Хоть и недалеко от передовой располагался форт номер пятнадцать – всего верстах в шести, – но найти его в ту ночь оказалось для Лихунова делом непростым – на карте, выданной ему Римским-Корсаковым, никаких крепостных построек указано не было. Низкие, черные громады форта выросли перед людьми как-то внезапно, и Лихунов их узнал, потому что был здесь еще совсем недавно с Разваловым. И остатки теплой июльской ночи батарея провела неподалеку от железобетонного сухопутного дредноута, носившего пышное название «Царский дар».
Батарея «литера Д» представляла собой обыкновенную «кинжальную» батарею на четыре скорострельных орудия, а именно столько исправных пушек и осталось у Лихунова. Устроена она была в двухстах саженях от правой оконечности форта и имела, как сразу заметил Лихунов, надежные крепкие блиндажи, но окопы для орудий оказались слишком глубокими, что заставило Кривицкого немало сердиться.
– Да вы посмотрите, Константин Николаевич! – с плаксивой обидой говорил он, лазая в окопе рядом с трехдюймовкой. – Зачем эти дурни такие катакомбы вырыли? Здесь, до переднего проволочного заграждения, стреляя, прицел двенадцать-четырнадцать ставить нужно, а окоп этот меньше двадцати четырех поставить не дает. Ну что делать будем? Не палить же нам по облакам!
Лихунов осмотрел окоп.
– Ну, беда невелика. Прикажите насыпать по пол-аршина земли под колеса и хорошенько утрамбовать. Мне другое не нравится, господин поручик. Батарея эта призвана обстреливать лощину, что лежит на северо-востоке от форта у деревни Псутские Пеньки, но стрелять-то в этом направлении совсем неудобно.
– Почему же? – перебил командира Кривицкий. – Вам тот лес мешает? Так ведь против каждого орудия просека устроена, стреляй прямо в заданном направлении. Это, я слышал, у крепостных последнее время в моде было, у французов, рассказывают, переняли, как последнее слово артиллерийской науки.
– Хорошо ж это последнее слово! – зло скривил свои нервные губы Лихунов. – А как теоретики эти советуют мне огонь концентрировать, если все мои пушки по разным местам палят? Враг меня засечет и пойдет из пяти батарей по одной моей жарить, а я ему и ответить не смогу. К тому же что я увижу за этим мачтовым лесом? Кто вообще додумался форт перед самым лесом устроить?!
Кривицкий был искренне огорчен.
– Да вы не тревожитесь, Константин Николаевич, – пытался он успокоить командира. – Вышку поставим. У нас же чудесная складная вышка есть полигонного типа, семисаженная.
– Ах, какой вы находчивый! – язвительно заметил Лихунов – А кто на ней сидеть будет? Ведь здесь, милостивый государь, не полигон. Здесь… ад кромешный будет. И вышка ваша в совершенный эшафот для наблюдателя превратится.
– Ну Константин Николаевич, ну голубчик, вы уж не тревожьтесь понапрасну, я сам на эту вышку полезу, а вы на батарее останетесь. Я гимнаст хороший, я, как белка, наверх слетаю, гляну в бинокль – и назад. Вы только не волнуйтесь, пожалуйста!
Лихунов усмехнулся, хотя был тронут словами своего помощника, которого с каждый днем любил все сильнее.
– Хорошо, договорились, полезете за наблюдателя. Ну а что нам с тем сараем делать? – И Лихунов махнул рукой в сторону сарая-навеса, новенького совсем, который тянулся вдоль фронта на расстоянии восьмидесяти сажен впереди батареи. Сарай этот служил, как видно, навесом для распилки бревен, которые и складывалась здесь же.
– Да, нехороший сарай, – согласился Кривицкий, – будет мешать ближайшему обстрелу. Убрать бы его.
– Вот и я так же думаю. Господин поручик! – позвал вдруг громко Лихунов офицера, водившего его к командиру форта и посланного полковником для сопровождения батареи. Не юный уже поручик, замедлившийся, как видно, в продвижении, а поэтому смотревший на службу со снисходительностью обреченного, покуривал, сидя на траве и поглядывая на копошащихся артиллеристов. – Можно вас на одну минуту?
Поручик поднялся лениво, недокуренную папиросу на ходу притушил и спрятал в портсигар.
– Господин поручик,- спросил у него Лихунов, когда тот подошел наконец к офицерам, – скажите, как убрать вот тот сарайчик? Он нам мешает.
– Мешает? – собрал поручик на невысоком лбу толстые складки. – Ну, тогда вам только посредством рапорта дело можно решить. Напишите рапорт, и недели через две, может, и снесут сарай, послушают вас как человека нового. Только на имя самого начальника артиллерии крепостной пишите – на форту никто вам такого разрешения не даст.
– Недели через две, говорите? – вспыхнул Лихунов. – А ведь немцы сегодня-завтра форт атаковать могут!
– А что вы на меня голос повышаете, – оказался чувствительным поручик. – Я на ваш вопрос ответил, больше нечего с меня взять. Не я этот сарай сооружал, – и засидевшийся в поручиках ленивец полез за портсигаром, извлек из него недокуренную папиросу и, не спрашивая разрешения, закурил.
– Ну, а вон те деревья, что справа от сарая стоят, их-то можно срубить? Ведь тоже наблюдению мешают.
– Вообще за порубку леса до трехсот рублей за ствол обычного штрафа полагается, – медленно отвечал поручик. – Но сейчас, по причине осады, и под суд, я полагаю, можете загреметь. Впрочем, вы меня все равно слушать не будете. Делайте что хотите. Я ни за что не отвечаю.
– А командир форта?
– И он тоже. Ну так я пойду? И так задержался с вами. На довольствие вас поставят, не беспокойтесь.
– Идите, – с неудовольствием оглядел Лихунов нескладную фигуру поручика, а тот, неловко повернувшись, побрел в сторону форта, не выпуская изо рта обмусоленный окурок.
– Видали защитничка? – сердито мотнул Лихунов головой вслед удалявшемуся офицеру.- Такие вот тюлени будут форт защищать! Ни за что, говорит, не отвечаю!
– Ну, а все-таки, как с сараем быть? – хмуро спросил Кривицкий. – Ведь мешает.
– А вот что, – коротко ответил Лихунов и, бросившись к орудию, схватился правой рукой за рукоять подъемного механизма, а левой стал действовать на поворотный, за несколько секунд подвел перекрестие волосков визирной трубки прямо в центр сарая, потом открыл замок и шагнул к зарядному ящику, вскинул бронированный щит и выдернул лоток с патронами, ловко сорвал колпачок и крутнул скорострельное кольцо, устанавливая трубку. Затем послал снаряд в патронник, закрыл замок и тут же дернул за шнур. Орудие оглушительно треснуло, скакнуло назад и зарылось хоботом в мягкую землю окопа, и одновременно впереди, в восьми десятках саженей от батареи, в воздух взлетели доски, расколотые в поленья бревна, мелкая щепа. Лихунов открыл замок, и на землю с тихим звоном выпала горячая дымящаяся гильза.
– Рапортов нам некогда писать, – сказал он негромко, не желая замечать то восхищение, с которым смотрели на него артиллеристы. – В течение часа закончить разборку сарая и вырубить мешающие обзору деревья. Все! Исполняйте! Всю ответственность беру на себя!
И рядовые с легким сердцем, веря в своего командира, в себя и свои прекрасные орудия, быстро разобрали завал из бревен и досок – все, что осталось от мешавшего им сарая, срубили полтора десятка лип с густыми кронами. Потом до вечера, поглядывая в ту сторону, где перекатисто гремела канонада, устраивали свою новую боевую квартиру, совсем не думая о том, что для многих она будет последней. Но в этот день, в этот вечер и в эту ночь германские снаряды не искали их жизней. Тридцать первого июля саксонский ландвер, выполняя приказ покорителя крепостей, генерала Безелера, штурмовал форт номер тринадцать, «Благословенство», и к вечеру взял его, покрыл широкий гласиз перед врытыми в землю верками форта искореженными металлом трупами. Но никто на батарее Лихунова о падении «Благословенства» еще не знал, никто, кроме командира батареи, которому сообщили об этой потере по телефону. Лихунов был уверен – говорить артиллеристам о занятии немцами форта не следует.
Часов в десять, обходя батарею, прохаживаясь рядом с нижними чинами, сидевшими у костерков за котелками, Лихунов подошел к офицерскому блиндажу, рядом с которым на толстом бревне сидели Кривицкий и командиры взводов – молоденькие прапорщики, уважавшие, знал Лихунов, старшего офицера. Курили, попивая одновременно из железных кружек согретый на маленькой печурке чай. Кривицкий, фатовато подбоченившись, рассказывал:
– Нет, господа, львовский ресторан в сравнении с петербургским заведением Донона – сущий вертеп, поверьте. Сидят, знаете ли, бурбонские такие рыла со следами поцелуя Венеры Медицейской на лице, скатерти грязные, чад, вонь. Ну что хотите – война! Ну, а нас как победителей, конечно, за приличные столы сажают – садимся. И вот сидим мы с товарищем, пьем шампанское, косточки пулярки обсасываем, болтаем о том о сем, и вдруг замечаю я, что за соседним столиком какой-то капитан сидит. Ну, капитан себе как и все прочие – ничего необычного, только стало меня мучить подозрение, что где-то я видел прежде человека этого, но не в офицерском мундире. И вот не пью я уже шампанского, не ем пулярку, а лишь на соседа своего гляжу. И вспомнил-таки! Я – петербуржец урожденный, а в доме нашем кофейня немца Вагенгейма располагалась, в первом этаже. И вот, заходя в ту кофейню каждый день, понятно, что самого Вагенгейма знал я очень хорошо. Но началась война, и тут же закрылась кофейня, потому что, как говорили, уехал хозяин к себе на родину. И тут, в только что занятом нами Львове, встречается мне господин Вагенгейм в русском офицерском мундире!
– Ну просто чудеса! – наивно воскликнул один из слушавших.
– А никаких чудес, господа, – солидно продолжал Кривицкий, с удовольствием осознавая себя хозяином положения. – И гимназисту было бы понятно – шпион, натуральный шпион. И вот шепнул я товарищу тихо-тихо, – иди, мол, за патрулем, а сам к столику моего знакомца иду и, не спросясь, за стол его сажусь. «Что-то, – говорю, – мне ваше лицо несколько знакомо. Не виделись ли мы с вами в кофейне господина Вагенгейма, что на Вознесенском в пятом номере помещалась?» Ну, немец мой вначале побледнел, конечно, а потом за кобуру схватился, но мой револьвер уже был наготове, да к тому же и патруль подоспел. На поверку действительно оказался этот тип шпионом – расстреляли в двадцать четыре часа, а меня же к первой степени Военного ордена представить хотели, да почему-то затормозилось дело. Впрочем, я не настаивал.
Лихунов слушал своего помощника, зная, что тот не видит его. Тон, которым рассказывалась эта вздорная, молодеческая историйка, возмущала его, былая неприязнь к легкомыслию Кривицкого, заглушенная было месяцем взаимной тяжкой работы на передовых, снова расправила в Лихунове мерзкие нетопыриные крылья, и он, вспомнив о падении «Благословенства», о недопустимости такого легкомыслия в этот вечер, предварявший, возможно, падение всей крепости, неожиданно для сидящих произнес:
– Господин поручик, но ведь вы не могли быть среди вступавших во Львов, вы лишь в этом году из училища выпущены.
Лихунов пожалел о своих словах сразу, как только посмотрел на Кривицкого. Лицо молодого человека, красивое и свежее, было словно поделено какой-то страшной судорогой на части, изломано болью стыда, изуродовано. Лихунов думал было, что Кривицкий станет оправдываться, попытается убедить его в том, что он мог быть во Львове в прошлом году, и если бы он услышал сейчас от него слова оправдания, то непременно поддержал бы их, спеша исправить грубую бестактность, но юноша лишь укоризненно сказал:
– Ну для чего вы так, Константин Николаевич? Я попросту господ прапорщиков поразвлечь решил, перед боем завтрашним…
И Лихунову стало вдруг безумно стыдно за свой жестокий, бездумный выговор, и соединились у него в сознании внезапно, словно столкнулись в небе две звезды, две разные мысли – о себе и о войне, – и дали они в соединении своем другую мысль: он и война похожи друг на друга.