«Анна сказала правду, бабуля?» — этот вопрос мучил Миль несколько дней. Бабушка происшествие у подъезда не вспоминала, надеясь, видимо, что внучка забудет, заиграется, не придаст значения — то есть поведёт себя, как и всякий шестилетний несмышлёныш. Миль готова была забыть тёмные струйки, пробивавшиеся изо рта соседки через прижатые к губам пухлые пальцы, или не придать значения устремившимся в ночь чёрным силуэтам — в конце-то концов, и не такое повидала в жизни. И вроде бы Анна не поведала ничего конкретного, Миль всё равно ни на миг не усомнилась в бабуле, в её доброте и любви… и от мамы, зная мамин нрав, чего-то подобного ожидать было можно… но почему так нехорошо на душе? И о чём задумалась бабушка, опустив голову?

— Правду? — глядя куда-то в другую версию мира, проговорила Мария Семёновна. — Да пожалуй, правду. Но только свою правду, понимаешь?

Она перевела взгляд своих больших тёмных глаз на внучку, и Миль ответила ей серьёзным, неуступчивым взглядом. Потом взяла блокнот и вывела:

«Значит, правда, как и справедливость, тоже — у каждого своя?»

И бабушка печально кивнула:

— Я говорила, что ты у меня умница? Мне надо объяснить или сама разберёшься? — Миль уже уловила смысл, но ей хотелось получить бабушкины разъяснения, чтобы не осталось никаких сомнений и неточностей. Поэтому она указала пальчиком на бабулю.

— Ну, хорошо. То, что каждый человек на каждое событие смотрит со своей стороны и видит не всю правду, а только свою часть — понятно? Понятно. А, значит, что? — А то, что он поэтому знает и может понять не всю правду, а лишь кусочек. А кусочек правды — это уже и не совсем правда, так ведь?

Миль задумалась: часть правды — это правда или нет? Пожалуй, не совсем. А не совсем правда — это, пожалуй, что и… совсем даже не правда. Но это же…!

Она схватила блокнот:

«Получается — никто не может знать всю правду?»

Бабушка кивнула:

— И мне так кажется.

«Но тогда, значит, правды вовсе нет?» — в панике написала девочка.

— Ну, что ты, что ты… — бабушка прижала внучку к себе. — Считай, что, как я уже сказала, правда у каждого своя — если это понимать, с этим вполне можно жить. Надо просто быть поосторожней. Повнимательней. Различать, где кончается твоя правда и начинается чужая. И уметь эту чужую правду уважать. Или хотя бы принимать во внимание. — Тут бабушка тяжело вздохнула. — Непонятно? Ну, тогда хоть запомни пока, потом поймёшь…

Миль слушала-слушала, а потом не вытерпела и спросила:

«И всё-таки, если правды — нет, то что же есть?»

Бабушка покачала головой:

— Что есть? Чудо ты моё… Есть — ложь. И вот это, девочка — чистая правда. Да не думай ты об этом, просто живи! А вот я тебе расскажу одну старую историю про слона и четверых слепцов…

И Миль жила. Радовалась наступившему лету, осваивала дворовые игры, училась вести себя со сверстниками и со взрослыми, быть понятной и понятливой. Подравнивала свои странности так, чтобы походить на остальных, и худо-бедно ей это удавалось. Было здорово играть в прятки и не попадаться. Весь двор хохотал, когда она однажды спряталась от водящего… за столб, стоя от него буквально в нескольких шагах, причём все остальные её прекрасно видели. Растерянный водящий делал шаг вправо — Миль делала шаг влево и опять оказывалась заслонённой столбом. Тут весь фокус был в том, чтобы столб всё время был между ними до тех пор, пока водящего не удалось увести подальше от того дерева, об которое следовало «застукаться». А там пришлось мчаться со всех ног, опережая водящего. Понятно, что такой номер удалось отколоть лишь однажды — зато всем было весело, ну, кроме водящего. И, как он ни злился, а пришлось ему водить снова.

…Лето было полно солнечных пятен, пробивавшихся сквозь ажурные тени деревьев, медового запаха просыпавшихся поутру цветов, тесными компаниями растущих у подъездов, тёплого песка, из которого так хорошо получались дома и дворцы, торты и пирожные. Большой двор целый день дружелюбно перебрасывал от стены к стене эхо звонких ударов по мячу и наизусть знал все до единой детские считалки, и иногда даже незаметно подсказывал забывшееся словечко.

Двор участвовал в детских играх и берёг ребят в меру дозволенного, не допуская их в опасные лабиринты подвалов и на ненадёжные чердаки. А по вечерам, медленно наполняясь сиреневыми сумерками, снисходительно выслушивал все их пугалки и страшилки, и развлекался порой, в нужный момент виртуозно дополняя напряжённую атмосферу точно дозированными шумовыми эффектами: шорохами, потрескиванием, поскрипыванием, птичьим вскриком… И когда, напугав себя до мурашек на спине, ребята вскакивали и с визгом разбегались, он гнал их до самых дверей, дыша холодком в затылки и топоча прямо у них за плечами, пока они не вламывались в тепло и тесноту безопасных, уютных прихожих.

Ну, конечно, не всё и не всегда складывалось так уж безоблачно. Случались и обиды, и неизбежные среди девчонок интриги, науськивания и подговаривания, обзывание и зависть — слишком ненатуральные и претенциозные, чтобы отвечать на них, слишком ненужные, чтобы тратить на них драгоценное время, когда можно было просто жить и радоваться. Миль никогда никому ничего не доказывала — при её немоте это было неудобно. Любителям подраться она только раз продемонстрировала, во что им это обойдётся, после чего их родители посоветовали своим чадам не связываться с «этой ненормальной». Надо думать, немалую роль тут сыграла и репутация Марии Семёновны, к которой люди нет-нет, да и обращались время от времени, не афишируя эти обращения. Бабушка в её отношения со сверстниками никогда не вмешивалась — потому ещё, что девочка ей никогда и не жаловалась, полагая, что и сама отлично справится. Бабуля только раз попросила:

— Не обращай на их глупости внимания, пусть живут, как умеют. Их слова не могут достать тебя, а вот твоё слово, да ещё брошенное в гневе… помнишь, что стало с Анной? — Миль виновато опустила голову. — Это ведь не я на неё разгневалась, я только прикрыла ТВОЙ гнев. Хорошо ещё, что ты сумела её простить, и мне удалось всё исправить… почти всё.

«Почти?» — испугалась Миль. Бабушка одобрительно кивнула:

— Правильно испугалась. Анна до сих пор страдает, и лечение ей помогает плохо. Наверное, ты не до конца простила её.

Теперь Миль припомнила, что давно не видела толстую тётку Анну, прежде не пропускавшую ни одной посиделки у подъезда. Другие соседки понемножку перестали опасаться неприятностей и, что ни вечер, устраивались на скамеечках — пусть там и присутствовала Мария Семёновна. Но Анна даже не мелькала на улице.

Бабушка продолжала заниматься пирожками, а Миль потеряла покой. Немножко весны и целое лето — столько времени прошло с того дня, дня рождения Миль, и всё это время Миль была счастлива, а злополучная тётка…

На столе был слой муки, и Миль вывела на нём пальцем:

«А что с ней?»

— Рана зажила быстро, но боли не проходят. Ей выписывают обезболивающие, но они мало помогают. Давай испечём пирожков и отнесём ей немножко? Правда, с болью во рту есть она не может…

Миль нацарапала на столе: «Я сама». Бабуля подумала и кивнула.

И вот Миль вошла в соседний подъезд, поднялась на несколько ступенек и остановилась перед обычной деревянной дверью. Следовало постучать — до звонка всё равно не дотянуться, — но руки ни в какую не хотели отцепляться от корзинки. Было стыдно и страшно взглянуть в лицо человеку, наказанному ею — нечаянно, да! — но наказанному за пустяковую, в общем-то, вину. Человек страдал — Миль даже отсюда, с лестничной площадки, чувствовала боль и отчаяние, выпирающее сквозь стены. И не решалась приблизиться к этой боли, топталась на коврике бездарной пародией на Красную Шапочку, пока за дверью не послышался приглушённый голос:

— Ну, я пошёл, Ань, я скоро!

Дверь открылась. Шагнувший на порог немолодой мужчина в светлом летнем костюме сделал глубокий долгий вдох, словно выныривая из-под воды, и, заметив перед собой ребёнка, замер.

Потом выдохнул и спросил:

— Ты к нам? — Миль, не отрывая взгляда от его больших плетёных сандалий, кивнула. Он посторонился, пропуская её, крикнул в глубину квартиры: — Ань, тут к тебе пришли! — и, такое сложилось впечатление, сбежал.

Деться стало некуда, Миль вошла в прихожую, медленно погружаясь в наполненную болью и мукой тишину, миновала дверной проём и вступила в комнату, обставленную так же, как и большинство подобных комнат. У стены скучал сервант, рядом — работающий без звука телевизор, напротив — диван, пара кресел, журнальный столик. Анну Миль узнала не сразу.

Это была не та, знакомая Анна; в кресле… не сидела, нет, — обитала совершенно другая женщина. Тощая, бледная, измученная тень прежней Анны. Кожа, ранее обтягивающая её по причине избытка полноты, теперь обтягивала её костяк. Рядом с ней в кресле ныне могли бы поместиться, пожалуй, ещё две таких же… тени, — не называть же это существо женщиной.

Анна узнала девочку, вжалась в кресло, пытаясь стать незаметной. Глаза, и без того на худом лице огромные, расширились ещё больше. Ощущение боли стало невыносимым и Миль, выпустив корзинку из рук, заплакала — тихо, как только и могла.

Анну этот плач крайне удивил, а, удивившись, она перестала бояться, и Миль смогла к ней подойти.

Сначала Миль осмелилась прикоснуться только к её руке — и пальцы словно сами отпрянули от худой кисти Анны, такой мучительной показалась её боль. Анна же, ощутив облегчение, изумилась ещё больше и уже с надеждой взглянула в полные слёз серые глаза странной своей гостьи.

Второе касание тоже пронзило руку болью, но Миль смогла вытерпеть её и даже погладила сухую костлявую щёку. Анна блаженно прикрыла глаза и чуть улыбнулась, а затем посмотрела на девочку с благодарностью, и воспалённые глаза её заблестели.

Дальше стало легче обеим — Миль гладила щёки Анны, её тусклые волосы, повторяя про себя:

«Прости, прости меня, Анна, прости меня…» И казалось, Анна слышит и молит девочку о том же…

Наконец, Миль отняла руки и принялась кормить Анну супом — на кухне стояла целая кастрюля. Анна сперва отказывалась, опасаясь по привычке боли, и всё пыталась прижаться к детской руке щекой — то ли из благодарности, то ли эгоистично «подсев» на ощущение блаженства. Но боли не было, был голод, и супчик пошёл на «ура», пришлось даже пожурить Анну, прежде, чем она поняла: много сейчас нельзя, а то станет плохо.

Скоро Анна уснула. Миль оставила на кухне свои пирожки и тихо ушла.

За дверью её, уставшую, подхватила на руки бабушка, и Миль ничуть не удивилась, что та не оставила внучку одну. Урок уроком, но без подстраховки в таком деле никак нельзя. Миль бы, например, тоже ни за что бы бабулю одну не оставила. Мысли путались, глаза закрывались… Миль поняла, что засыпает, и, опять же, не удивилась, увидев вокруг них с бабулей мельтешение чёрных не то листьев, не то птиц, не то бабочек…