Если бы не круглые очки, то Развалов со своим саженным ростом мог бы сойти за гвардейца-кавалергарда. «Как он там в своих патернах и казематах лазает?» – подумал Лихунов, выходя на улицу вслед за подполковником, который между тем все больше и больше становился симпатичен Константину Николаевичу. Они пошли вдоль небольшого скверика, ухоженного и освещенного масляными фонарями. Даже сейчас, поздним вечером, было очень тепло, пахло липами и нагретой землей. Они сели на скамейку под аккуратно подстриженным деревом и закурили.
– Вы приказ по военному ведомству за номером триста девять помните? – спросил наконец Развалов.
Лихунов задумался:
– Постойте, постойте…
– Подписан военным министром в мае прошлого года и предлагает меры против употребления в армии спиртных напитков.
Лихунов закивал. Конечно, он помнил содержание этого документа. В приказе доказывалась несовместимость пьянства с высоким званием офицера и военнослужащего вообще. Далее следовали рекомендации к применению мер воспитательно-репрессивных, от предупреждения о неполном служебном соответствии до увольнения со службы в дисциплинарном порядке. Лихунов помнил, что намечались в приказе и средства по отвлечению офицеров от пагубного пристрастия, проведение разного рода лекций, сообщений, бесед, организация фехтовально-гимнастических залов и тиров, библиотек, читален. Рекомендовалось поощрять спортивные игры, всевозможные состязания, семейные вечера в собраниях, концерты и прочее, прочее. Плюс к тому предлагалось не превращать офицерское собрание в места кутежей, спиртные напитки отпускать лишь во время завтраков, обедов и ужинов, открытых буфетов с выставкой вин не держать и на дом спиртные напитки не продавать.
– Ну да, я хорошо помню это детище Сухомлинова. Но что мы на самом деле имеем? Ведь если приказ этот был оглашен еще до начала войны, то сейчас, когда требуется особая трезвость ума и твердость рук, в вашем собрании, в двадцати верстах от линии фронта, предлагают водку пяти сортов, и это едва ли не за полночь. Довольно странно!
– Это не странно, Константин Николаевич, – серьезно сказал Развалов, – а страшно. Я, разумеется, понимаю, что одними приказами не обойдешься, но все-таки уж если приказываю, то извольте и требовать исполнения, а то ведь так авторитет власти падает. Впрочем, настоящие причины поглубже зарыты.
– Интересно. Какие же это причины? – затушил окурок Лихунов.
– А вот какие. Хоть я в Новогеоргиевске недавно, – всего полгода как сюда перевели, – но к братии крепостной уже пригляделся. Вот и сегодняшняя история… ведь двое из этих троих пьянчужек – артиллеристы крепостные. А кому, как не вам, знать, что в крепостную артиллерию попадают худшие ученики военных училищ и что сидят они здесь без продвижения долгие годы, батальон получают на двадцатом, а то и на двадцать пятом году службы? Живут почти впроголодь на свое небольшое жалованье, из которого за вычетами на разные необходимые нужды получают уже совершенные гроши. Квартиры здесь дурные, негигиеничные, безо всяких хозяйственных удобств. И хорошо еще, если ты холост. Если же имеешь семью, то вся твоя жизнь превращается в сущий ад, в постоянную проблему, где добыть денег на пропитание себя и близких. Ввиду отсутствия в крепости учебных заведений воспитывать своих детей они не могут, потому что не имеют средств отдавать их на обучение в город. Вот и стараются они поскорее сбежать в полевую артиллерию, где один штабс-офицер приходится на шесть обер-офицеров, а здесь, в крепостной, на шестнадцать. Ну, а тем, кому не судьба попасть в полевую артиллерию, в корпус жандармов уходят, в пограничную стражу, а многие – так и просто в запас, чтобы поступить на частную службу. Оставшиеся же в крепости по большей части пьют, не имея возможности найти приличное знакомство вне своей среды. Вот поэтому и продается в нашем буфете водка пяти сортов, в то время когда неприятель, готовящийся нас штурмовать, стоит в двадцати верстах от крепости.
– Да, да, – согласился Лихунов, – все, должно быть, так и есть, как вы рассказываете, однако ни в коей мере не освобождает офицеров от соблюдения приличий.
Развалов улыбнулся:
– Нет, конечно. Но в то же время предлагает смотреть на этих людей скорее с жалостью, чем с презрением. У нас здесь офицерская жизнь и вовсе порой на скверный, гадкий анекдот походит. На боевую подготовку внимания почти не обращают, личный состав не теорией и изучением материальной части оружия занимается, а по большей части караулами и делами хозяйственными. Зубрят под присмотром свирепых унтеров устав, премудрость шагистики осваивают. Те офицеры, что еще не окончательно опустились, отрабатывают приемы картинного козыряния, стройности движения батальона по улице. И ведь подобный образ гарнизонной жизни одобряется, если и вовсе не установлен самим крепостным начальством, а именно – его высокопревосходительством. Ему, видите ли, так нравится.
– Коменданту?
– Ну да. Генералу-от-кавалерии Бобырю Николаю Палычу. Знаете ли, весь этот процесс нравственного и чуть ли не физического разложения гарнизона крепости некоторые умные люди – есть здесь и такие – в шутку окрестили «бобыризацией». О, вы еще о многом не знаете! И до какой же степени бесстыдства дойти надо, если о самих себе песенки паскудные стали сочинять и даже распевать во всеуслышание на дурацкий такой мотивчик. Послушайте пример такого творчества:
На верках с Верками гуляют,
На пушках семечки грызут,
И в казематах в винт играют,
И в бронебашнях баб…
Лихунов усмехнулся:
– Да неужели так и поют?
– Поют, поют, – снова заулыбался своей здоровой, свежей улыбкой Развалов. – Хотя надо вам сказать, что нет в Новогеоргиевске этих самых бронебашен и не будет. И броневых наблюдательных пунктов тоже нет.
– Да как же? – удивился Лихунов. – Ведь так много говорили о высокой эффективности этих средств защиты!
Развалов состроил кислую мину на лице:
– Здесь многого нет, о чем писали, спорили, необходимость чего в этой крепости обосновывали жизненной важностью в деле обороны. Впрочем, – серьезно посмотрел на собеседника подполковник, – хотите увидеть сами, что мы будем вскоре оборонять? По внешним укреплениям проехать, форты посмотреть, все своими глазами, живьем увидеть? Может, когда и пригодится.
Лихунов загорелся сразу. Для предстоящего сражения ему необходимо было знать устройство крепости, но он сомневался.
– А как же пропуск?
– Моего довольно будет, – сказала Развалов, – я ведь как-никак производитель строительных работ в одном из секторов. Так что давайте, если время есть. В десять у северных ворот главной ограды. Идет?
– Если свободен буду, приду непременно,- радостно улыбнулся Лихунов.
– И верхом, конечно. Лошадь-то у вас есть?
– Как у всякого артиллерийского офицера.
Развалов иронически улыбнулся:
– Но только не у крепостного. Здесь в лучшем случае имеется по одной лошади на роту. А если и есть у кого, так смотреть больно, до того худы – фуражом снабжают крайне скупо. Итак, Константин Николаевич, до завтра. Жду вас семь минут, не больше. У самого дел невпроворот.
Офицеры, взаимно довольные знакомством, обменялись рукопожатиями и пошли в разные стороны.
Дор о гой Лихунов обдумывал сказанное Разваловым, пытался отнестись к инциденту в буфете иронически, увидеть в поведении подвыпивших крепостных офицеров всего-навсего реакцию на жестокие, несправедливые условия, в которые поставила их жизнь помимо их личной воли. Пытался быть к ним снисходительным – и не мог. Из памяти лезли в сознание циничные фразы рассказчика о поединке по договору, и сразу делалось омерзительно, гадко и стыдно за них, в глазах темнело от злобы, невольно скрипели зубы, а пальцы до боли в ногтях впивались в горячую рукоять шашки.
Возле домика своего он оказался совсем неожиданно для себя, – и как только сумел разыскать квартиру на незнакомых улочках крепости да еще в темноте. В узких сенях, где постелил себе Игнат, горела масляная лампа. Денщик не спал и, когда увидел Лихунова, с постели поднялся поспешно, словно ждал его.
– Чаю-то, вашесыкородие, не желаете? – И, не дожидаясь ответа, продолжил: – Тут вас сосед дожидается. – Денщик кивнул на дверь напротив. – Который раз про ваше высокородие спрашивать приходил.
– Чего ему надо? – спросил Лихунов, поднимая лампу.
– А бис его знает. Не все дома у него, – тихо сказал Игнат, поглядывая на дверь соседа.- Тронутый, мне думается, малость.
Лихунов хотел было одернуть денщика за непозволительный по отношению к офицеру тон, но, вспомнив происшедшее с ним и рассказ Развалова, промолчал.
– Хорошо. Ложись, Игнат. Мне ничего не надо.
Игнат притворился немного огорченным, оттого что в его услугах не нуждаются, и, почесав затылок, пошел к своей постели, а Лихунов отпер дверь комнаты. Не раздеваясь, он присел у стола, поставив лампу перед собой, и устало закрыл лицо ладонью.
Просидел он в этой позе всего минуты две, потому что дверь вдруг скрипнула и в комнату наполовину просунулась какая-то фигура. В темноте лица он разглядеть не мог, но бросились в глаза всклокоченные редкие волосы заглянувшего и какой-то дамский плед, наброшенный на плечи.
– Разрешите представиться, – громким шепотом произнес заглянувший, так и не проходя в комнату.
Лихунов встал и поднял лампу. Он чувствовал сильную усталость и никого не хотел принимать, но отказать человеку представиться он не мог.
– Да вы заходите, заходите, – тоже шепотом предложил Лихунов. – Что ж в дверях-то стоять.
– Спасибо! – с благодарной радостью отозвался незнакомец, словно не ожидая, что его пригласят, мелкими шажками подошел к Лихунову и оказался невысоким, потасканного вида мужчиной средних лет. – Вот, познакомиться очень хотел, потому и пришел, совсем забыв всякий бонтон, – не мог оставить своего соседа в неведении на предмет личности его соседа. Я – поручик Раух, если позволите, Иван Адамович, – но тут же сделал испуганный жест рукой: – Но вы беспокоиться не смейте, я не из немцев, а самого что ни есть православного вероисповедания.
– Да я и не беспокоюсь, – заверил Лихунов ночного гостя, разглядывая его странную, болезненно-вкрадчивую фигуру с женским пледом на плечах, всклокоченными волосами и ярким блеском в глазах. – Я – капитан Лихунов, Константин Николаевич.
Раух сильно оживился, будто очень радуясь знакомству, стал крутить головой, словно в поисках чего-то. «Помешанный»,- решил Лихунов, видя его нервные, суетливые, какие-то бессмысленные движения.
– Ах, где бы присесть, где бы присесть! Так присесть нужно, – почти с мольбой обратился к Лихунову Раух.
– Да вот стул, – подвинул к поручику гнутый буковый стул Константин Николаевич. Раух начинал его раздражать.
Поручик с наслаждением опустился на стул.
– Ну вот и прекрасно, прекрасно! И вы, и вы садитесь, со мной рядом, со мной, со мной!
Раух с какой-то дьявольской улыбкой полез к себе под плед и извлек оттуда початый полуштоф.
– Вот, как в давние годы говаривали, адмиральский час настал. За милое знакомство наше выпить нужно по унции-другой, а то несчастной дружба будет.
Лихунов недовольно поморщился и брезгливо посмотрел на Рауха:
– Нет, я, простите, пить не стану. Теперь уж час поздний. Я на ночь водку не пью.
– И это вы очень напрасно делаете, – вынул Раух зубами бумажную пробку. – Когда я, например, себе на сон грядущий немного позволяю, так, знаете ли, сплю спокойно. А то ведь сон разума, как говорят, порождает чудовищ. Такие мерзкие фантасмагории могут иногда навещать, что хоть благим матом кричи. И главное, никуда от них не деться, потому как не суть внешние объекты, а плоды материи твоей. Так сказать, дети твои родные. И пока вас здесь не было, мне все время из-за стенки по ночам голоса какие-то слышались. Смеются, говорят, да так зло, зло, и все про меня, про меня. Ну, а теперь, я думаю, уж успокоятся, потому что вы здесь поселились.
– Да, я понимаю ваши заботы, – зло сказал Лихунов. – Медики этому феномену уже давно определение дали – делириум тременс!
Раух обиженно махнул рукой:
– Ой, да что вы! Я не больной! Я вполне здоров, хотя… хотя, кто знает ту грань, где недуг отделяется от состояния нормального. Быть может, экстаз артиста в момент творчества – это тоже ненормальность? А?
Лихунову хотелось спать, и слушать бредни алкоголика всю ночь ему не улыбалось.
– Вот что, – сказал он почти грубо, выставляя на стол стаканы, – я выпью с вами водки, и мы распрощаемся хотя бы до завтра. Договорились?
Лицо Рауха расползлось в счастливой длинной улыбке. Он разлил водку, выпил, сморщился и снова налил.
– Константин Николаевич, – обратился он к Лихунову уже увереннее, чем прежде, и без прежнего кривлянья. – У вас семья есть?
– Нет, – угрюмо ответил Лихунов, боясь перспективы быть обязанным рассказывать о смерти жены и дочери.
– Хорошо! – воскликнул Раух. – Как хорошо!
– Чего же тут хорошего? – разозлился Лихунов.
– Как же? Вы разве сами не понимаете?
– Нет, не понимаю.
– Но ведь идет война, люди гибнут десятками, сотнями тысяч. Убивают всех, даже мирных жителей. Где вероятность того, что вашу семью не постигнет несчастье и они останутся живы? Никакой! Вот поэтому и радоваться нужно, что не привел Господь обзавестись супругой и детками.
Лихунов тут же представил, как бы он переживал сейчас за своих, будь они живы, и понял, что в словах Рауха есть какая-то правда, хоть и животная, низкая, но все же правда. А поручик продолжал:
– Но даже если у вас и есть уверенность, что они в безопасности полной, так ведь сознание того, что они терзаются о вас, отравит все ваше существование. Потому и сказал я, что слава Богу, и пусть семьи не будет. Она сейчас не нужна. Но при отсутствии жены и деток смотрите, какой поворот интересный получается. Выходит, что в этом случае в войне, пусть даже такой с виду страшной, как теперешняя, ничего страшного по сути дела нет, потому как любой страх только тогда и будет нас пугать, когда угрожает или нам непосредственно, или нашей семье. Родных у вас нет, значит, последний аспект отпадает. Остается опасность лишь за себя самого. Но ведь и в мирной жизни вас на каждом шагу столько коварностей подстерегает – и авто, и конки, и болезни, – что с вами мигом может случиться то, что несет с собой война, то есть смерть. Так за кого же вам остается бояться да переживать? За тех, других, чужих, кто завтра будет убит, покалечен? Нет, за это человек беспокоиться не привык. Ему до этих тысяч и миллионов никакого дела нет, как до народов Новой Гвинеи, которых, говорят, всех уж почти уморили. Ну скажите, горевали вы когда-нибудь о замученных каледонцах, новогвинейцах или огнеземельцах? А?
– Нет, – честно признался Лихунов, – не горевал. Но ведь сейчас гибнут наши, русские. Это не все равно!
Раух хихикнул:
– Нет, все, все равно! Нет нам до них никакого дела! Скажите, разве заплакали вы когда-нибудь, глядя на труп нижнего чина, пусть даже славного человека, которому жить бы да жить? – Лихунов не ответил, а Раух снова хихикнул: – Вот то-то же! Поэтому война и страшна нам лишь потому, что всего-навсего повышает вероятность собственной неурочной кончины, а не чьей-либо чужой. Ну, а закончилась война, побили десять миллионов, а вы живы остались, пришли домой, осыпанные цветами, победителем, надели новый фрак, штиблеты с кнопками, о которых вы всю войну мечтали, и поехали в ресторацию праздновать свое освобождение от опасности быть убитым. Но в дороге, понятно, вы бережетесь, потому что какой-нибудь дурак-извозчик может сделать с вами то, на что не хватило сил у мировой войны. Вот и получается, милейший Константин Николаевич, что если и страшна война, самая кровопролитная и ужасная, то уж не более, чем извозчик, конка или авто. У человека одна жизнь, и ему все равно, кто пресечет ее спокойное течение, – и Раух посмотрел на Лихунова торжествующе.
– Да это же одна казуистика! – горячо воскликнул Лихунов. – Блудословие!
– Нет,- усмехнулся Раух,- не казуистика. Здесь одна лишь психология, вы сами видите.
Лихунов почувствовал, что не сможет сейчас убедительно возразить Рауху. Все в его страшной речи было надежно прилажено одно к другому, крепко держалось на цементе логики, было внешне стройно и непоколебимо.
– Вы знаете, – устало произнес Лихунов, – извините, но мне на самом деле спать очень хочется.
– Ничего, ничего! – понимающе закивал Раух. – Это вы меня извините, это я к вам, как последний моветон, на ночь глядя завалился.
Раух закупорил бутылку, которая исчезла у него под пледом, комично поклонился и задом попятился к выходу.
Лихунов лег на жесткую, металлическую кровать. В голове шумело от усталости, но в сознание упорно лезли эпизоды последних двух дней, разговоры, лица.
Снова вспомнился Залесский, наклоняющийся над тазом, убитый австриец, залитый его кровью черный солдатский хлеб, ссора в буфете. И снова зазвучал громкий шепот Рауха, похожий на ширканье платяной щетки по сухой бумаге. «Да неужели и я, – со страхом подумал Лихунов, – стал таким же черствым, бесчувственным, как этот казуист?» Ему вспомнилась смерть жены и дочери, и вдруг Лихунова озарило понимание, что самое страшное для него действительно уже далеко позади, и нет никакого личного страха перед войной, но осталось лишь одно убеждение, что войне этой он все-таки нужен, очень нужен, чтобы сделать происходящее сейчас по-настоящему страшным.