Болезнь вернулась, когда ему исполнилось двадцать два. Боли в ноге — той самой — возобновились с новой силой: он не только лишился сна, но даже ходил с трудом. Я не поверил своим ушам, когда он сказал, что ни у него самого, ни у родителей не возникло и мысли о рецидиве, что было бы совершенно естественным. Все посчитали, что ничего страшного не произошло, сильная боль в ноге может быть вызвана ушибом мышцы или воспалением сухожилия. Как бы там ни было, сам Этьен не распознал ее. Его снова отправили в институт Кюри на рентген. Спустя три дня результаты обследования были готовы, и оптимизма они не внушали: на этот раз открыто прозвучали слова рак и ампутация.

На час дня у него был назначен визит в клинику, а в девять утра в Пантеоне начинался экзамен на степень магистра. Экзаменатор запаздывал, не появился он и к одиннадцати часам. Этьен пошел в секретариат, чтобы объяснить ситуацию: в час пополудни он должен быть в институте Кюри на улице Ульм. Специалистам предстояло принять важное решение: ампутировать ему ногу или нет. Этьен не чуждался театральных эффектов и не без удовольствия наблюдал за волнением и растерянностью секретарши, услышавшей такое заявление. Она предложила ему перенести экзамен, но он отказался, и тогда она заметалась в поисках другого экзаменатора. По мнению Этьена, экзамен прошел нормально, однако он и по сей день удивляется, что получил только двенадцать баллов: успехи в учебе в сочетании с состраданием к его состоянию позволяли ему рассчитывать на большее.

В институте Кюри он выслушал окончательный приговор: рак малой берцовой кости, ногу необходимо ампутировать, и как можно скорее. Как и четыре года тому назад, врачи предложили немедленную госпитализацию, чтобы уже утром прооперировать его, но Этьен твердо стоял на своем: в следующее воскресенье его подружка Орели празднует свое двадцатилетие, и он собирался к ней на вечеринку. Врачи уступили: в институт он приедет в воскресенье вечером, а в понедельник утром ляжет на операционный стол.

Я пытался представить себе не только состояние Этьена после роковой консультации, но и чувства его отца. Очень страшно узнать, что вам ампутируют ногу, но во сто крат страшнее узнать, что ампутируют ногу вашему двадцатидвухлетнему сыну. Кроме того, в молодости отец Этьена страдал костным туберкулезом и потому мучился вопросом, не связан ли рак сына с его собственным давним недугом. Это более чем сомнительное предположение порождало чувство вины, и она лишь усугубляла гложущее его жуткое чувство беспомощности. Убитый горем, отец всерьез заговорил о донорстве: он готов был пожертвовать своей ногой, чтобы пересадить ее сыну. Этьен расхохотался и сказал: мне твоя старая нога не нужна, оставь ее себе.

Он попросил отца отвезти его к Орели — она тоже жила в Со — а вечером заехать за ним. Молодые люди встречались два года, вместе открыли для себя таинства интимной близости. Орели была красавицей и умницей; Этьен и сейчас считает, что они могли бы пожениться. Они лежали на кровати, тесно прижавшись друг к другу, наконец, собравшись с духом, он сказал: в понедельник мне отрежут ногу, и в первый раз заплакал. До позднего вечера они не вставали с постели; Орели обнимала его, гладила волосы, лицо, тихо шептала нежные слова, но когда Этьен спросил, будет ли она любить его одноногого, честно ответила: не знаю.

Накануне дня рождения Орели произошло странное событие. Не утруждая себя объяснениями, Этьен взял машину отца и поехал в сауну на улице Сент-Анн, чтобы трахнуться с мужчиной. Ни раньше, ни впоследствии подобные желания у него никогда не возникали. Он вовсе не был гомосексуалистом, но в тот вечер на него словно что-то накатило. Эта выходка стала одним из его последних осознанных поступков в бытность человеком о двух ногах. Что там происходило на самом деле? Память не сохранила ничего, как это зачастую бывает со снами, за исключением каких-то второстепенных деталей. Он помнил, как ехал, парковал машину на авеню Опера, искал улицу, где никогда раньше не был, платил за вход, раздевался и заходил в наполненный клубящимся паром зал, где голые мужчины обнимались, отсасывали друг у друга, занимались содомией. Что он делал? С кем? Как тот тип выглядел? Главное действо стерлось из его памяти. Просто он знает, что это было. Потом он вернулся в Со. Родители еще не спали, он поговорил с ними о каких-то пустяках безразличным тоном, ставшим для него обычным с тех пор, как прозвучал приговор врачей, и когда говорить, собственно, уже не о чем.

Не знаю, попадет ли предыдущий абзац в окончательную редакцию книги. Этьен обозначил свою позицию предельно четко: можешь писать все, о чем я говорю, контролировать тебя я не собираюсь. Однако же, я прекрасно понимаю, что, перечитывая текст перед публикацией, он попросит меня убрать этот кусок. Не столько из-за стыда — я уверен, что стыда за тот случай он не испытывал, — сколько из уважения к своим близким. Он сам не находил объяснения своему странному поступку — по большому счету, в нем не было ничего дурного. Но даже если бы и было, он бы все равно его не стыдился. А если бы и стыдился, то посчитал бы свой стыд также достойным упоминания. Он бы сказал: я это сделал и теперь стыжусь своего поступка, но этот стыд — часть меня, и я не собираюсь отказываться от него. Фраза «я человек, и ничто человеческое мне не чуждо» представляется мне если не воплощением мудрости, то одной из самых глубоких по смыслу, и что мне нравится в Этьене, так это его способность воспринимать ее буквально, кроме того она, на мой взгляд, дает ему право быть судьей. Он не хочет отбрасывать ничего из того, что делает его человечным, несчастным, способным согрешить, великолепным, и поэтому, рассказывая о его жизни, я тоже не хочу ничего вырезать.

(Замечание Этьена на полях рукописи: «Никаких проблем, пиши все, что считаешь нужным».)

На день рождения Орели собралась не только молодежь. Поздравить ее пришли друзья, родственники, близкие знакомые — люди разного возраста. Праздник состоялся днем в цветущем саду. Чтобы все прошло без сучка и задоринки, сначала провели репетицию представления. Этьен должен был петь, и он спел. Боль была такой невыносимой, что ему пришлось опираться на костыли. Все гости знали, что вечером он ложится в клинику, и наутро ему предстоит операция по ампутации ноги.

Время летело очень быстро, стрелки часов приближались к шести. Этьен лежал под деревом, положив голову на колени Орели, и девушка нежно перебирала пальцами его волосы. Время от времени он заглядывал ей в глаза. «Я здесь, Этьен, — с улыбкой шептала она, — я здесь». Успокоенный, он опускал веки. Он немного выпил, совсем чуть-чуть, и теперь находился в состоянии легкой эйфории. Неподалеку о чем-то беседовали гости, монотонно жужжала оса, с улицы доносилось хлопанье автомобильных дверей. Этьену было хорошо, он хотел, чтобы так было всегда, чтобы он ничего не почувствовал, когда пробьет его час. Потом пришел отец и сказал: «Этьен, пора идти». Даже теперь он с трудом представляет, чего стоило отцу произнести тогда три простых слова: «Этьен, пора идти». Ему было невыносимо тяжко, но он справился с собой. Нужные слова были сказаны, все необходимое сделано; в сущности, по мнению Этьена, иначе и быть не могло. Хотя, не факт: от мог бы разрыдаться, упереться, кричать «нет, я не хочу», как некоторые приговоренные к смерти, когда открывают дверь их камеры и говорят: «Пора идти». Но все обошлось, ему протянули руку, и он поднялся.

Вот так: я встал, чтобы ехать в клинику, где мне отрежут ногу.