…Врачам досталось полузадушенное неравномерно синее тельце, едва помнившее, как это — жить. Повреждения ли горла или шок были тому причиной, но это существо не могло нормально есть, пропуская внутрь лишь немного воды, не издавало ни звука и не спало: в какое бы время к ней ни подходил медперсонал — его встречал неотрывный пустой взгляд. Ни слёз, ни жалоб, ни просьб, ни возражений. …Стены палаты, словно сами собой, постепенно украсились воздушными шариками, яркими цветными картинками, мягкими игрушками. Кормили искусственно, осторожно. Усыпляли медикаментами. Наблюдали круглосуточно. Массировали, когда стало можно. Тайком пели колыбельные, хотя доктор и не велел. Радовались, когда стало возможным отключение аппарата искусственного дыхания… когда её тело сделало первый рефлекторный глоток — и не отвергло проглоченное… когда удалили катетеры и зонды…
Хорошо, что сама Милька при этом не присутствовала. Где уж там блуждала эти долгие месяцы её душа, она так никому и не поведала, но однажды нянечка, пришедшая её кормить, присела рядом — и чуть не выронила ложку, встретив прямой и ясный взгляд маленькой пациентки. Мягко улыбнувшись, женщина тихо сказала медсестре, готовившейся сделать девочке очередную инъекцию:
— Зови доктора. Она смотрит.
— Она всегда смотрит, не суетись, — рассеянно ответила та.
— Да не таращится, а смотрит! Сама глянь!
Медсестра глянула — и исчезла вместе со шприцем. Правда, ненадолго. Вскоре в палате стало тесно от людей в белом. И все улыбались Мильке. Впрочем, нет, не Мильке. Больше никто никогда не звал её так — просто некому было. К ней пробовали обращаться по- разному. На полное имя она не отзывалась, потому что не помнила его, да и не шло оно на язык при виде неё, так что как-то незаметно привилось: Миль.
Миль так и не заговорила, как ни бились специалисты. Она успешно восстанавливалась: набирала вес, терпела все предписанные процедуры, покорно принимала любое лекарство. Очень скоро начала ходить и беспрепятственно бродила по всей территории комплекса, опекая менее подвижных пациентов, и охотно помогая по мере сил младшему и среднему персоналу.
Но никому, кроме массажистов и медсестёр во время процедур, не позволяла себя касаться. Сама купалась, вытиралась, одевалась, причесывала отрастающие волосы. Не то, чтоб патологически не могла выдержать — отнюдь, терпела, если приходилось, но никаких поглаживаний, объятий, усаживаний на колени, вождения за руку. Единственная инициатива с её стороны — это, если она чувствовала себя виноватой: короткое прикосновение-поглаживание-взгляд в глаза и — немедленное отдёргивание руки за спину.
Её держали в отделении столько, сколько могли. Справили пятый день рожденья, надарив игрушек, бантиков, книг — за книги девочка благодарила, как могла. Так выяснили, что она умеет читать и писать, правда, коряво, печатными буквами, порой переворачивая буквы. Тут же кто-то принёс ей несколько блокнотов и карандаши, с которыми она больше не расставалась. Иногда вместо надписи девочка обходилась рисунком, выполняя его быстро и легко — и эти рисунки занимали взрослых больше, чем её писанина.
* * *
Потом был реабилитационный специнтернат для дошколят, больше всего походивший на круглосуточный детский садик. Как Миль поняла гораздо позже — образцово-показательный, курируемый местной верхушкой власти. С добрыми симпатичными воспитательницами, заботливыми нянями и очень любознательными врачами, которых интересовало буквально всё — и как Миль спит, и как ест, и с кем играет, и что, а главное — какими цветами — она рисует. Миль терпела их расспросы, понимая, что это у них работа такая. Иногда, если очень просили, рисовала простым карандашом дом в виде квадрата с треугольной крышей и трубой, из трубы — кудрявый дым, над домом — круглое солнце с лучами, в доме — девочку, а возле дома — холмик с крестом, холмик подписывала «мама». После чего её долго не просили ничего рисовать.
На деликатные расспросы о её снах Миль честно отвечала, что спит хорошо, и это была абсолютная правда: когда удавалось заснуть, Миль видела прекрасные, яркие и добрые сны, живых и весёлых родителей, старый деревянный дом, деда и бабушку, кошку Машку, полёты в тёплом синем небе… После страшной маминой смерти кошмары как отрезало. Вот наяву они Миль иногда накрывали — если, задумавшись, она неосторожно впадала в воспоминания, то, откуда ни возьмись, наплывал противный запах, перед глазами вставал высокий силуэт мужчины с рукоятью от ножа в опущенной руке, медленно оборачивался… а дальше сорвавшееся с цепи воображение прокручивало то, чего девочка не наблюдала, но что имело место: убийца наклонялся и начинал кромсать тело матери так, что брызги крови и кусочки плоти летели во все стороны. Этого Миль перенести не могла и пыталась кричать, как и тогда, но на самом деле только сипела, задыхаясь, и билась в судорогах, пока милосердное беспамятство не выключало измученное сознание. Часто приступ заканчивался и мокрыми штанишками, что было особенно неприятно в присутствии посторонних.
С течением времени Миль научилась переключаться, отвлекаться от опасных воспоминаний, а пока её пытались лечить и учить вместе с кучей других требующих коррекции и особой заботы ребятишек. …Миль вела себя спокойно, никого зря не обижала, была послушна и держалась в стороне от прочих воспитанников. Такое благолепие настораживало взрослых больше, чем вполне ожидаемые в её случае истерики, которых Миль вдоволь насмотрелась от окружающих. Истерики эти её, надо сказать, страшно раздражали, и она всячески старалась их избежать. А если избежать не удавалось, пресекала их быстро и решительно. На зависть взрослым, которые не могли себе этого позволить. Она считала, что плохое здоровье не повод для плохого поведения и действовала круто. Вскоре даже самые бестолковые усвоили, что не стоит давать волю нервам, если в пределах прямой видимости маячит эта молчунья с такими твёрдыми кулаками и беспощадным взглядом.
«Кармашки»
А вообще-то из пределов видимости она частенько пропадала. Бедные воспитатели, обязанные держать всех воспитанников в поле зрения, то и дело недосчитывались одного ребёнка и поначалу пугались, а потом поняли: Миль где-то здесь, просто её не видно, но достаточно позвать — и она тотчас объявится. Причём объявится так внезапно, что не хочешь, да вздрогнешь:
— Да где ж ты прячешься?!
Вопрос всякий раз звучал риторически, девочка ни разу не раскрыла секрета, только ангельски улыбалась, склонив головку набок. И от неё отстали, нашлась — и прекрасно…
Она и сама не знала, где пряталась. Но иногда от постоянного мельтешения людей вокруг становилось совсем невмоготу. И тогда предметы вдруг словно теряли объём и выпуклость и отбрасывали уже не плоские тени, а как будто складки, мантии… в которые Миль не рисковала соваться, когда у неё были родители, но куда привыкла нырять, оставшись одна. Там всегда было так «покойно», как говаривала бабушка. Звуки из обычного пространства не достигали этого места, пока кто-нибудь не начинал звать Миль по имени; было как-то особенно тихо, но, если посидеть подольше, слышались отголоски, отзвуки, на них можно было идти, и через несколько шагов мир вокруг начинал меняться, приобретать предметность, осязаемость… оставаясь, в то же время, небольшим и замкнутым, подобным кораблику в стеклянной бутылке, который Миль однажды видела, будучи в гостях. В этом мирке отсутствовала перспектива, чётко выглядел только центр, края расплывались, свет — рассеянный, теплый — падал неизвестно откуда, не давая теней, в нём, вперемешку с золотыми пылинками, медленно плыли редкие белые пёрышки, непрерывно, плавно опускаясь и опускаясь… и никогда не скапливаясь ни на выложенном плиткой полу устремлённой ввысь круглой каменной беседки, ни на каменных же перилах, ограждавших низкую круговую скамью. Высокие тонкие колонны соединяла ажурная решётка, оплетённая вьющимися плетьми незнакомого растения — листочки его, стоило их задеть, пахли пряно и нежно…
Больше всего это походило на чьё-то воспоминание, на кадр из фильма, старинную фотографию… Миль называла просто — «кармашек». Сидеть в «кармашке» можно было сколь угодно долго, время в нём не ощущалось, но рано или поздно из далёкого далека долетал голос воспитательницы, и приходилось возвращаться. Миль удивляло, что путь в «кармашек» занимал минуты, а чтобы вернуться, стоило сделать всего три-четыре шага — и вот ты выпадаешь в суету и шум, и толкотню, и от тебя чего-то требуют…
На территории корпуса был только один «кармашек», с беседкой. В него можно было попасть с любого конца здания, а также с улицы и той части прилегающей местности, до которой Миль удавалось добраться во время прогулок. Если её звали, Миль шла на голос и выходила из «кармашка» туда, куда звали. А если не звали, выходила там же, где вошла. Иногда детей водили на экскурсии — в кино, в парк. Миль не упустила момента и узнала, что «кармашки» есть и в других местах. А однажды вместо тёмной «складки» Миль попалась светлая «щель», из которой вместе со светом сочился свежий, смутно знакомый аромат. Помедлив, Миль шагнула к нему… и её, подхватив, словно сухой листочек сквознячком, потянуло и внесло на широкий луг, густо заросший красно-жёлтыми тюльпанами — или очень похожими на них цветами. Те самые цветы, на которые Миль как-то уже натыкалась, мама тогда ещё ругалась, что Милька куда-то ушла… Не сознавая, что делает, Миль протянула руку и прикоснулась к ближайшему цветку. Тяжёлая головка качнулась, тугой гладкий стебель прильнул к ладони…
И тут пронзительный голос воспитательницы хлестнул по нервам, рука дёрнулась, пальцы сжались на прохладном стебле… Миль шагнула назад, повернулась… и оказалась лицом не то чтобы к лицу… а, скорее, к юбке взволнованной ЛюбовьПалны, отшатнувшейся от неожиданности.
— Где ты была?! — взвизгнула женщина, хватая девчонку за плечи и встряхивая её, как куклу. — Мы полчаса тебя уже ищем! Почему ты всё время пропадаешь?!
Миль подняла к ней лицо и воспитательница осеклась, вспомнив, что она — воспитательница и отвечает за всё, что с случается с подопечными. Голос её сразу изменился, она присела на корточки, заглянула в несчастные глаза потеряшки:
— Ты плачешь? Тебя обидели? Кто? Что сделали?! — а руки уже ощупывали, глаза оглядывали… и заметили, наконец, огромный «тюльпан», мотающийся в кулачке. — Откуда такое чудо? Ладно, пойдём, потом разберёмся.
Подхватив девочку на руки, ЛюбовьПална, не вредная, в общем-то, тётка, побежала к сбившимся в кучку детям, скучавшим под надзором воспитателей.
А Миль и не знала, что плачет…
Разбирательство было короче некуда: никогда не видевшие эту девочку плакавшей воспитатели больше были озабочены тем, чтобы успокоить её, нежели наказать. Ограничились угрозой не брать её в город — на что Миль с готовностью кивнула, очень обрадованная перспективой оказаться вне толпы. Взрослые только руками развели.
…«Тюльпан» в качестве трофея достался ЛюбовьПалне. Он всё цвёл и цвёл в красивой стеклянной вазе на её столе, потом выпустил упругие белые корешки. Совершенно очарованная ЛюбовьПална определила его в горшочек с землёй и очень боялась, что её «чудо» завянет, но оно не вяло — не в последнюю очередь оттого, что Миль в бессонные ночи приходила составить ему компанию и, нежно касаясь, молча с ним беседовала, просила прощения за то, что нечаянно сорвала, лишив его, таким образом, родного мира. Цветок тоже молчал, но запах его в эти ночи становился сильнее, он наполнял всю комнату, Миль пропитывалась густым тяжёлым ароматом, как духами. Спустя какое-то время цветок стал раскрываться и благоухать, едва только Миль входила в комнату… В которой ей, вообще-то, ночью делать было нечего, а днём туда и вовсе было не попасть. Разве что нашкодить как-нибудь так, чтобы определили не просто в угол, а под присмотр директрисы, но это было не про Миль: её в угол не ставили и не усаживали на стул — только по первости, когда ещё не знали, что в углу её очень скоро не окажется, а применение грубой силы в этом спецучреждении не практиковалось.
Дети всё время передвигались взависимости от динамики их состояния. Успешно развивающихся поощряли, для них определяли особые программы, игрушки, книги, помещения. Иногда их возвращали в семьи — если таковые имелись — либо находили им новых родителей. Из менее удачно восстанавливающихся составлялись другие группы, над которыми трудились ещё плотнее: из них любой ценой старались вырастить социально адаптированных самостоятельных граждан, которые должны были уметь жить и работать хоть как-то сами. Иначе они попадали в разряд тех, кого просто кормили-умывали-выгуливали. Были ещё те, кого приходилось постоянно держать в больничном изоляторе. Миль их видела мельком, попадая на прививки в то крыло.
Лучше б не видела… И не слышала…
Благополучно поправившихся по достижении семи лет переводили в обычные детдома. Миль из-за дисфункции речи при нормальном общем развитии долго не могли определить в подходящее учреждение, приёмная семья ей тоже не светила, что нисколько её не огорчало: не могла девочка поверить, что кто-то чужой станет ей мамой, папой… С чего бы вдруг? Были у неё уже как-то несколько «пап»… Так что она без зависти наблюдала радостное возбуждение редких «везунчиков», вдруг обретших родителей, только скептически улыбалась одним уголком рта, когда они прибегали к ней со своей новостью — к ней почему-то многие приходили со своими переживаниями — и тем более грустной становилась её улыбка, если «везунчик» возвращался. А это, увы, тоже порой случалось. Тогда долгую горькую ночь Миль сидела с неудачником, просто сидела рядом, пока он не засыпал, и ещё немного после. А утром, преодолев свою нелюбовь к прикосновениям, брала за руку и водила весь день — на завтрак, на прогулку, на занятия… Пока не понимала: всё, можно отпустить, дальше он сам.
Поэтому она сильно забеспокоилась, уловив признаки особого внимания к своей персоне: изучающие взгляды, брошенные как бы случайно, вскользь сказанные туманные обрывки фраз, оборванные на середине при её появлении, многозначительное молчание, переглядывание поверх её головы… Скверные признаки. Знакомые. Насторожившись, она стала пропадать из виду намного чаще, надеясь, что раздражённые ожиданием приёмные родители согласятся на другую кандидатуру, ведь хороших вариантов вокруг было достаточно много… Хитрость не помогла.