Приближался сентябрь, и повсюду открылись школьные базары. Бабушка водила туда внучку не столько за покупками, сколько для тренинга, потому что страсти у прилавков кипели порой нешуточные: вроде бы в продаже было всё, что необходимо, но почему-то всем и всего не хватало. Энергии выплёскивалось в пространство немеряно, и тёмной, и светлой, о чём Миль и высказалась, вертя головой по сторонам.
Бабушка рассеянно поправила её, идя вдоль стендов с образцами тканей и проводя по ним кончиками пальцев:
— Ошибаешься. Не бывает энергии злой или доброй. Есть только она сама — у добрых и у злых, они используют её для того или другого. Отними у злодея силу — что от него останется? Пшик. Отними силу у доброго — что он сможет? Ничего. Солнце, знаешь, светит всем поровну. А какая силища! И, раз человек разбрасывается силой, значит, это избыток, и дать ей раствориться в пространстве — расточительство. Приходила ко мне горюющая женщина, втайне от себя самой желавшая умереть. Я отняла силу у её горя — она смогла жить. Правда, мне пришлось немножко подтолкнуть её, надоумить, но зато она выкарабкалась. Я же не виновата, что они приходят ко мне, только когда им плохо. Я не вмешиваюсь, когда они сходят с ума от счастья. Хотя это тоже не идёт им на пользу. Но если я буду поблизости — не откажусь принять от щедрот.
«Почему же мне их сила кажется тёмной и светлой, ба?» — недоумевала Миль. И пробовала ткань на колючесть, проводя её краешком по шее.
Бабушка улыбалась:
— Красота — в глазах смотрящего. Ты видишь их волю — добрую или злую, и относишься к ней неравнодушно. А если взглянуть непредвзято? Разгневаться и обрадоваться способен любой. Для твоих целей неважен источник, важен продукт. Они всё равно будут переживать по любому поводу и без повода, по-другому не бывает. На то и люди. И тебе тоже хватит собственных проблем, чтобы заниматься ещё и чужими. Поэтому — никогда ничего не делай, не говори и не думай, если тебя об этом не просят. И даже если попросят — сперва посмотри, а надо ли.
«Это как?» — дешёвые ткани не подходили, и они с бабулей перешли к стойкам с дорогими. Продавщица с недоумением посматривала на разборчивых покупательниц. Бабушка пояснила:
— Ну, поменьше вмешивайся в их дела. Тогда никто, в том числе ты сама, не скажет, что всё из-за тебя. Совсем, ясное дело, отстраниться не получится, но всё же хотя бы постарайся свести своё участие к минимуму. Поверь, так будет правильней.
Мария Семёновна посмотрела на озадаченное лицо внучки и вздохнула:
— Ну, уж если и так тебе непонятно, значит — опять просто запоминай. Вспомнишь, когда ткнёшься в проблему носом…
«Да нет, тут как раз всё понятно. Люди и правда всегда стараются обвинять кого угодно, лишь бы их самих совесть не мучила… и это при условии, что она у них есть». — Надпись пробежала по разглядываемому ценнику и растаяла прежде, чем продавщица потеряла терпение и спросила:
— Так вы берёте эту ткань?
Бабушка ещё раз погладила край ткани и решила:
— А берём! Думается, я ещё успею сшить тебе приличную форму.
У продавщицы вытянулось лицо — это где же носят форму из бархата?
А у Миль возник было вопрос, почему бы не успеть, ведь до начала занятий ещё недели полторы, но бабушка уже продолжала:
— И ещё нам нужны новые нитки, и другие пуговички… а лучше «молнию». Есть у вас пластмассовые «молнии»? И кружева на воротнички… нет, пошире, пожалуйста… А на фартучки…
Миль с любопытством наблюдала, забыв о вопросе. Конечно, если перешивать всё, то времени осталось не так уж и много. Скорее даже наоборот.
И вот ткани куплены и доставлены, Миль стоит и хихикает — бабушка вертит её, обмеряя; большие портняжные ножницы щёлкают и сверкают, разрезая большие куски материи на маленькие со звуком: «Хррт, хрррт…» Стучит швейная машинка, покачивается её большая чугунная педаль и крутятся колёса, проворачивая тугой ремень передачи… Вот уже непонятные лоскуты смётаны белыми нитками и можно что-то примерить, и бабушка напевает себе под нос, а иголки и булавки в её ловких длинных пальцах так и мелькают туда-сюда, и уже удалены белые нитки, и бабушка вешает на плечики коричневое платье, простенькое, но такое ладное, что глаз не отвести. Миль робко касается его и поглаживает, и ей мерещится, конечно, что платье льнёт к её пальцам… А бабушка, поглядывая, прячет улыбку и бормочет:
— Определённо не хватает кружев… — и в руках её словно вскипает белая пена. Посверкивая серебром, мелькает тонкая игла, стремительно исполняется короткое балетное па ножниц… и вот из-под бабушкиных пальцев вспархивает и оседает на воротничке и рукавах платья нечто такое невесомое и ажурное, на которое только и любоваться, не дыша, чтобы не растаяло.
Какое-то время бабушка и внучка, обнявшись, тем и занимаются — сидят и смотрят на янтарно- золотистые мягкие переливы бархата и оттеняющую его снежную белизну кружев. Плечики с платьем висят на витой ручке дверцы бабушкиного гардероба, на фоне овального зеркала. По зеркалу курсивом выткалась кучерявая надпись: «Волшебство, а не платье. Как я в таком чуде пойду в эту занудную школу?»
— Да, — задумалась бабушка, — этого я не учла. Там же половина детдомовских… Не зря же правительством утверждена эта убогая форма, что всех уравнивает… Ну не умею я шить так гениально, как требуется по уставу. Зато я умею кое-что другое! Займись-ка чаем, ладно?
И, пока внучка накрывала на кухне стол и заваривала чай, бабуля успела сделать на плече платья маленькую нашивку золотой тесьмой.
— Ведьма я или нет, в конце-то концов? — сказала она, гордо разглядывая свою работу.
«Натуральная ведьма», — подтвердила Миль. Бабуля сплела из золотой тесьмы «Перевёртыш», иначе говоря, «Золушку» — несложный узел, благодаря которому бархатное платье казалось, когда нужно, обычной школьной формой. Выглядел же узел изящным украшением — если его не прикрывала широкая лямка фартука.
«Ба, а можно мне его сейчас же примерить? Ну, пожалуйста!» — надпись обвилась вокруг обновки и, сползя на пол, попыталась забраться на бабушкины тапочки. Бабушка рефлекторно подняла ноги над полом и засмеялась:
— Да надевай, конечно! А то для кого я его сочиняла, спрашивается? Эй, кышь! — это уже относилось к приставучей надписи, которую Миль, бросившись наряжаться, позабыла стереть.
Прохладный материал платья гладко скользнул по коже и, тут же став тёплым, приник к телу.
«Ой, как хорошо! — бархат был ласковым, платью явно нравилась его хозяйка. — Бабуля, спасии-и-бо!»
Миль подпрыгнула и поцеловала бабушкину щёку. Бабушка, поймав внучку, понесла её в кухню, где их ждал чай:
— Это ещё не всё! Помнишь, как называется этот узелок? Это очень хитрый узелок. Благодаря ему платье… — Бабушка вдруг замолчала и, поставив внучку на пол, задвинула её себе за спину.
Миль ничего не понимала, пока не услышала чужой мужской голос. Весёлый такой, молодой:
— Действительно, очень милое платье. А это и есть, наверное, моя племяшка?
Бабушка стояла молча и как-то так напряжённо, что Миль испугалась и поняла: беда. Не зная, что делать, она съёжилась за бабушкиной спиной и замерла.
— Сынок. Пришёл. Живой… — бабушкин голос звучал странно, сипло, придушенно.
— Да, живой. Здравствуй, мама.
Миль отважилась одним глазком выглянуть из-за бабушки и снова спряталась: молодой человек, стоявший у входа в кухню, был очень красив, буйно, агрессивно. И уже знакомые щупальца-ленты клубились вокруг него, подёргиваясь и извиваясь. Судя по ним, добра от него ждать было бы глупо, но он, видимо, не знал, что разоблачён, а может, ему на это было наплевать. Миль перестроилась и теперь, минуя бабушкину защиту, ощущала его поле — сильное, да, но — не сильнее бабушкиного, к которому он и подступиться не мог, так и топтался там, в коридорчике, понемногу сдавая назад.
— Десять лет. Ни строчки. Мы с отцом извелись… — бабушкин голос звучал уже нормально.
— Твой человеческий муж мне не отец. Я — хиз-Владар… — холодно начал он, но бабушка прервала его таким тоном, что вся его спесь мигом сдулась:
— Поведала бы я тебе, кто ты, но не при детях будь сказано. Зачем ты пришёл? А впрочем, и так ясно — Ксанд верен себе… А ты, значит, ему.
— Это, между прочим, по-прежнему и мой дом тоже, — Юрий побрякал связкой ключей на кольце и вдруг, вскрикнув, выронил их. Ключи упали на пол и лежали там, светясь красным и дымясь. В воздухе запахло палёным. Юрий шипел и тряс обожжёной рукой. Все его тёмные щупальца стянулись к нему, обвив его фигуру.
— Как видишь, мальчик, — улыбнулась ему Марийса, — больше уже нет. А вот эти ожоги останутся тебе на память незаживающими на всю твою жизнь, чтобы ты помнил о своём предательстве. Они не заживут до тех пор, пока ты не научишься благодарности, любви, добру, чести и верности. Это моё право — наложить на сына материнское проклятие, и никто да не снимет его с тебя. С каждым твоим бесчестным поступком раны твои будут расти. Даже если ты отрубишь руку по плечо. Даже если ты от них погибнешь. Да будет так. А теперь пошёл прочь. Вон, я сказала! — впервые повысила она голос.
Боль заметно мучила его, но он преодолел её и сказал, отступая к порогу:
— Мама, отец просил передать, чтобы ты поговорила с ним…
— Поздно, сынок, — голос её был теперь странно ласков. — Поздно для меня. А у тебя ещё есть вся жизнь… чтобы стать моей гордостью. Прощай.
Его тёмный силуэт исчез за дверью. И тогда бабушка начала оседать. Медленно, кренясь, как большой корабль. Оплывая, как свеча. Глаза её не отрывались от взгляда внучки, не мигали, светясь нежностью и печалью.
— Слушай меня, моя девочка. Твоё полное имя — Мильгаррад-хиз-Грай-хиз-Аххар. Это — твой дом, твоё гнездо. Я передаю тебе с моей любовью всё, чем владела по праву. Владар десять лет пытался сделать из Юрки своё подобие. Он знал, что добром наша с Юркой встреча не закончится и всё-таки послал его… Теперь ты одна. Не держи зла на моего сына, я дала ему второй шанс стать человеком, дай и ты. Прости меня, девочка…
Бабушка уже не походила на себя, став чем-то бесформенным, и только взгляд странным образом оставался её взглядом, он не отрывался от глаз внучки, не отпускал её, хотя уже угасал… угас.
Отпустило.
Миль шевельнулась, посмотрела на то, что было бабушкой… На полу лежало что-то серое, быстро теряющее очертания… Вот уже осталась лишь тень. Вот и тень растворилась. И нет больше ничего. Только тишина. На столе стоят две чашки с чаем, пар ещё идёт.
Горит свет.
Жужжит холодильник.
Тикают часы.
Как страшно и пусто.