Целеустремленный исследователь немецкой души сходит с поезда, прибывшего в Западный Берлин, имея при себе шесть отцовских рубашек, которые коротки ему в рукавах, но почему-то не в подоле, сто фунтов стерлингов и пятьдесят шесть немецких марок, которые заплаканная Ильзе нашла в ящике стола. Стипендия, позволявшая ему худо-бедно сводить концы с концами в Оксфорде, как он слишком поздно выяснил, не выплачивалась во время учебы в заморских университетах.

– Какой Саша, ради бога, где Саша? – кричит он Ильзе, стоящей на перроне вокзала Ватерлоо, когда она, мучимая мадьярской совестью, в бессчетный раз меняет окончательно принятое решение и готова прыгнуть на подножку уходящего поезда, да только выясняется, что необходимый для поездки паспорт остался дома.

– Скажи ему, что тебя послала я, – умоляет она, когда поезд наконец-то трогается. – Передай ему мое письмо. Он учится на последнем курсе, но очень демократичен. В Берлине все знают Сашу. – Для Манди это звучит так же убедительно, как утверждение о том, что в Бомбее все знают Гуптов.

Идет 1969 год, битломания уже не в зените, но Манди никто об этом не сказал. Помимо гривы каштановых волос, которые закрывают уши и падают на глаза, он несет на плечах ранец отца, подчеркивая, что превратился в перекати-поле, в лишившегося корней странника, которому до конца своих дней предстоит мотаться по белу свету, потому что жизнь для него потеряла всяческий смысл. Позади лежат обломки великой любви, впереди – модель Кристофера Ишервуда, лишившегося иллюзий летописца Берлина на распутье. Как Ишервуд, он более не собирается ожидать от жизни ничего, кроме жизни. Он станет камерой с разбитым сердцем. А если, в это, правда, верится с трудом, так уж выйдет, что он снова обретет способность любить, хотя Ильзе вроде бы напрочь лишила его этой способности, тогда, возможно, в каком-нибудь кафе, пользующемся дурной славой, где прекрасные женщины в шляпках-клоше пьют абсент и хрипловатыми голосами поют об освобождении от чар, он найдет свою Салли Боулс. Он анархист? Как посмотреть. Чтобы быть анархистом, нужно иметь хотя бы искорку надежды. Для нашего недавно сброшенного с небес на землю мизантропа ближе, конечно же, нигилизм. Тогда почему, может задаться он вопросом, столь энергична моя походка, откуда решимость, с которой я отправляюсь на поиски Саши, этого Великого Борца? Откуда ощущение прибытия в более чистый, более веселый мир, когда жизнь, по существу, кончена?

– Иди в Кройцберг! – вопит Ильзе вслед уходящему поезду, когда Манди, высунувшись из окна, трагично машет ей рукой. – Поищи его там. И пригляди за ним, Тедди, – отдает она последний приказ, а у него нет времени узнать, чем обусловлены ее слова, потому что поезд уже уносит Манди к новому этапу его жизни.

* * *

Кройцберг – не Оксфорд, с облегчением отмечает Манди.

Нет доброй дамы с крашенными синькой кудряшками из Университетского комитета по обеспечению студентов жильем со списком адресов, где он должен вести себя как джентльмен. Вытесненные высокими ценами за аренду жилья из лучших районов города, студенты Западного Берлина поселились в разбомбленных заводских корпусах, на брошенных железнодорожных станциях, в кварталах жилых домов, расположенных слишком близко от Стены, а потому не привлекающих внимания здравомыслящих застройщиков. В турецких барачных поселках из листов асбоцемента и ржавого железа, так живо напомнивших Манди его детство, не продают ни учебники, ни ракетки для сквоша, зато там можно купить инжир, медные сковородки, халву, кожаные сандалии и пластмассовых желтых уток. Запахи пряностей, горящего древесного угля, жареной баранины кажутся такими родными блудному сыну Пакистана. Надписи и рисунки на стенах и окнах коммун не сообщают о новых постановках малоизвестных драматургов периода правления королевы Елизаветы самодеятельными студенческими театрами, но на все лады проклинают шаха, Пентагон, Генри Киссинджера, Линдона Джонсона и применение во Вьетнаме напалма агрессивным американским империализмом.

И совет Ильзе – не тычок пальцем в небо. Мало-помалу в кафе, импровизированных клубах, на уличных углах, где толкутся, курят и бунтуют студенты, имя Саша вызывает странную улыбку, какие-то воспоминания, ассоциации. Саша? Ты про Сашу – Великого оратора… того Сашу? Видишь ли, тогда у нас проблема. Нынче мы никому не даем наши адреса. У Schweinesystem длинные уши. Лучше оставь записку у «Студентов за демократический социализм», и увидишь, захочет ли он связаться с тобой.

Schweinesystem, Манди, новичок, повторяет про себя. Запомни это слово. Система свиней. В это мгновение он злится на Ильзе, забросившую его в «глаз» радикального тайфуна без карт и инструментов. Пожалуй. Но вечер близится, путь определен, и, несмотря на царящий в душе траур, ему не терпится начать новую жизнь.

– Попробуй поговорить с Анитой в Шестой коммуне, – советует ему сонный революционер в шумном подвале, заполненном дымом сигарет с марихуаной и вьетконговскими флагами.

– Может, Бриджит подскажет, где его найти, – дает наводку девушка в палестинском платке на голове, перебирающая струны гитары. У ее ног сидит малыш, рядом – здоровяк в сомбреро.

Бывший заводской корпус с выщербленными пулями стенами, высокий, как Паддингтонский вокзал в Лондоне, украшают портреты Кастро, Мао и Хо Ши Мина. Портрет погибшего от рук палачей Че Гевары окаймлен черным. Слоганы на белых простынях предупреждают Манди, что «Запрещать запрещено», советуют – «Будь реалистичным, требуй невозможного», указывают – «Не принимай ни богов, ни хозяев». Разбросанные по полу, словно выжившие после кораблекрушения, студенты и студентки спят, курят, кормят грудью детей, играют рок-музыку, обнимаются и ругаются друг с другом. Анита? Давно уже ушла, говорит один доброжелатель. Бриджит? Загляни во Вторую коммуну, и на хер Америку, говорит другой. Когда он спрашивает, где тут туалет, ласковый швед подводит его к шести кабинкам, во всех выбиты двери.

– Право наличное уединение, товарищ, есть буржуазный барьер на пути к всеобщему объединению, – объясняет швед на безупречном английском. – Мужчины и женщины, писающие вместе, куда лучше бомбежек вьетнамских детей. Саша? – повторяет он после того, как Манди вежливо отклоняет его поползновения. – Возможно, ты найдешь его в клубе «Троглодит», только теперь он называется «Обритый кот». – Швед достает из кармана сигаретную бумагу и, воспользовавшись спиной Манди как столом, рисует карту.

Последняя приводит Манди к каналу. С ранцем в руке он бредет вдоль берега. Минует сторожевые вышки, потом мимо проплывает патрульный катер, ощетинившийся пулеметами и пушками. Наш или их? Какая разница? Ничей. И вышки, и катер – часть большого тупика, из которого он должен найти выход. Он поворачивает на вымощенную булыжником улицу и останавливается как вкопанный. Путь ему перегораживает стена из бетонных блоков высотой в двадцать футов, с колючей проволокой поверху, залитая светом прожекторов. Поначалу он отказывается признавать, что именно видит перед собой. Нет, это мираж, декорация на съемочной площадке, стройка. К нему подходят двое западноберлинских полицейских.

– Уклоняешься от службы в армии?

– Англичанин, – отвечает он, протягивая паспорт.

Они ведут его к свету, внимательно изучают паспорт, потом лицо.

– Раньше не видел Берлинской стены?

– Нет.

– Тогда хорошенько рассмотри ее, англичанин, а потом иди спать. И не нарывайся на неприятности.

Он возвращается к каналу, находит боковую дорогу. На ржавой железной двери среди голубей мира Пикассо и символов «Запретить Бомбу» нарисован безволосый кот, на задних лапах и с торчащим пенисом. Внутри музыка и споры сливаются в единый звериный рев.

– Загляни в Мирный центр, товарищ, на верхнем этаже, – рекомендует ему красавица, взяв за руки.

– И где Мирный центр?

– Наверху, козел.

Он поднимается, едва переставляя ноги по ступеням. Близится полночь. На каждом этаже ему открывается новая живая картина освобождения. На первом студенты и дети сидят кружком, как в воскресной школе, а строгого вида женщина рассказывает о вредных последствиях родительского воспитания. На втором над переплетенными телами парит посткоитусное умиротворение. «Поддержим нейтронную бомбу!» – гласит надпись на стене. С ней соседствует другая: «Убей тешу! Не повреди телевизор!» На третьем Манди охватывает восторг: там репетируют какую-то пьесу. На четвертом заросшие волосами молодые люди колошматят по пишущим машинкам, совещаются, вставляют листы бумаги в ручные прессы и отдают приказы по радиотелефонам.

Он поднимается на верхний этаж. Лестница ведет к открытому люку в потолке. Он залезает на чердак, освещенный одинокой лампой. Коридор уводит вдаль. В его конце Манди находит двух мужчин и двух женщин, склонившихся над столом, на котором разложены карты и стоят бутылки пива. Одна женщина черноволосая, с хмурым лицом, вторая – ширококостная блондинка. Мужчина, что находится ближе к Манди, практически не уступает ему в росте: викинг с золотистой бородой и шапкой соломенных волос, повязанных пиратским платком. Второй мужчина – недомерок, очень энергичный, черноволосый. Одно плечо у него ниже другого, оба слишком узкие для его головы. Черный баскский берет он носит, сдвинув набекрень, и он – Саша. Откуда Манди это знает? Поскольку интуитивно догадывался, что Ильзе говорила о человеке, таком же миниатюрном, как и она сама.

Слишком застенчивый для незваного гостя, он не решается подойти к столу, переминается с ноги на ногу, сжимая в руке письмо. Слышит фрагменты плана боевых действий. Говорит только Саша. Голос у него непомерно силен, в сравнении с телом. Слова сопровождаются повелевающими движениями рук. «…не дать свиньям загнать нас в боковые улицы, слышите?.. Нужно встретиться с ними на открытом пространстве, где камеры смогут зафиксировать, что они с нами делают…» Манди уже решает на цыпочках отступить к лестнице и подняться в другой раз, когда совещание резко обрывается. Черноволосая сгребает карты. Викинг распрямляется и потягивается. Блондинка обнимает его за ягодицы и прижимает к себе. Саша тоже встает, но не становится от этого выше. Когда Манди направляется к столу, чтобы представиться, все трое инстинктивно сдвигаются, прикрывая собой маленького императора.

– Добрый вечер. Я – Тед Манди. У меня для вас письмо от Ильзе. – Он надеется, что голос звучит уверенно и доброжелательно. А поскольку имя отправительницы не находит видимого отклика в широко посаженных темных глазах, добавляет: – Ильзе, венгерка, студентка, изучает политическую философию. Побывала здесь прошлым летом и имела честь познакомиться с вами.

Возможно, именно вежливость Манди выбивает их из колеи, и несколько мгновений они подозрительно переглядываются. Кто он, этот учтивый английский говнюк с битловской прической? Высокий викинг реагирует первым. Встав между Манди и остальными, берет письмо, адресованное Саше, осматривает со всех сторон. Ильзе залепила клапан клейкой лентой. Слова «Лично! Конфиденциально!» дважды подчеркнуты. Сие ясно указывает, что письмо не предназначено для чужих глаз. Викинг передает конверт Саше, который быстро разрывает его и достает два листочка, плотно исписанные неровным почерком Ильзе. Читает первые строки, переходит к последней странице, чтобы посмотреть на подпись. Потом улыбается, сначала себе, потом Манди. И на этот раз Манди выбит из колеи, потому что темные глаза очень уж умные, а улыбка слишком уж юная.

– Так-так. Ильзе! – бормочет он. – Потрясающая девчушка, не правда ли? – Он сует письмо в карман изношенной короткой прямой суконной куртки.

– Скорее да, чем нет, – соглашается Манди на отменном немецком.

– Венгерка… – напоминает себе Саша. – А ты – Тедди.

– Ну, пожалуй, Тед.

– Из Оксфорда.

– Да.

– Ее любовник? – Вопрос уж больно прямой. – Мы тут все любовники, – добавляет Саша. Под общий смех.

– Был, несколько недель тому назад.

– Несколько недель! В Берлине это целая жизнь! Ты – англичанин?

– Да. Ну, не совсем. Родился за границей, учился в Англии. О, и она послала вам бутылку шотландского. Помнит, что вам нравится виски.

– Шотландского! Господи, какая память! Женская память нас всех погубит. Слушай, и давай на «ты». Что ты делаешь в Берлине, Тедди? Ты – революционный турист?

Манди обдумывает ответ, когда черноволосая девушка с хмурым лицом приходит на помощь.

– Он спрашивает, ты искренне хочешь принять участие в нашем Движении или приехал изучать человеческую зоологию? – говорит она с иностранным акцентом, только он не может понять, откуда она родом.

– Я принимал участие в Оксфорде. Почему бы не здесь?

– Потому что здесь не Оксфорд! – фыркает она. – У нас поколение Освенцима, в Оксфорде – нет. В Берлине можно высунуться из окна, крикнуть: «Нацистская свинья», – и практически не ошибиться, если говнюку на улице больше сорока.

– И что ты собрался изучать в Берлине, Тедди? – спрашивает Саша более мягким тоном.

– Германистику.

Темноволосая вновь перехватывает инициативу.

– Тогда ты должен рассчитывать на везение, товарищ. Профессора, которые учат этому архаическому дерьму, так запуганы, что не выходят из своих бункеров. А двадцатилетние марионетки, которых они посылают, так пугаются, что вступают в наши ряды.

Тут подает голос блондинка:

– У тебя есть деньги, товарищ?

– Боюсь, немного.

– У тебя нет денег? Тогда от тебя нет никакой пользы! Как ты собираешься есть котлету каждый день? Как купишь новую шляпу?

– Наверное, пойду работать. – Манди изо всех сил старается разделить их чувство юмора, пока еще непривычное ему.

– На Систему свиней?

Черноволосая девушка не дает ему ответить. Волосы она зачесывает назад, оставляя открытыми уши. И подбородок у нее волевой.

– Какова цель нашей революции, товарищ?

Вопрос, конечно, неожиданный, но и шесть месяцев с Ильзе и ее друзьями оставили свой след.

– Всеми средствами противостоять войне во Вьетнаме… остановить расползание военного империализма… отвергать общество потребления… оспаривать буржуазные принципы… открывать глаза молодому поколению, учить его. Создавать новое и справедливое общество… противодействовать иррациональным действиям власти.

– Иррациональным? А разве власть может действовать рационально? Любая власть иррациональна, говнюк. У тебя есть родители?

– Нет.

– Ты разделяешь утверждение Маркузе о том, что логический позитивизм – полное дерьмо?

– Боюсь, я не философ.

– В государстве несвободы ни у кого нет свободной совести. Ты это принимаешь?

– Похоже, в этом что-то есть.

– В этом есть все, говнюк. В Берлине студенческие массы ведут постоянную борьбу с силами контрреволюции. Город спартаковцев и столица Третьего рейха вновь открыл для себя свое революционное предназначение. Ты читал Хоркхаймера? Если ты не читал «Период упадка» Хоркхаймера, ты смешон.

– Спроси, eingeblaut ли он, – предлагает блондинка, употребив слово, которого Манди раньше никогда не слышал. Все смеются, за исключением Саши, который, ранее молча наблюдавший за допросом, решает прийти на помощь Манди.

– Все понятно, товарищи. Он – хороший парень. Давайте оставим его в покое. Может, нам всем встретиться попозже в Республиканском клубе?

Провожаемые взглядом Саши, его помощники один за другим спускаются по лестнице. Наконец он опускает за ними крышку люка, запирает на засов и, к удивлению Манди, тянется вверх и хлопает его по плечу.

– Виски у тебя с собой, Тедди?

– В ранце.

– Не обращай внимания на Кристину. Греческие женщины слишком болтливы. И замолкают только после оргазма. – Он открывает маленькую дверь в боковой стене. – И тут все говнюки. Слово, выражающее расположение, такое же, как товарищ. Революция предпочитает прямоту.

Саша улыбается, говоря это? Поручиться Манди не может.

– Что означает eingeblaut?

– Она спрашивала, доставалось ли тебе уже от свиней. Хотела знать, можешь ли ты продемонстрировать красивые синяки, оставшиеся на теле после ударов их дубинок.

Согнувшись пополам, Манди следом за Сашей попадает в длинное, пещерообразное помещение, которое поначалу напоминает ему корабельный трюм. Два фонаря в крыше-потолке высоко над головой медленно наполняются звездами. Саша снимает берет, высвобождая копну непокорных революционных волос. Чиркает спичкой и зажигает керосиновую лампу. По мере того как разгорается фитиль, Манди различает письменный стол с бронзовым подносом для бумаг, стопку буклетов, пишущую машинку. У стены стоит двуспальная железная кровать, застеленная много раз стиранным покрывалом. На полу, как валуны, лежат груды книг.

– Украдено для революции, – объясняет Саша, указывая на книги. – Никто их не читает, никто не знает названий. Им лишь понятно, что интеллектуальная собственность принадлежит массам, а не кровопийцам-издателям или владельцам книжных магазинов. На прошлой недели мы устроили конкурс. Тот, кто приносит больше книг, наносит самый сильный удар по жалкой буржуазной морали. Ты сегодня что-нибудь ел?

– Не так чтобы очень.

– Не так чтобы очень по-английски означает ничего? Тогда ешь.

Саша подталкивает Манди к старому кожаному креслу, ставит на столик два пластмассовых стаканчика, кладет колбасу и хлеб. Его костлявое левое плечо значительно выше правого. Правую ногу он подволакивает. Манди отщелкивает пряжки ранца, достает бутылку шотландского, приобретенную Ильзе в буфете Сент-Хьюза, завернутую, дабы не разбилась, в одну из рубашек майора, разливает виски по стаканчикам. Саша садится напротив на деревянную табуретку, достает очки в тяжелой оправе, начинает внимательно читать письмо Ильзе, тогда как Манди отрезает себе хлеба и колбасы.

– «Тедди никогда тебя не подведет», – зачитывает Саша вслух. – Должен отметить, весьма субъективное суждение. Что сие должно означать? Что я собираюсь полностью тебе довериться? Из чего она делает такой вывод?

Ответа Манди не находит, впрочем, Саше он, похоже, и не требуется. На немецком Саша говорит с каким-то региональным акцентом, но Манди еще не может определить, каким именно.

– Что она обо мне рассказывала?

– Практически ничего. Ты – студент последнего курса и демократ. Все тебя знают.

Саша читает дальше.

– «Хороший друг, верный во всех ситуациях, не способен на обман, не состоит ни в какой организации…» наверное, за это я должен тобой восхищаться… «в голове буржуа, но сердцем социалист». Не хватает только капитализма в душе и коммунизма в члене. Почему она мне все это пишет? – Тут Сашу осеняет: – Она, часом, от тебя не ушла?

– Не без этого, – признается Манди.

– Наконец-то мы подбираемся к сути. Она от тебя ушла, вот и чувствует за собой вину… а это еще что? Просто не верится… «Он хотел на мне жениться». Ты – чокнутый?

– Почему нет? – с глупой улыбкой спрашивает Манди.

– Вопрос почему, а не почему нет. У вас в Англии так принято, жениться на каждой девушке, с которой переспал несколько раз? Однажды в Германии был такой порядок. Закончилось все трагично.

Не зная, какого от него ждут ответа, Манди откусывает кусок от бутерброда, запивает виски, а Саша вновь склоняется над письмом.

– «Тедди любит мир, как и мы все, но он хороший солдат». Господи Иисусе. Что она под этим подразумевает? Что Тедди выполняет приказы, не задавая вопросов? Ты застрелишь любого, на кого укажут? Это не добродетель, а криминальная предрасположенность. Ильзе следует быть более разборчивой в комплиментах.

Манди что-то бурчит, частично соглашаясь, частично от раздражения.

– И почему она говорит, что ты – хороший солдат? – не унимается Саша. – Хороший солдат, как я – хороший демократ? Или речь о том, что ты герой в постели?

– Я так не думаю, – отвечает полнейший младенец в сексе.

Но Саша хочет разобраться до конца.

– Ты с кем-то дрался из-за нее? Почему ты хороший солдат?

– Это оборот речи. Мы вместе участвовали в демонстрациях. Я ее оберегал. Я занимался спортом. Какого черта? – Он встает, закидывает ранец за плечо. – Спасибо за виски.

– Мы его еще не допили.

– Она послала виски тебе, не мне.

– Но ты его привез. Не оставил себе, не выпил в одиночку. Показал себя хорошим солдатом. Где ты собираешься сегодня спать?

– Что-нибудь найду.

– Подожди. Остановись. Положи на пол свой глупый ранец.

Завороженный магией голоса Саши, Манди останавливается, но ранец с плеча не снимает. Саша бросает письмо на стол, какое-то время смотрит на почтальона.

– Ответь мне на один вопрос, только правдиво, хорошо? Мы тут все немного параноики. Кто тебя послал?

– Ильзе.

– Больше никто? Не полиция, не шпионы, не газетная редакция, не какие-нибудь умники? В этом городе умников хоть пруд пруди.

– Я не из их числа.

– Ты – такой, как пишет Ильзе? Не прибавить, не убавить. Это ты мне говоришь? Новичок в политике, изучающий германистику, хороший солдат с сердцем социалиста и так далее. Это все, что можно о тебе сказать?

– Да.

– И ты всегда говоришь правду?

– По большей части.

– Но ты гей.

– Нет. Отнюдь.

– Я тоже. Так что же нам делать?

Глядя сверху вниз на Сашу, не зная, что и ответить, Манди вновь поражается хрупкости своего хозяина. Кажется, все косточки его тела сначала сломали, а потом не позволили им правильно срастись.

Саша делает глоток виски, потом, не глядя на Манди, протягивает стакан, предлагая последовать его примеру.

– Ладно, – с неохотой вырывается у него.

«Что, ладно?» – гадает Манди.

– Опусти этот гребаный ранец.

На этот раз Манди подчиняется.

– Есть девушка, которая мне нравится, понимаешь? Иногда она приходит сюда. Возможно, придет этим вечером. Если придет, ты будешь спать на крыше. Если пойдет дождь, я дам тебе брезент. Такая уж она застенчивая. Согласен? При необходимости на крышу уйду я.

– О чем ты говоришь?

– Может, мне понадобится хороший солдат. Может, понадобится тебе. Какого хрена? – Он берет у Манди стакан, выпивает виски, наполняет стакан из бутылки, которая слишком велика для его детской руки. – А если она не появится, ты будешь спать здесь. У меня есть лишняя кровать. Раскладушка. Я об этом никому не говорю. Мы поставим ее в другом конце комнаты. И завтра я попрошу принести сюда стол для твоей германистики. Поставим его сюда, под фонарем. Тогда у тебя будет свет. Если будешь много пердеть, если я решу, что ты мне все-таки не нравишься, я вежливо попрошу тебя отвалить. Договорились? – И продолжает, не дожидаясь ответа: – Утром я предложу принять тебя в коммуну. У нас будет дискуссия, потом голосование, все это дерьмо. Может, Кристина задаст тебе пару вопросов о твоем буржуазном происхождении. Она – самая буржуазная из нас всех. Ее отец – греческий корабельный олигарх, который любит полковников и оплачивает половину еды, которую мы съедаем. – Он пьет виски, протягивает стакан Манди. – Некоторые коммуны легальны. Эта – нет. Мы не любим нацистских домовладельцев. Когда будешь регистрироваться в университете, не называй этого адреса, мы дадим тебе письмо от хозяина дома в Шарлоттенбурге. Он напишет, что ты живешь у него, это неправда, что ты – добропорядочный лютеранин, тоже неправда, что каждый вечер ровно в десять ты уже в постели и женишься на каждой, кого трахаешь.

Вот так Манди узнал, что становится соседом Саши.

* * *

Совершенно неожиданно в жизни Манди наступает золотой век. У него есть дом, у него есть друг, и первое, и второе для него внове. Он – составная часть храброй новой общности, которая решила перестроить мир. Изредка выпадающая ночь под звездами – не такое уж серьезное испытание для солдатского сына, несущего службу на передовой революции. Он не обижается, когда красная лента на ручке двери указывает, что в данный момент его генерал никого не принимает. Если Саша использует женщин по назначению, Манди остается верен обету воздержания. Иногда ему приходится обменятся парочкой платонических слов с какой-нибудь из красавиц, которых в коммуне на удивление много, но только потому, что при вступлении он пообещал трижды в неделю заниматься разговорным английским с любым из коммунаров, у кого возникает такое желание.

И саламандра живет в огне. Доктор Мандельбаум гордился бы им. Присутствие в зоне боевых действий, осознание, что в любой момент его могут позвать на баррикаду, где он встанет плечом к плечу с товарищами, ночные дебаты о том, кто и когда снесет прогнившее дерево старого мира и расчистит площадку для молодой поросли, действуют как постоянный стимулятор. И если Манди прибыл в Берлин желторотым птенцом, то под руководством Саши и товарищей он быстро становится наследником благородной истории Движения. Вскоре имена его героев и злодеев Манди знает не хуже, чем имена великих мастеров крикета.

Это иранский беженец Бахман Нируманд, который накануне визита шаха Ирана в Западный Берлин рассказал студентам, до отказа заполнившим Большую аудиторию Свободного университета, о сущности поддерживаемого Америкой режима шаха.

Это Бенни Онесон, который публично протестовал против визита шаха в город и в тот же самый день погиб, застреленный одетым в штатское полицейским детективом рядом с оперным театром Западного Берлина.

Именно похороны Бенни, отрицание своей вины полицией и мэром послужили причиной возрастания воинственности студентов и ускорили возвышение Руди Дучке, основателя «Студенческой внепарламентской оппозиции».

Фашистская риторика медиамагната Акселя Шпрингера и его одиозной «Бильд цайтунг» подвигла психически недоразвитого, отличающегося крайне правыми взглядами рабочего совершить покушение на Руди Дучке на берлинской Курфюрстендамм. Дучке, однако, выжил. В отличие от Мартина Лютера Кинга, которого убили в том же месяце.

Манди знает места и даты великих сидячих демонстраций и кровавых столкновений с полицией недавнего прошлого. Он знает, что студенческое возмущение сотрясает мир на тысячах полей сражений, что студенты Америки такие же храбрые, как и в других странах, и их выступления подавляются не менее жестоко.

Он знает, что лучшее периодическое издание в мире – газета «Конкрет», основанная верховной жрицей Движения, несравненной Ульрикой Майнхоф. А два самых великих революционных писателя на текущий момент – Ланганс и Тойфель.

Вокруг так много братьев и сестер! Так много товарищей, делящих общую мечту. И пусть сама мечта ясна ему не до конца, он готов участвовать в ее претворении в жизнь, какой бы она ни была.

* * *

Итак, жизнь начинается. Утром благочестивый выпускник английской школы-интерната и еще не вкусивший полицейской дубинки рекрут идеи всемирного освобождения вскакивает с раскладушки, тогда как Саша сладко спит после жарких ночных споров. После общего душа в компании девушек, которых он нарочито игнорирует, Манди работает на кухне, если приходит его черед, чистит украденные сосиски и овощи для супа, а потом бродит по просторным паркам Западного Берлина и его площадям, посещает лекции тех преподавателей, которых студенческий эдикт не обвинил в распространении фашистской доктрины. Позже он может пойти в типографию, предложив разносить листовки с выдержками из программных произведений модных революционеров, а потом, набив ими рюкзак, мужественно встает на углу улицы и раздает листовки направляющимся домой буржуа, пребывающим в летаргическом сне и не ведающим, что творится вокруг.

Раздача листовок и бесплатных газет – занятие нелегкое. Более того, рисковое. Мало того, что берлинские буржуа отказываются просыпаться, они сыты студентами по горло. Еще не прошло и двадцати пяти лет после свержения Гитлера, и добропорядочные граждане недовольны тем, что улицы города наводнены полицейскими с дубинками и толпами грязно ругающихся радикалов, забрасывающих полицию камнями. По мнению буржуа, субсидируемые государством берлинские студенты, освобожденные от воинской повинности, должны помнить о своем долге перед обществом, соблюдать законы, учиться и молчать в тряпочку. Они не должны бить витрины, агитировать за прилюдное совокупление, создавать транспортные пробки и оскорблять наших американских освободителей. Неоднократно добропорядочный господин замахивается на него кулаком. Неоднократно старушка из поколения Освенцима криком требует, брызжа слюной в лицо, чтобы он унес свои глупые бумажки nach druben, где ими смогут подтереться, она имеет в виду находящийся по другую сторону Стены Восточный Берлин, или пытается ухватиться за его длинные волосы, но он слишком высок для нее. Неоднократно таксист, само собой, реакционер, атакует его, заезжая колесами на бордюрный камень. Манди приходится спасаться бегством, листовки разлетаются по тротуару. Но хорошего солдата этим не испугаешь. Во всяком случае, надолго. Вечером того же дня, после уроков разговорного английского, его чаще всего можно найти расслабляющимся за кружкой пива в «Обритом коте», Республиканском клубе, или наслаждающимся чашечкой турецкого кофе и араком в одном из многочисленных лачужных кафе Кройцберга, где честолюбивому романисту нравится раскрывать блокнот и вживаться в образ Ишервуда.

Но случаются моменты, когда установка на хорошее настроение не помогает, и Манди настигает нереальность разделенного города, висельный юмор Берлина и обреченная атмосфера неуверенности в собственном выживании. Он окружен злобой, причины ее для него новые, а иной раз и чуждые, в такие тяжелые для себя моменты он задается вопросом, ужели его товарищи, как и он, сбились с пути, черпая силу в чьих-то утверждениях, а не в собственном сердце, и не заведут ли его поиски правды жизни в, как говаривал доктор Мандельбаум, башню из слоновой кости. Крепко держа в руках свое древко транспаранта, протестуя против последнего акта деспотизма насмерть запуганной университетской администрации или мужественно дожидаясь на баррикадах полицейского штурма, который так и не начинается, покинувший родину сын майора британской армии иной раз спрашивает себя: на какой войне он сражается, последней или очередной?

Однако поиски связей с окружающим миром продолжаются. И приходит вечер, когда, вдохновленный мягкой погодой и араком, он устраивает матч по крикету для многочисленных турецких детей, болтающихся среди лачуг. Участок пыльной земли становится центральной частью поля, поставленные друг на друга пустые банки из-под пива – калитками. Манди берет у Фейсала, хозяина его любимого кафе, ножовку и толстую рейку, отпиленный кусок превращается в биту. Конечно же, Рани не появляется из закатного света, чтобы поприветствовать его, но крики радости и отчаяния, мельтешение смуглых лиц, рук и ног поднимают настроение. Так рождается Кройцбергский крикетный клуб.

В будоражащих кровь походах в отбрасываемую Стеной тень он ищет иностранных туристов и рассказывает им самые захватывающие истории о побегах с той стороны. Если какой-то фактический эпизод вдруг не желает вспоминаться, Манди легко заменяет его вымышленным, и благодарность туристов не заставляет себя ждать. А если эти снадобья не способны вывести его из минора, всегда остается возможность вернуться домой к Саше.

* * *

Поначалу они приглядываются друг к другу. Как молодожены, которых сразу привели к алтарю, не предоставив времени на ухаживания, вот каждый и пытался держаться от другого на расстоянии, чтобы понять, с кем его свела жизнь. Действительно ли Манди хороший солдат, за которого принимает его Саша? Действительно ли Саша хромоногий харизматический революционер, который нуждается в Манди-защитнике? Пусть они делят одну территорию, существуют они в параллельных плоскостях, пересекаясь лишь по взаимной договоренности. О прошлом Саши Манди практически ничего не знает, в коммуне бытует мнение, что эта информация – табу. Известно лишь, что Саша родился в Саксонии, в лютеранской семье, бежал из Восточной Германии, убежденный враг всех религий и так же, как Манди, сирота… насчет последнего, правда, уверенности нет, одни слухи, ничего больше. И только под Рождество, или, как говорят немцы, в Святой вечер, они оба открываются друг другу настолько, что обратного пути уже нет.

Уже к двадцать третьему декабря коммуна пустеет на три четверти: коммунары закрывают глаза на принципы и разъезжаются по домам, праздновать Рождество в лоне своих реакционных семей. Кому некуда ехать, остаются, как дети в школах-интернатах. Валит снег, и Кройцберг становится похож на рождественскую открытку. На следующий день, проснувшись рано утром, Манди с удовольствием отмечает, что фонари все выбелены, сообщает об этом Саше, в ответ получает только стон и рекомендацию отвалить. Нисколько не обидевшись, он натягивает на себя все, что только можно, и отправляется в турецкий поселок, лепить снеговика и готовить кебаб с Фейсалом и мальчишками из крикетного клуба. Вернувшись на чердак в сумерках, обнаруживает, что радио включено, настроено на станцию, транслирующую рождественские гимны, а Саша, напоминающий Чарли Чаплина в фильме «Новые времена», в берете и в фартуке, что-то помешивает в миске.

Письменный стол превращен в обеденный и накрыт на двоих. По центру горит свеча, рядом стоит бутылка греческого вина, от щедрот отца Кристины. Другие свечи горят на стопках украденных книг. На деревянной доске лежит впечатляющий кусок красного мяса.

– Где тебя носило? – спрашивает Саша, не прерывая своего занятия.

– Гулял. А что? Что-то случилось?

– Сегодня Рождество, не так ли? Гребаный семейный праздник. В такой день положено быть дома.

– У нас семей нет. Родители умерли, братья и сестры не родились. Я пытался тебя разбудить, но ты предложил мне отвалить.

Саша все не поднимает голову. В миске красные ягоды. Он готовит какой-то соус.

– А что это за мясо?

– Оленина. Хочешь, чтобы я отнес ее обратно в магазин и поменял на твой вечный гребаный Wienerschnitzel?

– Оленина сгодится. Бэмби на Рождество. Уж не виски ли ты пьешь?

– Возможно.

Рот у Манди не закрывается, но Саша невесел. За обедом, пытаясь поднять ему настроение, Манди рассказывает историю своей аристократической матери, которая на поверку оказалась горничной-ирландкой. Он выбирает игривый тон. Призванный уверить слушателя в том, что рассказчик давно уже примирился с этой страницей семейной истории. Саша выслушивает его с плохо скрываемым нетерпением.

– Почему ты рассказываешь мне все это дерьмо? Хочешь, чтобы я пустил слезу, жалея, что ты – не лорд?

– Разумеется, нет. Я надеялся тебя рассмешить.

– Меня интересует только личное освобождение. А оно для всех нас начинается с того момента, когда детство перестает быть оправданием. В твоем случае, должен отметить, как и для многих англичан, наступление этого момента сильно задерживается.

– Ладно. А как насчет твоих покойных родителей? Через что тебе пришлось переступить, чтобы достигнуть того совершенного состояния, в котором мы тебя находим?

Табу на историю Сашиной семьи снято? Вероятно, да, ибо шиллеровская голова несколько раз коротко кивает, словно возможные возражения одно за другим преодолеваются. И Манди замечает, что глубоко посаженные глаза вдруг состарились и уже вбирают в себя свет свечей, вместо того чтобы его отражать.

– Очень хорошо. Ты – мой друг, и я тебе доверяю. Несмотря на твою нелепую озабоченность герцогинями и служанками.

– Спасибо тебе.

– Мой усопший отец совсем не усопший и не умерший, как мне бы того хотелось. Если оценивать его по стандартным медицинским показателям, он такой же живой, как мы.

Манди то ли хватает ума промолчать, то ли он слишком удивлен, чтобы говорить.

– Он не набрасывался с кулаками на брата-офицера. Он не сдался на милость алкоголю, хотя периодически и пытался. Он – религиозный и политический флюгер, перевертыш, существование которого невыносимо для меня даже сегодня. Когда мне приходится думать о нем, я могу называть его только герр пастор, но никак не отец. Тебе, похоже, скучно.

– Как бы не так! Мне все говорили, что твоя личная жизнь – это святое. Я даже представить себе не мог, что настолько святое!

– С самого раннего детства герр пастор слепо верил в бога. Его родители были религиозными людьми, он же – суперрелигиозным, закостенелым пуританским лютеранским фанатиком, появившимся на свет в 1910 году. Когда наш дорогой фюрер пришел к власти, – иначе Саша Гитлера не зазывал, – герр пастор, двадцати лет от роду и уже рукоположенный в сан, состоял в нацистской партии. Его вера в нашего дорогого фюрера даже превосходила веру в бога. Он твердо знал, что Гитлер сотворит чудо. Вернет Германии честь и достоинство, сожжет Версальский договор, избавится от коммунистов и евреев и построит царство ариев на земле. Тебе действительно не скучно?

– Как ты можешь спрашивать? Я зачарован!

– Надеюсь, не настолько зачарован, чтобы, выйдя за дверь, рассказать десятку друзей, что у меня есть отец. Герр пастор и другие нацисты-лютеране называли себя Deutsche Christen. Как он выжил в последние годы войны, я так и не знаю, поскольку он наотрез отказывался говорить об этом. В какой-то момент его отправили на Восточный фронт, где он попал в плен. Русские не расстреляли его, и этой оплошности я не могу им простить и по сей день. Вместо этого его отправили в сибирские лагеря, и ко времени освобождения и возвращения в Восточную Германию из герра пастора-нациста-христианина он превратился в герра пастора-большевика-христианина. Благодаря этой трансформации Лютеранская церковь Восточной Германии дала ему работу: пестовать коммунистические души в Лейпциге. Признаюсь тебе, его возвращение из плена я встретил с негодованием. Он не имел права отбирать у меня мою мать. Чужак, нарушитель заведенного порядка. У других детей не было отцов, почему я должен отличаться от остальных? Этот низкорослый трус, все вынюхивающий, сеющий слово Христа и Ленина, вызывал у меня отвращение. Чтобы ублажить мою бедную мать, мне пришлось притвориться, что он обратил в свою веру и меня. Должен отметить, иной раз связь между этими двумя божествами запутывала меня, но, поскольку оба были бородатыми, какой-то симбиоз определенно просматривался. Однако в 1960 году бог соблаговолил явиться пастору во сне и приказал перевезти семью и все пожитки в Западную Германию, пока существовала такая возможность. Так что мы рассовали Библии по карманам и пересекли границу Восточного и Западного секторов, оставив Ленина позади.

– У тебя были братья и сестры? Это потрясающе, Саша!

– Старший брат, которого родители всегда предпочитали мне. Он умер.

– В каком возрасте?

– Шестнадцатилетним.

– Отчего?

– Пневмония, осложненная респираторными проблемами. Долгая, медленная смерть. Я завидовал Рольфу, потому что он был любимчиком матери, я любил его, потому что мне он был хорошим братом. Семь месяцев я приходил к нему в больницу каждый день и присутствовал при его последних минутах. Не могу сказать, что вспоминаю об этом с удовольствием.

– Понятное дело. – Тут Манди решается еще на один очень личный вопрос: – А что случилось с твоим телом?

– Судя по всему, меня зачали, когда герр пастор приезжал в увольнительную, а родился я в канаве, когда моя мать пыталась убежать от наступающих русских. Она говорила мне, возможно, это и не так, что в последний период пребывания в матке я был лишен доступа кислорода. Чего была лишена моя мать, я могу только предполагать. Грязь в канаве не была лечебной. – Тут он возвращается к отцу: – Герр пастор с привычной быстротой перестроился с восточной духовности на западную. На него обратила внимание миссионерская организация из Миссури, известная сомнительными связями, его послали в Сент-Луис, на какие-то религиозные курсы. Закончил он их с отличием и вернулся в Западную Германию ревностным христианином семнадцатого столетия и проповедником христианского рыночного капитализма. Само собой, ему тут же нашли приход в оплоте нацизма, земле Шлезвиг-Гольштейн, где каждое воскресенье, к радости паствы, он восхваляет с кафедры Мартина Лютера и Уолл-стрит.

– Саша, это действительно ужасно. Ужасно и невероятно. Можем мы поехать в Шлезвиг-Гольштейн и послушать его?

– Никогда. Я полностью вычеркнул его из своей жизни. Для моих товарищей он мертв. Это единственное, в чем герр пастор и я нашли точку соприкосновения. Он тоже не желает признавать сыном атеиста-радикала-бунтаря, вот и я не хочу считать отцом агрессивного, лицемерного, религиозного перевертыша. Вот почему, по тайному сговору с отцом, я вычеркнул его из своего прошлого. И мечтаю только об одном: чтобы он не умер, прежде чем мне представится случай еще раз сказать ему, как сильно я его ненавижу.

– А твоя мать?

– Существует, но не живет. В отличие от твоей ирландской горничной ей не посчастливилось умереть в родах. Она шагает по топям Шлезвиг-Гольштейна в тумане горя и скорби по своим детям и постоянно говорит о том, что покончит с собой. В бытность молодой матерью ее, разумеется, многократно насиловали наши победоносные русские освободители.

Саша сидит за столом, перед пустым стаканом, застыв, как приговоренный к смерти. Глядя на него, вслушиваясь в иронические интонации его голоса, Манди чувствует прилив духовного милосердия, которое все проясняет и очищает. Так что наполняет стаканы и предлагает тост скорее сдержанный английский прагматик, чем терзаемый переживаниями немецкий исследователь жизни.

– Тогда за нас, – бормочет он. – Prosit. Со счастливым Рождеством, и все такое.

Все еще хмурясь, Саша берется за стакан, и они выпивают на немецкий манер: поднимают стаканы, смотрят друг другу в глаза, пьют, опять поднимают, опять смотрят, а после короткой паузы ставят стаканы на стол и замирают, завороженные торжественностью момента.

* * *

Взаимоотношения могут углубляться и умирать. Как потом вспоминал Манди, в ту рождественскую ночь их взаимоотношения углубились и стали только крепнуть. С того дня Саша более не отправляется в Республиканский клуб или в «Обритого кота», предварительно не осведомившись, пойдет ли туда Манди. В студенческих барах, во время прогулок по замороженным тропинкам вдоль канала и реки Манди играет роль Босуэлла при Саше-Джонсоне и Санчо Пансы при Дон Кихоте. Когда их коммуна становится богаче за счет украденных буржуазных велосипедов, Саша настаивает, чтобы двое друзей расширили свой кругозор, обследуя наружные границы западной части города. На все согласный Манди собирает корзинку для пикника: вареная курица, хлеб, бутылка красного бургундского, все честно куплено на его заработки экскурсовода у Берлинской стены. Они отправляются в путь, Саша настаивает, чтобы первый отрезок они прошли пешком, потому что он хочет кое-что обсудить и говорить лучше не на колесах, а ощущая под ногами твердую землю. Лишь когда здание, в котором расположилась коммуна, скрывается из виду, он объясняет, в чем дело.

– По правде говоря, Тедди, я никогда в жизни не ездил на этих гребаных железяках, – признается он с обескураживающей прямотой.

Опасаясь, что Сашины ноги не справятся с порученным им делом, и ругая себя за то, что не подумал об этом раньше, Манди ведет Сашу в Тиргартен и находит пологий, поросший травой склон, где на них не смотрят дети. Он держит велосипед за седло, но Саша тут же приказывает убрать руку. Саша падает, грязно ругается, поднимается на склон, снова падает, ругается еще грязнее и громче. Но на третьей попытке понимает, как нужно удерживать равновесие, и пару часов спустя, раскрасневшись от гордости, в шинели сидит на скамье, ест курицу и, выдыхая пар, комментирует высказывания великого Маркузе.

* * *

Но Рождество, как это бывает во время войны, лишь временное затишье перед бурей. Еще не успевает растаять снег, как напряженность между студентами и городом вновь достигает точки кипения. Так уж получается, что бурлят все университеты Западной Германии. Из Гамбурга, Бремена, Геттингена, Франкфурта, Тюбингена, Саарбрюккена, Бохума и Бонна приходят истории о забастовках, отставках ведущих профессоров, триумфальном наступлении радикально настроенных студенческих масс. У берлинских студентов более давние, более серьезные претензии к городским властям, чем у всех остальных, вместе взятых. В тени надвигающейся грозы Саша совершает вылазку в Кёльн, где, по слухам, появился новый блестящий теоретик, раздвигающий границы радикальной идеи. К его возвращению Манди уже выступает за решительные действия.

– Оракул объяснил, как мирные люди должны вести себя в надвигающейся конфронтации? – спрашивает он, ожидая услышать одну из гневных тирад Саши, бичующих долготерпение псевдолибералов или разлагающее влияние военно-промышленного колониализма. – Предложил взять на вооружение гнилые яйца или помидоры, бомбы-вонючки, петарды… а может, автоматы «узи»?

– Наша задача – открыть всем социальное происхождение человеческого знания, – торопливо отвечает Саша, набивая рот хлебом с колбасой: скоро митинг.

– И что это означает в переводе на понятный язык? – осведомляется Манди, знакомый с ролью фокус-группы.

– Первичное человеческое государство, его исходная модель. День Первый – это уже поздно. Начинать надо со дня Зеро. В этом весь смысл.

– Тебе придется все это как следует разжевать, – предупреждает Манди, его брови уже сошлись у переносицы. Для него слова Саши действительно сюрприз, поскольку раньше Саша всегда настаивал на том, что они должны ориентироваться на суровую политическую действительность, а не чье-то видение Утопии.

– На первом этапе мы должны очистить человеческое сознание, освободиться от всех предрассудков, запретов, унаследованных желаний. Мы должны исторгнуть все старое и прогнившее. – В рот отправляется очередной кусок колбасы. – Американизм, жадность, классовую принадлежность, зависть, расизм, буржуазную сентиментальность, ненависть, агрессивность, суеверия, жажду денег и власти.

– И чем занять освободившееся место?

– Что-то я не понимаю твой вопрос.

– Все просто. Ты освободил от всего мое сознание. Я – чистый лист бумаги, не американец, не расист, не буржуа, не материалист. У меня не осталось плохих мыслей, не осталось дурных наследственных инстинктов. Что я получаю взамен, помимо удара полицейского башмака по яйцам?

Нетерпеливо остановившись в дверях, Саша громко возмущается. «Ты получаешь все необходимое для создания гармоничного общества и ничего больше. Братскую любовь, всеобщее равенство, взаимное уважение. Наполеон был прав. Вы, англичане, материалисты до мозга костей».

Тем не менее положений этой теории Манди больше не слышал.