Осень прошла и пришла зима. Снег несколько раз шел, но его было мало, чтобы кататься на санках. Мать уговорила местного доктора выписать ей таблетки для похудания. Получив таблетки, она засунула их во внутренний карман своей сумочки «Коуч» – туда, где раньше хранила детский аспирин. Она утверждала, что таблетки «поднимали» ее в те дни, когда у нее было похмелье и она не могла встать с кровати. Такие дни я называла «днями императрицы», потому что тогда мать ничем не занималась. Она курила и, перелистывая страницы старого номера «Вог», слушала, как блюзовые певицы воют о том, какие все мужики подлецы. В такие дни мы с Лишей не волновались за судьбу мамы. Нам даже нравилось, что она все время валялась в кровати. Но с появлением таблеток все изменилось.

В мамином голосе появились раздраженные нотки. Даже простая просьба о деньгах на школьный обед могла вывести ее из себя. Она начинала носиться в поисках бумажника, громко хлопая дверьми, и орала постоянно спящему Гектору о том, что тот ленивый сукин сын. На таблетках для похудания самого мелкого повода было достаточно для того, чтобы она начала сходить с ума. После того как мы с Лишей выучили основной ингредиент этих таблеток, которым оказался метамфетамин, мы придумали частушку:

Метафаметамин, Таблетки от похудания, Метамфетамин, Таблетки для офигевания.

Мать действительно похудела. Острым концом ледоруба она проделывала себе новые дырки в ремне из крокодиловой кожи. Кроме того, таблетки сделали мать нечувствительной к алкоголю. Она и до этого могла много пить, но теперь начала пить день и ночь напролет. Ее не рвало, и она не отключалась. Она постоянно говорила с северным акцентом. Она в буквальном смысле перестала спать. За все те месяцы я ни разу не помню, чтобы мама спала. Можно было проснуться в любое время ночи и спуститься в пижаме вниз, чтобы застать ее со стаканом алкоголя и книгой.

Она начала читать книги авторов с непроизносимыми именами и утверждать, что экзистенциализм – это философия отчаяния. Лиша принялась прятать книги французских авторов в глубинных недрах книжной полки, потому что от их чтения мама с блеском распиналась о самоубийстве. Она спокойным голосом повторяла, что для некоторых самоубийство – это самое лучшее, что человек может сделать со своей жизнью.

Мы с сестрой никогда не обсуждали вопрос самоубийства матери. Но если мама слишком долго принимала ванну, Лиша становилась под дверью ванной комнаты и слушала, наклонив голову набок. Глядя на нее, я вспоминала поведение охотничьей собаки, с которой ходят на перепелок. Казалось, что Лиша переставала дышать, прислушиваясь к звукам, которые могли бы свидетельствовать о том, что мама жива и здорова.

Я бежала по коридору, напевая, и совершенно не подозревала о том, почему сестра так переживает. Лиша хватала меня за руку и прикладывала палец к губам, а ее лицо искажалось от гнева. На слово «самоубийство» у нас было табу. Мы никогда не произносили его.

Лиша и я стали настолько суеверными, что перестали заниматься спиритизмом, вызывать и разговаривать с духами.

Я начинала чувствовать отчаяние матери и ее глубокое ощущение того, что она несчастна. Однажды ночью, когда Гектор спал, а я лежала с открытыми глазами, мать присела на край матраса и зачитала мне «Миф о Сизифе» Альберта Камю. Она даже научила правильно произносить его имя и фамилию, чтобы я не ударила в грязь лицом во время коктейльной вечеринки и не показала, что я выросла в колхозе.

Жизнь Сизифа оказалась хуже, чем у всех нас. Он был обречен день и ночь без отдыха потеть, напрягаться и толкать камень в гору. Но самое печальное то, что как только Сизиф выкатывал камень на вершину горы, тот срывался и катился вниз, и Сизифу приходилось начинать все сначала. Мать закрыла книгу и сказала, что мучения Сизифа длятся вечность.

Я лежала в кровати и ждала счастливого конца или морали этой истории. Наверное, я об этом и спросила мать, потому что та заложила прядь волос за ухо и сказала, что нет смысла мыть посуду и заправлять кровать, потому что все это сизифов труд. Человек делает эти действия до смерти.

Скорее всего, первое предложение по-французски, которое я выучила, было взято из этой книги. Это фраза il faut souffrir, которая переводится: «Человек должен страдать». Непонятным образом в моей голове страдание стало связано не с добродетелью, как восприняли бы мораль этой басни мои знакомые дети-баптисты в Техасе, а с умом. Умные люди страдали, глупые не страдали. Мать неоднократно говорила об этом, когда мы жили в Техасе. Помню, как однажды мы проезжали мимо парней, которые продавали дыни прямо из пикапа, улыбаясь так, словно на свете не существует занятия лучше. Мать покачала головой и произнесла: «Бог ты мой, какие они счастливые невежды». Отец придерживался другого мнения, потому что ему нравились маленькие и невинные удовольствия – сахар в кофе, то, что пересмешник ответил на его свист, и так далее.

Отца не было с нами, и мне начало передаваться отчаяние матери. Счастье – это удел идиотов, туман, в который ты попадаешь. Постоянная и тихая боль – это удел думающих людей, которые помнят о том, что они смертны, и живут в состоянии перманентного отчаяния.

Мой мир перестал быть радостным и разноцветным. Небо стало серым, как солдатская шинель, а облака – нарисованными мелом завитушками. Деревья роняли листву. Сквозь жалюзи на окне мы с Лишей смотрели слайд-шоу того, как осень превращается в зиму. На протяжении нескольких дней соседи сгребали граблями листву, а их дети прыгали и падали в кучи разноцветных листьев. Казалось, что мир превратился в рекламу «Кодак». Потом все листья сожгли в бочках на улице или прямо на участках.

Однажды я сказала сестре:

– Странно, что мы считаем, что на деревьях должны быть листья, потому что полгода они стоят совершенно голые.

В школе я обводила взглядом своих сонных и апатичных одноклассников. Один из них рассматривал пятно вытекшей на миллиметровую бумагу изо рта во время сна слюны, другой ковырял в носу. Даже дежурная по классу дочь директора, которая считалась самой умной ученицей класса, обрисовывала свою ладонь на листе бумаги. Я не представляла себе, как можно жить такой тихой и до идиотизма удовлетворенной жизнью, когда так хочется орать, бегать и пнуть кого-нибудь в голень.

Мать с Гектором два раза уезжали в Мексику. Мать лелеяла планы покупки там участка земли и создания коммуны художников, в которой она могла бы рисовать. С того времени, как мы поселились в Колорадо, мать не сделала ни мазка на картине. Она купила массу художественных товаров, которыми заставила целую комнату. Меня так и подмывало открыть какой-нибудь из тюбиков масляной краски, которые аккуратно лежали в коробке, но я знала, что лучше этого не делать. На новой палитре с дыркой для пальцев не было даже и намека на выдавленную на нее краску. Все кисточки из соболиного меха оставались в своих индивидуальных бумажных пакетах. Мать купила несколько уже натянутых холстов, которые стояли у стены, как окна, ведущие в никуда. Мы с Лишей придумывали названия для этих изображающих пустоту картин: «Белые медведи во время снежной бури» и «Пудра талька на Луне».

Мать в Колорадо не рисовала, а землю в Мексике так и не купила. Они с Гектором пили, ругались и возвращались из Мексики, страдая от поноса.

Когда они уезжали в первый раз, нас с Лишей оставили у родственницы Гектора. Это была девушка двадцати лет, которая на социальное пособие воспитывала двух карапузов. Мы называли ее Перти. Она была маленькой и похожей на птичку, с копной черных волос, которые регулярно «приручала», наматывая по ночам на пустые консервные банки. Мне кажется, что двое ее детей были самыми глупыми на свете, но Перти моего мнения не придерживалась, и ее до слез трогало любое клокотание, которое вырывалось изо рта ее чад. «Бедный nanito», – ворковала она, а я только и думала о том, чтобы подушкой придушить ее детишек.

Эти дети не были близнецами, но в моей памяти они остались похожими как две капли воды. У них были огромные, раскачивающиеся на шеях головы, которыми они бились об углы мебели и которые перевешивали их тела, приводя к тому, что дети часто падали на ровном месте. Лиша быстро научилась затыкать этих детей при помощи соски или бутылочки с молоком. Я в это время мрачно читала, сидя в углу.

На вторую ночь нашего пребывания у Перти в дом ворвался ее в стельку пьяный муж. Он орал, и я поняла, что он пришел забрать своих детей. На месте Перти я отдала бы их, не раздумывая, но Перти сорвала с волос консервные банки и спрятала нас с сестрой и своих детей под кроватью, наказав не произносить ни звука. Я лежала под кроватью и смотрела на полоску света, падающую из кухни, в которой Перти общалась со своим мужем.

Мне было сложно сидеть тихо. Даже когда мы играли в прятки, меня чаще всего находили именно потому, что я не могла сидеть тихо. Под мышкой я держала толстого, вонючего и скользкого ребенка, паутина свисала с пружин матраса прямо в глаза, а пол под кроватью был покрыт толстым слоем пыли.

Голоса на кухне становились все громче, а ребенок у меня под мышкой все неспокойнее. Лиша больно стукнула меня по голове, чтобы я утихомирила своего карапуза, и я закрыла его рот ладонью.

Мне кажется, что прошло много времени. Потом раздались громкий звук разбивающегося стекла, быстрые шаги по коридору и вопли Перти о том, что ее убивают. Потом машина ее муженька быстро отъехала от дома.

Мы вылезли из-под кровати и бросились к Перти. Как выяснилось, ее муж разбил головой жены стекло, вставленное в кухонную дверь. Лицо Перти было в крови, и дети начали орать. Я помню, как Перти многословно объясняла полицейскому, как муж угрожал ей, душил, а потом пробил ее головой стекло. На розовой ночной рубашке были мелкие кусочки стекла. Медик «Скорой помощи» наложил Перти повязку на рассеченную бровь.

Во второй раз, когда мать с Гектором уехали, нас оставили у сестры Гектора по имени Алиса. Она была толстой и старой, как и ее муж Ральф. Седые волосы на голове были выложены короной, как у оперной певицы. Алиса была одинаковой в длину и в ширину. Однажды вечером она стояла у плиты, жарила тортильи и спорила с мужем о стоимости автомобильной страховки, как тот неожиданно на нее бросился. Но Алиса быстро отреагировала, ударив его по лбу сковородкой, что мгновенно остановило Ральфа. Когда на следующее утро все мы собрались на завтрак, в центре лба Ральфа была огромная синяя шишка, словно прорастающий рог молодого козла.

После этого инцидента в кухне Алисы я наотрез отказалась, чтобы мать оставляла нас у чужих людей, что похоронило все ее планы о поездках в Мексику. Мать не уезжала из Антилопа и начала проводить время, ходя от одного окна к другому, как и раньше в Техасе.

Однажды в три часа ночи я спустилась со второго этажа и увидела, что мать сидит у пианино. В ее волосах были бигуди. Перед ней стоял высокий бокал с красным вином, а в хрустальной пепельнице дымился «Салем». На пюпитре на пианино стоял раскрытый роман Жан-Поля Сартра «Тошнота».

Для того чтобы я заснула, мать смешала для меня красное вино с «Севен Апом» и принесла в кровать в одной из своих лучших фарфоровых чашек. Пузырьки «Севен Апа» поднимались вверх сквозь красное вино, словно раскаленная лава из центра земли.

До той ночи я уже неоднократно пробовала самый разный алкоголь. Я даже однажды пила шампанское на чьей-то свадьбе. Весь алкоголь, который я пробовала, мне категорически не нравился. Можно было сделать пару глотков папиного соленого пива под устрицы в жаркий день. Но даже от пары глотков я начинала чувствовать себя неважно. А смешанные с кока-колой виски или скотч только обжигали мне горло.

Алкоголь я связывала со ссорами родителей. Много раз ночью в Личфилде, когда родители ругались за закрытой дверью спальни, я пробиралась на кухню, собирала их бутылки и выливала содержимое в раковину. При этом я всегда отворачивала в сторону лицо – мне не нравился и казался опасным запах алкоголя.

Все изменил первый глоток, который я сделала из фарфоровой чашки матери. Я уже сто раз слышала от нее историю, как открывший и создавший первое шампанское монах сказал, что пить шампанское – это пить звезды. Неожиданно я поняла смысл этой истории. Вино с пузырьками показалось мне необыкновенно приятным. «Вот что значит пить звезды», – подумала я. Я чувствовала, словно во рту рождаются новые галактики. Чтобы убедиться в своей правоте, я сделала еще один глоток, другой. И как в первый раз, произошел космический взрыв вкуса, и я почувствовала во рту и в горле тепло. Тепло разлилось по всему телу. В самом центре моего существа словно распускался цветок. Это сравнение я наверняка украла из какого-нибудь стиха, но именно так я себя и чувствовала.

Когда содержимое чашки закончилось, я поставила ее на блюдце со звуком, который сказал мне, что мир вокруг изменился. Я смотрела на свои ноги, которые показались мне белыми, далекими и красивыми, как у статуи. Я посмотрела на мать. Бигуди в ее волосах уже не делали ее похожей на Медузу горгону и выглядели почти элегантными. Лицо матери неожиданно помолодело и разгладилось. Ее кожа и зеленые глаза светились. И тут я поняла, зачем и почему люди пьют алкоголь, от которого их рвет, они начинают путать слова и говорить несвязно. Я поняла, почему здоровая, но пьяная женщина может въехать на машине в бетонную стену. Алкоголь способен сделать жизнь человека лучше, потому что все в голове проясняется. Я вспоминала сказки, в которых рассказывалось о волшебных эликсирах, о ведьмах Шекспира в пьесе «Макбет» и о том, что они варили в котле.

Потом я долго лежала в кровати и чувствовала, что тело стало ватным. Мне казалось, что матрас плывет, как корабль в море. Чтобы избавиться от ощущения того, что все кружится, надо зацепиться взглядом за что-то, и тогда «качать» станет меньше. Я уставилась на висящий на стене портрет кисти матери под названием «Мэк-нож». Эту картину мать привезла из Техаса. Меня это немного удивило, потому что на картине был изображен не кто-либо, кого мы знали, а какой-то темноволосый француз с миндалевидными глазами. На самом деле этот человек мог быть и не французом. Но мне казалось, что он очень похож на того человека, который был изображен на обложке книги Сартра – того, кто, по словам матери, хотел блевать только оттого, что он жив. Нельзя сказать, что Мэк-нож был очень красивым. У него было бедное и одутловатое лицо. Тем не менее это была хорошая картина. Казалось, что мужчина на портрете с грустью смотрит мне в глаза.

После того как мать вернулась в гостиную, я обратилась к этому грустному человеку с впалыми щеками и прочла молитву:

– Дорогой Мэк, – произнесла я, – помоги мне не наблевать на простынь. И пожалуйста, сделай так, чтобы мама не нашла ключи от машины в кадке с фикусом. Аминь.

Ночами мать часто ругалась с Гектором. Она утверждала, что Гектор – лентяй и трус. Он не имел работы и жил за счет матери. Иногда по утрам, когда они оба страдали от похмелья, он начинал просматривать газеты в поисках объявлений о найме барменов, мать садилась к нему поближе и говорила, чтобы он бросил это дело, потому что если ему не надо идти на работу, то они могут заниматься любовью днем.

Гектор не лучшим образом переносил алкоголь. Он постоянно все забывал, шатался, падал и говорил так, что ничего невозможно было разобрать. Однажды утром я услышала, как мать орала на него за то, что он в очередной раз описал кровать. В другой раз, когда на кухне были Гордон и Джоуи, мать громко заявила, что у Гектора вообще не встает. Мать стояла около деревянного кухонного стола и, постучав по его поверхности костяшками пальцев, заметила:

– У Пита член был всегда вот такой твердый. Всегда.

Я не знала, как реагировать на эту новость, но Гектора она явно расстроила, и он пристально уставился на дно своего стакана, словно собирался гадать на виски со льдом.

У матери появилось желание себя изувечить. Мы ехали в машине домой после одного не особо приятного ужина, когда она открыла дверь автомобиля и выбросилась на дорогу. Вот она сидела в пьяном ступоре на переднем пассажирском кресле, а через секунду ее уже нет. Свет в салоне «Импалы» включился. Открытая дверь скребла сугробы снега на обочине. Гектор быстро остановил машину и, одетый в расстегнутое пальто, вышел за матерью. Через несколько минут они вернулись. На матери было белое кашемировое пальто и запачканные грязью брюки клеш.

Слава богу, мать не пострадала во время падения – она упала в сугроб. Мама с Гектором долго смеялись над этим. Передняя пассажирская дверь машины закрылась, и в окне снова понеслось темное небо.

Потом прошло много незапоминающихся и серых дней и ночей, из которых в памяти остался только один день, когда взрослый мужчина, который пришел за мной ухаживать во время болезни, засунул мне, восьмилетней, в рот свой член. Все воспоминания той зимы группируются вокруг этого воспоминания, словно оно является эпицентром шторма.

Я не пошла в тот день в школу, потому что у меня была температура. Я спала, а потом проснулась в поту. Тот, кто должен был в тот день за мной присматривать, оставил на тумбочке рядом с кроватью тарелку куриного с вермишелью супа Кэмпбелл. Суп обильно поперчили и подали так, как я его люблю.

Я сидела в кровати в лучах света из окна и уже, наверное, в сотый раз читала «Паутину Шарлотты». Мне было так приятно оттого, что трое паучат стали вить свою первую паутину над улыбающимся и лежащим в грязи Уилбором, что захотелось об этом кому-нибудь рассказать. Я громко кричу, чтобы сестра на первом этаже услышала и пришла послушать то, что я ей хочу сказать.

Но вместо сестры приходит этот мужчина. Я рассказываю ему о Шарлотте, Уилборе и трех паучатах. Я очень хорошо помню сюжет книги и думаю, что папа мог бы мной в этот момент гордиться. Мужчина говорит, что особые друзья помогают человеку не чувствовать себя одиноким. Он спрашивает меня о том, хочу ли я быть его особым другом.

Я встаю и достаю свой дневник, в котором у меня записаны ритуалы вступления в клуб вампиров. Ноги, закрытые ночной рубашкой, покрываются мурашками. Я так рада, что наконец кто-то захотел стать членом клуба.

Я нахожу дневник, снова ложусь в кровать и объясняю ему правила инициации. Однако когда я поднимаю глаза от страницы, чтобы узнать, как он реагирует на мои слова, его настроение кардинально изменилось. Я вижу, что внутри штанов под ширинкой у него стоит. Его ширинка находится как раз на уровне моих глаз. На ум приходят плохие слова – «сухостой», «стояк» и так далее. Я думаю о том, что то, что я знаю эти плохие слова, является доказательством того, какая я плохая.

Может быть, этот мужчина, который сейчас медленно расстегивает перед моим лицом ширинку, зубья на молнии которой похожи на зубы дракона, слышит, что я повторяю в уме это слово. То, что я знаю это слово, притягивает его член, словно магнит, и заставляет его расти в штанах.

Я помню то, что вампир не мог войти в комнату до тех пор, пока девушка не сняла со стены распятие и сама не пригласила его войти. Эта девушка сделала все это, хотя не хотела этого делать. Стремясь избавиться от вампиров, люди вешали в комнате головки чеснока. Они оборачивали оконные ручки четками. Никто не хотел впускать в дом ужасных вампиров. Но когда за окном в лунном свете появился вампир, девушка в ночной рубашке настолько попала под его влияние, ее настолько поразил голод вампира, что она сняла со стены «обереги». Связка головок чеснока упала с оконной ручки, и вампир влетел в комнату, чтобы обнять ее своим черным плащом.

Вот какие мысли проносятся у меня в голове в то время, когда тот, кто должен со мной посидеть, расстегивает молнию на своих штанах. Он засовывает руку внутрь, и, глядя на то, что он делает, мое дыхание замирает. Я боюсь его обидеть, а также сказать что-нибудь не то. Поэтому я просто сижу и делаю вид, что меня здесь нет. Я страшно волнуюсь по поводу того, что может произойти.

Я вспоминаю, как соседский мальчик уложил меня на пол в гараже Картеров и как он дрыгался на мне. Я наверняка тогда потеряла девственность, хотя в тот момент этого не почувствовала, потому что думала лишь о том, чтобы он побыстрее закончил. Я знаю, что он тогда со мной очень плохо поступил, и думаю о том, что из-за его поступка я навсегда изменилась.

Девочки постарше в школьном туалете говорили о том, что очень легко понять, какая девочка трахалась, а какая нет. Лиша сказала мне, что одна девочка, у которой «утиная» походка, то есть она при ходьбе выворачивает носки наружу, вот именно та девочка точно трахалась. Меня это немного успокаивает, потому что я самая косолапая во всей школе.

Член мужчины выпрыгнул из его узких штанов. Он был красным, словно был чем-то недоволен, и распухшим, словно ему больно. При виде члена так близко у моего лица все внутри меня сжалось. Мужчина помахал мне членом и, придерживая его за основание, придвинул поближе к моему лицу. Я еще никогда в жизни не видела такого большого члена и так близко. Меня удивляет, что на его головке есть разрез для выхода мочи, похожий на разрез на пироге, чтобы он лучше пропекался. В отличие от соседского мальчика, мужчина не водит вверх и вниз рукой, он нежно держит свой член в руках, словно показывает мне хомяка. Я плотно свела вместе ноги. Я чувствую, что в душе прошу, чтобы этот член не сделал мне больно.

Мужчина сверху смотрит на меня так, как смотрят на собаку, которая попрошайничает у обеденного стола. Он протягивает свою большую руку и берет меня за голову. Этот жест похож на тот, который делал Иисус на картинке в детской Библии, над которой написано большими буквами: «Страдайте, маленькие дети…» Но я уверена, что стоящий передо мной человек не Иисус, потому что хотя он и гладит мою голову, прямо в лицо мне утыкается его член.

Он с нежностью говорит о том, что никогда на свете не сделает мне больно. Ни за что и никогда. Он любит меня, мы с ним особые друзья. Вот это – тут он поглаживает ладонью свой член, который вздрагивает, – является доказательством того, что он меня любит. И он снова направляет его на меня.

Я не думаю о том, как от него убежать. Я знаю, что это невозможно. Даже если я доберусь до кухни и телефона, что я скажу? У меня есть свое собственное понимание своей вины. Я думаю, что это понимание есть у каждого ребенка, и происходит оно, вероятно, благодаря тому, что ребенок меньше и слабее взрослых. Нет, я не смогу от него убежать. Я не понимаю, почему никто не появится в дверном проеме и не спасет меня от этого мужчины. Если Господь сотворил землю, как говорит Кэрол Шарп, почему же он не пошлет мне на помощь ангелов, которые отрубили бы член этому человеку в самом его основании? Кэрол Шарп наверняка сказала бы, что все, что сейчас со мной происходит, является частью плана, который создал для меня Господь.

Может быть, все происходящее является наказанием за то, что я отпугнула отца? Или за то, что у меня не хватило смелости уехать с ним. Или за то, что довела маму до такого состояния, что она не может писать, потеряла рассудок и сожгла все наши вещи.

Мужчина начинает говорить заговорщицким шепотом. Он просит меня раскрыть рот и поцеловать его член. И я делаю это. На самом деле это не так страшно, если закрыть глаза и представить себе, что это – это маленький лысый человечек. Я должна сказать, что в сосании члена, наверное, есть что-то фундаментально-врожденное, и, говоря себе, что ты не прав, ты сетуешь на то, что судьба выбрала тебя для той роли, которую приходится исполнять. За ощущением того, что все это неправильно, проскальзывает то, что все это ты уже знаешь. И страх, который ты чувствуешь в животе, – страх вампиров, американских горок или того, что ты описаешься, – имеет некоторые до боли знакомые аспекты, словно ты падаешь с высоты.

После того как я целую его член, я отвожу голову, мужчина говорит, чтобы я высунула язык и полизала его, как будто это леденец. На этот раз, когда он приближает член ко мне, я чувствую, что он совсем не пахнет туалетом. Его запах похож на запах живого свежеиспеченного дрожжевого хлеба. И из разреза сочится маленькая капля.

– Я не сделаю тебе больно, – говорит мужчина. Эти слова зависают в воздухе, как бабл комикса. Это самая настоящая ложь, потому что голос у мужчины стал просящим и в нем чувствуется боль.

– Открой рот пошире, – просит он. И я открываю шире рот. Мясистая головка его раздвигает мои губы и входит в него. Я шире открываю рот, но зубы касаются кожи головки, и мужчина отдергивается.

– Осторожнее зубками, – говорит он. Потом он говорит, что я должна шире открыть рот и сказать «Аааа» и при этом прикрыть губами зубы. Я делаю то, о чем он меня просит, и на этот раз у меня получается лучше, потому что я слышу, как он произносит: «Вот так, хорошо» и «О, да!». Его дыхание учащается.

Потом он неожиданно начинает крепче сжимать мою голову. Вся нежность исчезает. Я чувствую, что он даже не в состоянии говорить. Это меня удивляет, потому что я стараюсь изо всех сил и делаю то, о чем он меня просит. Я даже не плачу, хотя слезы так и льются по моему лицу. Но мне кажется, что это не мои слезы, а слезы кого-то, кого показывают по ТВ, или слезы куклы. Мне кажется, что его член стал еще больше и твердым как камень. Этот член проникает мне глубоко в горло, мне кажется, что он достает до места на затылке, в котором я чувствую боль. Горло у меня забито, и мне даже кажется, что у меня вырывают гланды. Кроме этого мясистая головка перекрывает доступ воздуха, и у меня начинается рвотный рефлекс.

Он чувствует, что я задыхаюсь, и вынимает член из моего рта. Мне становится лучше. Но он все еще крепко сжимает мою голову и снова засовывает член мне в рот, но на этот раз уже не так глубоко, и я могу дышать. Рвотный рефлекс проходит. Глаза у меня сильно слезятся. Я думаю, что сейчас умру, вот еще чуть-чуть и точно умру. Человек не в состоянии такое выдержать. Тут он начинает глубже насаживать меня, подталкивая рукой мою голову. Я чувствую, что в горле член начинает разбухать и увеличиваться, словно гриб, и у меня снова появляется рвотный рефлекс.

Потом я чувствую, что в горло впрыскивают что-то теплое и влажное. Он писает мне в рот, я в этом уверена. В Техасе во время сбора скаутов один знакомый мальчик написал в рот своего спящего брата. Но то, что у меня в горле, не похоже на мочу. Это густая субстанция наподобие сливок, которая не течет ровной струей, а постепенно выплескивается в горло. Я пытаюсь отодвинуть голову, но он крепко меня держит. Я чувствую соленый и немного химический привкус, похожий на хлорированную воду бассейна.

После того как он кончает, он вынимает из меня член и снова становится ласковым. Гладит меня по спине, и меня рвет прямо на ночную рубашку. Он гладит меня так, словно прощает за все плохое, что я сделала. Меня рвет до тех пор, пока в желудке ничего не остается. Он говорит, что все хорошо. Он говорит, что я молодец, хотя я совершенно четко понимаю, что это не так.

Потом я лежу в кровати и смотрю в окно. Я думаю о том, что по другую сторону окна материализуется Дракула и просит, чтобы я впустила его внутрь. Я кричу мужчине, чтобы он вошел в комнату, а то мне очень страшно.

Я встаю и переодеваюсь в школьную одежду. Захожу в спальню Лиши и сижу в ее комнате на стуле. Мои ноги не достают до пола. Я сижу тихо, как сидят во время охоты на птиц или во время рыбалки на червяка, когда надо забросить удочку и ждать.

Когда наступает утро, мать входит в комнату и тряпкой вытирает пятно рвоты с ковра. Она приносит плошку с содой и водой, макает в нее тряпку и трет ковер. Она спрашивает меня о том, как я себя чувствую, и говорит, что мне, наверное, сегодня не стоит идти в школу. Я говорю, что пойду в школу и что чувствую себя гораздо лучше.