Пока они спускались куда-то в подвал, показавшийся Володе могилой на этом кладбище звуков, Адельфина Кузьминична уже не держала его за руку. Володе даже показалось, что она хочет загладить свое грубое поведение у директора.

— Ничего, Володя, поработаешь, привыкнешь, и тебе обязательно понравится. Работа в архиве — очень интересная. Все время стоишь на пороге открытия, потому что не знаешь, что откроется тебе в следующем документе.

— А на обед у вас хотя бы можно уходить? — зачем-то спросил Володя, и этот вопрос не понравился главной хранительнице фондов.

— Оговорим это особо. Вообще-то у нас обедают на своих рабочих местах…

«Ну и влип… — подумал Володя. — Это же не работа, а камера пыток какая-то, плантация, где вкалывают рабы. Спасибо, мама. Вечером все ей скажу!»

Наконец пришли в архив, и Володя понял, что они попали в самый настоящий подвал, находившийся ниже уровня тротуара. Стены здесь плавно переходили в потолок, и своды были такими низкими, что, казалось, нажми на какую-нибудь скрытую кнопку, и потолок начнет опускаться. Медленно и со скрипом, пока не раздавит находящихся в помещении людей. В длину подвал имел метров пятьдесят, и в нем рядами стояли железные стеллажи с какими-то коробками. Адельфина Кузьминична властным голосом позвала кого-то по имени-отчеству, и сразу послышалось старушечье шарканье, и из-за выступа выплыла пожилая сгорбленная женщина, седая и спокойная, как загробная тень.

— Вероника Мефодьевна, я привела вам работника! — сказала Адельфина. Не говорите потом, что вам трудно здесь одной! Вообще, вы слишком долго идете, когда вас зовет начальство!

Старушка недовольно посмотрела на «начальство» и почти басом сказала:

— Пьяно, пьяно, пианиссимо, Адельфина Кузьминична! Я вам не ткацкий челнок, чтобы бегать туда-сюда. Ну, кого же вы мне привели?

— Вот, Володя, — сказала хранительница надменно, точно и не сомневалась в том, что из него выйдет стоящий работник. — Займите его разбором новых поступлений. Вы ведь жаловались, что бумаг много и скоро они сгниют. Пусть рассортирует, положит в папки. Да, и халат ему обязательно дайте!

И Адельфина Кузьминична удалилась, и её уход невольно вызвал у Володи вздох истинного облегчения. Скоро он уже был облачен в старый синий халат, доходивший ему до пят. Пришлось подвязаться вместо пояса веревочкой, и в этом наряде Володя сам себе казался то ли таджиком, то ли туркменом. Пока он одевался, Виктория Мефодьевна все допытывалась, где он учится, кто его родители, да каких композиторов любит, не играет ли сам на музыкальных инструментах. Итогами расспросов старушка, видел Володя, осталась недовольна, но все же сочла своим долгом показать ему архив, где хранились документы, связанные с музыкой и музыкантами, с инструментами и композиторами.

— Пойдем по нашему хранилищу, мальчик, — сказала она протяжным басом, будто гуляла большая труба, — только пойдем ларго, ларго, то есть очень, очень медленно.

Ну что ему оставалось делать? Володя просто клял себя за то, что, соблазнившись заработком, угодил в этот душный, пыльный подвал в самый разгар лета, в июле. Он шел вдоль скучных стеллажей с одинаковыми картонными коробками на полках, слушал о том, что лежит под их крышками, слушал о вредителях, уничтожающих документы, о всяких кожеедах, бумагоедах и других червях, вредящих музыкальной истории России, и ему хотелось завыть, упасть на холодный пол, притвориться больным, паралитиком, сумасшедшим, только бы его забрали домой. Когда он с архивариусом дошел до конца хранилища, в голове, как толстый гвоздь, сидела мысль: «Сегодня же вечером отговорю маму! Завтра я уже сюда не приду! Пусть кожееды и другая архивная дрянь обходятся без меня».

После ознакомительной экскурсии он приступил к настоящей работе. Оказалось, что в музей год назад поступили документы из личного архива потомков русского композитора и скрипача-виртуоза Хандошкина.

— Да что это за композитор? — усмехнулся Володя, услышав смешную фамилию. — Никогда не слышал о таком.

— А жаль, — сказала архивариус, — он жил в восемнадцатом веке и был когда-то довольно известен. Тебе придется разобрать все эти бумаги, а у меня и без того дел много. Ну, бери эту пачку и садись-ка за стол…

В углу громоздилась куча папок, и Володя, глянув на нее, ещё более утвердился в своей решимости оставить эту рухлядь в распоряжении поедающих бумагу червей и личинок уже завтра. Однако сейчас он взял одну из связок, долго распутывал узел веревки, и наконец все было готово, чтобы приступить к описанию старых, никчемных с виду бумажек, громко называвшихся документами.

Как это делать, ему объяснили сразу. Нужно было взять один лист или тетрадь, вчитаться в текст и вникнуть в содержание. Все эти бумажки могли быть письмами, хозяйственными документами, нотами, дневниками, и во всем этом и должен был кропотливо разобраться Володя. Бумажки одного вида шли в одну папку, другие — в другую, и так далее, только вначале нужно было записать каждую из них в особую тетрадь: что это за документ, присвоить ему номер, — короче, скучная морока и канитель.

Через полчаса объяснений и пробных «анализов», как назвала этот род деятельности архивариус, Володя сам принялся за чтение бумаг, но прочесть даже первый лист оказалось делом очень непростым — понятно, что во времена композитора Хандошкина не было ни лазерных принтеров, ни хотя бы печатных машинок, но и писали-то люди в те времена как-то ненормально. Буквы хоть и были похожи на современные, но только с виду — на деле каждое третье слово вызывало затруднения, и приходилось то и дело обращаться к старушке, что её скоро стало утомлять и раздражать.

Если бы Володя не знал, что завтра его тут уже не будет, он бы не поступил так, как поступил: чтобы облегчить себе работу и оставить в покое «Божьего одуванчика», он определял характер документов навскидку, не ломая голову над крючками да закорючками давно истлевших в могилах авторов этих писаний: это — письмо, а вот это — платежный документ, вексель (Виктория Мефодьевна научила!). Конечно, Володя понимал, что это халтура, и сейчас он поступает так же плохо, как какой-нибудь жук-вредитель, но иначе он не мог, просто был не в силах.

Что заставило присмотреться его к этому документу, Володя и сам бы не сказал. В его руках оказался большой конверт из плотной вощеной бумаги. Пять сургучных печатей, наполовину сломанных, гарантировали когда-то секретность послания. На лицевой стороне конверта чья-то смелая рука вывела размашистым почерком с завитушками:

Тульского уезда, в село Богородское,

г-ну Хандошкину Николаю Игнатьевичу

«Ага! — подумал Володя. — Письмо, сразу видно. Вот тут и адрес отправителя, и его фамилия — какой-то Крейнцвальд. Так и запишем в нашу тетрадочку…»

Володя собирался было поступить с этим письмом, как со всеми прочими документами, не вникая в содержание, но уж больно приятной на ощупь была бумага конверта. Она так и влекла к тому, чтобы взять да и заглянуть в конверт. Да и почерк отправителя, Крейнцвальда, был таким четким, что прочесть письмо не составило бы никакого труда.

Извлек Володя из конверта не один лист, а сразу несколько. Все были свернуты пополам, бумага — плотная, хрустящая. Развернул первый попавшийся в руку и стал читать:

«Любезнейший мой друг и благодетель, Николай Игнатьевич! Не устаю каждодневно молить Господа Бога нашего о ниспослании тебе и всему твоему семейству одних лишь благ и многолетия!»

Потом Володя прочел о том, что этот самый Крейнцвальд, являясь помещиком, усердно занимается хозяйством, устраивает земледелие по-английски, с удобрениями и железными плугами «на шесть ножей», с механическими косилками, что свиней заводит только йоркширских, держит множество гусей и индюков. Читая это, Володя зевал и собирался уже вернуть письмо в конверт, а конверт направить в папку, но следующий абзац привлек его притупившееся внимание:

«А теперь, любезнейший Николай Игнатьевич, поведаю тебе о происшествии премного странном, даже мистическом, оставившем во мне рану, которая и поныне бередит, особливо когда кто-то в моем присутствии упоминает о скрипках да вообще о скрипичной игре. Являешь ты собой, дорогой Николас, внука славного российского маэстро Ивана Евстафьевича Хандошкина, я же представляюсь как внук друга деда твоего, Карла Карловича Крейнцвальда. Ну так вот, знаешь ты, наверное, что и мой дед был страстным поклонником скрипичной музыки, немного играл на альте и скрипке, но больше всего, разъезжая по Европе, любливал отыскивать и покупать скрипки знаменитых скрипичных мастеров, особенно Николо Амати, Антонио Страдивариуса и Иосифа Гварнери. Таковых инструментов в имении деда, в коем я и по сей день проживаю, собралось ко дню его смерти до трех сотен. Плачены были за многие из тех скрипок, альтов и виолончелий деньги немалые, и, говорят, весьма разорил он имение сиими покупками. Но речь сейчас не о том.

Существует родовое предание, что дед среди прочих скрипок приобрел в Неаполе одну работы мастера малоизвестного, вернее, овеянного славой не то что бы дурной, но и не слишком доброй. Звался тот мастер Пьетро Орланди, и был он когда-то учеником Страдивариуса, но, по слухам, рассорился с ним и стал работать в своей мастерской, и скоро по Неаполю поползли слухи, что Орланди работает под покровительством черных сил, чуть ли не самого Сатаны. Одни говорили, что сами видели, как дьявол спускался к нему на крышу и залезал в трубу, другие слышали по ночам истошные крики, долетавшие со стороны дома скрипичного мастера, но более всего уверяли в том публику концерты скрипачей, которые играли на инструментах Орланди, бравируя даже тем, что никакой другой скрипке они не доверятся — только той, что в мастерской синьора Орланди сработана.

Мать моя мне говорила, что отец её, мой, стало быть, дед, побывал в Неаполе на концерте одного скрипача. Зал был забит битком, и вот заиграл музыкант, и поначалу, рассказывал дед, необыкновенно сладостное чувство охватило его, такое сильное, что казалось, будто ангелы поднимают его на небо, к самому Богу. Там на небе он словно парил с ангелами и архангелами, херувимами и серафимами. Заметил дед, что люди, сидящие с ним вместе, начинают плакать — вначале тихонько, а потом навзрыд. После почувствовал дед и в себе перемену. Ангелы вдруг понесли его стремглав на землю, а потом ввергли в огненную геенну, в саму преисподнюю, к Сатане. То же самое и со слушателями иными случилось, потому как видел дед и слышал, что повскакивали многие с места и с воплями бросились бежать, не разбирая дороги. Другие со стенаниями падали в обморок, хватаясь за голову. Испугался и мой дед. Расталкивая посетителей, сам кинулся на выход и только на улице почувствовал себя в полной безопасности и здравии. Выбегали же из театра люди со стонами, звали кто полицию, а кто священника.

Сие происшествие приписал тогда мой дед и мастерству исполнителя, и особому звучанию скрипки. Узнал он, что играл тот музыкант на скрипке синьора Орланди, и захотелось ему во что бы то ни стало купить инструмент работы мастера, о котором ходило так много противоречивых слухов. Отправился он прямо в дом Орланди, — так мне мать говорила, — туда его вначале впускать не хотели, а потом-таки согласились. Хозяин вышел ему навстречу, несмотря на молодой возраст, был он совершенно сед и горбат. Изо рта торчали книзу два клыка, а смотрел он на моего деда с такой нескрываемой злостью, что Карлу Карлычу захотелось поскорее из дома Орланди удалиться, но сдержал он в себе этот порыв и изложил ему свою просьбу.

— Идемте в мою мастерскую, — предложил горбун после долгого раздумья. — Так и быть, я продам вам скрипку своей работы.

В мастерской, где дед мой сразу разглядел скелет человека и чучело крокодила под потолком, синьор Орланди взял одну из немногих готовых скрипок и смычок. Подошел с ними к деду и, прямо глядя в его глаза своими бесовскими глазами, так сказал:

— Я, синьор, продаю свои скрипки лишь тем, кто заключает со мной особый договор.

— Извольте, и я такой договор заключить могу, — ответил на языке итальянцев дед, хорошо освоивший его во время путешествий. — Чего вам угодно, синьор Орланди?

— Потребую я от вас малого: если станете играть на моей скрипке, то призаткните уши воском, как это делал Улисс на корабле, когда слушал пение сирен. Конечно, слишком плотно закрывать не надо — не услышите чарующего, колдовского звука моей скрипки. Да и для дорогих вашему сердцу людей на скрипке моей не играйте.

Потребовав за свою скрипку столько золотых, сколько могло бы уйти на три скрипки Страдивариуса, Орланди вручил деду инструмент в футляре и смычок, а после выпроводил его за дверь. Долго, по рассказу матери, не решался Карл Карлович Крейнцвальд по приезде домой провести по струнам смычком, не то чтоб сыграть на скрипке синьора Орланди хоть короткую сонату. Что-то в его честном немецком сердце противилось желанию поиграть на дорогом инструменте. Но как-то раз он решился. Не знаю я, забыл ли он заткнуть уши воском или сделал это сознательно — во всяком случае, мать моя слышала, как истошно закричал в своей комнате дед. Лежал он на полу без памяти и казался мертвым. Скрипку он держал за гриф, но кто же мог подумать, что упал он на пол от того, что заиграл на этой колдовской скрипке?

Карла Карлыча отнесли в постель. Половина тела его была в параличе. Умер он через неделю, но перед смертью матери моей успел все рассказать о чертовом инструменте, но к рассказу этому отнеслись тогда с недоверием что может случиться от игры на какой-то скрипке? А потом смерть и похороны деда заслонили эту историю, хотя мать моя её запомнила и как-то шутя передала её мне, уже юноше.

Скрипка синьора Орланди так и продолжала висеть в футляре в кабинете деда, хотя почти все остальные инструменты моим отцом были распроданы, ибо имение наше стало приходить в упадок. Хотели продать и эту скрипку, но покупателя на неё не нашлось — не стояла на её дереве звучная подпись Амати, Страдивариуса или Гварнери. Вообще на ней не было подписи мастера. Да и, говорят, покупателей отталкивала от этой скрипки какая-то неведомая сила, точно чувствовали все — заражена она чем-то дурным и вредным.

Ты спросишь меня, любезный Николас, не осмелился ли я, преодолев настороженность и даже боязнь, поиграть на скрипке Орланди? Да, преодолел, и совсем недавно. Меня с детства снедало любопытство. От этой скрипки, положенной в футляр, когда я проходил мимо, веяло какой-то тайной, страшной и притягательной. И вот теперь я, сорокалетний мужчина, имеющий здравый ум и крепкое здоровье, решил пересилить страх. Как-то раз, а было это после Духова дня, вошел я в кабинет деда и смело снял со стены скрипку, достал её из футляра и, забыв совет Орланди, то есть не заткнув уши воском, ударил смычком по струнам, пытаясь своей неловкой рукой изобразить мелодию из одного моцартовского концерта.

Звук скрипки, признаться, не поразил меня ни своей чистотой, ни богатством, хотя был довольно громким, даже немного резким. Я стал вести мелодию и вдруг почувствовал себя на седьмом небе от счастья. Мне показалось, что лучше меня никто в целом мире во все времена не играл! Я был гением, я был богом! Да, да, я кощунствую, но тогда испытывал только это сладостное и ни с чем не сравнимое чувство! Но вдруг все стало меняться. Я играл и понимал, что становлюсь все меньше, все ничтожнее. Вот я уже не человек, даже не животное, а какой-то жук или даже червь. Ужас охватил меня! Я понял: если не перестану играть, то сейчас же убью себя кинжал висел напротив. У меня хватило сил не только кончить игру, которую, признаюсь, мне было жаль бросать, но и, размахнувшись что было сил, хватить скрипкой об угол печи так сильно, что она разлетелась на части. Я бросил обломки на пол и кинулся вон из кабинета деда.

Болел я, наверное, не меньше недели. Говорят, в бреду я кричал: «Я Бог! Я создатель!» — а потом начинал плакать, кататься по кровати и рыдать: «Я ничтожный червь! Я пресмыкающееся! Дьявол, возьми меня к себе!» Только пиявки, которые ставили мне в часы успокоения, и священник, добрый и трезвый батюшка, привели меня в чувство, да и то накатывают и сейчас порой на меня страхи немалые. Что касается обломков разбитой скрипки, то я их потом подобрал и хорошенько рассмотрел, наживо склеив. Признаться, устройство сего инструмента меня поразило, и я сделал его чертеж, который посылаю тебе, зная, что в часы досуга балуешь ты себя творением музыкальных орудий, чаще всего скрипок. Но если сделаешь по сему чертежу скрипку, да захочешь на ней сыграть, не забудь завет синьора Орланди исполнить — уши по примеру Улисса воском заткни.

На сем пребываю любящий тебя Павел Крейнцвальд.

Июля 10 день 1833 года».

На лист рядом с датой упала капля, и Володя вначале не понял, откуда она взялась, лишь спустя пару мгновений, проведя рукой по лбу, почувствовал, что весь вспотел, пока читал это длинное письмо. Еще он вспомнил, что во время чтения его бросало то в жар, то в холод. Волосы его едва не становились дыбом, дрожали пальцы и тряслись колени. О том, чтобы звук скрипки мог наводить на людей вначале чувство блаженства, а потом навевать сильный страх, он никогда не слышал. Особенно жутким казалось ему то, что работа мастера Орланди совершалась, как говорили, не без помощи каких-то колдовских сил, и испытать на себе их действие довелось помещикам Крейнцвальдам, людям трезвым и по-немецки рассудительным.

«А может быть, — с некоторым облегчением подумал Володя, — и дед, и внук настолько уверили себя в том, что скрипка Орланди на самом деле обладает какой-то сверхъестественной силой, что, заиграв на ней, восприняли её звуки как необычные? Бывает же так, когда смотришь в темноту, и боишься, что вот покажется сейчас что-то страшное, и впрямь увидишь черта или мертвеца. Так и они — перенервничали…»

Его рука будто сама собой потянулась к конверту снова, и скоро Володя уже разворачивал большой лист бумаги, на котором увидел скрипку, как бы разобранную на несколько частей. Не усмотрев в изображении инструмента ничего интересного, Володя сложил чертеж и засунул его в конверт. Страшный рассказ о горбуне Орланди не выходил между тем из головы. Володя вообще любил такие жуткие, непонятные истории, которые не были выдумками, а имели связь с жизнью. Он больше не занимался бумагами, весь поглощенный восстановлением в уме картин этой истории — представить их не составляло труда. Виделся ему и седой длинноволосый горбун мастер, продавший душу дьяволу, и бегущие из зала слушатели, и Павел Крейнцвальд, со всего маху бьющий скрипкой по печке. Представил Володя и пиявок, поставленных на его затылок.

— Что-то интересное прочел? — раздался трубный голос старушки, и Володя, пугаясь, что кто-то может проникнуть в тайну, известную в этом мире, возможно, только ему одному, поспешил ответить:

— Нет, ничего интересного. Скучные деловые бумаги. Просто пришлось вчитаться, чтобы понять смысл документа. Можно немного отдохнуть?

— Конечно, Володя, — прогудела старушка. — Если хочешь, пройди по экспозиции. Там много интересного. Жаль, у меня нет времени, я бы провела тебя по залам…

— Ничего, ничего, — с радостью поднялся Володя и снял с себя халат. Я сам разберусь!

«Нет, уходить отсюда рановато», — подумал он, взбегая по лестнице наверх, к залам, и ему сейчас казалось, что именно звуки скрипки синьора Орланди влекут его туда.