Выпуская в свет «Noctes Petropolitanae», издатель, все-таки немного отличный от автора, позволяет себе и даже считает нужным предпослать им несколько замечаний.
Содержание этой предлагаемой вниманию просвещенных (только просвещенных и действительно просвещенных) читателей метафизики любви совершенно несвоевременно. С точки зрения господствующего и доныне мужественно хранимого русским образованным обществом мировоззрения единственным оправдывающим издателя обстоятельством может служить только его искреннее желание сохранить для потомства поучительный образец современных нам антинаучных построений и безответственных мистических исканий. И это тем более, что издатель не преувеличивает достоинств данного произведения, ни со стороны его формы, ни со стороны содержания.
Автор, очевидно, старается изложить свои идеи в художественной форме. Отсюда проистекает деление на «ночи», а не на главы (он, к сожалению, не внял просьбам издателя разделить «ночи» не на параграфы, а на часы, что было бы последовательнее); отсюда же – выступающая местами диалогическая форма, обращения к «Любви» и еще каким-то особам и стиль, изысканный, даже претенциозный, иногда с уклоном в ритмичность. С большим трудом удалось убедить почтенного профессора выкинуть из текста стихи, чужие, которые плохо вязались с изложением, и его собственные, которые, свидетельствуя о склонности к поэзии, не свидетельствовали о поэтическом даровании. Немалым успехом своим издатель считает уменьшение объема «Ночей»: автор обещал сократить их вдвое, но, на самом деле, сократил только на одну треть. Однако необходимо признать, что все это не сделало издаваемого сочинения художественным. – Стиль производит впечатление искусственности, и, разумеется, его банальной красивости не способствуют неологизмы и славянизмы, вроде «двуединства», «единения», «приятия», чудовищного «оконечивания» и т. п. Остается внутренне не мотивированным и заглавие. – Причем тут «ночи», да еще «петрополитанские»? По-видимому, и сам автор не всегда помнит о предполагаемых им для читателя ночных его «умозрениях» и «излияниях»; во второй части, увлекаясь схоластической диалектикой, он совсем о них забывает и спохватывается только в самом конце, не замечая даже того, что сам себе противоречит. Все попытки установить связь между содержанием soi-disant1 трактата и тем либо иным характером ночи, на взгляд издателя, явно неудачны. Автор, почему-то отвергший совет связать вторую ночь с описанием грязной оттепели, сам не пошел далее общих и шаблонных упоминаний о луне, звездах, метели и мнимо-глубоких фраз «о вещем безмолвии». Читатель вправе предположить, что автор по ночам не бодрствует и пишет, а, подобно простым смертным, спит, так как о ночах рассказать ничего особенного он не умеет, и весь его художественный арсенал сводится к метели, луне и мышам. Художественность всегда конкретна, а какой же местный колорит получается из простого упоминания о соборе? – Собор есть во всяком городе, и говоря о Петербурге, следовало бы отметить, имеется ли в виду Исаакиевский или Казанский. Погоня за художественностью и мнимой глубиной ставит иногда автора в положение просто комическое, из которого, к несчастью, никакие усилия издателя вывести его не могли (ср., например, конец § 4 Пятой Ночи: «Я – не-Ты, Ты – не-я… Ты – сам я, я – сам Ты. Я и Ты и не-Ты; Ты и я и не-я»).
Весьма достойно сожаления, что автор избрал такую, явно не соответствующую его способностям форму изложения, наивно недооценивая необходимость того, чтобы форма и содержание были адекватны и друг другу не мешали. В «Ночах» же форма, несомненно, мешает ясному развитию и убедительному обоснованию излагаемых в них мыслей. Она позволяет чаще и больше, чем следует, апеллировать к чувству и «таинственному постижению», за которым, может быть, ничего, кроме неразделенной страсти к поэзии, и не кроется. Не достигая художественной убедительности, автор не достигает и убедительности философской, и «гибридный» характер его сочинения делает чрезвычайно трудным и неблагодарным положение критика. Если критик укажет на художественную неприемлемость схоластики, автор может сослаться на свои философские задания; если критик направит свой удар на недостаточность философской аргументации, автор может защитить себя требованиями художественности.
Однако, несмотря на всю трудность положения, издатель позволяет себе сделать два-три замечания по существу. – Издатель чужд догматических и богословских склонностей автора. Тем не менее он готов усматривать некоторую ценность в жизненной постановке таких проблем как троичность: эта постановка позволяет видеть в отвлеченной догме символическое выражение некоторого реального факта, идеологическую надстройку. К сожалению, нельзя того же сказать о многих других рассуждениях, в которых автор остается чистым, далеким от конкретной жизни догматиком. Не убедительны и отвлеченно-диалектичны соображения о Софии, о связи ее с церковью, Девой Марией, о девстве Марии, ее андрогинизме и отношении ко Христу. Впрочем, издателю кажется, что упомянутые проблемы не разработаны и с диалектической их стороны: автор, по всей видимости, сам неотчетливо себе представляет взаимоотношение между разными Адамами, число которых издатель определить не решается. Во всяком случае, автору не вполне ясна проблема индивидуальности и совсем неясна идея искупления, о котором он говорит мимоходом. Столь важная для него теория «двуединства» или «четы» с полной убедительностью не обоснована, вызывая целый ряд вопросов и недоумений, касаться которых здесь неуместно. А между тем на этой теории строится вся его метафизика. С нею, в частности, связана и оценка христианства в смысле отрицания аскетического идеала. Нисколько не защищая аскетизма, следует, во имя справедливости, указать на непреходящие ценности, раскрывающиеся именно в нем: на своеобразную прозорливость аскетов, на проявляемую ими любовь к людям и миру, о чем автор говорит слишком поспешно. Большая вдумчивость избавила бы его от постановки таких нелепых и коробящих даже скептика проблем, как – «почему Христос не был женат?» (Он не формулирует своей мысли в этих словах, но мы передаем ее вполне точно.) Автор колеблется между полным оправданием мира таким, каков он есть, культом жизни и плоти, с одной стороны, и обоснованием своего романтического идеала любви, с другой. Он забывает, что в первом случае должно найтись место и аскетизму, а во втором нельзя говорить о полном приятии мира.
Издатель полагает, что обо всем этом он так или иначе мог бы с автором столковаться. Ведь он, отличный от него, все же и есть сам автор, составляя с ним «двуединство». Но тогда бы нужно было, уничтожив предисловие и трактат, написать им вдвоем новое сочинение, что в нынешнее время совершенно невозможно по типографским условиям.
1921, 9 октября Петербург