Как она сама рассказывала, у нее с самого начала было предчувствие, что ее жизнь, ее жизнь художника и половая жизнь станут магическими кружевами, сплетенными из непредвиденных событий; и действительно, из одного из ее редких опубликованных писем, явствует, как даже в свои самые ослепительные мгновения, на наивысшей вершине славы, в полном спокойствии и роскошном богатстве, когда ей поклонялись великие и могущественные люди всей Европы, когда она чувствовала, что ее мечта стать идолом на овеянном легендами алтаре, осуществилась, даже тогда что-то вздрагивает и дрожит в глубине ее бытия при самом незначительном сотрясении. Одному из друзей, которых она любила наиболее нежно, Мата однажды написала: «Защитите меня, все же, от всех тех вещей, которые мучат меня и даже вредят моей работе». И если подумать, кем была женщина, которая так выразилась, если вспомнить, что ее ноги в торжественных поездках ходили только по коврам из цветов, что князья ждали в приемной ее дворца, тогда можно потеряться в мучительных вопросах о таинственных голосах судьбы. Эта баядерка на апогее своего блеска страдала, следовательно, от приступов мрачного страха? Тем не менее, ее мысли и чувства не были ни необдуманными, ни суеверными. Всегда ее мораль кажется основанной на очень ясных, очень умных и утешительных правилах. «Я искренне считаю», пишет она, «что, тот, кто сеет добро, тот через долгое время пожнет добро, кто сеет зло, пожнет зло, и кто сеет сомнения, пожнет в равной мере сомнения». Тому же лицу несколько ниже: «Иногда верят в неожиданные удары судьбы, но скоро замечают, каждому достается та судьба, которую он готовит себе». Настойчиво, определенно и энергично, какой она была, она вполне отдавала себя отчет о том, что ее искусство и красота в сочетании с ее молодостью были, наконец, основами ее властного достоинства. И если действительно, как уверяют все, кто общался с нею, и что особенно, кажется, демонстрирует процитированное выше письмо, неясный страх перед более поздними мрачными событиями жил в ней, то было бы логичнее приписывать их скрытым предупреждениям судьбы, чем верить, что эта женщина была замучена уже во время первых успехов плохими предчувствиями, как постоянно бывает у преступников.
Здесь мне кажется, что я уже слышу вопрос ко мне о невиновности Маты Хари, который задавали уже несколько испанских писателей, в том числе сенатор Хуной. Нет, если по долгу и по совести, я не могу полностью поверить в ее невиновность.
Так как если без страсти и предубеждения прочесть материалы ее процесса, то невозможно отрицать вину этой женщины. «Она была виновна», говорят нам ее 12 судей. «Она была оплачена немецкой шпионской службой». Как еще можно сомневаться после таких слов?… Эта правда, страшным приговором подтвержденная, представляется, впрочем, тем более спорной, чем лучше мы узнаем жизнь, характер и представления несчастной танцовщицы.
Едва освободившись от супружеского ярма, весной 1905 года, вскоре после дебюта в Музее Гиме, мы находим ее в одном из самых аристократических отелей на Елисейских полях, в великолепном убранстве. У нее своя машина и самые ценные украшения. Но было бы, пожалуй, смешно как-нибудь связывать этот тогдашний блеск с золотом берлинских агентов. Какие услуги, спрашиваю я, могла бы оказывать генералам, которые разрабатывали возможную войну против Франции, иностранка без связей, без приверженцев в стране, и как экзотическая танцовщица еще едва ли известная? Никакие. И с того времени до дня ее ареста она была всегда окружена подобной роскошью, она была всегда очень расточительной, притягивала с улыбкой свои самые дорогие и самые замечательные настроения легионам поклонников из всех частей мира. В обвинительном акте парижского шпионского процесса называли как доказательство ее вины ее интимные отношения или, лучше сказать, ее любовные связи с высокими личностями, например, с немецким наследным принцем, с герцогом Брауншвейгским, с начальником полиции Берлина. Все же, если моя психология не вводит меня в заблуждение, это был бы скорее тихий знак ее невиновности, так как наследный принц, правящий князь и высокий чиновник, даже если они связаны с Пруссией или с прусской династией, выбирали, в общем, своих любовниц не среди шпионок. Кроме того, майор Эмиль Массар пишет в своей страшной книге: «У подсудимой была страстная тяга к крайностям. По подсчетам руководитель шпионской службы за два первых года войны ей предоставил более 75000 франков, что было гигантской суммой, если вспомнить, что их обычным агентам немцы редко давали более одной тысячи». Эти последние слова правильны. Вообще известно, что немцы завербовали в Барселоне капитана Эстева из французской колониальной армии и предоставляли ему только 300 песет ежемесячно.
Как бы то ни было, кажется ли достоверным, что Мата Хари должна была продаться во время войны за 60000 марок, если она в письмах с начала 1914 года очень отчетливо выражает намерение купить новую и очень дорогую мебель для украшения обстановки ее собственного дома в Нёйи и предложить Парижскому музею в подарок очень ценный сервис из старинного фарфора? Как ответ на такие вопросы Массар, который с его благоговением перед уже решенным делом ни на йоту не сомневается в вине танцовщицы, называет таинственные мотивы. Он утверждает, что ужасно детские мотивы уязвленной гордости могли привести подсудимую к преступлению. «Возможно, именно эта гордость ее и погубила», говорит он дословно. «Художница считала, что французы не ценили ее по достоинству. Ей хотелось бы иметь репутацию Айседоры Дункан. И она часто жестоко гневалась, когда видела, что ее недостаточно высоко оценивают и мало хвалят. Немцы напротив ей льстили и считали «богиней». Отсюда ее большая любовь к немцам. И эта слабость многое объясняет». Откровенно говоря, мне эти психологические заявления Массара кажутся далеко не столь ясными, как ему самому. Как художница Мата Хари, кажется, обладала в большей степени тщеславием, чем гордостью. Ее письма доказывают это; нет там воодушевления, о котором мечтала бы Айседора Дункан, если бы объясняла божественную тайну своего искусства; нет там и ясной олимпийской уверенности, которая пронизывает признания Лойе Фуллер, и над которой иногда, пожалуй, подтрунивают, но которой нельзя отказать, однако, во внимании. Нет, для нашей экзотической танцовщицы искусство – это сначала мост спасения, для освобождения от супружеского ига, а потом ничто иное, как средство привлечь внимание к себе, оказаться в блеске своей красоты, соблазнять, наконец, мужчин. Другу, который задолго до войны спросил ее, почему она отошла от искусства, она отвечала: «О, я снова готова танцевать и оставить свою легкую жизнь, ради тех всевозможных забот, которые дает по необходимости слава, но я хочу, по крайней мере, защитить свои авторские права и чтобы мои идеи не были украдены». Композитору, который предлагает ей один буддийский танец, она пишет: «Индусский храм с богиней, это нравится мне. Перед похожим задним планом я начинала танцевать в музее религии; мои портреты там еще висят. Другие подражали этому. Конечно, никто не может лишить меня привилегий своего изобретения. Это – единственный способ правильного обрамления священных танцев. Храм может быть таким же химерическим, как хочется, таким же, какой являюсь я. «Священный Цветок» будет легендой Богини, у которой есть власть воплощаться в цветок, сжигаемый во время жертвоприношения… Принц входит в храм с орхидеями, сжигает их перед нею, и когда поднимается дым, она появляется в дыму и танцует. Я буду орхидеей, полностью из золота и алмазов. Я знаю, как я это сделаю. Поль может у меня спросить, когда я понадоблюсь ему: я знаю, в чем дело. Я хочу, чтобы он мне посвятил музыку. Музыка «Проточной воды» остается увертюрой, потому что храм находится в лесу, около водопада…» Ее художественные идеи – все в таком роде: неточные и детские, но всегда с такими сценическими возможностями, которые позволили бы ей показать себя как бы нагишом под украшениями, золотом, ритмичными линиями и прозрачными вуалями. Страх, что она могла бы ошибочно представить религиозный экзотизм, ее ничуть не тормозит при разработке своих планов. Ее эрудиция неясна и ее знание мифологии достаточно темное. Видно, что она изучила все, что она знает, из чтения самой разнообразной литературы с единственным намерением использовать все в личных целях». «Поль», пишет она в другой раз, «должен перевести на свою музыку следующие фазы: поза воплощения, появление цветка, рост, развитие, закрепление. Три эволюции, которые соответствуют силам Брахмы, Вишну и Шивы: создание, плодовитость, разрушение. Но это именно творческое разрушение, в котором Шива равен или даже превосходит Брахму. Через разрушение, к созданию в воплощении, вот это именно то, что я танцую, и как раз об этом мой танец должен рассказать». Тема посвященного и чувственного цветка, который преображается при дыме таинственной любви, больше, кажется, не оставляет ее. Она и бронзовая статуя с принцем, иератические жесты которого вызывают буддийский ритуал, это – достаточные для нее элементы, чтобы сделать из них обрамление своих действий ее наготы амбры. Эти действия не оставляли ее; они выражались во всплесках неожиданности и дрожи наслаждения.
Единственное, что всегда показывает ясное отношение посреди этих запутанных чувств, кажется, берет начало не из книжных воспоминаний, а из глубины ее характера: и это самое внутреннее ядро ее философии. Мы цитируем снова письмо другу. Там она пишет: «Ты умрешь, как всё должно умереть. Если смерть приближается, нужно жить моментами красивыми и славными. Лучше прожить на земле короткую, но наполненную жизнь и исчезнуть, чем дотащиться до старости без красоты и удовлетворения». Очевидно, красота не является для танцовщицы тем, чем она была для восточных мудрецов, которые проповедуют также существование без слабости на старости лет; она – для нее не духовный блеск, не чистое, идеальное, абсолютно захватывающее художественное воодушевление; а исключительно согласованность воли и шарма, вследствие чего она гарантирует себе непосредственный триумф, ее личный дар соблазна.
Алчность, которую ей приписывал Массар, не следует так уж отчетливо из подлинных сообщений о ней. Для всех, которые видели в ней всего лишь предмет роскоши и стремились завоевать ее расположение, она была, без сомнения, чем-то вроде хищной птицы; но одновременно нельзя оставить без внимания то, с какой щедростью она жертвовала тем, которые ей служили, часть ее богатств.
«Берите», кажется, говорила она им, «берите и попытайтесь очистить это золото от того, что пристает к нему, от следов стыда, например». Все же по причине ее по-настоящему голландской души, при ее благовоспитанности, почтении перед социальной иерархией пристрастии восприниматься аристократкой, настоящий источник ее роскоши должен был казаться ей, без сомнения, сомнительным. Кто-то, который точно знал ее, вложил ей в уста следующий монолог: «Теперь я – королева… У меня есть свой двор и свои придворные. Жиночели с его мордой гиены и с выражением лица предателя не упустил бы посетить меня и даже если бы я однажды оказалась в аду. И Кравар, миллионер, мог бы продать из-за меня Господа Бога!… И лорд Клейвенмур, такой же пуританин внешне, как ветрогон внутри! Ах! Их драгоценности и цветы – это мой ужас!… В красоте содержится добрая часть гнусности. Мужчины ужасны. Мне поклоняются, моя улыбка сводит с ума, так что они порой готовы съесть друг друга. Великий князь Василий, Нерон, если он пьян, о, как отвратительно! И граф Г…, близкий друг императора, офицер гвардии, того стоит только увидеть, когда он ест, то тогда все знают все!… О, эти чудовища! Их лесть делает меня больной; их нежности заставляют меня оцепенеть…» То, что эти отзывы действительно были таковы, очень вероятно; только Мата Хари была слишком тщеславна, чтобы вслух высказывать их перед друзьями: вместо того, чтобы порицать, она утаивала; и чтобы скрыть свою игру, чтобы выглядеть не как продажная куртизанка, а как богиня, она приготовила для себя свое странное искусство и изобрела ее священное происхождение…
Искусство и красота, особенно красота, были достаточны с начала ее свободной жизни с печатью большой авантюристки, чтобы гарантировать ей завидное положение. Даже Каролина Отеро, которая намного превосходила всех, желающих стать наследниками ее скипетра, увидела, что эта новая властительница собиралась завоевывать области, которые были шире, чем принадлежащие ей. И Мата Хари не довольствовалась как Лиана де Пужи, Эмильен д'Аленсон, Росарио Герреро, Одетта Валери группой полуночников, где встречались художники и банкиры, аристократы и сыновья состоятельных отцов, но едва ли хоть одна личность с настоящим внутренним значением. Мата Хари хотела пойти выше, и она знала, что это ей удастся. Любовники Маты Хари должны были быть министрами, принцами, послами, генералами, учеными: Что я говорю? В ее восточном будуаре между фигурой Танагры и Буддой из старинной бронзы стояли фотографии двух монархов в богатых филигранных рамках. С ее посвящениями они признали свою восторженность талантами большой художницы.
Два суверена, да: один умирал перед нею; другой, благородно и по-рыцарски, просил лично президента Пуанкаре об ее помиловании. И здесь я спрашиваю себя, может ли кто-то, знакомый с этим королевским шагом и его безуспешностью, еще сомневаться, что танцовщица была виновна? Так как то, что глава французского государства не нашел возможным пойти навстречу просьбе монарха дружественной страны, самое убедительное доказательство его твердого убеждения, что преступления Маты Хари были непростительными.
– Конечно, но они остаются необъяснимыми, эти преступления – это я слышу, как бормочет мой хороший друг Хуной.
Тут нужно сделать примечание: Испанский сенатор Хуной, один из лучших друзей Маты Хари, всегда верил в ее невиновность. «Вы увидите», говорил он мне примерно четыре или пять лет назад (1920), «вы увидите, наконец, что Франция, единственная страна с национальной совестью, потребует ревизии процесса Маты Хари, как это произошло в случае капитана Дрейфуса». Тогда я мог только улыбнуться этим словам, так как я чувствовал, что подавляющее большинство французов убеждено в виновности Маты Хари. Теперь я спрашиваю себя, однако, не был ли все же Хуной настоящим пророком, когда он говорил мне это. Действительно, газета «Ле Пти Журналь», одну из самых распространенных газет в Париже, в номере от 16 июля 1925 года напечатала статью Марселя Надода и Андре Фаге, где я нашел следующие строки:
«Авторы мемуаров и публицисты, как например, Эмиль Массар в его брошюре «Шпионки в Париже», полагали, что смогут уверенно подкрепить документами доказательства ее вины. Тем не менее, для каждого беспристрастного исследователя этот вопрос остается открытым.
Очень многие видят в ней лишь одну очень крупную и зловредную шпионку, но нельзя забывать и того, что у нее были настойчивые защитники при жизни, и это были люди наивысшего образования и разума. Сегодня она – только лишь воспоминание, после того, как ее тело положили на анатомический стол студентам-медикам. Но ее память еще жива среди ее больших и верных друзей.
«Само собой разумеется, защита смело боролась за хороший исход дела».
После теплой защитительной речи мэтра Клюне на одно мгновение показалось, что действительно танцовщица будет оправдана, по крайней мере, по основному пункту обвинения. Но так не произошло. И так как семь офицеров осудили ее, собственно, мы должны были бы склониться без оговорки этому правильному солдатскому протоколу.
«Тем не менее, к сожалению, у нас возникает жесткое недоверие по отношению к атмосфере, где проходили заседания. Когда враг стоит так близко к столице, если шпионаж господствует неограниченно, если, чтобы не предстать преступником, нужно запереть свои мозги даже для самого простого критического мышления, пожалуй, есть право спросить себя, смог ли бы суд сохранить полную независимость и необходимую беспристрастность.
Сколько приговоров военного суда должны были отвергаться с тех пор! Как многих следовало признать невиновными после того, как обвинили их в самых ужасных преступлениях: дезертирстве, измене, самовольном оставлении поста, шпионаже.
Конечно, прямо-таки нельзя обвинить никого. Война – только она во всем виновна. Она иногда поднимала меч справедливости в темноте и с неосмотрительной поспешностью. Сегодня, тем не менее, в мирное время, в восстановленном порядке нет более важной обязанности, чем пересмотр приговоров, на которых остался нимб тайны, показать миру кипы материалов процессов, на которых все еще лежит тяжелая тень сомнения.
Вчера мы поделились нашими сомнениями с одним из тех судебных чиновников, которые участвовали в процессе против Маты Хари. Он ответил нам:
«Вы всего не знаете… Там были секретные документы, прямо-таки ошеломляющего содержания…»
Но спустя восемь лет такая секретность уже не нужна. Для успокоения нашей совести, а также для успешного предотвращения чужого похода против этого процесса, в котором, в конце концов, Мату Хари пытаются представить как мисс Кэвелл, как мученицу, мы от имени всех правдолюбивых французов требуем публикации этих документов».
Несомненно, они непростительны, особенно если, как утверждает непримиримый Массар, движущую силу ее преступления хотят видеть в ее жадности и упрямстве. За 60000 франков женщина, у ног которой вздыхают банкиры и плачут министры, не согласится заняться одним из самых низких и самых опасных занятий. И ради мелочных чувств мести, которые связывают с ее искусством удовлетворять, богатая, повсюду популярная танцовщица не поставила бы на карту свою честь и свою жизнь.
– Что же остается?
Действительно – «вот в чем вопрос». Или скорее, вот в чем тайна; чтобы исследовать ее, лучше всего, вероятно, поразмышлять над тем, что вообще существует в неясном, женственном, неразумном, что будет считаться в глазах серьезного моралиста всегда литературной фантазией, что нужно объяснять только триумфом тщеславия и поражением гордости, что указывает нам, наконец, всё снова и снова, каким запутанным, глупым, слабым, беззаботным может быть человеческое сердце. Не она несет ответственность, а эгоизм мужчин, которые сталкивают женщин в пропасть. Она была в первую очередь жертвой своего собственного престижа. Немцы, естественно, очень хорошо знали, какое преимущество они могли получить из ее связей, и таким образом они очень умело соблазняли эту женщину с детской и непреодолимой лестью. «Вы – единственная, которая способна это понимать… Вы оказываете самое большое влияние… Вы желаете мира… Вы чувствуете все ужасы войны… Вы могли бы уберечь многие бедные семьи от скорби, слез и больших бедствий». И прекрасная дама вполне добросовестно верила, что все эти лестные слова относятся к ней лично, и попала в сети шпионажа как птица в силки. Если бы ей предложили без обиняков какую-либо сумму, чтобы она предоставила себя в распоряжение берлинской разведки, это наглое требование было бы отвергнуто ею, по всей вероятности, как оскорбление; но большие организаторы тайных сил были очень тонкими психологами, опытными в делах тайной дипломатии. Слова, которые писатель Дюмюр Луи Дюмюр в своем романе «Пораженцы» вкладывает в уста немецкому посланнику в Берне, похоже, настоящие: «Чего нам больше всего не хватает, так это искусных и умных друзей с превосходящим талантом и аристократическим образом мыслей и готовых помогать нам в Париже, чтобы остановить все эти ужасы. Французы пассивны в этом пункте, и было бы важно научить их пониманию этого в своих собственных интересах; мы, мы не ненавидим никого; мы не только не хотим стать жертвой атакующих нашу империю сотни объединившихся народов». Именно так из Арендсена у Дюмюра Луи Дюмюра в «Пораженцах» появился маловер и, вероятно, из Маты Хари шпионка.
Моя гипотеза покажется, вероятно, некоторым такой же слабой, как версия Массара! Я не удивился бы этому. Издалека, рассматривая с отдаления времени и пространства, изменения нравов в годы европейской трагедии часто обладали необъяснимым лицом. Прежде всего, говоря обо всем, что имело связь со шпионажем, нужно учитывать атмосферу больших нейтральных городов, Женевы, Мадрида, Амстердама, чтобы понять, как невероятно легко немецкие агенты находили более или менее бескорыстных сотрудников во всех социальных классах. «В возбужденном войной вихре шпионаж был почти обычным явлением; все предавались ему, один шпионил за другим!» (Луи Дюмюр: «Пораженцы») В космополитических кругах Мадрида, в отеле «Палас», в отеле «Ритц», шпионаж был в постоянной повестке дня. Прекрасные авантюристки, которые говорили так же хорошо по-французски, как и по-немецки, едва ли стеснялись, что проникают средь белого дня в посольства. «Шпионка!» так говорили. И говорили это без неожиданности, без отвращения. Огромное снисхождение к этому господствовало частично из скептицизма, частично из привычки слышать везде и всюду одно и то же. Сверх того можно было в определенных кругах заметить патологическую и экзальтированную симпатию к жалким существам, которые, с фальшивыми паспортами, с опасностью для жизни уходили и приходили, чтобы заработать назначенные премии после кровавых расправ, кораблекрушений, катастроф. Так как каждая атака подводных лодок, каждый удар по слабым участкам фронта были последствием какого-либо сообщения разведки. Только военные руководители могут определить трагическое значение неважной в наших глазах детали. Поэтому они не ощущают никакого сочувствия, которое охватывает нас, когда мы слышим о жестоких приговорах. Вспомните, что на процессе Маты Хари один из судей говорил Массару: «Это был категоричный ответ лицу, которое пыталось спасти шпионку Х-21. Я поздравляю вас с этим. На чем этот человек основывает ее защиту? Я чувствую себя уверенным в ее вине из-за доказательств, которые держал в руках, и после собственных признаний этой грязной шпионки, чтобы утверждать, что она, несомненно, помогла убить 50000 наших детей, не считая тех, кто оказался на борту кораблей, торпедированных в Средиземном море по информации от Х-21». Этот полный ненависти тон, который, к сожалению, не может обезоружить всех честных скептиков, поразительный и потрясающий. Но это, вероятно, от того, что мы едва ли можем представить, что творилось в душе этих жестких солдат, которые четыре года жили терзаемыми не только пулями враждебного фронта, но и кинжалами, угрозу которых они чувствовали у своей спины. «Эти презренные и кровожадные существа», говорил обвинитель на процессе Мата Хари, «эти отверженные, которые подготавливают кровавую расправу в темноте и пользуются своей красотой, чтобы содействовать разрушительной работе наших врагов, заслуживают только смерти; это дьявольские создания и мегеры». Когда эти слова произносились, танцовщица была наверняка объята ужасом больше всего, а именно потому, что в ней, так же, как и в наибольших профессиональных шпионах к таким временам страданий, господствовало что-то вроде недобросовестности, которая не позволила ей правильно оценить пагубное значение ее поведения. Ее патологическое и извращенное любопытство к выведыванию героических душ, искавших между двумя битвами в ее спальне небольшое забвение, было только одной желанной игрой для ее тщеславия и авантюрного инстинкта. Она так и осталась неспособной определить последствия своего поведения. Ей льстило, без сомнения, когда руководители немецкой шпионской службы в Мадриде говорили ей, что она была единственной женщиной, которая могла бы принуждать важных французских персон, чтобы те передавали ей свои служебные тайны. Это, конечно, нравилось ее эгоизму, когда ей говорили, что ее красота превращала самых дерзких воинов в воркующих селадонов, предававших ей, не отдавая себе в этом отчет, целые провинции. Она очень гордилась, что сумела от всех скрывать свои маневры. Если бы чей-то серьезный голос, сразу после того, как кадет-летчик или наивный министр покинул ее, прошептал бы ей на ухо, сколько боли, слез и горя она вызвала передачей выведанных ею секретов, она наверняка тут же посчитала бы свое поведение отвратительным. Даже больше: если бы она смогла увидеть само по себе свое преступление в обнаженном виде, ее смущение было бы, несомненно, беспредельно велико и мучительно. Чтобы понять это, можно вспомнить о свидетельских показаниях, которые сделала ее прислуга. «Она была очень доброй, очень щедрой, очень сострадательной, для беды она всегда была другой в душе». Так звучат слова этих людей. И ее любовники, даже если они стали жертвами ее интимного обмана, должны признать, что она была смелой, аристократичной женщиной, разумеется, с бурным характером и переменчивым настроением, но всегда способной к любви и доброжелательности.