Отец не говорил о том, что произошло той ночью. Он рассказывал нам, как мама себя чувствует, ограничиваясь утверждениями о том, что ее скоро выпишут. Когда маму увезли из-за того, что она стала нервной, я стала ужасно по ней скучать. Я не могла заставить себя перестать о ней думать.

Мы с Лишей никак не обсуждали эту тему, чтобы папа лишний раз не волновался. Мы ему ничего не рассказывали, а он нас ни о чем не спрашивал. И в этом была наша большая ошибка.

В школе я начала вести себя прилично. Я перестала ругаться и драться, за что меня больше не отправляли в кабинет директора Доулмана. Второй класс я закончила с оценкой «четыре с плюсом» по поведению, чего раньше еще не случалось. Совершенно очевидно, что я решила вести себя хорошо для того, чтобы маму поскорее отпустили домой.

Дома я с большим недовольством занималась уборкой только в своей половине комнаты и с ворчанием помогала Лише по-военному аккуратно заправлять кровать. На этом моя помощь заканчивалась, несмотря на то что Лиша каждую субботу с остервенением драила все вплоть до унитазов. Сестра объявила войну грязным пепельницам, и каждый раз, когда отец поднимал руку, чтобы стряхнуть пепел со своего «Кэмела», она выхватывала у него пепельницу и протирала до того, как он успевал опустить руку.

Мы с сестрой не знали, как чувствует себя мать, поэтому строили в голове самые ужасные сценарии. Однажды мы увидели по ТВ кино под названием «Змеиная яма». Героиня картины Оливия де Хавилланд – слегка нервная особа. Уже в начале картины ее рот слегка подергивался, предвещая то, что чуть позже ее ждет нервный срыв. В общем, это был фильм о психиатрической клинике, в котором показывали, как одного маньяка засунули в ванну со льдом, а про электротерапию говорилось: «Потом прикладывают электроды к вискам и через ваш мозг проходят тысячи вольт». К концу фильма бедную де Хавилланд заперли в изоляторе в смирительной рубашке, в которой ей приходилось обнимать саму себя, что со стороны выглядело очень сексуально. При этом у нее были галлюцинации о том, что по ней ползают змеи. Вот такое описание лечения невроза в психиатрической клинике мы с Лишей получили. Другой информации о том, что происходит в психбольницах, у нас не было.

Соседские дети нас тоже ничем не могли успокоить. Как и мы, они не обладали никакой информацией о том, как лечат в психбольницах, и вели себя по отношению к нам крайне подло. По сей день жителей Личфилда отличает то, что они выбирают самое слабое место человека и говорят о нем максимально громко и грубо. Чем хуже то, что произошло с человеком, и чем больше его беда, тем четче и без обиняков люди об этом высказываются. Например, человека, который хромает, называют не иначе как хромой, а девушку с прыщами – Лицо-Пицца.

Отец работал с человеком, сын которого сошел с ума, в один прекрасный день пришел в школу с ружьем и застрелил ответственного по вопросам трудового определения учеников старших классов, в то время как директор (а по слухам, подросток хотел застрелить именно его) спрятался в школьном сейфе. Коллеги отца мальчика тут же окрестили его сына Мстителем. После того как местная газета напечатала сообщение о том, что подростку в больнице сделали лоботомию, коллеги его отца устроили ему праздник с шутихами и воздушными шарами и несчастному подарили открытку, в которой было написано: «Мы надеемся, что Мститель перекует мечи на орала».

В общем, мы были прекрасно знакомы с такой грубостью. Местные жители считали, что обход молчанием любого неприятного инцидента представляет собой согласие с тем, что этого инцидента не существует. Ложь казалась людям гораздо более неприятной, чем горькая правда, потому что не доводит эту правду до пострадавшего (в данном случае до отца убийцы) и исключает человека из коллектива. Кроме всего прочего, по мнению жителей Личфилда, уход от правды равен предположению о том, что человек является слабаком и не в состоянии ее вынести.

Дети упоминали о болезни моей матери только в выражениях, которые должны были до предела закалить нашу с сестрой психику и раскрыть нам глаза на суровую правду жизни. Мне говорили, что моя мать полностью ку-ку, что она спятила и съехала с катушек. Что у нее не все дома. Что ее засунули в психушку, в дурдом, в «Марриотт» для сумасшедших, в «Ха-ха Отель».

Несколько раз меня сильно отлупили за то, что я дралась с теми, кто позволял себе подобные высказывания. Отец посоветовал мне кусать этих детей, чтобы они не смогли победить меня в драке. Он понимал, что если я буду молча слушать то, что они говорят, это неизбежно приведет к тому, что меня будут еще больше чморить.

– А ты их зубками, дорогая, – так буквально выразился он. Даже в случае, если меня после этого все-таки побьют, на коже обидчика на память останутся следы моих зубов. В то лето я восемь раз кусала детей так сильно, что шла кровь. Но после того, как я укусила в плечо Рики Картера, за мной закрепилась репутация самого опасного ребенка в округе.

Краснолицему Рики было двенадцать лет. Он не мог допустить, чтобы его побил ребенок младше его. У него на глазах выступили слезы, и он набросился на Лишу. Несмотря на то что Рики был старше и выше Лиши, с сестрой не стоило связываться. Когда она заходила в аптеку за мороженым, какая-нибудь деревенщина обязательно показывала на нее пальцем и с уважением говорила: «Это дочь Пита Карра», и после этих слов присутствующие приподнимали бровь.

Лиша быстро повалила Рики, но его младший брат Филипп подбежал к ней сзади и со всей дури огрел ее бейсбольной битой между лопаток, после чего она потеряла сознание. Послышался удар дерева о спинной хребет, и все дети бросились врассыпную. Прошло несколько минут до того, как глаза Лиши открылись и ее лицо снова порозовело.

Следующим утром я рано встала, достала с верхней книжной полки мелкокалиберное ружье и отправилась на резню, которая на несколько лет предвосхитила убийства, совершенные Чарльзом Уитманом (тем, кто убил тринадцать человек с башни в Техасском университете). Я засунула консервную банку тамале и термос с чаем в бумажный пакет. Пока все остальные дети смотрели мультики по ТВ и завтракали в пижамах, я незаметно прокралась через поросшее ежевикой поле за нашим двором к раскидистому дереву персидской сирени, забралась на него и стала ждать появления отпрысков Картеров. Я слышала, как они говорили своей матери о том, что этим утром пойдут за ягодами для пирога.

Ждать пришлось недолго. Солнце из розового стало белым, и в поле моего зрения появился клан Картеров. На вылазку за ягодами их вел отец, за ним шли дети, в руках у каждого было ведерко. Я подняла ружье и нацелилась Рики между глаз. Я не забыла о том, что отец учил меня медленно спускать курок. Раздался выстрел, и Рики схватился за шею, словно его укусила оса.

Потом я несколько раз промахнулась. Мистер Картер по звуку выстрелов понял, где я нахожусь, и потом заметил меня в кроне дерева, откуда я видела красную дырку в шее Рики. Мистер Картер выкрикнул мое имя и спросил, стреляю ли я в его детей. Но точно так же, как и Братец Кролик, я затаилась. Потом мистер Картер спросил, есть ли у меня оружие, а его дети бросились назад к дому так, что пятки сверкали. Сначала побежал малыш Картер, за ним Филипп, а потом его сестра Ширли. Рики подбоченился, делая вид, что ужасно рассержен, и отошел, чтобы пропустить вперед отца. «Ах ты, трус», – подумала я, словно желание того, чтобы в него не попали, было доказательством его недостаточной мужественности. Мистер Картер заорал, что я могу из мелкашки человеку глаз выбить, и тут я ответила ему словами, по поводу которых старые домохозяйки Личфилда все еще цокают языком: «Вылижи меня так, что мне и не снилось». Если честно, я и понятия не имела, что это значит. Я запомнила эту фразу как один из возможных вариантов передачи той же мысли, что и в выражении «Поцелуй меня в задницу», которое тогда не хотела говорить из-за того, что слишком часто его использовала.

Потом кто-то позвонил и наябедничал отцу, который отстегал меня самодельным бабушкиным арапником, что уже само по себе было сильным ударом по моему самолюбию. Возможно, я плакала, точно не помню.

На следующий день я решила пикетировать территорию около дома Картеров, предлагая соседским ребята не играть с детьми из этой семьи. Специально для этой акции я написала нам с Лишей по плакату мамиными масляными красками. На моем плакате было выведено просто и понятно: «Долой Картеров!», а на плакате Лиши: «Картеры дерутся нечестно».

Лиша отговорила меня от проведения пикета. За то, что я «отстреливала» Картеров, ребята перестали плохо отзываться о моей матери. Борьба с Картерами меня немного встряхнула, потому что без нее я бы неизбежно заскучала и чувствовала себя одинокой.

У отца была одна история, рассказанная на встрече «клуба лжецов», о том, как жестоко била его мать. Он гордился тем, что выдерживал ее наказания.

– Моя старуха лупила меня по заднице так же больно, как и отец.

Мы с отцом и другими членами «клуба» ощипываем уток. Девять часов утра. Я вынимаю внутренности из маленького чирка, а отец ощипывает большого и единственного за этот день канадского гуся. Одним захватом ладони он словно дорогу расчищает на теле гуся.

– У матери была задница твердая, как бревно, – говорит отец, и я понимаю, что в его устах это звучит, как серьезный комплимент. На его родине люди валили лес, а потом везли его на телегах, запряженных мулами. Когда едешь в телеге и сидишь на бревне, то и задница становится твердой, как пенек.

Мы остановились в небольшом домишке Кутера, чтобы ощипать добычу и позавтракать. Его домик находится в болоте Чипик на другой стороне реки в Луизиане.

– Сколько яиц сделать? – спрашивает Бен. Все отвечают, что хотят по три. Бен кидает большой кусок масла на черную сковородку.

– Она била меня и за ложь, – говорит отец. – Ох, как била.

Шаг заявляет, что не представляет себе, чтобы отец мог соврать. Он режет уток на части и заворачивает куски в бумагу, чтобы мы могли их положить в переносной холодильник и довезти до дома.

Отец поворачивается к Шагу.

– Последний раз она отлупила меня как раз за вранье. Я тогда был уже не в том возрасте, когда детей бьют. У меня тогда были во какие руки. – Отец смотрит в раковину, в которой лежат тушки уток и перья, словно из нее поднимется дух его матери.

Он ждет, пока все снова внимательно не начнут его слушать.

– Тогда в августе прошел ураган, после которого в реке Нечес воды прибавилось на много миллионов литров. И каким высоким стал уровень воды, спросите вы меня? – Он переводит взгляд с одного слушателя на другого, чтобы они осознали, как высоко поднялся уровень воды в реке. – Бог ты мой, поверьте, что очень высоко поднялся.

Все молчат. Слышны только звук шкворчащего на сковородке масла и шуршание бумаги в руках Шага. При слове «ураган» я вспоминаю Орандж-Бридж и то, как машина неслась сквозь стену дождя. Я трясу головой, чтобы стряхнуть эти воспоминания и вернуться в настоящее время.

– Я помню тот ураган, – говорит Кутер. В его голосе слышно возбуждение от того, что он, таким образом, является своего рода частью рассказа отца.

– Кутер, ты бы и сейчас после того урагана трясся как осиновый лист, – говорит Бен, – если бы вообще живым остался. – Он придавливает лопаточкой яйца на сковородке, чтобы они хорошо прожарились. Если заказываешь такую яичницу в кафе для дальнобойщиков, надо говорить: «Наступи на них и жарь».

– Нет, почему, я помню такие сильные ураганы, – отвечает Кутер.

– Блин, да мы все помним такие ураганы, – говорит Шаг, который уже устал от того, что все дни во время охоты Кутер его третировал: «Шаг, возьми это. Шаг, принеси то. Шаг, ты слишком рано выстрелил. Черт подери, Шаг, я же хотел эти бисквиты на потом оставить». Все присутствующие понимают, что если бы в комнате не было чернокожего, то Кутер бы свободно использовал слово «ниггер». Все, конечно, пытаются держать Кутера в рамках, но никто не скажет ему в лоб: «Перестань наезжать на Шага за то, что он чернокожий». Иногда мне кажется, что все мы вообще не должны обращать внимания на то, что Шаг – чернокожий и вспоминать это было бы проявлением дурных манер. Тем не менее ежу понятно, что Шаг – чернокожий. И обычно люди за словом в карман не лезут и всегда говорят о том, что тот или иной человек чем-то отличается. Поэтому я не очень понимаю молчание, которым все обходят вопрос цвета кожи Шага.

Голос отца отвлекает меня от этих мыслей.

– Ну, в общем, мать сказала мне с Эй Ди, чтобы мы в реку не заходили. «Держитесь подальше от реки, мальчики. В этой реке можно утонуть». Мы сказали, что не будем в реку залезать. Но Эй Ди на меня так посмотрел, что я сразу понял, что мы думали об одном и том же.

– Тогда мы с Эй Ди сели у окна и стали громко так говорить, чтобы она нас услышала. Мы говорили о том, что надо сходить на лесопилку и посмотреть, нужна ли отцу помощь. Мы пошли по дороге в лесу, и когда дошли до развилки, – тут папа раздвигает пальцы на руке, словно показывая эту развилку, – мы побежали в сторону реки. Мы прекрасно знали, что все пацаны будут там у воды. Мы пришли к реке, разделись и занырнули в воду, как нож в сливочное масло.

Отец заканчивает ощипывать гуся, передает его мне, чтобы я его потрошила, а сам берет в руки дикую утку. Голова утки ярко-зеленого цвета. Когда Бен чуть раньше держал в руках всех диких уток, которых мы настреляли, казалось, что он держит в своей большой красной руке букет цветов. Если бы не открытые черные глаза птиц, можно было бы подумать, что они живые.

– И ты тогда был со своим старшим братом? – спрашивает Кутер.

– Да не важно, с кем он тогда был, Кутер, – говорит Шаг. – Черт подери, ты самый любопытный сукин сын, которого я видел в этой жизни.

Кутер резко поворачивается и смотрит на Шага. Иногда Кутер так по-птичьи крутит головой, что мне кажется, что он вот-вот взлетит и начнет клевать зерно.

– Это имеет значение, потому что я хочу это знать, – отвечает он.

Отец поглаживает утку, словно она бейсбольная бита, которой он сейчас замахнется.

– Богом клянусь, что если вы оба не заткнетесь, я вам устрою, – предупреждает он.

– Это он все начал, – оправдывается Кутер.

Бен говорит, чтобы все успокоились. Он стоит около плиты и подкладывает в сковородку большой кусок масла.

Отец несколько раз похлопывает по утке, чтобы привлечь к себе внимание слушателей.

– Возвращаемся мы через лес вечером домой, а на встречу нам маман. Она в фартуке, чтобы юбкой репейников не набрать. Ну а на голове у нее синий чепчик. – Отец растопыривает ладони над головой, как бы демонстрируя этот чепчик. – Солнце садится на западе, то есть справа от нее. Она отрезала себе огромную палку, и вид у нее такой, что она нас бить собирается. Я шепчу Эй Ди, что, мол, мы в реку не входили. Так, на берегу постояли, и все. Тот кивает мне в ответ. Она к нам подходит и спрашивает: «Джей Пи, ты купался в реке?» «Нет, мам, – говорю я, – мы только смотрели, как другие ребята купаются». Потом она концом палки стучит по плечу Эй Ди. Легонько так, чтобы привлечь его внимание. «Эй Ди, – спрашивает она, – а ты в реке купался?» «Да, мам. Я купался и он со мной тоже», – отвечает он. Я стою и думаю: «Ах ты, сукин сын».

Я вижу, что Бен вынимает из духовки поднос с бисквитами. Потом он берет открывалку и пробивает две дырки в банке с сиропом из сахарного тростника. Я люблю пальцем сделать в бисквите дырку, а потом залить туда сиропа так, чтобы, когда кусаешь, сироп выдавливался по краям бисквита. Я все еще думаю о сладком бисквите, как отец продолжает свой рассказ.

– И скажу вам, ребята, тогда моя маман была не выше Мэри Марлен. – Он показывает на меня большим пальцем, чтобы показать, какой мелкой была его мать. Я не реагирую на его слова, а потрошу гуся. – Может, она тогда килограммов сорок пять весила вместе с одеждой. В общем, отвела она нас на закрытую москитной сеткой веранду за домом, на которой мы летом спали, и начала лупить брата так, словно хотела его убить. Словно хотела палкой до костей его достать. Каждый раз, когда мы с братом друг на друга смотрели, я ржал, как лошадь. Я решил, что мать на нем выдохнется, и мне меньше тумаков достанется.

– Меня с братом отец именно так и бил. По очереди лупил нас, – говорит Шаг.

– Вот не перебивай! – восклицает Кутер и бьет ладонью по столу. – Че он все перебивает, а? – На шее Кутера резко проступают вены. Бен говорит ему, чтобы тот достал тарелки и перестал ныть. Отец бросает утку в раковину, словно он устал от собственных воспоминаний о том, как его наказали. На него наваливается тяжесть воспоминаний о том дне. Его плечи опускаются, голова никнет. Морщины на лице становятся глубже. Он смотрит куда-то в середину комнаты, словно там мать его бьет, для того чтобы рассказать о том, что видит, своим приятелям.

– Она рассекла на мне мою рубашку за четыре удара. – Он сутулится, словно от ударов. – Меня много чем били, когда я был мелким. Меня били носком, в котором была «колбаска» из пятицентовых монет, меня били железом и самым разным дубьем. Но моя мать, которая размером была с пигалицу, умела бить меня так, что спина горела от шеи до задницы. Она била и с каждым ударом приговаривала: «Никогда – мне – не – лги – никогда – мне – не – лги!»

Я пару раз от нее вырывался и подбегал к двери в москитной сетке. Но от дождей деревянный пол разбух, и дверь не открывалась. Да и дверной косяк тоже разбух от воды, поэтому дверь я так и не открыл. Я не мог никуда убежать. Только и слышишь свист палки, а потом чувствуешь удар. Такое ощущение, словно я был деревом, которое она хотела срубить. Я думал, что если упаду, то уже не встану. Богом клянусь. Так вы думаете, что мать устала, лупя Эй Ди? – Он обводит взглядом слушателей, потом выдирает несколько перьев из утки. – Черт подери, она на нем только разминалась.

Как только Бен мне подмигнет, я схвачу бисквит и засуну его в рот.

– Родителям не нравилось, когда я от порки убегал, – вспоминает Бен, раскладывая яичницу по тарелкам. – У меня бабушка этого просто не терпела. Поэтому убегать было бессмысленно, только растягивать все это «удовольствие».

Я во время порки часто убегаю, и мне приятно услышать, что отец в свое время поступал точно так же. Только идиот стоит и ждет, пока его отлупят.

– Я в конце концов выскочил, пробив москитную сетку, – продолжает отец. – В сетке появилась дырка, прямо как мой силуэт. – Шаг подмигивает мне, давая понять, что вот это уж слишком и тут папа загнул. Шаг всегда дает мне понять, насколько правдивым является то, что говорит отец.

Отец кладет утку в раковину, распрямляет плечи и широко улыбается, словно сейчас начнется самая интересная часть истории.

– В общем, Эй Ди досталось по полной. Это уж точно.

– Но ведь дядя Эй Ди гораздо больше тебя? – интересуюсь я. Меня всегда интересовало, почему я такая худая. Видимо, в отца пошла. Дядя Эй Ди – просто форменный громила и сильный, как бык. На семейных фотографиях он всегда стоит рядом с отцом и немного косит глазами.

– Дело далеко не только в размере и весе, дорогая, – отвечает папа. – Здесь еще есть масса других критериев. Если человек больше, значит, у него и задница больше, ты об этом тоже не забывай.

– Ну, значит, иду я за сарай, – продолжает отец. – Смотрю, там Эй Ди притаился. Я говорю ему: «Эй, брат, – голос отца становится ласковым и вкрадчивым, – я так понимаю, что тебе серьезно влетело». И потом говорю ему, что у меня есть мазь, которая может снять боль. Ну, Эй Ди наклоняется и задирает на себе рубаху, которая прилипла к ранам. Он от боли воздух сквозь зубы засасывает так, что слышно. Снимает рубаху с плеч и спрашивает, как его отделали. Я говорю ему: «Ах ты, бедняга». Я знаю, каково ему, потому что и меня точно так же отделали. Я прошу его рубашку повыше задрать, мол, не хочу ее мазью измазать. Он наклоняется, руки в рукавах вниз опустил и так стоит. Тут я и выливаю ему на спину мазь для лошадей на основе скипидара. Мать делала эту мазь из смолы. Получалась черно-коричневого цвета. Я держал его одной рукой, чтобы он не вырывался, и ладонью ему спину мазал.

Шаг перестает завертывать в бумагу куски птицы. Потом наклоняет голову и говорит, что его мать тоже варила такую мазь для лошадей из смолы. Шаг вырос в лесах, точно так же, как и отец.

– Она варила мазь на основе сосновой смолы, это я точно помню. Может, добавляла туда всяких горьких трав.

Мама Шага знала мать отца. Обе женщины были большими специалистами в народной медицине. Отец и Шаг обсуждают своих матерей и вспоминают некоторые рецепты. Тогда на их лицах появляется такая нежность, что у меня слезы на глаза наворачиваются. От их разговоров мне хочется познакомиться с этими женщинами, которых я никогда не знала.

Отец отвечает, что рецепт сходится. Начинает мыть руки. На его лице улыбка. То, что Шаг подтверждает, что такое средство существует, говорит о том, что то, что рассказывает папа, – чистая правда. Но на лице Шага появляется задумчивая морщина, и он говорит, что эту мазь ни снять с кожи, ни тем более вытереть с раны. На что отец отвечает, что в этом-то и вся суть – заклеймить дядю Эй Ди до костей за то, что он его вломил.

Я задумываюсь. Я слышу, какие вещи о себе рассказывает отец, и замечаю, как люди отходят, когда он вразвалочку подходит к бильярдному столу, но при этом он обращается со мной так, словно я сделана из стекла. Даже то, что он меня бьет очень мягко, можно сказать, чисто символически. Когда сегодня утром до выхода на охоту было прохладно, он разогрел мне носки у газовой горелки. Отец покупает мне все, что бы я ни попросила, смеется над моими шутками и говорит, что любит меня по пятьдесят раз на дню. Я неоднократно видела, как он дерется, но ни разу не замечала за ним подлости, которую он часто себе приписывает в рассказах для приятелей в «клубе лжецов». Я смотрю, как он синей пластиковой щеточкой вычищает кровь и грязь из-под ногтей, и размышляю. Он смеялся над тем, что сделал с дядей Эй Ди. Он вытирает руки о полотенце.

– Я ушел, а Эй Ди остался извиваться на земле. Все пытался счесать с себя эту дрянь.

Бен вытряхивает противень над тарелкой, и бисквиты легко и непринужденно падают в нее. Он кивает мне, и я тут же хватаю один из них и начинаю перебрасывать горячий бисквит из одной ладони в другую. Потом бросаю его на стол и дую, чтобы охладить. Когда я поднимаю глаза, то вижу, что и у Бена озабоченный вид, словно он все еще думает о боли, которая была заложена в эту историю.

Может быть, папина наигранная «подлость» мешала мне слишком подробно расспрашивать о матери в больнице. Эта тема была окружена стеной молчания, которую я не должна была пересечь.

Однажды мы с папой возвращались домой в его ярко-зеленом пикапе. Я вспомнила ночь, когда мама устроила аутодафе. Помню, как доктор Бордо с его усами-гусеницами спрашивал меня о том, где у меня побои. Я знала, что доктор направил маму в психиатрическую лечебницу, и спросила отца, что это за место и можно ли проведать маму. Папа ответил, что туда детей не пускают, чтобы несумасшедшие их не напугали. Он отвернулся от меня, встряхнул пачкой «Кэмела» и засунул в нее зажигалку. Было понятно, что отец не хочет говорить на эту тему. Вскоре я забыла об этом разговоре. Несколько дней спустя мы ехали из драйв-ин ресторана «Фарм Ройал», в котором официантка облокачивалась о дверь машины со стороны отца, пока я попивала свою колу. Папа успел выпить три пива, когда я подумала: «Может быть, пиво поможет развязать язык», и спросила его о том, не боится ли он сам, когда навещает маму. Отец ответил, что сумасшедшие, которые там живут, совсем неагрессивные, они в очень плохом настроении. По словам отца, пациенты много играют в настольные игры и не очень часто двигают свои фишки.

Эта деталь жизни в больнице, а именно неторопливое передвигание фишек, помогло мне прекрасно представить, что такое больница. Совершенно неожиданно я почувствовала ярость, которую долго скрывала. Я сказала отцу, что мне не хочется, чтобы мать возвращалась домой, если она начнет сходить с ума от того, что мы не прибрались в комнате.

И тут отец сделал то, что, на мой взгляд, помогло мне понять, какой у него характер. Он круто повернул руль, съехал с дороги на обочину из гравия и резко ударил по тормозам. Он сказал, что если я буду продолжать говорить так о собственной матери, то он отлупит меня по лицу. Я вся покраснела от того, что это может произойти, но ничего не возразила. Потом отец включил первую скорость, и мы поехали.

В конечном счете отец отвез нас в больницу, которая была расположена в низком кирпичном здании посреди пустого поля, где от прямого солнца не было ни травинки тени. Мы не зашли внутрь здания, а стояли снаружи. Когда мы подошли к окну, мама уже стояла у стекла, закрытого москитной сеткой. На матери был халат с ярким тропическим узором. Отец поднял меня за талию, чтобы мне было лучше видно и я могла быть на уровне матери. Даже так я все равно носом доставала только до подоконника. Мать приложила ладонь к сетке. Ее рука была очень белой, и я приложила ладонь с другой стороны, стараясь охватить как можно больше площади маминой руки. Москитная сетка немного согнулась, и наши ладони соприкоснулись. Ее лицо было в тени, и я его плохо видела. Мама плакала и говорила, что ей нас не хватает. Она вытирала лицо салфетками «Клинекс» и хлюпала носом.

Потом я сказала фразу, после которой Лиша моментально ущипнула бы меня за коленку.

– Мне очень жаль, что тебя заперли, – сказала я, и мать рассмеялась.

– Блин, дорогая, – ответила мать, – ты тоже заперта, только в доме побольше.

Как только она произнесла эти слова, из угла комнаты раздался дружный смех, от которого у меня мурашки побежали по коже. Я всмотрелась в сторону, откуда доносился этот звук, и смутно различила группу женщин в синих халатах, сидящих за круглым столом в низко висящем огромном облаке сигаретного дыма. Я поняла, что это другие сумасшедшие. Но это меня нисколько не испугало, я лишь только расстроилась из-за того, что они весь день проводят с матерью. Они вместе едят, играют в карты, а меня тут держали под окном и я ее очень плохо видела. Отец спустил меня на землю, и я сказала: «Я тебя люблю» – и шмыгнула носом. Мама тоже сказала, что любит меня, и постепенно исчезла из виду.

Лиша была выше меня, поэтому больше увидела, когда отец ее поднял. Он скрепил пальцы на обеих руках и подсадил ее так, что она поднялась на всю высоту окна. Потом мама с Лишей начали секретничать и говорить шепотом. Мне пришлось приподняться на цыпочках и заглядывать в комнату, как бандиту. Лицо сестры было прямо напротив маминого. Я не услышала ни слова из того, о чем они говорили. У них от меня всегда были секреты. В те дни, когда Лиша делала матери мартини и меняла пластинки, когда я заходила к ним в комнату, они замолкали. Кроме этого у Лиши была ужасная привычка отгонять меня рукой, когда они так секретничали, будто я назойливая муха, от которой надо избавиться. У Лиши с мамой был свой невидимый канал коммуникации и понимания, в то время как меня с папой оттеснили в наш отдельный угол скучного бытия, к которому мама не хотела иметь никакого отношения.

Как бы там ни было, в тот день в больнице, когда за матерью появилась одетая в белое медсестра и стала говорить, что пора прощаться, Лиша наклонилась для прощального поцелуя. Она прижалась губами к мелкой сетке. Мне так и хотелось шлепнуть ее по попе в обрезанных «Ливайз», когда я увидела, что ее губы соприкасаются с губами матери.

Когда отец отъезжал от здания, мать в своем тропическом одеянии появилась в другом окне. Она положила ладонь на сетку. Это был единственный раз за месяц, когда мы видели мать.

В ту ночь я впервые за несколько недель нормально заснула. И в ту ночь мне приснился странный сон, который словно проецировался в 3D-изображении на экране моего мозга. В этом сне отец рубил на части какое-то большое мертвое животное на деревянном кухонном столе. Я шла в его сторону через гостиную и наблюдала за ним через неправильной формы окошко между двумя комнатами. Майка отца была забрызгана кровью. Вены на руках вздулись от тяжелой работы. В какой-то момент сна он высоко поднял топор мясника и сильно рубанул. Я услышала, как тесак прорубает через кость и достает до дерева стола. Отец заметил меня и сказал, что занят. «Иди в кровать, дорогая» – так он выразился. У него в руках была часть туши животного, затем резко изменился свет, и я увидела, что отец держит обрубленную по локоть человеческую руку. На конце этой руки была ладонь матери, и на пальце сверкало бабушкино кольцо. Запястье было повернуто так, что ладонь торчала и застыла в положении, словно говоря «Стоп». Я проснулась вся в поту, в промокшей майке и с ручейками пота на лице.

Я подумала о том, что расстояние и наклон ладони во сне точно совпадали с воспоминанием о маминой руке в больнице. Но как оказалось, это была не единственная рука, которую я запомнила из того периода жизни. Еще была рука жены Багзи Хуареза. Когда она однажды утром пришла нам с заднего хода, вся ее рука была в муке. Она положила ладонь на наш мокрый стол и сказала отцу:

– Быстрее, пожалуйста, Багз застрелился.

Выстрел прогремел, когда она делала бисквитное тесто. Она сказала, что он обо всем подумал и застелил пол гаража брезентом, которым они накрывали мебель на улице. Чтобы не осталось грязи, заботливо и предусмотрительно все учел. У нее на лице была полуулыбка, если я правильно помню. Отец ей ничего не ответил, потому что набирал номер шерифа. Точно помню, что отпечаток ладони миссис Хуарез оставался на столе в течение всего дня, словно фотография привидения. Каждый раз, когда я смотрела на этот отпечаток, я вспоминала мать. Так продолжалось до ужина, пока Лиша его не вытерла.