и состоял на его трактаменте.
Оный остров с пристанями со всех сторон укреплен и покрыт батареями и имеет на себе множество высоких гор, також и для скота хорошие луга и разный к строению годный лес, и прочий лес дровяной. Произрастают же там плоды, ананасы, стручки, каковы и в Макао, и прочих фруктов довольно.
У того острова жив и исправясь совсем, отправились марта 24 числа...»