Процедура была такой: в восемь утра я садился на поезд на Лионском вокзале, в десять часов выходил в Перраше и спустя четверть часа звонил в дверь Этьена. Он варил кофе, мы устраивались на кухне, я открывал блокнот, и он начинал говорить. Когда я писал «Изверга», мне приходилось беседовать с людьми, имевшими отношение к делу Романа, и везде, будь то Лион или округ Жекс, я старался не делать записей из опасения разрушить хрупкое доверие, возникавшее между мной и моими собеседниками. Вернувшись в отель, я записывал то, что мне удалось запомнить. С Этьеном мне не нужно было маскироваться. В общении с ним, а потом с Патрисом, я чувствовал себя свободно, не выбирал слов и не боялся сделать неверный шаг, способный оттолкнуть их и, тем самым, помешать моей работе. В день похорон я приехал к нему, чтобы сообщить о своем решении написать повесть о нем и о Жюльетт и договориться о встрече для серьезного разговора. Этьен ничуть не удивился, достал записную книжку, перелистал последние страницы и предложил встретиться в пятницу, 1 июля. Так начался наш совместный проект. Этьен должен был рассказывать о прожитой жизни, что он и делал, не скрывая своего удовольствия. Вообще, он любил рассказывать о себе. «Это мой способ общения, — заметил он и с завидной долей проницательности добавил: — как, впрочем, и ваш тоже». Он знал, что говоря о нем, я поневоле буду говорить о себе. Это нисколько не смущало его, напротив. Полагаю, его вообще ничто не смущало, и как-то незаметно я стал испытывать то же самое. Не часто приходится рассказывать едва знакомому человеку о пережитом, о том, кто ты и что ты. Обычно такое случается в ходе романтического свидания или на приеме у психоаналитика, причем происходит это абсолютно естественно и добровольно. Как я уже говорил, манера общения Этьена отличалась свободой, ассоциативностью и резкими переходами от одной темы к другой, от одного времени к другому. Что касается меня, то я предпочитаю хронологический принцип, больше того, я просто помешан на хронологии. Эллипсис устраивает меня лишь как риторический прием, должным образом оформленный и управляемый, в противном случае он приводит меня в ужас. Возможно, из-за прорехи в моей жизни и стремлении залатать ее как можно прочнее, мне не обойтись без ориентиров типа: предшествующий вторник, следующая ночь, тремя неделями раньше… Чтобы не пропустить ничего важного, я постоянно просил Этьена излагать события по порядку, и это заставило меня начать рассказ с воспоминания о его отце.

Он преподавал в университете астрономию, математику, статистику, философию наук и семиотику, но при всей широте его интересов ни одна из этих дисциплин не стала для него основной, и ни в одной из них он не преуспел. Воспитанный на точных науках, он тянулся к реальной жизни, к человеку со свойственными ему сомнениями и проблемами. В шестидесятые годы его пригласили учить рабочих завода «Пежо» в Монбельяре, где семья жены владела огромным особняком с запутанной планировкой — протопить его было практически невозможно, и впоследствии дом пришлось продать. Под обучением работодатели понимали научную подготовку, поэтому брали на работу учителя математики, но тот считал себя просветителем и преподавал рабочим философию, политологию и основы нравственности. Через несколько месяцев его уволили, как случалось и в других местах, но даже за короткое время ему удавалось оставить свой отпечаток в душах лучших учеников. Он был типичным социал-католиком, читателем Симоны Вейль и Мориса Клавеля, верным сторонником Рокара, членом Объединенной социалистической партии, под флагом которой пошел на выборы в законодательные органы департамента Коррез, семейной вотчины по отцовской линии. Выборы успеха не принесли, однако его соперник — лидер местных сторонников Жака Ширака — взял верх только во втором туре. Добрый христианин среди атеистов, в компании верующих он превращался в ярого антиклерикала, готового утверждать, что Иисус спал со своим любимым учеником Иоанном. В нем странным образом уживались бунтарь, обреченный быть на плохом счету у любой власти, францисканец, способный поселиться хоть в заводском цеху или шагать в сандалиях, не разбирая пути, и буржуа, стремящийся к успеху и остро воспринимающий свои неудачи. Теперь, оглядываясь в прошлое, Этьен считает, что лет десять, как минимум, отец прожил в глубокой депрессии. Его эксцентричность приобретала горький привкус: не очень-то приятно было, прогуливаясь с приятелями, встретить его на улице в пиджаке с галстуком, черных носках с туфлями и шортах «Адидас», из которых торчали худые волосатые ноги. Вместе с тем, ему был чужд эгоизм, и Этьен не мог припомнить за ним ни одного низкого поступка. Из древнееврейских предписаний он усвоил для себя правило отдавать десять процентов заработанного беднякам, и, если в конце года не мог отложить этих десяти процентов, то занимал их, чтобы выполнить свое обязательство. Он выглядел грустным и уставшим от жизни, но чувство справедливости никогда не покидало его — Этьену не на что было пожаловаться. По его словам, он лишь придерживается выбора, сделанного раньше отцом. В отличие от него, Этьен был атеистом, что не мешало ему придерживаться Писания и с теплым чувством вспоминать дом священника в Со, где местный кюре — умнейший человек, стремившийся пробуждать в людях мысли и чувства, — давал ему и его друзьям читать труды дона Элдера Камара и других либеральных теологов. Этьен считал, что отнюдь не случайно трое его друзей, часто бывавших в доме у священника, тоже стали судьями и, в отличие от большинства представителей их поколения, придерживались левых взглядов. В глубине души Этьен, как и его отец, жаждал изменить общество, сделать его чище и справедливее, но при этом хотел быть хитрее отца: пути Дон Кихота он предпочел путь реформиста.

Этьен вернулся к этой теме позже, когда в августе я навещал его в родовом гнезде Ригал ей в департаменте Коррез. Большой дом с узкими оконными проемами, сложенный из крупного бутового камня, принадлежал его семье с XVII века. Именно отец посчитал необходимым выкупить его у родственников и восстановить в первоначальном виде, за исключением отопления и удобств. Вместе с супругой он собирал крестьянскую мебель, хлебные лари, сундуки из темного дерева, готические стулья с высокой спинкой, выглядевшие так, будто сошли с полотен братьев Ленен, правда, при их виде не возникало желания присесть и почитать у камина. Этьену нравилось проводить там отпуск, и он никогда не упускал возможность вернуться в отчий дом. Вместе с тем, у него крепла уверенность в том, что в детстве отец стал жертвой сексуальной агрессии. Ему не хватало фактов, чтобы подкрепить свое предположение, и это напомнило мне американскую биографию романиста Филипа К. Дика — в ее основе лежало такое же утверждение, и хотя у автора не было никаких доказательств того, что в детские годы Дик подвергся сексуальному насилию, он считал, что об этом свидетельствуют особенности его личности, и объяснить их можно только перенесенной психологической травмой. Когда я обратил на это обстоятельство внимание Этьена, он согласился со мной и признал, что его выводы не имеет под собой реальной почвы: вероятно, это всего лишь игра воображения, единственное приемлемое объяснение непонятного отвращения отца к физическому контакту. Бог свидетель, он был любящим отцом, более того, он сумел пробудить в своих детях уверенность в себе, но никогда не целовал и не обнимал их. Стоило ему лишь слегка задеть кого-нибудь, как он вздрагивал будто от прикосновения к змее. Возможно, он не подвергался насилию, но несомненно одно — у него имелись серьезные проблемы. Испытывал ли сам Этьен нечто подобное? Сначала последовал отрицательный ответ: нет, все в полном порядке, но потом, поразмыслив, он припомнил, что в школе всегда держался особняком, днем предавался своим мечтам, а по ночам просыпался от жутких кошмаров, и, наконец, признался, что до шестнадцати лет страдал энурезом. Я сразу узнал эти признаки — правда, мочиться в постель я перестал в более раннем возрасте, — и могу сказать: далеко не все у него было в порядке.

Этьен очень рано понял, что хочет стать судьей. Подобная склонность меня заинтересовала. В лицее у нас был такой тип, он мечтал вырасти и стать судьей. Не знаю, сбылась ли его мечта, но сволочь он был порядочная. Мне казалось, что судья в его представлении — тот же фараон, причем такой, какого играл Мишель Буке в фильмах Ива Буассе: двуличный и порочный тип, в руки которому лучше не попадаться. Возможно, я ошибался, возможно, все мы ошибались — неискушенные читатели «Шарли-Эбдо», возможно, тот мальчик был по натуре очень робким, гордился своим призванием, и насмешки больно задевали его, но в итоге он стал замечательным человеком, похожим на Этьена Ригаля. Знай я Этьена в те годы, то, вполне вероятно, опасался бы его тоже. Хотя не знаю, я предпочитаю думать, что мы стали бы друзьями. Одной из причин, побудивших меня к написанию этой истории, стала манера речи Этьена, когда он впервые сказал: «Мы с Жюльетт были великими судьями». В этих словах прозвучала удивительная уверенность и гордость. Так мог говорить артист, понимающий, что его карьера не завершена, впереди еще долгий творческий путь, и вместе с тем осознающий, что у него в активе есть по меньшей мере одна работа, которой можно гордиться независимо от того, что уготовано ему будущим: он сделал свою ставку и выиграл. В то же время меня смущало понятие величия в сочетании с профессией судьи. Если бы мне предложили назвать трех или даже одного великого судью, я бы пришел в замешательство. На слуху были несколько имен, связанных с рядом резонансных дел, освещавшихся в прессе, — Альфан, Ван Рюинбек, Ева Жоли — но они были судебными следователями, а не судьями, ведущими процесс в зале суда, облачившись в мантии с горностаевой отделкой; усилиями романистов и киношников именно последние обрели сомнительную репутацию несимпатичных хранителей буржуазного порядка. И пусть все мы согласны с известным и справедливым постулатом — главное не то, что ты делаешь, а то, как ты это делаешь, и что лучше быть хорошим колбасником, чем плохим художником, мы понимаем различие между творческими профессиями и всеми остальными: именно в первых совершенство как совокупность способностей, таланта и харизмы может оцениваться понятиями величия. В правовом контексте я понимаю значение слов великий адвокат, чего не скажу о сочетании великий судебный пристав. И великий судья, право же, ничем не лучше, особенно когда речь идет о члене суда малой инстанции, специализирующемся не на громких уголовных делах, а на тривиальных гражданских тяжбах: стена, принадлежащая двум владениям, опека, задолженность по арендной плате… Скажем так, это заведомо не то, о чем я бы мечтал.

(А тут еще в Библии сказано: «Не судите».)

Объясняя свой выбор, Этьен назвал три мотива: его прельщала возможность решать, что является справедливым, а что нет, и вершить правосудие; он хотел изменить мир, но в то же время занимать в нем достойное место: не беспокоиться о материальном положении, вести респектабельную жизнь; наконец, вынося приговор, судья применяет власть, а он чувствовал если не вкус власти, то, по меньшей мере, тягу к ней.

Я не до конца разобрался с этим нюансом, но он выявил одну характерную черту личности Этьена, и она мне понравилась. Особенно ярко она проявилась в день нашего коллективного визита. Каждый раз, когда Этьена кто-нибудь перебивал — не для того, чтобы возразить, а наоборот, чтобы подтвердить, дополнить или прокомментировать сказанное им, он качал головой и бормотал, мол, это не совсем то, что он имел в виду. Однако, продолжая, он говорил то же самое, почти слово в слово. Мне кажется, такое отрицание было необходимо ему для общения с людьми. Когда отец Жюльетт упомянул о дружбе между Этьеном и его дочерью, тот поморщился и заявил: они были не друзьями, а близкими, что далеко не одно и то же. Спустя какое-то время, узнав его получше, я заметил, что для обозначения их отношений с Жюльетт меня вполне устраивает слово дружба, если же это нечто другое, то тогда я вообще не понимаю, что такое дружба и с чем ее едят. У меня вошло в привычку подтрунивать над его манией отвергать все, сказанное другими, чтобы затем повторить, лишь поменяв слова местами. Этьена это забавляло: всегда приятно, — говорил он, — когда близкие люди видят в наших недостатках лишние поводы любить нас. С того момента он стал все чаще и чаще соглашаться со мной.