Русская фантастика – 2019. Том 1

Карташов Алексей

Рэйн Ольга

Дробкова Марина

Анискова Наталья

Александер Арти Д.

Караев Николай

Богданов Александр

Макашина Яна

Громов Алекс

Головачев Василий Васильевич

Ясинская Марина Леонидовна

Голоусикова Анна

Венгловский Владимир

Голдин Ина

Калиниченко Николай Валерьевич

Копернин Влад

Щербак-Жуков Андрей

Гелприн Майк

Алферов Всеволод

Щетинина Елена

Первушин Антон Иванович

Тихий Денис

Романова Татьяна Павловна

Кокоулин Андрей

Бортникова Лариса

Аваков Сергей Сергеевич

Князев Милослав

Провоторов Алексей

Титов Олег

Минаков Игорь Валерьевич

Лесная гавань

 

 

Сергей Аваков

Лесная гавань

– Познакомьтесь, это месье Симон, – произнесла баронесса и отошла в сторону, открыв взору молодого мужчину, высокого и статного, одетого с иголочки. В руке мужчина держал небольшую сумку, а в голове – хорошие манеры.

– Герр фюрст, – сделав небольшой поклон, произнес тот, – для меня великая честь быть представленным вам и…

Прервав речь лаконичным жестом, старый дворянин обратил хмурый взгляд к своей давней подруге.

– Я просил о специалисте, а ты привела мне парижского щеголя.

– Курт, выслушай меня! – подалась вперед баронесса. – Он на самом деле профессионал своего дела. Он помог не одной семье по всей Европе и даже в Америке! Высшим титулам во Франции, Италии, Австрии, России! Вот опять твой недовольный взгляд…

– Ну да, – ухмыльнулся фюрст, – благородных дам-то он небось мастак впечатлять.

– Позвольте… – хотел было высказаться Симон, но на сей раз его остановила баронесса.

– Тихо, Симон, – процедила она, а затем с улыбкой обратилась к фюрсту: – Курт, с чего это ты сегодня недовольнее обычного?

– Не знаю, – протянул тот, но, немного помолчав, признался: – Француз.

Баронесса закатила глаза, а старый фюрст продолжил, обращаясь уже к Симону:

– Вас, французов, я насмотрелся, когда вместе с Вильгельмом въезжал с Париж. Ты тогда еще даже не родился. Такие вот щеголи Францию от поражения не спасли. Они сидели и нервно пили кофе, поглядывая на германских солдат.

– Я рад, что вы в Париже побывали, – с улыбкой ответил Симон. – Иногда и у немца возникает желание лицезреть прекрасное. Возможно, не обязательно было для этого начинать войну? Наш прекрасный город и так бы вас принял.

Фюрст рассмеялся.

– Типичный француз: думает, что на его ненаглядной Франции свет клином сошелся.

– Курт, когда в последний раз ты выезжал из Германии? – вмешалась баронесса. – И как ты еще не настроил против себя половину Европы! Взглянул бы на великолепную башню, что они построили…

– Что? Эту груду железа? Ха!

– Ладно, я к тебе, знаешь ли, заехала проездом. Мне пора ехать в Мюнхен, а оттуда на поезде в Вену. Месье Симон – вот он. Мне он уже помог, и тебе тоже поможет. Вкратце я пояснила ему суть твоей проблемы, и он преисполнился решительности.

– Еще бы он не преисполнился, за такие деньги! – усмехнулся фюрст.

– Курт! – рассмеялась баронесса.

– Хорошо, Ди, раз ты советуешь, воспользуюсь его услугами, – поцеловав подруге руку, мягко заключил тот. – Конечно, я не этого ожидал, но, как говорится, что есть, то есть. Дорогая, рад был тебя видеть. Как это ты так молодеешь с каждой нашей встречей?

Оба вышли, ласково переговариваясь и оставив Симона одного стоять у входа. Фюрст, как истинный джентльмен, проводил даму до автомобиля, окруженного многочисленной прислугой, и вернулся к застывшему Симону.

– Пойдем, – махнув рукой, сказал он.

– Мадам действительно поведала мне о вашей проблеме, – начал Симон, – но мне нужно больше подробностей, герр фюрст.

– Этот замок я построил для своей новорожденной внучки, – начал немец.

Они вошли в огромный каминный зал, и хозяин устроился в кресле, закурив трубку. Кресло было одно, так что Симону пришлось слушать стоя.

– Слуги тебе все покажут, – продолжил Курт, – а я через час уезжаю и вернусь завтра к вечеру. Если до этого времени ничего не будет сделано, денег тебе не видать.

– Все будет сделано к сроку, я гарантирую, – тут же заверил Симон, – даже и не переживайте.

– Переживай я по подобным мелочам, не пребывал бы в добром здравии, – усмехнувшись, произнес аристократ, выпустив изо рта густой клуб дыма, – но признаться, пожалуй, ничто меня так не трогало, как происходящее в этом замке.

– Мадам рассказала, что у вас умер конь, – кивнул Симон.

– У меня умер не только конь, – хмыкнул фюрст. – Я приезжал сюда дважды. В первый раз собирался на охоту. Мои владения тут весьма обширны, прилегающие леса, реки, озера изобилуют живностью, и охота получилась бы знатная, на новом-то, нетронутом месте! Но вот беда, передохли все псы, которых я с собой взял. В конюшню завезли лошадей, но и их постигла та же судьба. Всего одна ночь, одна ночь!

Повысив голос, Курт поднялся с кресла и размеренно зашагал по залу.

– Что же произошло потом? Во второй ваш приезд.

– Я человек суеверный, месье Симон, – признался дворянин. – Когда за одну ночь гибнут все мои звери, в голову приходят не самые добрые мысли. Что могло убить их? Они были совершенно здоровы. Мой конь, Марс, был подарком самого Кайзера. Боже, да за ним следили лучше, чем за мной, он был молод и полон сил! А теперь его нет… всего одну ночь он провел здесь, и вот его уже нет. Мало того что я потерял великолепного жеребца, мне еще и жутко стыдно. Это был дар нашего великого императора, честь, которой не каждый достоин, а я потерял его, так и не получив потомства!

В гневе фюрст кинул трубку на стол и уселся обратно в кресло. Табак рассыпался, оставив небольшую дорожку, часть которой пролегла по роскошному ковру, расстеленному в центре зала.

– Проклятье! – выругался Курт и добавил несколько резких фраз на немецком. В зал тут же вбежали несколько слуг и убрали за своим господином. Симон почтительно отступил в сторону и стоял молча в ожидании, когда его новый наниматель обратится к нему.

– Во второй раз я приехал, прихватив с собой пару собак, – продолжил Курт, когда слуги завершили работу. – Мне стало интересно, что произойдет. Уверенности не было: может, все это лишь глупые домыслы, думал я. Они были со мной всю ночь, в моей спальне. Я распорядился следить за домом и близлежащими территориями. У входа в спальню также выставил охрану. Несмотря на то что в первый мой визит звери умерли вовсе не насильственной смертью, а вроде как сами, я решил подстраховаться.

– Полагаю, собаки так и не проснулись, – предположил Симон, – иначе вас не заинтересовали бы мои услуги.

– Кое-что и я ощутил, – задумчиво произнес Курт. – Не знаю, тяжесть, что ли… И все мои люди это чувствуют, стоит им провести тут ночь. Животные намного чувствительнее людей, они ощущают… зло, скверну – как хотите, так и называйте.

– Священник тут был?

– В мое отсутствие, – кивнул фюрст. – Слуги сказали, что он свое дело сделал и ушел. Однако тяжесть никуда не делась.

– Еще собак привозить не пробовали?

Дворянин поднял взгляд.

– Да что, по-твоему, у меня их мануфактура? – усмехнулся он. – И зрелище это не самое приятное. Не знаю, как у вас там в Париже, но в Германии собак любят, хватит с меня погибших животных.

– Прошу прощения, герр, – смутился Симон. – Просто поинтересовался.

– Прислуга отказывается тут жить, – нахмурился хозяин замка. – Приходится оплачивать гостиницу неподалеку. Они приходят утром, день работают, а к вечеру возвращаются в свои номера. Думаешь, такой подарок я хочу преподнести своей внучке? Да и вложился я изрядно, а теперь получается, что замок непригоден. Раз ты специалист, то ты все исправишь… Либо я найду того, кто исправит. По этому-то поводу я как раз и не беспокоюсь.

– Этот замок еще послужит вашей семье, – произнес Симон, – что бы это ни было, я найду и обезврежу.

Легко кивнув, фюрст с интересом взглянул на собеседника.

– Как ты думаешь, с чем это связанно? Что за недуг поразил мою собственность? Проклятие или нечистая сила?

– Делать преждевременные выводы я не люблю, но с подобным уже сталкивался. На севере Швеции, в поместье одного уважаемого господина, чьего имени я произнести не могу, происходили схожие события. Отличия лишь в том, что у вышеупомянутого господина животные болели, а у вас они сразу же мрут. Но пусть вас это не пугает, все дело не в силе, а в удаленности от эпицентра.

– О чем идет речь? Я думал, эпицентр находится здесь.

– Если ситуация схожая, то эпицентр должен быть где-то в окрестных лесах, а речь идет о так называемой пагубе. Долго объяснять, что это такое, да и нагружать вас лишней информацией было бы неуважительно с моей стороны, герр фюрст. Но если в двух словах, то это не что иное, как отголосок языческих обрядов, проводимых некогда жившими здесь племенами.

– Как же тогда священник не помог с этой проблемой? – сокрушился Курт.

– К несчастью, не все служители церкви одинаково хороши в своем деле. Речь идет вовсе даже не об их вере, которая, если признаться, в наше время оставляет желать лучшего. Скорее дело в образованности вкупе с достаточными познаниями в определенной сфере их деятельности. Однако специалисты вроде меня, вовсе не священнослужители, вполне могут с этим справиться. Тут больше помогает наука, чем религия. Впрочем, как и во всем остальном в наш век прогресса.

– Прогресс мне по вкусу, – с улыбкой ответил дворянин. – А теперь прошу приступить. Мне пора готовиться к отъезду.

Слегка поклонившись, месье Симон проследовал за слугой в свою временную комнату, большую и просторную, однако совсем не обставленную.

– В замке сейчас практически нет мебели, – пояснил сопровождавший его лакей, – после первого случая господин не торопился с закупками.

– Думает, что придется выставить его на продажу? – поинтересовался Симон, положив сумку на большую двухместную кровать.

– Вовсе нет, месье. Слухи распространяются быстро, и шлосс уже снискал славу не самого благополучного места. Местные его сторонятся и обходят окрестные леса. Думаю, фюрст просто расстроен, потому и не торопится заниматься закупками.

– А что было до того, как возвели замок? Ходили ли слухи об этих самых лесах?

Нахмурившись, слуга пожал плечами.

– Этого знать не могу, месье, так как сам родом из Вестфалии. Однако среди прислуги имеются и те, кто вырос здесь. Служанка, фроляйн Магдалина, вам стоит поговорить с ней. Хотя она весьма впечатлительная девушка, должен предупредить.

– Ну в этом нет ничего страшного, – заметил Симон, раскрыв сумку, – иметь дело с впечатлительными – это неотъемлемая часть моей деятельности.

Как оказалось, фройляйн была из той самой деревушки, где приходилось коротать ночи остальным. Простая девушка, сразу видно, что не городская, она совсем не знала французский, потому Симону пришлось попросить словоохотливого лакея переводить.

– Она говорит, что местные леса всегда были опасны медведями, – передал слова девушки лакей.

– Понятно, но вовсе не это меня интересует. Пожалуйста, уточните суть моего вопроса. Я хочу знать, было ли что-нибудь странное в местных лесах до того, как построили замок. Если что-то действительно на слуху, она должна об этом знать.

Слуга вновь заговорил со служанкой и некоторое время что-то усердно ей объяснял. Девушка косила глазами, посматривая на Симона, а затем лишь пожала плечами, сопроводив тем не менее жест достаточно возбужденной фразой. Наконец слуга, чьего имени француз не удосужился узнать, передал сказанное.

– К сожалению, ничего нового. Она говорит, что лес ничем особым не отличался до того, как был построен замок, а все проблемы начались после. А еще она говорит, что отец запретил ей здесь работать и с понедельника она среди прислуги не числится.

– Что ж, надо сказать, эта информация в равной мере полезная и наоборот. Позвольте узнать ваше имя?

– Мое имя Манфред, месье, – ответил лакей.

Кивнув, Симон дал знак следовать за ним.

– Вот уж не знаю, Манфред, какие у вас тут обязанности, но я настоятельно прошу на время стать моим ассистентом. Это, знаете ли, вполне привычная практика для меня. Вы спросите, почему же я не найму постоянного ассистента, и я вам отвечу, что в том нет никакой нужды, ведь его обязанности будут совсем незначительными, а для меня это будет ненужной затратой. Для меня достаточны ваше знание языка, а также замка и работающих в нем людей. С этого момента и до завершения моей здесь работы прошу сопровождать меня и делать то, что я вас попрошу.

– Конечно, рад буду помочь, – несколько растерянно ответил Манфред.

– Будьте уверены, о вашей неоценимой помощи я сообщу нанимателю, – добавил Симон, – ну а сейчас я хотел бы, чтобы вы отвели меня к месту гибели лошадей.

Когда они вышли наружу, от ясной погоды не осталось и следа. Небо затянули тучи, выкрасив окружающий мир в пасмурный сероватый цвет. Казалось, вот-вот должен пойти дождь. Манфред догадался захватить зонт, правда, открывать его было еще рано.

Конюшни представляли собой очень большое каменное здание, находившееся чуть в отдалении, у самой кромки леса. Как и все здешние строения, они производили впечатление величия и роскоши, являя пример отменной архитектурной мысли в лучшем ее исполнении. Однако сейчас они пустовали. Звуки шагов отдавались небольшим эхом, а все, что можно было услышать, – это шелест листвы под нагнавшим тучи ветром. Остановившись напротив просторного стойла, Манфред вытянул руку.

– Именно здесь жил Марс, – произнес он, понизив голос.

Осмотревшись, Симон размеренным шагом заходил по конюшне, уперев кулаки в бедра и сосредоточенно во что-то вслушиваясь.

– Знаете ли, зачем мы пришли именно сюда? – заговорил он. – Собаки ведь умерли в замке, а не здесь, и любой другой начал бы поиски именно оттуда. Но я исхожу из соображений, что лошадь – животное куда более крупное. Чтобы свалить такое животное замертво, требуется куда больше силы, нежели для того, чтобы свалить собаку, надеюсь, это понятно.

– Логично, – согласился Манфред.

– А следовательно, что бы ни убило животных, здесь оно обладало куда большей силой, чем в стенах замка. Для подтверждения этой гипотезы я задам вам вопрос: были ли лошади одни в ночь гибели или тут находился кто-нибудь из прислуги?

– Насколько мне известно, они были одни, – последовал ответ. – Конюх должен был спать в восточной части замка.

– И ему очень повезло, – заметил Симон. – Кто бы что ни говорил, люди мало чем отличаются от животных, и если это нечто смогло убить таких сильных животных, как лошади…. Боюсь даже представить, что стало бы с человеком, окажись он здесь. Именно по этой причине даже сам фюрст ощутил нечто необычное, хотя и в меньшей степени, чем его любимый конь… Впрочем, псы и этого не пережили.

– Так угроза для людей реальна? – удивленно спросил Манфред.

– Вполне реальна, – кивнул Симон и успокаивающе подняв ладонь, – но не паникуйте, сейчас это не более чем отголосок прежнего влияния. По всей видимости, к ночи оно усиливается, или же в определенный день недели, а может, и месяца… Возможно, это зависит от состояния луны… По крайней мере, сейчас я не чувствую ничего особенного. Надеюсь, это место станет нашим отправным пунктом.

– И что вы намерены делать? – поинтересовался Манфред. – Мне сходить за вашими инструментами?

Симон помотал головой.

– Все нужные инструменты уже при мне. – С этими словами он вынул из внутреннего кармана сперва компас, а затем и револьвер.

– Боже милостивый! – воскликнул Манфред. – Не думал, что в таких вопросах оружие что-то решает!

– Более чем, – заверил Симон, вернув револьвер на место. – Если не в большинстве, то в половине случаев – точно. И вовсе не думайте, что все сверхъестественное в нашем мире таковым является. Зачастую именно люди, их намерения и действия становятся причиной наших страхов.

– Так вы, позвольте узнать, считаете, что звери погибли от рук человеческих? – нахмурился Манфред.

– Кто знает, – протянул француз, направляясь прямиком в лес. – Быть может, корм был отравлен или вода, но я все же склонен подозревать силы куда менее очевидные для простого обывателя. Уж поверьте, если это обычное вредительство, то задачка будет – раз плюнуть. Однако сперва стоит проверить этот лес. Дело в том, что с подобным я уже сталкивался, о чем успел рассказать вашему хозяину, и вы это слышали. В тот раз эпицентр был именно в расположенном неподалеку лесу. Здесь у вас, конечно, лес повсюду, и замок стоит окруженный вековыми деревьями.

– Должен признаться, – разоткровенничался Манфред, – мне тут было не по себе с самого начала, и без всяких мертвых собак. Такая глушь…

– Однако надо признать, что место фюрст выбрал живописное, – заметил Симон. – Что же по поводу характера этой силы… Мы, специалисты, выделяем две основных причины возникновения неприятностей. Первая – это, как я уже пояснил, не что иное, как результат деяний человеческих. Допустим, между двумя друзьями встала дама, рассорившая их в пух и прах. И вот один из них идет к ведьме. Как видите, намерение и мотив присутствуют, да и сама пагуба возникает от рук ведьмы. Надеюсь, это понятно.

– А вторая? – поинтересовался Манфред, раскрывая зонт.

– Вторая причина куда более интересная, – произнес француз, поторопившись укрыться от дождя. – Это сила, не подвластная людям. Такая встречается, но, признаюсь, не часто. Обычно такая сила сохраняется на протяжении многих столетий. Намерений или каких-то мотивов у нее нет, она существует без всякой цели, просто как часть окружающей нас природы. Однако несмотря на то что такое происхождение кажется намного более пугающим и опасным, чем просто действия человека, на самом деле все совсем наоборот. Борешься или не борешься с ней, она продолжает пребывать в исходном состоянии. Она никак не реагирует на вмешательство извне, главное – понимать, как действовать, чтобы она тебя не убила, и все дела. А вот когда дело имеешь с людьми, тут совсем другая ситуация, ведь, почуяв угрозу, они сразу начинают реагировать, заметать следы или же пытаться тебе противостоять. Приходится в очередной раз убеждаться, что страшнее рода человеческого на этом свете ничего нет. Я, уж поверьте, Манфред, где только не был и чего только не повидал за многолетнюю практику. Самые злачные места, которых люди так боятся. Бывали, конечно, ситуации не самые приятные. Но вот в сравнении с тем, на что способны некоторые из нас… Вот почему я ношу с собой револьвер.

– Теперь понятно, – кивнул Манфред.

Беседуя, они ушли довольно далеко. Погода совсем испортилась, начался не сильный, но стойкий дождь, из тех, что могут продолжаться всю ночь. И хотя до вечера было еще несколько часов, все вокруг стало казаться таким мрачным, будто солнце успело зайти за горизонт.

– Я что-то видел! – вдруг громко прошептал лакей.

Спутники остановились, пристально вглядываясь в пространство между деревьев, туда, где было темнее всего. Перед взором все сливалось, выглядело одинаковым, и трудно было отделить видимые предметы один от другого. Они постояли так с минуту, но разглядеть что-либо так и не сумели, а все, что было слышно в округе, – это стук капель дождя по листьям.

– Скорее всего, животное, – предположил Манфред.

Но Симон настороженно подался вперед, вынув оружие.

– Лично я не видел и не слышал ни одной живой твари за все время, что мы шли. А я, уж поверьте, обращаю на это внимание. Нет, мой дорогой ассистент, животные давно покинули эту часть леса.

– Это удручает… Но, возможно, мне показалось.

Пройдя несколько десятков метров в сторону, где мелькнула загадочная фигура, Симон уставился на влажную землю.

– Нет, вам не показалось, – ответил он, взводя курок. – Здесь кто-то стоял. Он следит за нами: вероятно, мы двигаемся в нужном направлении. Манфред, можете вернуться в замок. Все это выглядит не самым лучшим образом, я опасаюсь за вашу жизнь.

Взгляд слуги забегал.

– Но я… Теперь я уже боюсь оставаться один! Как представлю, что нужно идти обратно по этому темному лесу… А если на меня нападут, чем прикажете отбиваться, промокшим зонтом?

– Понимаю, – кивнул француз. – В таком случае будьте осмотрительны и держитесь рядом со мной.

Торопливо Манфред подбежал к Симону, и они, теперь уже сохраняя молчание, осторожно двинулись дальше, в глубину чащобы, ступая по размякшей от дождя почве. Своеобразный призрачный путь, видимый лишь французу, вел их все дальше, туда, куда, по всей видимости, не рискнул бы зайти и бывалый охотник. Однако Симон уверенно шел вперед, будто цель его поисков маячила прямо перед взором.

Сперва пейзаж не менялся, но затем тропа пошла под откос. Небольшой на первый взгляд наклон увеличился, медленно, но верно ведя незваных гостей в глубокую низину. Немолодой лакей не удержался и упал на спину, выпачкавшись с ног до головы. Чудом он не покатился дальше, ухватившись за стоящее рядом дерево.

– Ох, не готов я был к такому походу, – зажмурившись от боли, пробормотал он.

– Признаюсь, моя вина, – протянув руку, вздохнул Симон. – Порой я так углубляюсь в работу, что перестаю думать об остальных. Не стоило тащить вас за собой, надо было попросить подождать меня в конюшнях.

– Хочется думать, что это все не зря. Что мы идем туда, куда надо, – прокряхтел Манфред, поднявшись на ноги и опираясь на зонт.

– Кажется, мы уже совсем близко, – заметил Симон, продолжив спуск.

Удивительно, но очень скоро, будто по заказу, впереди замаячило нечто неожиданное. Среди густого леса в окружении мрака и пустоты стоял замок, как две капли воды похожий на тот, который они не так давно оставили. Брат-близнец, покинутый, брошенный там, где его никто не смог бы найти, вдали от людских глаз, за гранью цивилизации. Стены его потемнели, заросли мхом и ветвями, окна запачкались многолетней грязью, перестав пропускать и малую толику света, что все еще проникала в эту глушь. От великолепного сада и роскошного двора с подъездом не осталось и следа.

Внимательно окинув взглядом удивительную находку, Симон обернулся к Манфреду. Тот был настолько ошеломлен, что не мог оторвать от замка глаз, он даже приоткрыл рот с глупым видом.

– Но… но – как? – с трудом вымолвил он. – Как такое возможно? Он ведь просто копия!

Несмотря на увиденное, француз оставался спокоен. Впрочем, что-то все же в нем изменилось, но это было не удивление, а скорее тревога.

– Бросьте, Манфред, – после небольшой паузы произнес Симон. – Вспомнил я тут одно правило, как нельзя кстати подходящее к нашей ситуации. Не верь всему, что видишь. Но, должен заметить, тут есть над чем подумать.

Не упуская ни одной детали, француз медленно обошел южную стену замка, а его ассистент, открыв зонт, следовал за ним.

– Как странно, необычно, – бормотал Манфред. – И что за рок такой напал на нашего фюрста? Построить нечто столь идентичное, ведь неспроста? Не может быть, чтобы это была лишь иллюзия.

– Сдается мне, вовсе это не иллюзия, – приложив руку к стене, заметил Симон.

– Тогда как вы это объясните?

Пройдя дальше, прямиком к главному входу в замок, француз внезапно развернулся, уставившись на своего спутника.

– Манфред, вы навели меня на мысль, – выпалил он.

Слуга растерянно пожал плечами.

– Давайте представим, что мы никуда не уходили. Как если бы это место было тем самым, в котором мы совсем недавно были.

– К чему вы ведете? – с нескрываемым страхом переспросил тот.

– Пока это лишь теория, – поспешил успокоить Симон, – которая требует исследования. Но – ближе к делу. Допустим, вы представили, Манфред. Допустим, это место, в котором вы жили и работали до сих пор.

– Но я тут не живу, – возразил слуга, – как и остальные, я живу в отеле, в маленькой деревушке неподалеку.

Симон нахмурился и покачал головой, указав на старый замок.

– Все это лишь детали, – пояснил он. – Ведь вы не всегда жили в отеле, а до гибели хозяйских животных располагались где-то внутри замка, верно?

Немного подумав, Манфред кивнул.

– Отведите меня в свою комнату, – попросил Симон.

– Может, объясните, что здесь происходит?

– Сперва мне нужно подтвердить свою теорию, а тогда я выложу все как есть, даю слово.

Убрав зонт, Манфред неуверенно переступил порог и повел француза по заброшенным помещениям, туда, где якобы должна быть его небольшая комнатка. Они вошли в часть замка, где располагалась прислуга, поднялись по лестнице. Когда они зашли в ту комнату, от неожиданности Манфред зашатался, как пьяный. В кровати у окна лежал скелет человека. Накрытый рваным одеялом, он покоился в мирной позе, будто уснул и не проснулся. Повсюду лежали его вещи, покрывшиеся изрядным слоем пыли. Кто бы это ни был, это место стало его последним пристанищем.

– Господи, кто это?! – воскликнул слуга.

– Боюсь, что вы, Манфред, – с грустью в голосе ответил Симон.

– Я? Что?

– Как и обещал, я расскажу, как все было, – подходя к окну, начал француз. – Дело в том, что гибель животных вашего господина – не более чем выдумка. Да и вообще, он вовсе не ваш господин. Герр фюрст нанял меня лично еще месяц назад, а все, что вы видели, было лишь спектаклем. Вы спросите, почему? А я отвечу, что только таким методом мне удалось выманить вас из замка. То, что нас окружает, вполне реально. Правда, по неизвестной причине фюрст, к своему великому несчастью, построил свой собственный замок точь-в-точь как этот, заброшенный. Действительно, загадка, как так вышло, но так вышло в первую очередь потому, что многое в нашем мире не поддается логике или объяснению, в обратном случае у меня не было бы работы. И вы, уважаемый, яркий тому пример.

– Вы с ума сошли! Я живой! – закричал Манфред.

– Вы думаете, что вы живой. Уже две недели я пытаюсь доказать вам обратное, и каждый раз терплю неудачу, но сейчас… – Симон вздохнул, – наконец-таки я добился успеха. Знаете, сперва я пробовал обычные методы, но вы не исчезали и никуда не уходили, донимая своим присутствием живых. Тогда я решил, что самым действенным способом будет показать наглядно. Доказать, что вас нет, вы давно почили. Замок, в котором мы находимся, называется «Лесная гавань», по-немецки Waldhafen. Его постигла страшная трагедия. Жуткая болезнь всего за неделю истребила всех его жителей, и он оказался заброшен. Прежде чем вести вас сюда, я посетил его, нашел ваше тело, вещи. Я проделал немалую работу. Пришлось распределять роли, заучивать реплики, и все для того, чтобы убедить вас следовать за мной вот в эту самую комнату. Даже человек в лесу, и тот нужен был только для того, чтобы вы не покинули меня раньше времени. Как ни странно, именно страх заставил вас идти за мной. Взгляните сами, оглянитесь вокруг! Разве не ваш костюм висит в том шкафу?

Увидев сомнения Манфреда, Симон достал револьвер.

– Есть последний аргумент. В прошлый раз он почти возымел свое действие. Хотя в прошлый раз было маловато деталей, наверное, потому вы и не обратили на это внимание.

Прицелившись, француз выстрелил. Манфред вскрикнул от неожиданности и закрылся руками, но ничего так и не произошло. Не понимая, он обернулся и увидел отверстие позади себя. Пуля пробила комод и застряла в стене, тогда как сам он остался цел и невредим.

– Но кто я? Призрак? – наконец спросил лакей.

– Нет, не совсем, – покачал головой Симон, убирая револьвер. – Призраки обычно обитают там, где лежат их бренные тела. А вы, Манфред, далековато ушли от… так сказать, от себя. Да и к тому же имел я дело с призраками, и с ними гораздо проще справиться. Нет, я лично с таким еще не сталкивался. Вы что-то вроде души, которая потерялась. Вы не бесцельно слонялись по округе, а действительно изображали из себя живого человека. Знаете, таких называют фантом, это в целом то же самое, что и призрак, только слово другое. Ну и натура, соответственно, другая.

– Но почему тогда я не помню ваших прошлых попыток?

– Ваша, так сказать, «память» способна держаться всего около суток, – пояснил француз. – Разговоры об истории с гибелью коня и собак начались еще с утра, до моего приезда. Все для того, чтобы создать у вас впечатление о несуществующем событии. Честно признаюсь, все получилось как надо только с третьей попытки. В прошлый, кстати, раз вы оставили меня в лесу, на полпути сюда. Поэтому загадочная фигура, которую мы видели, стала последним штрихом.

Подойдя поближе, Манфред присел на кровать рядом со своим телом. Некоторое время он неподвижно молчал.

– Вы вспомнили, как умерли? – поинтересовался Симон.

– Нет, – покачал головой лакей, – но ощущения странные. Вроде как знакомо, но вспомнить никак не могу. Будто напеваешь мелодию, а где ее слышал, позабыл.

– Что ж. Я успел набраться знаний, пока вами занимался. Теперь, когда вы осознали собственное состояние, это лишь вопрос времени, когда сила, поддерживающая такое существование, иссякнет. Ваш дух упокоится, а я поручу своему ассистенту вернуться и похоронить останки. Советую все же вспомнить момент смерти, это должно ускорить уход. А теперь я вынужден попрощаться с вами, Манфред. Хотя вы и доставили мне хлопот, все же это было занимательное приключение.

С этими словами Симон оставил фантома в одиночестве. Он вышел из замка во двор, где все еще продолжал моросить дождь. Постояв немного, Симон развернулся и зашагал по тому же пути, которым пришел. У тропы его ждал человек.

– Ну что, сработало? – спросил тот, когда француз подошел поближе.

– Хочется верить, Оливер, – пожал плечами Симон, – иначе я уже не знаю, что можно сделать. Не хотелось бы возвращать аванс.

– Бедная заблудшая душа, тень человека, давно покинувшего наш мир. Не завидую такой судьбе. И как же так происходит?

– В сообществе говорят, это ни от чего не зависит. Просто так происходит, совершенно случайно. Погибли тут многие, но неупокоенным остался лишь один. Церковь считает, все дело в злых силах, в грехе и наших внутренних демонах.

– Ну а вы, сэр? Что думаете вы?

– Больше склонен придерживаться теории сообщества. Манфред вовсе не показался мне таким уж грешником. Хотя вся эта ситуация с двумя идентичными замками и вспыхнувшей болезнью наводит на определенные мысли. Думаю, стоит предупредить нанимателя, а там уж пусть он сам решает.

– Возвращаемся?

– Да, Оливер, нам еще нужно убедиться, что все сработало. Переночуем в замке, а к утру, если наш ненаглядный Манфред не появиться вновь, сможем наконец отъехать в Рим. Вчера мне пришло письмо: есть нечто интересное, чему нам стоит уделить внимание.

Перед уходом Симон обернулся, кинув прощальный взгляд на потаенный замок.

– И все же, – протянул он, – место довольно живописное.

 

Лариса Бортникова, Анна Голоусикова

Продавец радуги

На длинной выскобленной добела стойке маялась зевотой свеча. Огонек горел лениво, ровно. Пожилой мыш осторожно обогнул застывшую восковую каплю, подобрался к миске с отбитым краешком и, выхватив оттуда сухарик, поспешил в темноту. Задорно блеснули бисеринки черных зрачков, ленточка на хвосте взметнулась зеленым всполохом, и аппетитный хруст заставил старичка, прикорнувшего за прилавком, открыть глаза.

– Поужинал, Слоник? Пить хочешь? – Старик поднялся, нацедил в поилку лимонада и улыбнулся, когда зверек чихнул, сунувшись носом в липкую сладость. – Будь здоров! Пей – и домой. Пора закрываться.

– Шамайка, ты еще здесь? – Звякнул дверной колокольчик, и в лавку ввалился огромный бородач. Он тяжело взгромоздился на табурет, едва не свалив с прилавка стопку старинных свитков.

– Белеш? – Хозяин выглянул из подсобки, кивнул гостю. – Погоди чуток, только Большой Хрустальный уберу, и по домам. – Дед Шамайка вынырнул из темноты и, закрепив стремянку, привычно полез под самый потолок, где на отдельной, покрытой кружевной салфеткой подставке переливался хрустальными узорами флакон. Да нет, не флакон даже, а флаконище или, скорее, графин необыкновенной красоты и изящества.

Величиной с гигантскую тыкву, с серебряным дном и тонким, словно веточка, горлышком, с блестящей затычкой-шишечкой, исписанный тайной резьбой, запечатанный гербовой сургучной печатью, Большой Хрустальный считался главным украшением магазинчика и самой великой гордостью деда Шамайки.

Большой Хрустальный вполне мог бы храниться в королевской казне или, на худой конец, жить в буфете какой-нибудь герцогини или маркизы – так он был великолепен. Грань за гранью любовно вырезанный мастерами-стекольщиками, Большой Хрустальный напоминал чудесный бриллиант. Но не этим определялась его ценность – истинное сокровище таилось внутри, скрывалось под извилинами хрусталя, пряталось за искусной росписью, под плотно притертой сверкающей пробкой.

– Не надоело каждый день такую тяжесть таскать да по лестнице прыгать? Спрятал бы подальше, и пусть себе пылится. Все одно не купит никто. – Белеш кашлянул, пламя свечи метнулось в сторону и погасло. Жирная темнота вползла через окна. Недовольно загудел в руках у деда Шамайки Большой Хрустальный.

– Зажги свет. И как ты еще полгорода не разнес? – пробурчал Шамайка, спускаясь на ощупь. – Купит – не купит… Разве в этом дело! Это же… Это же – мечта. Радуга-мечта. Ее еще мой прадед лить начал, а дед, тот уже на три четверти закончить успел. Отец корпел над ней всю жизнь. Помню, я еще совсем крохой был – заберусь в кресло у стены и смотрю, смотрю, как он, скрючившись, сидит – цвета подбирает. Когда помер отец, мне только оранжу добавить осталось. Долго я нужный колер искал, а когда нашел – сам себе не поверил. Три года из мастерской не вылазил, все до последней капельки вычищал, выправлял, чтоб как следует, а не спустя рукава. Три года. Невеста меня из-за этого не дождалась – за другого вышла. А я и не огорчился ничуть, потому что главное в своей жизни делал. Еще пять лет каждый цвет на положенное место крепил, друг за дружкой, рядком. А потом из колбы готовую радугу во флакон переливал еще с полгода. Когда запечатал горлышко сургучом, решил – поставлю на самое почетное место. Пусть знает народ, что мы настоящие мастера, а не просто Шамаи – продавцы радуги. Эх, Белеш, ведь радуге этой цены нет. И даже если войдет сюда сама королева, молвит: «Возьми, дед, полцарства и меня в жены, только продай Большой Хрустальный», я ей на подол, жемчугами шитый, плюну и выгоню в три шеи!

Дед Шамайка любовно протер граненый бок. Дохнул на шишечку, поскрипел по ней потертым бархатом манжета. Толкнул ногой дверь чуланчика, чуть головой о низкую притолоку не ударился. Уже оттуда глухо добавил:

– Вот ты, Белеш, свой Страшный Ливень в подвале хранишь, чтобы никто не видел, а зря.

– Не зря ничего, – буркнул бородач и подхватил Слоника, который в темноте едва было не свалился на пол. – Тебе что? У тебя внуков нету. А я вон с неделю назад Верка в мастерской поймал. Сидит оголец, секретными свитками шуршит и уже тигель нагрел. Собрался, видишь ли, отмочить что-то. Я ему говорю, рано, мол. Вот в силу войдешь – обучу делу, а он разве слушается? Кричит, ногами топает. Тоже мне, мужичок-дождевичок…

– Э-э-эх, – вздохнул дед Шамайка. Громыхнул тяжелой связкой ключей. – Я бы и рад – наследника… Пойдем. Завтра на Совет бы не опоздать.

* * *

Город привычно давился сырой мглой. Торопливо бежали по узким улицам прохожие, спотыкаясь о выбоины каменных плит. Чертыхались кто про себя, а кто и вслух. Торговая площадь словно вымерла. Только припозднившиеся лавочники гремели щеколдами, зябко поеживаясь. Белеш подождал, пока дед Шамайка запрет лавку, запалил факел. Скупо разгоняя кисель сумерек, вспорхнуло пламя, потом осело, замерцало неспешно.

– Ну что, потопали, сосед? Тебя внучки заждались, поди. – Шамайка плотно закутался в шерстяную накидку.

– Ага. Вон Ойленка вчера грозилась сделать уздечку: собралась в лошадки играть. А Верк-хитрец опять пытать начнет. Думает, я не понимаю, что не просто так спрашивает, а на ус мотает. Знатный дождевик будет, уж поверь, – покраснел от удовольствия Белеш. – Ты бы заглянул. Дети тебя любят.

– Как-нибудь. Тут я из разных остатков да выжимок гостинчик Ойленке сделал. На продажу не выставишь, а девчонка порадуется. – Дед Шамайка пошарил в кармане, нащупал что-то, достал, разжал морщинистый кулачок. На влажной ладони зеленела маленькая бутылочка, внутри билась нежными переливами крошечная радуга.

– Да ты что! Это ж… Как? Спасибо, друг. Э-эх… А мне тебя и отблагодарить-то нечем… Грибной-моросилка тебе вроде ни к чему. – Белеш замялся, затоптался на месте, лицо счастливо плыло в улыбке. Белеш осторожно завернул пузырек в носовой платок и сунул за пазуху.

* * *

Синеглазая хохотушка лет пяти-шести хлопала в ладоши и бегала вокруг низенького столика, на котором важно расселись две куклы и лысый пупс. Из-за приоткрытой дверцы шкафа щурился пуговицами лопоухий плюшевый щенок. Чуть поодаль толпились взрослые, следили за тем, как тоненькие детские пальчики вытягивают промасленную тряпицу из пузырька, как выливается оттуда тягучая прохлада и как рассыпается искрами, выгибается по-кошачьи, распрямляет многоцветную спину маленькое чудо.

– Красный, синий, голубой! Смотри, смотри, Верк… Как красиво! – Ойленка теребила брата за штанину. Тот совсем по-взрослому потрепал ее по кудряшкам и с нарочитым спокойствием произнес:

– А… Ерунда это все. То ли дело дождь. Вот возьмет меня дед в подмастерья. Глядишь, годика через три подарю тебе мокрохлест с молниями. Настоящий, а не дужку игрушечную, полосатую. – Голос Верка звучал равнодушно, да только разве спрячешь восторг, если пылают щеки и блестят глаза?

– Не хочу дождик. И так на улицу не выйдешь. Сыро кругом. И противно. Я солнышка хочу. Деда, купи солнышка… – захныкала Ойленка. Белеш нахмурился, тяжело топая, подошел к внучке, поднял ее как перышко. Смотрели стар да мал, как тускнеют волшебные сполохи. Последним угас оранжевый. Ойленка вздохнула, обвила ручонками толстую шею, потерлась щекой о мягкую бороду… – Солнышка, деда.

– На день рожденья куплю, егоза. На целый день хватит. Сможешь во дворе праздник устроить подружкам. Только и меня уж пригласить не забудь… Ладно?

– Не забуду… И тебя, и бабушку, и Верка… А облачков купишь? Помнишь?

Белеш закашлялся. Он хорошо помнил. Не так давно славно шли дела у мастера дождя. Богатые покупатели толпились в лавке, выбирая кто теплый весенний, а кто и прохладный грибной. Потом пошла мода на морось с молниями, и не было отбоя от господинчиков, тыкающих пальцами в тяжелые глиняные кувшины, мол, вот этот – побольше, пострашнее… Белеш радовался, придумывал всякое. То гром раскатистый добавит, то череду алых трескучих разрядов, да чтобы с именем заказчика тонкой вязью по черному бархату неба… Было время – не пылился на прилавках товар. Брал Белеш в лавке напротив оптом связку облаков, поил водой, шептал слово тайное, следил, как пушистые барашки тяжелеют, набухают, превращаются в тучи грозовые, грозные. Горожане раскошеливались – приятно похвастать перед соседями сизой тучей, висящей над домом, да и клумбы полить – тоже дело.

Частенько школьники озорничали. Любимое занятие: на три монетки заказать коротенький «как-из-ведра», чтобы промок до нитки строгий учитель и долго еще грозился, обсыхая у камина. Было время… Хорошо шли дела у мастера дождя. И то верно. Почему бы не порадоваться ласковому дождичку после жаркого, ясного дня, почему бы не ахать, удивляясь мощи стегающих ливней? Было время.

Белеш осторожно опустил внучку на пол. Шлепнул легонько: «Ложись-ка спать, малявка…» Сел у окна, пригорюнился. Было время, да прошло… Как состарился Гри-солнцедел, как подросли его племянники и взяли на себя торговлю – так все и началось. За день перекрасили стены, поменяли незамысловатые витрины. На вывеске вместо улыбающихся подсолнухов, нарисованных масляной краской, оскалился пастью длинногривый лев. Про главное тоже не позабыли наследнички – за одну ночь взлетели цены до небес. Сначала посмеивались другие мастера, у виска пальцем крутили: «Кто, мол, за такие деньги к вам пойдет? Глупость и безрассудство». Поначалу посмеивались, да только вскоре забеспокоились.

День за днем, неделя за неделей пустели торговые ряды, и лишь толпились хмурые горожане возле солнечной лавки. И понятно почему! Ведь будь ты богач или мастеровой, художник, циркач или какой-никакой воришка-замухрышка, лишний раз не то что дождичка – покушать не купишь, а солнышка на минутку возьмешь, чтобы себя да детишек порадовать. Потому что никак нельзя человеку без солнышка – душа стынет.

Старый Гри-солнцедел это понимал, направо-налево шкатулки драгоценные не раздавал – не случалось такого, а все же… Раз в неделю по вторникам выбирался старый Гри на дворцовую площадь, раскрывал позолоченную коробочку и выпускал огромное, жаркое, щедрое наружу: «Радуйтесь, люди! Грейте ладошки, ребятишки. Подставляйте лысины под горячие лучи, старики! Радуйтесь! Купить ведь могут не все, а душа есть у каждого!» Хороший был человек Гри, и солнцедел знатный… Вот только племяннички не в него уродились, и закончились солнечные вторники. Затосковал люд. Имущий бежал в лавку, выкладывал грошики за жгучие сундучки, прятал поближе к сердцу, нес домой. А тому, кто с хлеба на воду едва перебивался, оставалось лишь таиться в темных переулках да жадно смотреть со стороны на высоченные заборы, за которыми струились, упираясь в небо, сияющие столбы. Только разве можно согреться под чужим солнцем?

Мастер дождя Белеш грустил. Жался лбом к стеклу, смотрел на город. За окном клубилась привычная мгла. Серая изморось, не похожая ни на дождь, ни на туман, висела призрачным занавесом: утро ли, вечер ли – сразу не поймешь… Долго молчал старый дождевик, потом, кряхтя, поднялся, прикрыл ставни. Если бы не безносая кукушка, живущая в настенных часах, так и не понял бы старик, что наступила полночь.

* * *

Колокол на городской ратуше глухо пробил шесть раз. Дед Шамайка поднялся по узкой винтовой лестнице, толкнул дверь и очутился в комнате, стены которой с потолка до пола были увешаны старинными коврами. Под каждым из ковров стояло кресло с высокой спинкой. Мастера чинно рассаживались по местам, приветствуя друг друга. Толстый Белеш уже был здесь. Угрюмый, невыспавшийся, он напоминал утес, и Шамайка вдруг подумал, что мастер-дождевик очень немолод, как и все они, собравшиеся здесь. Шамайка опустился в кресло под ковром с вытканной шелком радугой, достал из рукава Слоника, почесал его между ушами. Слоник запыхтел от удовольствия, ткнулся мокрым носом в ладонь хозяина.

– Ну что, вроде все в сборе? – Звездный мастер покосился на единственное пустующее кресло. Над высокой спинкой переливалось шитое золотом солнце с алыми шерстяными лучами. – Можно начинать.

– Не ходили еще ветродуи в приказчиках! – пронзительный голосок прервал Звездного мастера, у остальных аж в ушах зазвенело. Седая конопатая старушка вскочила с места и забегала по зале, размахивая несуразно длинными руками. – Ишь чего удумали! Мол, если солнцеделы, то все можно… так, что ли? Не на тех напали!

– Не шуми, красавица. – Седая голова Звездного мастера над затертым плащом из серебряной тафты качнулась укоризненно. – А ты что скажешь, брат?

– Что тут говорить? С каждым днем дела все хуже и хуже. Совсем житья нет. Никому наше ремесло не нужно, людям на главное не хватает. Дай бог, заскочат в день два-три бездельника, попялятся на бирки с ценами и уйдут, хлопнув дверью. Кое-кто из нас еще держится – господа берут товар по праздникам – дамочек да мелкотню позабавить, а остальным куда деваться? Вон, ветродуи да тумановязы скоро по миру пойдут. Дождевику впору в трубочисты наниматься… Да и мне тоже. – Мастер ночи, одетый, как полагается, в иссиня-черный сюртук, почти плакал. – Тут от солнцеделов посыльный прибегал, свиток принес запечатанный. Пишут, что, мол, все одно – конец. Так мы, мол, у тебя дело перекупим, а взамен отсыпем солнца пуда три – на год хватит, а то и на два, если понемногу тратить. А еще пишут, что, если желаю, могу к ним наняться, и жалованья мне кладут по пятьдесят шиллингов в неделю, а коли своих сыновей им в услужение отдам – столько же надбавят. Я свиток тот поганый туда-сюда покрутил, десять раз перечитал, всю голову сломал. Жалко до слез родное, дедами выпестованное ремесло в чужие руки отдавать, да только дома все ревмя ревут. А вчера иду по набережной, гляжу – детишки у какого-то особняка трутся. Понятное дело, оттуда смех, песни, птицы щебечут. Над забором высоченным труба солнечная в небо упирается. А малышня к щелкам носами прильнула… Теребят бедолаги в ладошках зеркальные фантики, норовят поймать хоть лучик. Пригляделся. И мой младшенький среди них. – Мастер Ночи запнулся, достал из кармана отглаженный платок, высморкался.

– А я этот твой свиток и читать не стала. Сунула в печь, и все! – Конопатая старушка хмыкнула, замялась на секунду. – Говоришь, пятьдесят в неделю?

– Погоди. Тут такое дело. – Звездный мастер опустил глаза, замешкался, – Друзья мои. Сколько лет я вас знаю. Сколько вы меня… Никогда плохого я вам не советовал, не посоветую и сейчас. Да только, – голос мастера предательски дрогнул, – только час назад сдал я солнцеделам тайну своего ремесла, и не нашлось у меня иного выхода. Думается, что у вас тоже нет. Судите меня, ругайте, гоните взашей… Не осталось больше в городе продавца звезд. И не в мою лавку теперь спешить влюбленным за Большой Медведицей и Млечным Путем. Без россыпей звездных жить можно! Без солнышка как?

Молчали мастера. Чесали затылки, морщили лбы. Первым опомнился мастер ночи. Плечиками худенькими дернул. Промолвил, заикаясь:

– Мы с тобой навечно повязаны. Куда ты – туда и я… Э-эх. Пойду и я к солнцеделам на поклон. Задорого не отдам – нечего, да хоть родным своим тепла чуток выторгую. Неужто тысячелетнее знание и того не стоит?

Засуетились, зашумели мастера. Кто ногами топал, кто кричал, кто молча скрипел зубами. Потянулись к дверям, заторопились. Дед Шамайка потрепал за хвост задремавшего было Слоника, упрямо стиснул губы.

– Как хотите! – пробурчал под нос. – А я свое ведовство тайное ни за какие миллионы не выдам. – И вышел вон. Толстый Белеш рванулся было за ним, да мелькнули перед глазами кудряшки Ойленки, и передумал старик. Понял, что если не решится сейчас, то не видать белобрысенькой долгожданного дня рождения ни на этот, ни на следующий год.

* * *

Шесть полных лун минуло с того дня, когда в последний раз собирался Совет Мастеров. Дед Шамайка каждое утро пробирался по опустевшему торговому ряду, открывал тяжелую дверь, протирал стойку тряпочкой. Каждое утро, словно ничего не произошло, доставал он стремянку, и снова Большой Хрустальный переливался сказочным семицветьем радуги-мечты. Да только некому было любоваться этим великолепием, только Слоник иногда карабкался по свисающим кистям вверх и терся влажным носом о холодный хрусталь.

А между тем все росла, все богатела лавка братьев-солнцеделов, все ярче становились витрины медово-желтого стекла, где, кроме резных солнечных шкатулок, красовались и искрящиеся звездные мешочки, и тюбики с туманами, и глиняные кувшины, в которых томились, мечтая вырваться наружу, дожди с грозами. Шуршали под лепным потолком пушистые связки облаков, а в специальных медных ведерках бились и шумели ветра с ураганами. Важные, разряженные в бархатные сюртуки с золотыми аксельбантами, стояли за широкими прилавками племянники старого Гри, а среди заставленных товаром полок суетились маленькие служки, одетые в черные сатиновые блузы. С отглаженных воротничков скалились шелковыми клыками длинногривые львы. Богатела лавка солнцеделов, сочились роскошью витрины, а в темных подвалах серьезные и неразговорчивые мастера корпели кто над утренней зарей, а кто над долгим, переливчатым эхом.

– Ничего. Зато теперь и на хлеб хватает, и на солнышко, – каждый вечер оправдывался мастер ночи, запечатывая готовую бархатистую мглу в фарфоровую банку. – И детишки пристроены.

– Вот и я говорю, правильно мы решили. Правильно, – кивала головой бывшая хозяйка дома ветродуев, вдруг постаревшая и осунувшаяся. Конопушки на ее морщинистом личике побледнели, а курносый нос заострился воробьиным клювом.

– Внучки мои здесь при деле, чистенькие, накормленные. Опять же своим делом заняты, хоть и на службе.

– А я Верка никак не уговорю – гордец он у меня. Кричит, что все одно станет мастером. Поясняю, что секретов-то не осталось у нас больше, а он верить не желает. Гордец! – хмурился Белеш-дождевик, но в тусклом голосе его слышалась тоска. – Спрятал дурилка на чердаке кувшин со Страшным Ливнем, чтобы хоть его солнцеделам не оставлять, а не понимает, что дело не в Ливне, а в мастерстве… А дед его мастерство за краюшку солнца продал… Э-э-эх. Только один Шамайка не сломался, не согнулся перед солнцеделами.

– Что Шамайка? – Звездный запихивал в мешочек непослушную искорку. – У Шамайки, кроме мыша, нет никого, а у каждого из нас – семеро по лавкам. Да и Шамайка тоже не сдюжит, покочевряжится еще чуток да и упадет солнцеделам в ножки.

– Не-е… Не из таких Шамай. – Белеш качал головой, борода смешно дергалась в такт. – Не из таких.

* * *

Как и обычно по субботам, дед Шамайка переклеивал бирки на флаконах. Аккуратно расправлял уголки, подмазывал пахучим клеем. Слоник морщился, принюхиваясь к резкому запаху. На стойке, возле миски с сухариками, валялся скомканный лист. Слоник осторожно тронул его лапкой, подтолкнул мордочкой, и лист зашуршал, покатился к краю и шлепнулся прямо под ноги к мастеру радуги.

– Фу! Не тронь эту гадость! – Дед Шамайка поднял бумажный ком и сунул было его в помойное ведро, но не удержался, развернул брезгливо и перечитал вслух, медленно разбирая буквы.

«Дамы и господа. Сегодня на дворцовой площади гильдия солнцеделов устраивает праздник для всех желающих. Ветреное утро, солнечный полдень и дождливый вечер сменит ясное ночное небо. Невероятный сюрприз: Луна, звезды и солнце одновременно. Вход – сорок монет».

– Одновременно! Где это видано? Нет, ты подумай только, Слоник, – дед Шамайка возмущенно размахивал пальцем перед жесткими усами и глазками-бисеринками, – что удумали. Где это видано: луна, солнце, туман, дождь, снег одновременно? А? Все главные правила, все вековые устои рушат, а еще мастерами себя зовут… Ладно племяннички Гри – тем деньги весь разум давно затмили, а другие… другие… Не только мастерство, совесть продали! Тьфу ты!

Слоник фыркнул, соглашаясь с хозяином, забрался на горку сухариков и стал перебирать маленькие ржаные корочки. Дед Шамайка, продолжая бурчать, схватил ближайший пузырек и надписал на пустой бирке цену в две монетки.

Робко звякнули медные колокольчики над входом.

– Говорят, тут торгуют этой… ну как ее? Радугой… – Некрасивая дама в модном лиловом платье с кринолином уставилась на прилавок. – И почем? А то на сегодняшнем празднике радуги не обещают, а мне хотелось бы взглянуть, как эта штуковина будет смотреться рядом с северным сиянием.

– Закрыто, – рявкнул дед Шамайка. – Не продается радуга всяким вертихвосткам, понятно?

Дама обиженно дернула плечиком и выскочила на улицу, хлопнув дверью. Хрусталь флаконов печально запел; зябко вторили ему бубенцы, впуская сырую мглу внутрь. Звон затихал долго, отголоски метались по мастерской, словно белые-белые хлопья снега, что мастера-снегохрусты дарили городу на каждое Рождество. Но едва наступила тишина, как опять жалобно задребезжал бубенчик у двери.

– Сказал же: за-кры-то! – раздраженно процедил сквозь зубы Шамайка.

– Это я, сосед. – Белеш робко протиснулся в узкий проход, привычно взгромоздился на табурет. Держась за деда, переминался с ноги на ногу подросший за полгода Верк. – Давненько не виделись.

– Да уж точно… – Шамай не глядел в глаза другу. – Давненько. Вижу, здорово ты изменился за это время, Белеш-дождевик. Ну и как тебе солнцеделовы харчи? Что? На площадь дворцовую торопитесь, спешите доломать дедами завещанное? Хоть мальчонку бы не брал, постеснялся. – Шамай покосился на рукав Верковой серой курточки. Только не было на нем золотого шитья, обвивающего с недавних пор запястья наследников бывших мастеров. И шелковый лев не украшал жаркой гривой уголки застиранного воротничка.

– Не ершись попусту, Шамай. И так тошно. – Белеш протянул руку, и радостный, соскучившийся по старому знакомцу Слоник забрался на теплую мягкую ладонь. – Никого из наших на праздник не позвали, да и совета не спросили… Набрали ветров со складов, дождей, снега бочками и повезли ко дворцу – знать да богачей тешить. А на наше «негоже» и что всему своя очередь, а никак иначе – только посмеялись солнцеделы. Кто мы теперь, Шамай? Не мастера – прислуга.

– Сами виноваты… Да ладно. Прости, брат, накипело. Что Ойленка? А ты чем живешь, молодой человек? – Дед Шамайка улыбнулся, заметив, как мальчишка жадно рассматривает расставленные на стойке цветные бутылочки, наглухо залитые сверху сургучом. – Запустить тебе радужку?

– Не надо. Не маленький я уже! Глупости это все! – Верк вскинул острый подбородок, сверкнули на тощем личике дерзкие черные глаза, украдкой только дернулся взгляд на седую бороду деда, – Вот. В ученики к мельнику Магишу хочу податься. Верное ремесло, нужное.

Белеш тихонько вздохнул, дрогнули стариковские плечи.

– А что я. Я не против. Нужное…

– И пойду! – давясь икотой, выкрикнул Верк. Вырвался из-под крепкой дедовой руки, бессильно лежавшей поверх его плеча, метнулся к Шамаю. – Ну, деда Шамайка, хоть вы ему скажите! Не хочу к солнцеделам! Все мастерство наше за треть цены им ушло, так что же, и мне теперь туда же? Пусть другие идут, а я не хочу! Лучше жернова крутить и мешки с мукой ворочать! Мельником, сапожником, да хоть трубочистом, но предателем не стану!

В лавке наступила такая тишина, что стало слышно даже, как Слоник беспокойно шелестит ленточкой по рукаву старого Белеша. Дед Шамайка вытащил откуда-то из-под прилавка тряпицу, слишком тщательно заскрипел ветошью по бочку невысокого флакона. Случайно или нет, но пробка вдруг выпала из горлышка, и на пальцы Шамайки плеснуло сияющим многоцветьем. Нежный всполох вырвался наружу, мазнул мастера радуги по лицу, добавив еще одну глубокую морщину к густой сетке лучиков.

– Ох, ты! Старый стал, руки не держат. Вот и пролил маленько! Ну-ка собери в бутылочку… – Дед Шамайка поставил пробку на место и подмигнул Верку. – Возьми скребок на подоконнике и слей потихонечку в пустую пробирку. А деда зря не обижай – ради тебя да Ойленки старается. Ну а про мельника хорошенько подумай. Не случалось еще такого, чтобы наследники мастеров простому людскому мастерству обучались.

– А я ему не наследник больше… Чему наследовать? Если бы я Страшный Ливень не спрятал, дед и его бы продал. – Верк отвернулся, украдкой размазывая грязным рукавом слезы.

– Неужто спрятал? – расхохотался Шамайка. – Ну-у-у… Хитрец! И верно дед твой говорил, знатный из тебя бы мастер вышел… А то и выйдет… Ко мне в ученики пойдешь?

– Можно? – задрожал голос мальчугана. – Можно? Ведь я же урожденный дождевик. Разве можно?

– А как же? Солнце, дождь и радуга всегда рядышком шли, бок о бок, – наше мастерство друг от друга неотделимо. Верно говорю, Белеш? – Дед Шамайка подождал, пока старый мастер-дождевик вытрет глаза, пока сглотнет нежданный ком, и переспросил: – Верно?

– Да, – дернул бородой Белеш и закашлялся.

– Тогда, ученик, приступай-ка к работе. Для начала покорми мыша и вытри пыль с подоконника.

* * *

Дворцовая площадь, окруженная высокой стеной из белого кирпича, шумела радостно, возбужденно. Над площадью колыхался купол из плотной парусины, натянутый так, чтобы ни один любопытный взгляд не смог проникнуть внутрь, туда, где под толстым льняным небом гильдия солнцеделов устраивала праздник.

Кареты и коляски подъезжали к дубовым воротам, притормаживали возле полосатой будки, и смешной человечек в черном камзоле со львами на обшлагах протягивал гостям ящик с прорезью для монет. Звенело серебро, и ворота распахивались, приглашая богатых бездельников порадоваться удивительному зрелищу. А там на площади действительно творились чудеса.

Западную сторону парусинового неба рассекали крест-накрест вихрящиеся столбы из льда и снега. Перед ложей для королевских особ струилась причудливым вензелем лунная дорожка, извивалась змейкой и обрывалась серебристым водопадом над головой туманного фантома, сделанного в виде гигантского куста роз. Чуть поодаль, пугая искрящимися разрядами придворных, метались во все стороны пучки молний, едва не поджигая шелковые панталоны и кринолины. Но теплый дождик появлялся вовремя и накрапывал именно так, чтобы с беззлобным шипением затушить крошечные рыжие язычки. Танцевала над головами восторженных зрителей ярко-желтая луна размером с корову, а звезды выстраивались в несуществующие созвездия, льстиво выписывая имена короля и королевы, а также герцогов и иных венценосных особ.

Радостный гомон наводнившей площадь знати звенел восторгом и ожиданием. Дрожала от нетерпения толпа избранных, ведь солнцеделы обещали сегодня настоящее чудо – солнце невиданной доселе яркости и невероятной величины. Снисходительно улыбались присутствующие, любуясь закатом, восходом и северным сиянием одновременно, придерживая шляпки, пряча лица от холодного ветра и прислушиваясь к гулкому эху, что множило их восторженные вскрики в миллионы раз. Улыбались и ждали… Ждали. Задрав головы, гости пялились на парусиновое небо и нетерпеливо косились в сторону братьев-солнцеделов, спокойно сидящих на громадном сундуке. Там, под кованой крышкой, словно кошка лапками, перебирало тонкими лучами долгожданное солнце… Гости ждали…. Потому что богач ты или бедняк, граф или купец, без солнышка не выходит праздника… Да что праздника? Жизни не выходит.

На площади бурлила, ликовала толпа, а снаружи перед высокими стенами из белого кирпича толпились молчаливые, хмурые люди. Но напрасно мужчины пытались взобраться на стену и отвернуть, отодрать уголок холщового неба, напрасно женщины ковыряли кто шпильками, а кто и ногтями швы, чтобы проделать щелочку, напрасно дети норовили проскользнуть за ограду, притаившись на облучке кареты.

«Деда, солнышка бы, хоть капельку». Белокурая девочка лет шести прильнула к лысому мужчине, обвив его шею тонкими руками-веточками. Белеш, проходящий мимо, вздрогнул. Вспомнил Ойленку. Покрепче сжал в кармане жгучий коробок, купленный на недельное жалованье, поспешил домой.

* * *

В это время мастер радуги Шамай легонько пенял новому ученику на плохо промытую пробирку.

– И пыли оставил на окне. Ну да ладно, на первый раз неплохо. Теперь напои Слоника, и можешь идти домой. – Шамайка поставил стремянку и полез за Большим Хрустальным.

– Мастер. А когда же учиться начнем? Когда? – нетерпеливо переминался с ноги на ногу Верк.

– Уже. Уже, сынок. – Большой Хрустальный приветливо сверкнул затычкой-шишечкой, и Шамай осторожно взялся за прохладные бока обеими руками.

– Красивый, – залюбовался флаконом Верк, – как наш Страшный Ливень. Дед хоть и ругается, что я его припрятал, но все равно рад. Я-то знаю.

– Слоника напоил? – Дед Шамайка подтащил Большой Хрустальный к дверце в чулан и загремел ключами. – А деда не обижай. Он хороший дождевик… Был…

– Я тоже кое-что умею, – покраснел Верк, – немного, но умею. Не верите? Показать?

– Потом покажешь. Мыш вон заждался. Лимонаду просит бедолага, только на что его нынче купить? Водички попьет, и ладно. Ведро с черпаком под прилавком возьми.

Верк вздохнул, подхватил Слоника под мягкий животик, выпустил на подоконник. Слоник пискнул в усы, неуклюже сунулся носом в пыльное стекло, потерся боком о пузырек с аккуратно наклеенной биркой «две монеты» и уселся возле пустой поилки. «Не лазил я еще под прилавок», – прошептал под нос Верк, хитро усмехнулся, прикрыл веки, щелкнул пальцами, зашептал что-то.

Тугими студеными струями хлынула с еще совсем детских худых пальцев вода, и холодный дождик-моросилка полился небольшим, но сильным потоком на подоконник, на узорчатые бутылочки с никому не нужным чудом внутри, на седую спину напуганного мыша. Слоник запищал громко, заметался, попытался спрыгнуть на пол, но намокшая зеленая лента развязалась и, зацепившись за горлышко самого невзрачного пузырька, опрокинула его прямо в натекшую лужицу. Падая, пузырек задел за соседний, тот за следующий, и флаконы, словно костяшки домино, посыпались один за другим. Флаконы раскалывались с жалобным звоном и щедро роняли радужную нежность на темное стекло, на пыльный подоконник, на обшарпанные стены, на давно не крашенный пол, на седую шерстку Слоника, на ладони бледного Верка.

Звенело разбитое стекло, журчали радужные струйки. Дед Шамайка выскочил из чуланчика, схватил со стойки первую попавшуюся банку и бросился скорее спасать разлившийся товар. Верк беспомощно озирался, хлюпал носом, а из вытянутых ладошек его все тек и тек маленький хлесткий дождь, никак не желая прекращаться.

– Останавливай. Останавливай! Оборотное слово говори! – закричал Шамай.

– Забыл, – прошептал мальчишка, пытаясь сжать кулачки, но настойчивый дождь никак не желал ему подчиняться, протискиваясь ледяными ручейками между пальцев.

– На Слоника хоть не капай, – рявкнул Дед Шамай сердито, но вдруг замолчал, замер в двух шагах от дрожащего Верка.

Под струями непослушного ливня крошки-радуги выпрямляли тугие спины, выгибались коромыслицами, ласкались синим и алым, мерцали голубым и фиалковым, ликовали изумрудным и ярко-желтым. Слепил глаза оранжевый – самый сочный, самый отчаянный. Радуги росли, переливаясь тянулись вверх и вширь, набирали силу. По гнутым цветным лентам медленно стекала холодная дождевая вода, впитываясь в сияющее семицветье, насыщая его незнакомой силой. Вздрогнул воздух. Зашипели искры. И одна великая тайна, соединившись с другой, заклубилась комком, сначала почти прозрачным, затем мутным, а затем…

Над горкой разбитого хрусталя, над почерневшей от воды поверхности подоконника, над мокрой головой трясущегося от холода Слоника зашевелилось, распуская ниточки-лучи, солнышко. Маленькое, рыжее, будто яичный желток, оно словно хохотало изо всех силенок, выбравшись наконец на волю.

– Деда Шамай, что это? – Верк прятал за спину руки, все еще влажные от недавнего чуда.

– Солнце… – Дед Шамайка коснулся пылающего клубка, отдернул указательный палец, обжегшись. – Солнце, сынок. Вон оно как, оказывается. Оказывается, и наоборот можно.

– Что? – Верк с сожалением следил, как тускнеет пылающий желток.

– Солнце, дождь, сердце доброе и слово тайное – будет радуга, – приговаривал дед Шамайка, точно завороженный. – Выходит и наоборот… Наоборот…

– Что? – настойчиво переспросил Верк.

– Где, говоришь, у тебя Страшный Ливень припрятан? – Дед Шамайка улыбался, и морщинистое личико его походило на счастливый свежеиспеченный блин.

– На чердаке… Только… Ай! – И мальчишка вдруг подпрыгнул, догадавшись. – Бегу! А дедка мой ругаться не станет. Я знаю.

* * *

Возле высокой стены из белого кирпича хмурилась толпа, а там, под парусиновым небом, пылало чужое солнце по сорок монет за луч. Счастливчики, попавшие на праздник, громко радовались, пели что-то, смеялись в голос.

– Там солнышко, да? – Девочка расплакалась тихо, почти неслышно.

– Ничего, может, хоть немного покажут. Подождем еще, – успокаивал ее дед, но в голосе его не слышалось надежды.

– Ой. Что-то на щеку капнуло. – Женщина в цветастой шали вздрогнула, задрала голову, промолвила робко: – Поглядите скорее. Кажется, это дождь.

Над площадью, низко-низко, почти касаясь стальным брюхом коньков крыш, висело огромное мохнатое облако. Грозовое. Оно росло, пухло, раскидывало свои черные края-крылья над городом, окутывало не серой, а настоящей, густой мглой кварталы. Город задрожал под позабытыми уже раскатами грома, по мостовым застучали крупные капли.

– Дождь! – зашумела толпа. – Дождь!

Дед Шамайка постоял на крыльце, полюбовался на рваные сизые края гигантской тучи, улыбнулся. Поправил ленточку на хвосте Слоника, дунул ласково ему в мордочку.

– Пойдем, дружок. Спешить надо.

Западный край неба все темнел, стальной уступил место антрациту, и вот уже застонал воздух и прорвался под неудержимым напором Страшного Ливня – великой гордости мастеров дождя. Дед Шамайка осторожно достал из чуланчика Большой Хрустальный, вынес его на крыльцо. Погладил по затычке-шишечке.

Прищурился алмазными гранями флакон, не флакон даже, а флаконище, или целый графин. Сверкнул, точно подмигнул напоследок, и упал… И ударился о гранит ступенек.

Миллионом стеклянных брызг рассыпался Большой Хрустальный, разлетелся во все стороны прозрачными колючими искрами. И огромная радуга-мечта с тихим гудением начала выпрямляться, опираясь семицветным столбом на крыльцо. Взметнулась вверх радуга-мечта, проснулась от вековой спячки.

Зевнула васильково-синим, подмигнула травянисто-зеленым, прищурилась янтарно-желтым. Выше, выше и еще выше вздымалась радуга-мечта, подставляя хребет под хлесткие удары Страшного Ливня…

Вот красная полоса высунулась из-под козырька, точно быстрый Слоников язычок, жадно лизнула сухарик мостовой, замешкалась на мгновение и взлетела под небеса. Последним взвился в небо апельсиновый: жаркий, смелый, нестерпимо прекрасный. Встряхнулся, салютуя своему Мастеру, встал в ряд с другими.

Солнцедел Шамайка облокотился на перила крыльца, довольно зажмурился, а через квартал от лавки продавца Радуги, свесив босые ноги в чердачное окно, заливисто смеялся солнцедел Верк.

Над городом, щедрое, яркое, огромное, поднималось солнце. Настоящее солнце. Одно на всех.

 

Олег Титов

Мастер-строитель

На центральной площади Индрени, радужного города, находится фонтан. Его называют порой фонтаном трех граций. Три женских фигуры стоят вокруг него, протягивая правую ладонь к струе воды. Одна – молодая девушка с очень серьезным, почти суровым лицом – теребит пальцами косичку, свисающую на грудь. Вторая, постарше, смотрит чуть вниз, будто на секунду отвлекшись от фонтана, и улыбается, протягивая кому-то руку. Третья же скульптура будто недоделана. У нее едва обозначено лицо, волосы сливаются с плечами, а длинные одежды уходят в постамент, словно эта женщина вырастает из земли.

Индрени – величайшее творение мастера-строителя Теракира Важенци, личности столь же знаменитой, сколь и загадочной. Говорят, что он мог возвести город менее чем за год, и только несчастливые обстоятельства не позволили ему полностью застроить прибрежные равнины. Его Стена, остатки которой в большом количестве сохранились ближе к горам, размерами поражает воображение. И набережные Сумеречного города, одна из которых несет душе радость и покой, а другая – тоску, печаль и томление несбыточных желаний, известны не меньше.

Много чудес в Индрени. Оружие здесь гниет и разваливается за день, а глиняные фигурки никогда не разбиваются о мостовую. А чего стоит Детский город, в котором можно различить лица у статуй с мизинец величиной? Но почему-то люди продолжают приходить на площадь трех граций и неподвижно стоять, глядя на женщин у фонтана. Утверждают, что все дороги в городе ведут к ним.

Возможно, так оно и есть.

* * *

Когда Терре было года полтора, он ковылял по двору и забрел в огород, только что обильно политый летним дождем. Ножка запнулась, и маленький Терре завалился прямо в борозду, меж колючих картофельных листьев. Он не испугался и не расплакался. Огорчаться из-за испачканной одежды он тоже не умел. Он просто лежал на боку, прильнув щекой к рыхлой, мокрой земле. Прямо перед его глазами торчал из грядки картофельный стебель. Какая-то букашка ползла по своим делам, медленно перебирая множеством лапок.

Терре было очень уютно лежать в борозде. В ней было так прохладно по сравнению с летней жарой, так мягко, что Терре представил себя на руках у мамы. В этот момент ему показалось, что земля подвинулась немного, чтобы сделать ему еще удобнее, а изнутри, откуда-то снизу, донесся беззвучный голос. Маленький Терре не разобрал слов, но запомнил ощущение от них – не злое, но и не доброе, отстраненное любопытство кого-то большого и сильного, рассматривающего маленького человечка. Ему почудилось, что земля поглотила его с головой и погрузила во тьму, ласковую и спокойную, которую можно было обнять.

Потом раздался тревожный голос мамы. Терре схватили, начали трясти, осматривать. Мама расплакалась и прижала его к груди так сильно, что Терре недовольно захныкал. Ему что-то говорили, что-то спрашивали, но он не понимал, что от него хотят, и плакал все сильнее.

Лишь несколько лет спустя он узнал, что его целый день не могли найти в тот раз. Именно тогда правый его висок поседел и до конца его жизни оставался белым, как мел. Иногда его называли серебряным мальчиком, хотя Терре не любил это прозвище.

Когда Терре исполнилось пять лет, он встретил старика в пыльной одежде.

Отец строил лодку на реке, и Терре частенько носил ему обед. Путь недолгий, вниз к площади, потом через квартал горшечников выйти к пустырю, а там и до пристани рукой подать. И вот на обратной дороге Терре увидел у края пустыря одинокую фигуру.

Еще прежде чем разглядеть лицо человека, Терре бросился в глаза его перепачканный плащ. Но это была не ржавая глина горшечников, не темно-зеленая тина рыбаков, не белесые опилки корабелов. Необычная пыль, чужая, темно-серая, отливающая металлическим блеском. Такую изредка приносили на сапогах путешественники, сразу же стряхивая ее, втаптывая в здешнюю мостовую.

– Чужая земля? – спросил человек, улыбаясь, и только тогда Терре обратил внимание на его лицо, морщинистое и обветренное, на котором особенно ярко лучились светло-голубые, почти серебристые глаза. Такие же, как у самого Терре.

Он ничего не ответил. Одежда старика завораживала его. Ему казалось, что пыль с поверхности плаща едва заметными струйками ссыпается вниз, к босым ногам. Это удивило Терре. Человек не выглядел настолько бедным, чтобы ходить босиком. Он снова поднял взгляд и увидел, что старик задумчиво смотрит на его серебристый висок.

– Немногие обращают на это внимание, – сказал тот. – На чужую землю. Как тебя зовут, мальчик?

– Терре.

– Очень приятно. Мастале, – представился старик. – Я хочу построить на этом пустыре дом. Ты не против?

Терре помотал головой.

– Это хорошо, – сказал Мастале и подмигнул. – Приятно заручиться согласием будущего коллеги. Видишь ли, пока мой заказчик не пришел, я хотел бы показать тебе свое мастерство. Похвастаться!

Он уселся прямо на землю и похлопал рукой рядом, приглашая присоединиться. Терре неуверенно опустился на корточки. Старик наклонился вперед, оперся обеими руками и скомандовал:

– Раз! Два! Три! Поехали!

На глазах изумленного Терре прямо из земли начал расти город!

Размерами он был в десяток шагов. Он появлялся неровно, кусками, тут и там внезапно вырастала башня или дворец. Вскоре пятиугольник крепостных стен заполнился крошечными домиками, стоящими вдоль строго расчерченных улиц. На башнях, что в изобилии высились тут и там, золотом засверкали загадочные символы, изукрасились самоцветами купола. На площадях видны были крошечные статуи диковинных животных, а через реку – сквозь город петляла река, хоть и с пустым руслом, – перекинулись мосты филигранного литья.

Мастале шумно вздохнул и отнял от земли ладони. Некоторое время он молча отдыхал, насмешливо щурясь на потерявшего дар речи Терре.

– Знаешь, – сказал он затем, – я всегда хотел построить что-то подобное. Но те, кто просит такое, мне, как правило, несимпатичны. А те, что симпатичны, хотят просторные и удобные глиняные коробки, а не дворцы.

– Почему несимпатичны?

– Они обычно головы рубят почем зря и войны затевают на пустом месте.

Терре хотел было спросить, зачем они это делают, и неужели не нашлось бы хорошего человека, который захотел бы себе такую красоту, и разве не может Мастале сделать такой город просто для себя, и еще тысячу вопросов разом запросились сорваться с его губ. Но тут раздался голос матери, которая звала его, и все вопросы разом смялись, расплылись и развеялись по вечернему ветру.

Озабоченно хмурясь, Марта подбежала к Терре и старику и только тогда увидела город. Она шагнула ближе, и некоторое время восхищенно рассматривала работу Мастале.

– Это очень красиво, – искренне сказала она.

– Благодарю. – Старик поклонился, поднявшись. – Простите, что задержал вашего сына. Мне захотелось показать ему мое искусство.

Мама протянула Терре руку. Она знала, что тот очень любил ходить с ней, взявшись за руки, несмотря даже на насмешки окрестных мальчишек. Тот неуклюже поклонился Мастале и вприпрыжку пошел за матерью. Сегодня был отличный день. Он увидел чудо, и от мамы пахло печеньем. Очень хороший день.

– Мама, а что такое коллега? – спросил он. – Меня этот дедушка назвал коллегой.

Марта остановилась. Повернула голову и долго смотрела на сына, не зная, что ответить.

– Вот завтра у него и спросишь, – сказала она наконец.

На следующий день Терре примчался спозаранку посмотреть, как игрушечный город выглядит в лучах восходящего солнца. Но города не было. На его месте стояли дома, несколько очень хороших, удобных и прочных построек. Вокруг одного из них уже суетились люди. Терре немного знал их, дальних родственников кожевника, ютившихся с его семьей в тесной каморке. Он радовался за них и одновременно не мог понять, как можно сломать такую прекрасную вещь ради обычного дома.

Он шмыгнул носом, и тут же на его макушку опустилась тяжелая мягкая ладонь.

– Это была всего лишь забава, – сказал Мастале. – То, что ты видишь сейчас, – гораздо важнее.

– Он был такой красивый, – всхлипнул Терре.

– Да. Я знаю.

– Разве нельзя было сделать… для них… такое же?

Мастале уселся перед ним на мостовую.

– Нет, Терре, – сказал он тихо, но уверенно. – Нельзя. Не столько даже потому, что красота занимает место, сколько потому, что она вызывает зависть. Ты поймешь со временем.

– Сделай его в другом месте!

Мастале снова покачал головой.

– Нет. Земля обидчива и злопамятна. Она не даст построить снова то, что ты сам разрушил. Я не могу этого сделать. Но… – он хитро прищурился, – это можешь сделать ты!

– Как?! – закричал Терре, округлив глаза.

– Тише, тише, – пряча улыбку, проворчал старик. – Не так быстро. Сначала нам надо поговорить с твоими родителями.

И они пошли говорить с родителями.

Так Терре начал путь мастера-строителя.

Конечно, построить город, подобный тому, что показал ему Мастале, сразу не получилось. И через год не получилось. И даже через десять.

Земля оказалась капризной и своенравной женщиной. Терре мог видеть ее токи, мог говорить с ней, но убедить ее делать то, что ему нужно, получалось редко и стоило огромных сил. Тем не менее Мастале не переставал удивляться способностям ученика. Он повторял, что земля любит Терре, как никого другого, и когда он войдет в силу, она будет ему полностью послушна.

Уже через несколько месяцев у того получилось сделать холмик. Небольшой, с кулак, но как же это было удивительно – знать, что земля впервые откликнулась на его просьбы! Терре расхвастался тогда перед всеми городскими ребятами, да так раздухарился, что те чуть не побили зазнайку. Но благодарных слушателей было все же больше.

Среди них особенно выделялась Рика, простодушная девчушка с косичками цвета выбеленной кости и бездонно-черными глазами. Она слушала Терре, раскрыв рот, и постоянно просила научить ее хоть чему-нибудь. Но Терре ничего не мог поделать. Она даже не отличала песок со дна реки от плывуна из колодца. Кроме того, у самого Терре в ее присутствии гораздо хуже получалось говорить с землей. Дошло до того, что после очередной похвальбы он попытался повторить то, чему научился при Рике, и не смог. Ребята подняли его на смех, и пришлось втайне от Рики демонстрировать им свое искусство – к счастью, успешно. Поначалу Терре даже сомневался, не прогнать ли ее, но девчушка нравилась ему, она была добрая, серьезная и всегда говорила то, что думает. Редкое качество для людей, как он довольно скоро понял.

В день своего совершеннолетия Рика со своей обычной прямотой сказала, что хочет стать его женой. Терре был завидным женихом, он возвел уже несколько улиц с настоящими домами, в которых жили люди. Дома получались не очень прямые и не очень красивые, зато прочные и удобные. Мастале их одобрил. Так что Терре не жаловался на недостаток женского внимания – взгляды, намеки, а то и прямые просьбы он получал не раз. Но он ждал, он не видел рядом с собой никого, кроме этой стройной зеленоглазой девушки, заплетавшей длинные светлые волосы в шесть неизменных косичек.

Поэтому он ответил согласием. Но поставил условие – они должны жить в идеальном доме, и свадьба будет не раньше, чем Терре таковой построит. К тому времени он уже строил ровные и крепкие дома и уже достаточно наловчился их создавать, чтобы оставалось внимание для мелких уютных деталей – узорчатой черепицы, резных карнизов, фигурного дымника на трубе. Но стекла пока не давались ему. Мастале, поглаживая бороду, лишь ухмылялся и приговаривал, что стекла – еще не самое интересное. Вот с металлом придется повозиться по-настоящему. Он говорил, что стекла – всего лишь песок, принявший другую форму, и земля вполне может дать ему эту форму, надо только попросить. Терре просил, но земля либо не понимала его, либо не желала напрягаться.

Но еще спустя год ему наконец удалось построить идеальный дом. Когда он привел Рику к его порогу, она ахнула. Для девочки из бедной семьи это был настоящий дворец из полированного камня и красной черепицы. Бронзовый флюгер весело крутился на крыше, и разноцветные стекла весело сверкали на солнце.

– Здесь мы будем жить, – сказал Терре. – Входи.

Она шагнула внутрь.

В этот момент дом разрушился.

Все, что Терре создавал несколько недель, в одно мгновение разложилось и осело на пол бесформенными грудами песка и грязи.

Рика не пострадала. Она стояла недвижно, словно статуя, с ног до головы покрытая пылью. Лишь слезы катились из глаз. Но, повернувшись к Терре, она улыбалась.

– Пойду мыться, – сказала она.

Он так и не смог вымолвить ни слова.

Мастале к тому времени уже почти не вставал с постели. Но он слышал разговор его ученика с землей, он знал, что происходит. Поэтому, когда Терре пришел к нему, он ждал его.

– Учитель, – спросил Терре, – земля может ревновать?

– Не просто может, – тихо ответил Мастале. – Она страшная ревнивица. И не потерпит никого рядом с тобой. Я покажу тебе кое-что.

Он с трудом поднялся, кашляя, достал свой старый плащ, который не надевал вот уже несколько недель. Из кармана он извлек маленькую тряпицу и протянул ее Терре.

– Вот, посмотри, – сказал он и снова лег в постель.

Терре аккуратно развернул ткань и увидел палец. Большой палец ноги. Терре вздрогнул, но почти сразу понял, что палец из глины, даже несколько грубовато сработанный.

– Что это? – спросил он.

– Однажды я полюбил девушку, – сказал Мастале. – И захотел сделать ее статую. Но та рассыпалась в пыль. Я пытался снова и снова, но получал только кучку глины, перемешанной с песком и каменной крошкой. И тогда я разозлился и заявил, что не буду больше строить, если мне не позволят сделать статую. И сделал ее еще раз. Последний.

Он помолчал, старчески пережевывая губы, и добавил:

– Она тоже рассыпалась. Но в этот раз от нее остался маленький кусочек. Вот этот. И я понял, что это все, что мне позволено иметь. Поэтому тебе придется выбирать, Терре. Либо талант, либо любовь.

– А что стало с той девушкой?

– Не знаю. Я ушел из поселения почти сразу.

– Но как же родители?

Мастале раздраженно помотал седой головой.

– Запомни! Ты принадлежишь либо себе, либо ей. Другого не дано.

Он закашлялся, взял дрожащей рукой варево целительницы, выпил и лег в постель.

– У земли свои планы на тебя, – тихо сказал он. – Твой серебряный висок – тому знамение. Если бы не седина, ты бы увидел, что у меня тоже есть серебряная прядь. Это ее знак. Она даст тебе все, но не позволит делиться своей душой ни с кем другим. Не надо пытаться делать это. Тебе придется дорого платить.

Бормотание Мастале стихло. Он спал.

Почему ты не сказал мне раньше, думал Терре. Почему не предупредил? Но почти сразу же он понял, что не послушал бы учителя. Не поверил бы, отмахнулся. И Мастале это знал. Поэтому и не сказал ни слова.

Терре еще несколько минут неуверенно потоптался у его постели, прежде чем уйти.

Это был его последний разговор с учителем. Утром, когда целительница зашла проведать мастера-строителя Мастале, тот был уже холодным.

* * *

Одним из самых загадочных творений Теракира Важенци стал подземный город. Обнаружили его настолько случайно, что это само по себе можно считать чудом. Лошадь сбившегося с дороги путника поранила ногу о железку. Тот попытался ее выкопать, и оказалось, что это флюгер. Флюгер на вершине башни, уходящей глубоко под землю.

Достаточно было нескольких раскопанных домов, чтобы у исследователей не осталось сомнений, что это работа Важенци – профили карнизов, ангелы вместо горгулий на крышах домов, ряд других характерных черт однозначно указывали именно на него. Город оказался частично разрушен – скорее всего, войной. То, что сохранилось, свидетельствует, что это был один из самых удивительных и прекрасных городов Важенци.

Несомненно, что мастер-строитель сам утопил свое творение в земле. Причин такого решения никогда уже не узнать. Большинство склоняется к мысли, что Важенци очень раздосадовало, когда его лучшую работу испортила неприятельская армия. Однако это не объясняет главную загадку города-призрака. Слишком мало в нем было найдено останков, и почти все – одетые в армейскую форму. Конечно, людей могли эвакуировать. Но все признаки указывают на другое.

Скорее всего, в одном из лучших городов мастера-строителя никогда никто не жил.

* * *

Новоиспеченные горожане обеспокоенно смотрели на мастера-строителя. Прочитав письмо, Теракир как-то сразу обмяк, сгорбился и постарел. Он сел на камни только что выращенной набережной, безвольным движением отпустил переминающегося с ноги на ногу гонца и долго молчал. Его не решались беспокоить. В конце концов, за последние пару месяцев он сделал столько, сколько жителям окрестных деревень не сделать и за десять лет.

– Я уезжаю, – наконец сказал Терре.

– Спасибо, – после некоторых колебаний сказал староста. – За все. Мы соберем тебе припасов в дорогу.

На языке у него вертелось множество невысказанных вопросов, и на некоторые из них Терре поспешил ответить.

– Я вернусь, – сказал он. – Скорее всего, скоро. Не в моих правилах оставлять недоделанную работу. А вы пока обживайтесь на этом берегу.

Староста с благодарностью кивнул.

– Мы не спрашиваем, что за известие ты получил, – сказал он. – Но если мы можем помочь хоть чем-нибудь, только скажи.

Терре покачал головой.

– Моя мать умерла, – сказал он просто.

Он приехал ночью и стоял перед домом своих родителей – маленьким, уютным жилищем, на совесть возведенным Терре пятнадцать лет назад. Шел мелкий весенний дождь, но Терре никак не решался постучать. Он вспоминал, когда последний раз видел мать, – и понял, что навещал родной город больше двух лет назад. Увлекся созданием одного города, потом второго, и все они стояли так недалеко, что уезжать проведать родных выглядело тратой времени. Казалось, проще доделать работу и потом приехать погостить подольше.

Тогда, два года назад, все было прекрасно. Родители были здоровы и счастливы. Рика нашла отличного жениха, и у нее подрастал уже маленький бутуз. Она давно простила Терре за то, что вместо нее он выбрал свое призвание. Хотя когда они встречались, в глазах ее ему чудились искорки печали.

Дверь родительского дома открылась. На пороге стоял отец, Йолранир. Некоторое время он молчал, потом посторонился, жестом предлагая войти. Терре испугался, что отец не хочет говорить с ним, но вскоре понял, что он просто боится проявить чувства.

Йолранир рассказал, как все произошло. Они купили свинью на рынке, и Марта неудачно поранилась, разделывая тушу. Она беспечно замотала порез тряпкой, а потом он воспалился, болезнь перекинулась в кровь, и лекари не успели ничего сделать.

– Покажи, где она лежит, – попросил Терре.

Йолранир кивнул и повел его, не говоря более ни слова, на окраину города. Дождь не прекращался, на улице не было ни души, даже свет в окнах горел разве что изредка. А затем и его сменила луна, просвечивающая через перекрестья надгробий.

Терре стоял у большой гранитной плиты – сразу машинально определив и работу местного каменотеса, и место, откуда привезли заготовку, – и вспоминал.

В доме его родителей всегда пахло чем-то вкусным. Когда он был подростком, он не обращал на это особого внимания – привык, что его всегда накормят, не придавал значения и тому, что к нему на обед частенько напрашивались друзья, зная, что Марта никогда не откажет. Но поселившись отдельно, он стал замечать, как пахнет родной дом. Ореховым печеньем. Медовыми пряниками с малиной. Сливовым пирогом. Каждый раз он удивлялся, для кого она печет все эти сласти – отец был не таким уж сладкоежкой, а Терре заходил далеко не каждый день. Он думал поначалу, что для соседских ребятишек, по старой памяти. Но сейчас он понял, что все это было для него. На случай, если он зайдет.

Ему отчаянно захотелось прикоснуться к ней в последний раз. Обнять ее. Он знал, что это невозможно. Невозможно.

Могила вздрогнула и с глухим хлюпаньем осела на пару ладоней.

– Терре! – ахнул Йолранир. – Ты что?!

Терре был изумлен не меньше.

– Это не я! – крикнул он.

Он встал на колени, прямо в грязь, в свою стихию, и погрузил ладони в жидкое месиво. Потянулся вниз, к матери, и ощутил под своими руками ее останки.

– Земля проломила доски, – сказал Терре. – Гроб сломался.

Он продолжал шарить руками в земле, и на секунду Йолранир готов был поклясться, что увидел под его пальцами лицо матери. В следующий момент руки Терре смяли шмат грязи, и наваждение пропало. Но затем он повернулся к Йолраниру с таким странным выражением лица, что подозрения вспыхнули в том с новой силой.

– Я знаю, что нужно делать, – сказал Терре.

Он поднялся и скрылся в темноте.

Прошло больше полугода, прежде чем он вернулся. Уже начинало подмораживать. Лужи за ночь то и дело покрывались тонким слоем льда. И вот в одно такое утро в дверь Йолранира раздался стук.

На пороге стоял Терре. Он, казалось, совсем не изменился, только в уголках глаз затаилось странное выражение, отчаянное и слепое, словно избранный путь его держался только на уверенности в своей правоте, и ни на чем ином.

– Пойдем со мной, отец, – сказал Терре, кривя губы. – Ты достоин увидеть это первым. И поесть захвати, путь неблизкий.

Он дождался, пока отец соберется, развернулся и быстрым шагом пошел прочь. Йолранир едва поспевал за ним. Вскоре стало ясно, что они идут на кладбище. Там, на могиле матери, Терре повернулся и некоторое время смотрел на отца, будто сомневаясь в чем-то, собираясь с духом. Йолранир ничего не говорил. Он доверял сыну. Хотя ему было немного страшно.

Тогда Терре снял ботинки.

Отец, много раз видевший сына за работой, забеспокоился.

– Терре, что ты делаешь? – спросил он, и не получив ответа, испугался еще сильнее. – Терре! Что ты творишь?! Перестань, Терре!

Но Терре лишь ухмыльнулся – широко и немного безумно. А затем пошел дальше, уходя от города к холмам на горизонте.

Йолранир не понимал, что происходит. Он догадывался лишь, что это что-то странное, неправильное, нарушающее привычный ход вещей. Он следовал за сыном, и душа его сжималась в тревоге и беспокойстве.

А Терре шел вперед, и за ним под землей струилась его мать. Прочь от города двигались пласты известняка из ее тела, колчедана из ее крови, магнетиты и фосфаты, вода и глина, песок и камни, все, что впитало ее тело после разложения, в чем оно растворилось, ползло вслед за ним, незримо и неотступно. Этой весной земля по собственной воле сломала хрупкие доски гроба, чтобы побыстрее добраться до ее тела. Зачем, если не для того, чтобы дать ему строительный материал.

Терре желал не просто создать памятник, достойный матери. Он хотел сделать так, чтобы она поселилась в нужном ему месте навсегда и вдохнула душу в то, что считалось неживым. Он шагал и улыбался. И от улыбки этой у его отца холодело сердце.

Вскоре на горизонте показался город. Странно, думал Йолранир, здесь ничего раньше не было. Хотя место неплохое. Город был очень красив, но странен, и подойдя поближе, отец Терре понял, почему. Он был недостроен, совсем чуть-чуть. Каждому зданию немного не хватало чего-то, либо крыши, либо стены. Какие-то и вовсе стояли будто притопленные в земле. Зачем это нужно было Терре, который никогда не бросал работу на полдороге, Йолранир не знал.

– Я назову его Тонмарти, – сказал Терре, когда они подошли вплотную. – Город Марты. Пройди со мной по его улицам!

Башня по его правую руку заскрипела и вытянулась во весь рост, и на верхушке ее засиял флюгер. Что-то знакомое почудилось в нем Йолраниру, и мгновение спустя он понял, что его изгибы напоминают узор на старой подушке, которую Марта вышила к рождению Терре. Он потряс головой. Через год подушку случайно сжевала соседская коза, и ее пришлось выбросить. Терре не мог запомнить узор на ней.

Или мог?

Они шли, и город достраивался вокруг них, завершался, принимал окончательные черты. И везде Йолраниру чудилась его жена. Завитки на чугунных воротах напоминали ее волосы. Окна домов сдвигались так, что превращались в ее глаза, когда она смотрела задумчиво, чуть прищурившись и наклонив голову. Кружева на подоле ее любимого платья превратились в бордюр небольшого пруда, в котором плавали лебеди. Он поднял глаза и увидел ангелов на крышах, у которых было ее лицо.

Только теперь он понял, догадался, что сделал его сын. Он пытался понять, правильно это или нет, и не мог этого сделать. Марта была вокруг него, в каждом доме, в каждом столбе, в каждом камне под ногами была его частичка. Она помогла Терре закончить этот город, без нее он никогда бы не существовал.

Йолранир заплакал. Но тут же подул мягкий ветер, который высушил его слезы и взъерошил волосы Терре. Тот обернулся, и на мгновение показалось, что он так и остался нескладным юнцом, который стеснительно прощался, уходя с Рикой на свидание.

К вечеру они обошли почти весь город.

– Тебе понравилось? – спросил Терре, когда они вернулись к лебяжьему пруду.

Отец кивнул.

– Мне надо идти. У меня осталось незаконченное дело. Ты приведешь сюда жителей?

Отец снова кивнул.

– Хорошо, – сказал Терре.

На рассвете он ушел.

Работы на другом берегу оставалось еще на пару недель, когда к городу прискакал очередной гонец. Он пробежал по новенькому, с иголочки, мосту и вручил письмо мастеру-строителю.

Горожане насторожились. Они помнили, что в прошлый раз после такого письма мастер Теракир ушел и не возвращался без малого год. А вернувшись, вторую часть города сделал совсем другой, воздушной и печальной, как солнце над утренним туманом. По эту сторону реки не хотелось работать или праздновать. Здесь хотелось говорить друг с другом или сидеть молча, покуривая трубку и глядя на спокойные речные воды, скованные сейчас льдом.

Терре прочел письмо. Нахмурился. Походил с места на место. Прочел еще раз. Тихонько выругался сквозь зубы.

– Ничего особенного, – сказал он тревожно молчавшим горожанам. – Подождет.

Но с этого момента он заторопился и, едва закончив работу, ускакал в метель, поднимая плащом маленькие снежные вихри.

Соседнее государство, Аггиан, объявило им войну. Сразу по нескольким городам нанесли они удар, но большинство из них, построенные еще старыми мастерами в смутные времена, были достаточно крепки, чтобы выдержать осаду.

К счастью или к сожалению, вся жизнь Терре пришлась на мирное время. Он строил города не для войны. Их сложно было защищать, у них практически отсутствовали стены, а рвы были неглубокие, декоративные. Кроме того, Тонмарти наверняка не успели заселить. Отец писал, что в Тонмарти успели отправить гарнизон, однако достаточен ли он, чтобы противостоять неприятельскому войску, Терре не знал.

Тонмарти встретил его полуразрушенными башнями, закопченными стенами, подернутыми инеем, и большой армией из столицы, расквартированной в остатках города.

– Твой отец сражался как герой, – говорил словоохотливый толстый генерал. – Он стал частичкой нашего успеха. Его доблесть стала примером, на которую равнялись остальные. В немалой степени благодаря ему мы нанесли аггианцам сокрушительный разгром, выбили их из города и далеко отогнали. Кем он был, твой отец? Не иначе как доблестным воином на пенсии.

– Нет, – сказал Терре. – Он был обычным корабелом.

– Удивительно. Такие люди нужны в моей армии. К сожалению, в последнем большом столкновении в твоего отца попали три стрелы. Он не выжил.

– А остальные?

– Здесь больше никого не было. Мы и не знали, что здесь стоит новый город. Йолранир лично прискакал во дворец с вестью о том, что его заняли неприятели. Ты бы оповещал людей, мастер Теракир. Хотя, может, и хорошо, что здесь не было жителей. Можно было с врагами не церемониться.

Отец не захотел уходить из города, подумал Терре. Даже на несколько дней. А может быть, не захотел делить этот город с другими людьми, позволять чужим сапогам топтать его мостовую, спать на его кроватях, целоваться на его балконах. Как он не подумал об этом раньше? Нельзя делиться своей душой ни с кем, говорил учитель Мастале. Старик все знал.

– Вы здесь надолго? – спросил Терре бесцветным голосом.

– Нет, – сказал генерал. – Мы уже отдохнули как следует и готовы гнать неприятеля дальше. А ты, наверное, хочешь восстановить город? Красивый, мне нравится. Только стены сделай, а то город захватить – раз плюнуть. Все-таки надо рассчитывать, что мы наши города будем защищать, а не отвоевывать, да?

Генерал весело подмигнул. Терре ничего не ответил.

Он не проронил больше ни слова, наблюдая, как снимается на следующий день армия, как уходят последние шеренги солдат. Потом он отошел чуть поодаль от руин Тонмарти, лег на снег и стал смотреть на солнце. Он вспоминал последние слова учителя Мастале о том, что за свои ошибки приходится платить. И лучше всего исправить их, пока не поздно.

Город рядом с ним вздрогнул и начал опускаться вниз. Замерзшая земля с треском взорвалась, вздымая облака колючих осколков, присыпавших Терре. Он лежал недвижимо, но земля, послушная его воле, поглощала воздвигнутые им дома, этаж за этажом, ангел за ангелом. Его мать возвращалась туда, где должна была оставаться навсегда. И на этот раз ее муж сопровождал ее. Навсегда.

Когда все было кончено, он долго лежал, закрыв глаза. Он чувствовал, как земля зовет его. Чуть поддайся – и отправишься гулять по улицам своей матери, как отец.

– Не сейчас, – сказал вслух Терре.

Он встал. Отряхнулся. Подозвал коня.

У него осталось еще одно незаконченное дело.

Позже про это напишут не одну картину – как человек вышел против целой армии. Он не сражался, нет. Очевидцы говорили, сжимаясь не то в страхе, не то в благоговении, что битвой это столкновение назвать было нельзя. Но не потому, что человек не может сражаться против армии. А совсем по другой причине.

Мастер-строитель Теракир Важенци неприятельское войско, казалось, просто не заметил.

Он вышел к левому, горному флангу империи Аггиана и несколько минут стоял, размышляя. Босой оборванец в старом залатанном плаще. Солдаты разглядывали его, посмеиваясь, показывали наколотое на шпаги мясо, жестами приглашали выпить. Затем один из сотников приказал пустить в него стрелу не целясь, авось тот определится, чего хочет наконец.

Стрела просвистела в нескольких шагах. Терре очнулся и пошел в сторону моря. А по левую руку от него вдруг сама собой из земли выросла стена. Она вытянулась с одной стороны до самых гор, а с другой – держалась рядом со своим хозяином, будто верная собака.

Когда сотник понял, что нужно как-то остановить Терре, стена вымахала уже в три человеческих роста. Сообрази он немного раньше, возможно, лучники могли бы достать Терре, но теперь было уже поздно. Оставалась кавалерия, которая срочно метнулась вдоль стены. Всадники без труда обогнали медленно шагающего Терре и вышли ему навстречу.

Выжившие – а их было немало, с пленниками Аггиана обращались мягче, чем они того заслуживали, – рассказывали потом, что мастер-строитель был совершенно спокоен. Пожилой, уставший человек, который равнодушно смотрел, как увязают и спотыкаются в расползающейся земле лошади, как вылетают из седел наездники, как пытаются достать его шпагой или хлыстом. Он просто не реагировал на них, шел вперед, а за ним ползла стена, и чудилось, что она уже стала выше неба.

Когда врагов стало слишком много, земля обрушилась по обе стороны мастера-строителя, оставив узкую тропинку. Терре не обратил на это внимания. Он даже не очень понимал, чье это желание – его собственное или стихии, которая тщательно его оберегала. Два глубоких канала, куда проваливались люди, лошади, колесницы, образовали будто вторую стену, по гребню которой он шагал и тянул за собой такую же преграду, только в тысячу раз больше.

Так шел он много дней. Его пытались остановить не только неприятельские войска. Толстый генерал, возжелавший славы и победы, пытался остановить его, схватить, несколько раз посылая солдат. Но тщетно. Когда же Терре достиг моря, вода хлынула в каналы, и вдоль всей границы с Аггианом протянулся огромный ров. В нем растворилась узкая полоска земли, на которой стоял Терре. Сам он при этом исчез и долгое время считался утонувшим.

* * *

После создания Стены мастер Теракир Важенци возвел только один город. Сегодня он известен как Индрени – город радужных фонтанов, всеобщий город перемирия, самое удивительное среди творений мастеров-строителей всех времен.

Если не считать чудес самого Индрени, коих имеется в достатке, с фактом его появления связаны еще две загадки мастера Теракира.

Известно, что Важенци прожил долгую жизнь. Хотя ни место, ни время смерти его неизвестны, по меньшей мере два десятка лет он прожил за Стеной. Но за это время он не создал ни одного города. На этот счет есть несколько мнений. Возможно, его силы иссякли при создании Стены. Возможно, сама земля перестала разговаривать с людьми, так как после Важенци не появилось ни одного сколь-нибудь искусного мастера-строителя, и вскоре людям пришлось учиться возводить дома самостоятельно. Правда, Индрени не очень хорошо подходит под обе эти версии. Возможно, наконец, что Важенци просто надоело строить, хотя считается, что это примерно то же самое, как если бы обычному человеку надоело дышать.

Кроме того, даже самые верные почитатели таланта Важенци утверждают, что он не мог построить Индрени менее чем за год. Слишком уж огромен и сложен этот город, не чета Стене, монолиту из песка и глины. Однако нет ни одного свидетельства о том, что его видели за работой. Город просто появился в этом месте, а когда и как, рассказать никто не мог. Возможно ли сохранять постройку такого размаха в тайне? Или произошло невероятное и город действительно появился за месяц или даже еще быстрее? Никто не знает.

* * *

Слухами полнилась страна, слухами о Стене и о человеке, который возвел ее. Слухи утверждали, что в этом человеке не менее трех метров роста, на голове у него диадема, сверкающая драгоценными камнями, а на плечах – плащ, что переливается созвездиями и магическими формулами. Лишь на ногах у него ничего нет.

Поэтому, когда Терре вернулся домой, никто не узнал его. Его серебряный висок ничем не выделялся на седой голове, ноги были обуты, а в руках он держал старую палку. Его узнала только Рики, у чьих ворот он стоял в простой холщовой рубахе и с котомкой за спиной.

– Что, земля больше не слушает тебя? – с деланым равнодушием спросила она.

Терре покачал головой.

– Я больше не слушаю ее, – ответил он.

Рика посмотрела на его обувь, на толстые подошвы, немыслимые для мастера-строителя, и взгляд ее смягчился.

– Входи, – сказала она.

Он вошел. И остался надолго.

Муж Рики погиб в войне с Аггианом, как и младший сын. Старший сын и обе дочери давно нашли себе новый дом, и Рика жила одна. Ткала, вышивала, носила на рынок излишки с огорода. На жизнь хватало.

Поначалу Терре помогал ей, насколько хватало умения. Но затем он понял, что кроме силы, добровольно отвергнутой, у него остались знания, которые можно пустить во благо. Он рассказывал горшечникам, где взять самую хорошую глину и как ее отличать. Учил кузнецов, сколько и какой руды добавлять в плавильню, чтобы сталь, когда надо, была гибкой и ковкой, или твердой, или упругой. Он искал в окрестностях плодородную землю, чтобы разбить на ней сливовый сад или пшеничное поле.

Когда один из кузнецов принес ему в подарок кинжал ручной работы, Терре, недолго сомневаясь, попросил разрешения продать его. Кузнец, подумав, добавил кошель с монетами, но кинжал попросил не продавать.

– Пусть он напоминает тебе обо мне и наводит на мысли, как еще улучшить мое дело, – сказал он.

Так, год за годом, постепенно дом Рики наполнился удивительными вещами, диковинной утварью и оружием, кувшинами и коврами, картинами и статуэтками. Еда в нем не переводилась никогда. И хотя соседи Рики были не из бедных, ее дом вызывал у них зависть.

Возможно, кто-то из них, узнав-таки в седом всезнайке бывшего мастера-строителя, донес об этом верховному правителю. Поскольку однажды Рике нанес визит вежливости сам главный воевода. На вопрос, не является ли он великим Теракиром Важенци, Терре не стал отнекиваться. Он с самого начала не очень верил в то, что спрячется навсегда.

Обменявшись учтивостями, воевода сказал, важно поглаживая усы:

– Пришла пора, мастер Теракир, нанести ответный удар. Сейчас мы сильны, как никогда. А вот Аггиан, напротив, переживает не лучшие времена. Это наш шанс захватить его полностью.

Терре молчал. Он не хотел ничего отвечать.

– Нам мешает твоя Стена, – продолжил воевода. – Разрушь ее. И мы поведем войска на Аггиан!

– Нет, – спокойно сказал Терре.

– Что значит «нет»?! Для мастера-строителя самое простое – разрушить то, что создал!

– Точно так же, как для воина самое простое – убить. Нет. Стена была возведена не для того, чтобы не могли напасть на нас. А для того, чтобы не могли напасть ни на кого.

Ни капли учтивости не осталось в голосе воеводы.

– Мастер Теракир, – отчеканил он. – Если это твой окончательный ответ, знай, что его можно приравнять к измене! Подумай, прежде чем отвечать! Ты разрушишь стену?

– Нет, – в третий раз повторил Терре.

Воевода встал и вышел, хлопнув дверью.

Рика, которой запретили присутствовать при разговоре, села рядом, тревожно глядя на Терре.

– Пришла пора мне уходить, – сказал тот, улыбаясь, словно бы ничего не произошло.

– Останься, – сказала она. – Может быть, все обойдется.

– Нет, не обойдется. Но если ты просишь, я останусь. Я не боюсь их. Есть только один человек, которого я боюсь.

Рика не стала спрашивать, кто этот человек.

Она знала.

На рассвете в дверь забарабанили закованные сталью кулаки. На пороге стояли солдаты. Один из них объявил, что Теракир Важенци, бывший мастер-строитель, обвиняется в государственной измене и подлежит отправке в тюрьму.

– Подождите, я обуюсь, – сказал Терре.

Но ему не дали сделать этого. Его взяли за шиворот и вытолкали взашей.

Терре спотыкался по грунтовой дороге, подгоняемый тычками древка, и пытался изо всех сил не говорить с землей.

Она звала его. Она почуяла его босые ноги и звала, обещая сделать для него все, предлагая невиданное могущество. Земля никогда не забывала и никогда не бросала того, с кем однажды сроднилась. Она просила, сулила, подсказывала. Терре достаточно было подумать, и все эти латники провалились бы в такие глубины, откуда их никогда и никто бы не достал. Он мог получить доспехи в сотню раз прочнее, чем у латников, а все их железо превратить в прах одним движением мизинца.

Он мог все. И боялся только одного. Что ему не хватит воли отказаться.

Потянулись долгие дни в темнице. Поначалу его тревожили каждый день, увещевали, уговаривали, затем начали пытать. Пытки, особенно каленым железом, Терре переносил тяжело, порой он едва удерживался, чтобы не сровнять тюрьму до основания случайной мыслью.

Потом к нему стали приходить все реже. Стражники были чем-то обеспокоены, осунулись, еду приносили через раз. Что-то происходило по ту сторону решетки. Но Терре не очень интересовало все это.

Через три месяца после заточения его вызвали к верховному правителю.

– Не буду ходить вокруг да около, Теракир, – гулко сказал правитель. – Верни воду в колодцы, иначе тебя казнят.

– Что? – не поверил Терре. – Это не я. Я никогда бы этого не сделал! Это же мой народ!

– Кроме тебя, некому.

– Но это не я!

– Меня не интересует, кто, – сказал правитель. – Если вода не вернется в колодцы, тебя казнят. Уведите его.

Долго думал Терре, что ему делать. Долго сомневался. А затем впервые за много лет потянулся вниз, в землю, узнать, что происходит. И увидел, что она в ярости. Она чувствовала его боль, она знала, что причиняет ее, и требовала отпустить принадлежащего ей человека, как умела.

Колодцы высохли. Вода ушла из земли настолько глубоко, что даже дно их покрылось трещинами. Стояла осень, и большую часть урожая успели убрать, но часть погибла, и в будущий год стране придется потуже затянуть пояса. Если, конечно, они где-то найдут воду. Сейчас ее брали из реки, но та уже обмелела настолько, что ее везде можно было перейти вброд.

Терре стучал кулаками, требовал у стражи, что его нужно немедленно выпустить, что его нельзя трогать, иначе будет только хуже. Кто-то злился на глупые шутки, кто-то смеялся над ними. Никто не верил. В конце концов правитель вызвал его еще раз, объявить завтрашнюю казнь, и лишь презрительно скривился в ответ на увещевания Терре, сказав, что это слишком жалкая попытка сохранить себе жизнь.

Выхода не оставалось.

Ночью Терре разулся и встал у стены. Та немедленно разрушилась, образовав аккуратный проем. Точно так же он прошел внутреннюю и внешнюю стены и пошел к Рике, сторонясь солдат и стараясь быть как можно незаметнее.

На месте дома Рики он нашел только сгоревший остов.

Он обратился к земле снова. Кувшин из искристой глины, которую он разыскал у отмели в пяти верстах от города, обнаружился на полке в соседнем доме. Там же висел первый подаренный ему кинжал. В трех окрестных домах он увидел почти все, что принадлежало им с Рикой и было сделано из глины, металла, камня или стекла.

Он потянулся дальше, шире, он накрыл весь город, молясь о том, чтобы не найти то, что ищет. Но он нашел. На кладбище. Ее все-таки кто-то похоронил. Она сгорела вместе с домом, обуглилась настолько, что нельзя было узнать. Никому, кроме него.

В другое время она бы выжила, думал он. Тратить воду в засуху, чтобы погасить пожар, слишком накладно. Да и негде ее взять. Дом Рики стоял на отшибе, до реки было слишком далеко. Она бы выжила. Но дом грабили до пожара, и если она была дома…

Он запретил себе об этом думать.

На следующий день простые люди обнаружили доверху наполненные колодцы. Соседи Рики – кучи гнилья и пыли на месте всех своих инструментов, драгоценностей и припасов. А солдаты – дыру в стене тюрьмы. Теракир Важенци, бывший мастер-строитель, пропал.

Сквозь Стену Терре прошел уже привычным способом. Земля не возражала, обрушив аккуратный проход в рост человека. Терре шел по туннелю, равнодушно глядя изнутри на свою работу. Он знал, что Стена на самом деле больше в ширину, чем в высоту. Нужно было две сотни шагов, чтобы дойти от края до края. В высоту же – вчетверо меньше. Если, конечно, кто-то сможет забраться наверх по ее гладкой поверхности.

На создание такой махины потребовалось очень много земли и песка. И все он забрал из Аггиана. Он шел теперь через эту мертвую местность и наблюдал дело рук своих. Движение подземных вод нарушилось, родники спрятались далеко внизу, пласты сдвинулись. На много сотен верст в глубь страны земля превратилась в болото, где ничего невозможно было вырастить. Впрочем, почему невозможно? Терре был уверен, что по ту сторону болота, ближе к центру Аггиана, уже ведутся работы по осушению. У них хватало своих специалистов. Вот только где эта сторона и сколько до нее идти?

На четвертый день пути после Стены он набрел на небольшую деревушку. Бедные, покосившиеся лачуги, больше похожие на шалаши. Промышляли здешние жители, верно, рыбой из реки, текущей по соседству. Река была грязная, илистая, но русло держалось, и это позволяло людям жить на ее берегах.

Из ближайшей лачуги выбежал навстречу грязный, оборванный парнишка. Недоверчиво посмотрев на Терре, он подошел поближе и спросил:

– Вы откуда, дедушка? Есть хотите?

Терре не ел уже пару дней, но виду не подал.

– А что, – спросил он, – разве у вас много еды, чтобы ей делиться с посторонними?

– Нет, – честно сказал пацан. – Но мама говорит, что так надо.

– У тебя очень мудрая мама, – улыбнулся Терре и уселся на ближайшую кочку. – А что еще она говорит?

– Она рассказывает сказки. Что когда она была маленькая, река была чистая. И в ней водилось много разной рыбы, а не только бычки. И еще здесь было сухо. Вы можете поверить, что было сухо?

– Да, – кивнул Терре. – Могу. Было сухо. Стояли большие дома. В них жило много людей. Да?

– Да! – с энтузиазмом подхватил парнишка. – Вы будто с ней сговорились! Она говорит, что в домах было много комнат, они были высокие, как три моих роста или даже пять. Представляете?! И что таких домов было много, и это называлось… называлось…

– Город, – грустно подсказал Терре. – Да, представляю.

Он посмотрел вокруг. До самого горизонта во все стороны простиралось болото, кое-где прерываемое черной лентой реки.

И тогда Терре понял, что надо сделать. Что на самом деле надо сделать.

– Дедушка, – озадаченно спросил парнишка, – а зачем вы сапоги снимаете?

– Хочу тебе показать свое мастерство, – улыбнувшись, сказал Терре. – Похвастаться. Ты хочешь жить в доме, про который рассказывала мама?

– Очень хочу! Она говорит, там у всех своя комната, представляете! Я очень хочу свою комнату! Это моя мечта!

– Это хорошо, – сказал Терре. – Приятно, когда можно исполнить чью-то мечту. А теперь закрой глаза и не открывай, пока я не скажу.

Парнишка закрыл глаза.

Ну что, безмолвно сказал земле Терре, исполнишь мою последнюю просьбу? И потом я твой. Весь, без остатка. Только расстарайся уж напоследок, ладно? Все должно быть так, как положено. Сначала нужно собрать в нескольких местах все местные родники. В этом городе будут фонтаны, много фонтанов…

Он лег на болотистую почву, прижался виском – тем самым, серебряным – к холодной земле. Кочка торчала совсем рядом с его лицом. На нее запрыгнула маленькая лягушка и уставилась одним глазом на Терре. Тот улыбнулся. А потом отдал земле все, что так старательно копил. Все свои мечты. Всю свою память. Все свое мастерство.

«Поехали», послышалось парнишке, и сразу вслед за этим дрогнула земля. Не очень сильно, поэтому глаз он не раскрыл. Мало ли, вдруг чуда не произойдет.

Так он стоял довольно долго и уже начал было думать, что старик обманул его. Но когда рядом раздалось аханье матери, а руки отца схватили и обняли его, он все-таки открыл глаза.

– Что это? – спросил он в изумлении.

– Это город, – сказала мать.

Перед ними стояли три женские фигуры, а между ними взмывала в небо струя чистейшей воды. Самоцветы по бокам фонтана переливались в мириадах капель, и казалось, что над городом стоит вечная радуга.

* * *

Некоторое время бытовало мнение, что мастер-строитель Теракир Важенци все еще живет где-то в Индрени. Судите сами, кто еще способен каждую ночь восстанавливать во всех деталях его миниатюрную копию, которую еще называют Детским городом. Он стал любимым развлечением детворы – лепить новые домики, передвигать улицы, рисовать узоры на стенах. Однако ночью все разрушения исчезают, и Детский город возвращается в исходное состояние. Бытует легенда, что какой-то талантливый мальчик сделал такой красивый дом, что его копия затем появилась в самом Индрени. Ходят слухи и о том, что когда-то на месте Детского города попытались построить новый дом. Ночью тот развалился, а на его месте снова выросли игрушечные башенки, домики и фонтанчики.

Однако прошло уже столько времени, что приходится признать – или мастер Теракир изобрел рецепт бессмертия, или чудеса Детского города с ним никак не связаны. Впрочем, не стоит относиться к первому предположению так уж легкомысленно. Слишком уж много историй о загадочных призраках бродит среди местных жителей. Говорят, что ночью на улицах города иногда видят двух седых стариков, которые гуляют босиком по мостовой и ожесточенно спорят об архитектуре того или иного дома. Некоторые утверждают, что встречали мальчика, бегающего наперегонки с девочкой с шестью косичками, подозрительно напоминающей девушку с площади трех граций. Да и вторая грация, по слухам, иногда гуляет по Индрени, с интересом разглядывая дома и мосты, и рассказывают, что потом в воздухе недолго держится запах сливового пирога.

Лишь третья фигура никогда не сходит с постамента. Но иногда на ее лице, которого почти нет, проступает торжествующая покровительственная улыбка. И тогда кажется, что ей не нужно никуда идти потому, что она и так – всюду.

 

Андрей Кокоулин

Будем жить

Карпинский мертв. Фукуока мертв. Хэдли мертва. Стентон мертв. Кирер. Йерум. Диккерворт. Список длинный. Рылов жив, но воздуха у него лишь на пять часов с маленьким хвостиком в четыре минуты.

А я…

Это странно. Вообще-то я тоже мертв. Кресло, в котором я лежу, от удара вывернуло вместе с крепящими штифтами. Последовавшее затем короткое вальсовое движение воткнуло мою голову в стену. Вон то красное пятно на спокойной серой вертикали – мой скоропостижный автограф. При должном воображении в нем даже можно разглядеть какое-то подобие отпечатка лица. Глаза, рот…

Шансов выжить у меня не было изначально. Височную кость размолотило вдребезги. Нижнюю челюсть, сломав, вбило в горло. Носовой хрящ… Был ли он? Вопрос. Разве что поискать…

Я изучаю свой труп с легким анатомическим интересом.

Ничего не чувствую. Ни трепета перед своим бывшим телом. Ни страха. Ни ужаса. Смотрю и оцениваю – не красавец.

А ну-ка, двинем конечностью…

Конечностей у меня теперь восемь. По человеческим меркам многовато. Пока соображу… Ну да, правой ближней…

Трехпалый манипулятор взлетает над трупом, висит, висит.

Чего я хотел-то? Не помню. Ладно, конечность на место. Я поворачиваюсь.

Через косую дыру в обшивке на меня пялится пустота. Космос, чтоб его. Вакуум. Очень непривычное, неприятное ощущение. Был бы я человек, непременно передернул плечами. Не люблю.

Дыра округлая, края оплавились, слегка «поплыли». Размер – около полуметра в диаметре. Хорошо по нам шарахнули. Хватило на всех.

Спешно переквалифицированный в эвакотранспорт старенький межпланетный челнок мог похвастаться одной лишь «холодной», погрузочно-разгрузочной палубой: ни переборок, ни теплоизоляции, ни спас-капсул. Широкий зал с аппарелями, магнитными платформами и автоматическими кранами, вот и все.

Нас набилось туда сорок шесть человек.

Кое-как запитали климатизатор, регенераторы воздуха. Господи, сколько бросили всего! Одна наша испытательная группа тонн тридцать оставила: оборудование, запчасти, стенды, силовые двигатели, опытный «Самсон».

Таэтвалей никто не ждал.

То есть планетарная система с кислородной планетой пусть и находилась близко к их сектору, но все-таки считалась нейтральной.

Шесть лет считалась.

Мы построили две исследовательские базы, центр рекреации, простенький космопорт с расчитанным на малотоннажники полем.

Третий год сюда возили детишек с соседних систем.

Мягкий климат, удивительные пляжи, совершенно не опасные для людей флора и фауна. Наведение по маяку. Икринки криостазисных сфер в небе.

Улюлюканье на всю планету!

Первый отряд прославленных космолетчиков – равняйсь! Смирно! В воду – марш!

Как быстро все кончилось.

Сначала на ретранслятор маяка пришло кодированное аудиосообщение. Расшифрованное, оно представляло собой недвусмысленный приказ в двадцать четыре часа покинуть планету. Затем ретранслятор замолчал, а над космопортом повисли шипастые черные корабли-кляксы.

Хорошо, детей была всего одна смена.

Их собрали быстро. В трюме челнока, раздербанив одну из сфер, оборудовали криостазисные ячейки. А сорок шесть человек поселились на палубе над трюмом.

Полтора месяца на скудном рационе – могло быть и хуже, так я думал.

Первыми стартовали научники, затем полувоенный кораблик сопровождения, а следом мы.

Таэтвали проводили нас до границ системы, бортовой искин наметил прыжковую точку, мы прыгнули.

Все выдохнули. Искин занялся расчетом следующего прыжка.

Когда на нас напали, я тестировал «Муравья», мультифункциональный бот. Я вообще-то нейротехник, приказы, сигналы, ассоциативные цепочки, синхрония, связи и память, последовательность действий, многовекторный анализ – это мое.

Мозг у нашего «Муравья» близок если не к человеческому, то к обезьяньему определенно. Даже адаптивное поведение ему зашито.

Но сбоит.

А со сбоями как – ложишься, подключаешься и прозваниваешь – покомандно, построчно, понейронно, Дэн Фукуока на контроле.

Собственно, пока ты в «Муравье», ты – «Муравей». Двухсоткилограммовый, полиуглеродный и восьмилапый.

М-да…

Я – «Муравей». Дэн бы у… Впрочем, он умер и так. Его не задело выстрелом, его убил вакуум, выжравший воздух с палубы.

А со мной, похоже, случился перенос сознания.

Не разума, нет, некоего слепка разума, забившего блоки машинной памяти. Остаточное от человека.

Феномен, в своем роде.

Итак. Я топчусь по настилу, чувствуя, как вибрация отдает в конечности. Силовая установка работает. Гравитация есть.

Мы медленно дрейфуем непонятно куда.

Корабль, полный трупов. С трюмом, забитым криостазисными ячейками с детьми. Тоже почти трупами.

Впрочем, я-то на что? Вроде жив пока. А то, что восьмилап… «Муравей» – звучит гордо, вот. Тем более так сподручней.

Жалко, имени своего не помню.

Вообще мало помню. Это не печалит, это скорее вызывает раздражение недостатком ресурсов. Что-то там было важное…

По периметру палубы моргают аварийные фонари. Свет вырывает мертвецов из космической темноты, и в эти мгновения кажется, будто люди играют в детскую игру, оставаясь в неподвижности, пока не скажут: «Отомри!»

Их всех надо бы…

Нет, это подождет. Куда с этим спешить?

Неловко перебирая ногами, я направляюсь к носу челнока, к командно-пилотажному отсеку.

Вторая пробоина, не видимая вначале, оказывается, притаилась в тени, под углом оплавив переборку. Она такая же большая, как и первая.

Грамотно нас, грамотно.

Створ заклинен и обесточен. Отжать его нет никакой возможности. Плазменному резаку часа на три работы.

Только стоит ли?

Я гашу тонкое голубоватое жало, смыкаю пальцы манипулятора. Что-то надо было…

«Ах, Рылов!» – вспоминаю я.

Приходится стучать конечностями обратно. Когда не сосредотачиваешься на движении, подсистема «Муравья» сама контролирует ход. Так, наверное, замучался бы: передняя правая – средняя левая…

Конечно, мы теперь никуда не прыгнем.

Искин будет ждать подтверждения, а подтверждать прыжок некому. Есть, впрочем, резервный пульт в двигательном. Я, наверное, могу туда…

Стоп, стоп, одергиваю я себя, это подождет.

На «Р», на «Р-ры»… Рылов, вот что! Помнить, помнить…

Там, где остался Рылов, из сервисного отсека был обустроен медицинский. Пятнадцать кубических метров воздуха. От титанопластовой стенки шли короткие всплески вибрации – Рылов подавал сигнал, что живой. Как-то он отреагирует на меня, восьмилапого?

Помедлив, я касаюсь стенки манипулятором.

Спасательный код универсален: точки и тире, стуки долгие и короткие. «Рылов, – стучу я. – Ты – Рылов».

Пауза кажется долгой.

«Кто ты?» – наконец ловлю я обратный стук.

Если бы я помнил!

«Неважно, – корябаю в ответ. – Важно… Что делать?»

Где-то внутри меня оживает система самотестирования, прогоняет – от красного к зеленому – проценты готовности узлов, проверяет датчики, подсчитывает ресурсы.

Щекотно.

«Силаев? Кирер? – стучит Рылов. – Что случилось?».

«Две пробоины, – отвечаю я. – Все мертвы. Что делать?»

Система самотестирования сообщает мне, что память забита непонятными массивами. Стереть их или нет? Стереть их?

Сте…

До меня в последний момент доходит, что непонятные массивы – это я. Отложить, дура, командую, отложить.

Система обиженно глохнет.

«Что с детьми? – стучит Рылов. – Трюм задело?»

Я прохожусь сенсорами по прячущимся в темноте наклонным створкам трюма. Что можно определить? Ничего нельзя определить.

Ни человеку, ни «Муравью».

Вроде герметично, панель темная, без аварийной подсветки. Что там внутри – бог знает.

«Не знаю, – стучу я. – Визуально створ норма».

Рылов молчит долго.

Система «Муравья» опять начинает тестирование: батареи – ок, манипуляторы – ок, малые движители – ок, сенсоры: тепловые, масс-детектор, спектральные, видео – ок, комплект саморемонта – ок, корпус – ок.

Используемые программы…

«Пробоины – это таэтвали?» – стучит Рылов.

«Не знаю, – отвечаю я. – Возможно. Какой-то вид плазменного оружия».

От теста хочется почесаться.

Используемые программы: навигация, разработка маршрутов – ок, позиционирование – ок, прием сенсорной информации – ок, движение – ок, задачи…

Внутри меня что-то пискнуло.

Текущая задача не определена. Анализ… анализ…

Разрешить доступ к инструкциям и алгоритмам действий? Нет. Ввести задачу вручную? Нет. Запустить консервацию? Черт, нет!

Система снова глохнет. Надолго ли?

Меня посещает ощущение тесноты. Я заперт, заперт в одном объеме с программой «Муравья», воздуха, воздуха.

«Что делать?» – стучу я Рылову.

«Ресурсы?» – спрашивает он.

«Мультибот «Муравей».

«Бессонов, ты?» – быстро, радостно стучит Рылов.

Я чуть ли не испуганно отнимаю манипулятор от стенки. Бессонов? Я – Бессонов? Или труп – Бессонов? Это что, моя фамилия?

В поисках подсказки я оборачиваюсь к трупу, которому фиксаторы не дают сползти с кресла на палубу. Тепловые сенсоры оконтуривают его синим, как кусок льда.

Кровь поблескивает в мигающем свете.

Что может подсказать кусок льда? Я не чувствую, что он – это я.

«Да», – стучу я.

«Леша, – отзывается Рылов, – ты можешь запустить прыжок?»

Я снова оглядываюсь на труп.

«Не знаю, – стучу я. – Если попаду в двигательный. Основной пульт, кажется, убит. Ты как?»

«Греюсь», – приходит вибрация.

Система «Муравья» выдает инфо: использование памяти нефункциональным массивом ограничивает возможности системы.

И тут же интересуется: удалить нефункциональный массив?

Черт, я уже нефункциональный. Значит, надо двигаться. Время, время. Нет, говорю, не удалять, дура, попробуй только.

«Есть мысль сделать тебе шлюз», – стучу я Рылову.

«Автоматика не откроет».

«Если что, убью датчик».

«Сам-то как?»

«Жив пока».

«Ладно, – стучит Рылов. – Отбой».

Так. Я совсем по-человечески топчусь на месте. Куча сенсоров, и на пластисталевом брюхе, и на сплющеной полиуглеродной морде, а хочется по привычке шею повернуть.

Свет выхватывает дуги каркаса и крановые балки, ящики на платформах и два контейнера, примагниченные по обеим сторонам палубы. Всю мелочь, все книги, инструменты, спальные мешки, обувь, одежду выдуло вместе с воздухом.

А мне надо…

Что мне надо? Мне надо раскроить метров пять внутренней обшивки, свернуть аркой и приварить ее тамбуром к медотсеку. Запенить герметиком. Потом проверить скафандры, кислородные картриджи и генератор. Скафандр положить в тамбур. Если генератор воздуха живой, хотя, конечно, вряд ли, то уже думать, как заделать дыры.

Но сначала – Рылов.

Подходящий кусок обшивки я нахожу над головой.

Мне, как «Муравью», любые поверхности доступны. Я взбираюсь наверх, ловко переступая через балки и энерготрассы, и зависаю над нужным участком. Он уже размечен пунктиром на внутренней карте.

Система пищит: растет объем нефункциональной памяти. Произвести оптимизацию?

Нет.

Я разъединяю пальцы на манипуляторе, рыльце резака между ними скользит наружу, на кончике его посверкивает тонкая оптическая игла.

Начальная точка.

Игла, приобретая вишневый оттенок, касается обшивки, титанопласт темнеет и медленно расползается в стороны, плывет, застывает буграми по краям. Внутренний контроль подсчитывает расход мощности.

Проход от второй точки до третьей.

Я придерживаю провисающий угол, продвигая иглу по титанопласту.

Вид сверху мрачен: темная, с серебристыми вставками аппарелей наледь палубы, серые вертикали бортов, одинокий, поваленный набок стол, мое кресло, мертвая аппаратура.

И трупы. Их тридцать семь.

Еще двое в командно-пилотажном. Шестерых, получается, через пробоину взял космос. Их, наверное, и не найдут никогда.

Титанопластовый лист беззвучно падает вниз.

Не останавливаясь, я режу второй, поменьше, он будет импровизированным люком.

Система звенит: дефицит свободной памяти. Конфликт приложений. Нефункциональный массив в рабочей области!

Невдомек заразе, что это я думаю.

Быстро устанавливаю приоритеты: переходной герметичный тамбур, картриджи, двигательный отсек, ремонт. Нефункциональный массив игнорировать.

Система отвечает: подтвердите доступ.

Вот как? Доступ ей! Пожалуйста. Оператор Бессонов. Я же Бессонов, мне Рылов сказал. Уж это-то я помню.

Принято, выдает система.

И тут же добавляет: подозрение на вирусную атаку. Запустить процедуру лечения?

Нет.

Оператор, использование нефункционального массива конфликтует с прикладными программами. Нефункциональный массив имеет командные функции и функцию неконтролируемого роста. Это грозит отказом-сворачиванием вспомогательных систем.

Плевать, отбиваю я.

И «Муравей» с пятиметровой высоты тут же брюхом прикладывается о палубу.

Ощущения после удара похожи на человеческую контузию. Несколько страшных секунд я не могу найти ни одной своей мысли. Я не могу найти себя.

Приступ страха короток. Я – Бессонов.

Я – «Муравей». Я, я, я…

Отчет системы: магнитные захваты отключены. Корпус – ок, сенсоры – ок, манипуляторы…

«Она что, нарочно?» – наконец выплывая из хаоса шумов, кодов, символов, удивляюсь я. Хорошо, что и второй кусок титанопласта уже подо мной.

С трудом поднимаюсь на конечности.

«Муравей», несмотря на свою восьмилапость, стоит нетвердо.

Да, это проблема. Надо как-то ограничить…

Я плохо соображаю, но, прихватив листы, начинаю кое-как выполнять приоритеты.

Оператор, обращается ко мне система.

Да.

Оператор, нефункциональный массив распознан как угроза. Запускаю принудительную процедуру очистки.

Нет.

Команда невыполнима.

Нет.

Процедура очистки займет восемнадцать минут по стандартному времени.

– Нет, сволочь! – кричу я. – Только дотронься до меня! Я – оператор. Нефункциональный массив – это оператор.

Система бездушна и глупа.

Оператор – снаружи, сообщает она мне. Нефункциональный массив – вирус.

Прекратить процедуру.

Команда невыполнима. Угроза функционирования.

Как ни странно, это все же не мешает мне, добравшись до медотсека, нанести разметку будущего тамбура. А вот согнуть лист…

Система, тороплюсь я. Это оператор. Нефункциональный массив поместить в карантин.

Команда невыполнима. Причина: объем массива.

Был бы я человек, скрипнул бы зубами. Злость моя, наверное, занимает еще какое-то пространство.

Что делать?

Убить себя? Добровольно и с песней? Или я управлюсь напрямую? Нет, не смогу. Да и кто мне, нефункциональному массиву, даст?

Я стою с листом в манипуляторе. Вздохнуть бы.

Система, очистить до начального объема массива. Оставить командный канал.

Оператор, команда невыполнима. Причина: объем.

Система, очистить до объема, позволяющего оптимально функционировать мультиботу, поддерживать объем процедурами мониторинга и очистки.

Выполняю.

Это не смерть, думаю я. Это не смерть. Это лишь беспамятство.

Процедура очистки запущена.

Заткнись-нись-нись…

Эхо гуляет во мне, заглядывая в полости, обвивая трубки, шины и приводы, щекоча покрытие, искря и пропадая в задних лапах.

Мгновение меня вовсе нет.

Это похоже на черный сон, в котором сознание бродит невидимым и невесомым, а касания его бесплотны, неуловимы, легче пуха.

Через минуту одиннадцать я воскресаю ущербным.

Мысли мои появляются и тут же пропадают, убиваемые бездушным автоматом. Я думаю: Карпинский мертв, Фукуока мертв, Хэдли…

Это мысли старые, безопасные. И бессмертные.

Карпинский мертв… Я тоже, замерзшее красное пятно на вертикали – мое. Что-то еще вертится, вертится…

Я не знаю, как меня зовут. Я помню не свое: Рылов. Это осталось, но у меня не получается связать с ним что-либо. Я, наверное, пытаюсь связать, только новые мысли трагически не успевают додуматься.

Карпинский мертв…

У меня есть сенсорные каналы, и я смотрю, как освобожденный от меня «Муравей» споро гнет титанопласт. Вот прикладывает его, сверяясь с контуром, вот начинает приваривать сначала над овалом люка, а затем – по обе его стороны, спускаясь к палубе.

Ни одной мысли.

Зачем это? Почему это? Тесно.

Ощущение тесноты вводит меня в какое-то тупое, растительное состояние. И думаю я одно и то же, по кругу перекатывая в объеме фамилии и ничего не значащие слова: нейротехник, дети, лед, манипулятор, криостазис.

Все медленнее и медленнее. Карпинс…

Свет все так же мигает, а чернота космоса заглядывает в пробоину. На стык листа ложится герметик, разогреваясь, пенится, застывает неряшливыми потеками.

Я почти засыпаю.

Мне видятся смутные образы: люди и кляксы, волна, набегающая на берег, металлический блеск поручня. Ничему я не могу дать определение.

Тамбур стынет темно-серой аркой. Гнутые, вчерновую ошлифованные углы взблескивают во вспыхивающем свете и, кажется, гаснут с опозданием.

Герметик запенен по обводам, а сверху свисает шапкой.

«Эй, как дела? – стучит Рылов в стену. – Добрался до двигательного?»

Прыжок, почти вспоминаю я. Прыжок! Двигательный отсек.

«Проводятся аварийно-спасательные работы, – отбивает Рылову «Муравей». – Сохраняйте спокойствие».

«Бессонов, это ты?» – спрашивает Рылов.

Но мультибот больше не отвечает.

Он оставляет тамбур и лезет в контейнер за скафандрами и кислородными картриджами. По пути обходит два трупа, а от створки контейнера отлепляет третьего. Я вижу, как ломаются пальцы, намертво прихватившие предохранительную скобу.

Скафандр белый, с блистерными вставками, а картриджи оранжевые.

Когда мы идем обратно, я замечаю короткий всполох, облизавший края пробоины. Я что-то думаю, что-то думаю, Карпинский ме…

«Муравей» вплавляет магнит над люком и цепляет на него уже заряженный скафандр.

У него нет военной подпрограммы, он хоть и универсальный, но готовился в основном для исследовательских, поисково-спасательных и ремонтных работ. Плюс приоритеты.

Поэтому, когда в пробоину заползает толстая, черная двухметровая «колбаса», вся в шестигранных чешуйках, он не видит в ней опасности.

А потом становится поздно.

Я не знаю, чем в него выстрелила «колбаса». Чем она в нас выстрелила. Но это снова похоже на смерть. На третью, наверное, по счету.

Мозг у «Муравья» вырубается начисто.

Он хлопается на брюхо, разбросав лапы в стороны. Плоская голова выворачивается, упирая лобовой окуляр в крановую балку. Левый манипулятор в остаточном электрическом спазме скребет настил палубы.

Меня трясет, меня раздергивает на ощущения и сны, кажется, свет звезд проносится сквозь меня, бомбардируя фотонами.

Как светло!

Прежде чем отключиться, я замечаю будто бы в любопытстве изогнувшуюся надо мной «колбасу». Она посверкивает чешуйками.

Тварь…

Нет меня, нет меня, нет меня.

Сознание возвращается вместе с тенями, медленно бредущими мимо к трюму. Тени черны, но поблескивают крапинами.

Карпинский ме… Отставить!

Память, как саморазворачивающийся архив, обрушивается на меня. Эвакуация, прыжок, «Муравей», Рылов, карантин.

«Колбаса»!

Нас подбили таэтвали, и теперь они здесь, на корабле!

Так. Мне плохо, мне больно, но границ уже нет. Я могу мыслить связно, а не убогими повторяющимися обрывками. Связно.

Мозг «Муравья» девственно чист. Сенсоры молчат.

А я? Я же жив. Каким образом? Система, это оператор. Есть кто-нибудь? Ответьте оператору. Я – Бессонов.

Глухо.

Усилием воли я давлю приступ паники. План действий, план действий… Мантра повторения позволяет сконцентрироваться.

План. По пунктам.

Анализ обстановки: критическая. Таэтвали на палубе. Что им нужно? Мы друг друга совсем не знаем. Их космос и наш почти не соприкасаются.

Крупных конфликтов у нас не было, хотя корабли и зонды в нейтральных секторах пропадали. Около двух десятков, насколько я помню.

Но по нам-то…

Стоп. По нам грамотно влупили. Челнок наш они еще на планете изучили, мы же под их кляксами и монтировались, подкараулили у точки выхода из прыжка, совершенно типовой, часто используемой, с разбросом в десять тысяч километров – и, пожалуйста, эвакотранспорт пропал без вести.

Забавно.

Получается, все из-за челнока? Или из-за того, что в челноке?

Ах, идиот!

Мне хочется постучать кулаком себе по лбу. Жалко, не могу. Дети, идиот, дети. Триста без малого человек. Материал для изучения. Игрушки для опытов.

Взрослые им, видимо, не нужны, раз нас…

Ладно, обрываю я мысль, с этим ясно. Дети. Что я могу? Могу ли я хоть что-то, запертый в мертвом «Муравье»?

Посмотреть бы на уродов визуально.

Крановая балка в окуляре раздражает. Свет вспыхивает и гаснет. Затем мне кажется, что в свете начинают присутствовать тревожные нотки трюмного аварийного.

Сволочи. Добрались.

Спокойно, Бессонов, спокойно. План. Возможности. Есть ли хоть какие-то?

Я изучаю «Муравья», я нахожу какие-то отголоски системы, ее эхо, бесполезные крупицы команд, мусор и ошметки, я бьюсь с вводом-выводом, я пытаюсь восстановить самые простые понятийные связи, самый функционал, но скоро понимаю – не получится.

Быстро – не получится. Если вообще не…

Но как-то же выходило управлять! Пусть на интуитиве, пусть подпрограммы подхватывали и преобразовывали…

Зараза!

«Муравей», миленький, шепчу я, а давай мы пошевелимся, давай мы голову нашу, плоскую, неразумную, в сторону створа повернем. Ну же!

Я напрягаюсь, как напрягался, втаскивая на борт ящики с оборудованием. С одной стороны я, с другой – Фукуока. Девяносто килограмм ящик.

И – раз!

Где-то что-то в «Муравье» тоненько взвизгивает.

Я везде, я всюду, я жилы и провода, я ток и топливные реакции. Я же могу! Я – человек, пусть мертвый, пусть, но чтобы сдаваться?..

Система – ок, внушаю себе я, движители – ок, корпус – ок, сенсоры…

Я делаю несколько безрезультатных попыток. «Муравей» почти не отзывается, за исключением шевелений сервоприводов, окуляр все так же смотрит вверх.

Сволочи! Гады!

Хорошо, думаю я, пойдем по-другому. Я – «Муравей». У меня восемь лап и два манипулятора, пластисталевое брюхо и полиуглеродное все остальное.

Я – не человек.

Я пытаюсь ощутить себя многоногим, приземистым механическим насекомым, я отбрасываю всю муть, вроде памяти, человеческих привычек, вообще всего человеческого. Я сосредотачиваюсь на том, чем я хочу быть.

Давай же, родной, говорю я себе. Ты можешь! У тебя нет другого выхода! Давай! – ору я.

И неожиданно поворачиваю голову. Ненамного, но поворачиваю. Зрение смещается с балки чуть дальше, захватывая красноту аварийных фонарей.

Очень, очень хорошо. Видишь?

А еще чуть-чуть? Ну-ка! Можно ведь! И отщелкиваются позвонки шеи.

Я чувствую, как она затекла. Тьфу, человеческое. Нет этого. Трутся сочленения, напряжение подается на искусственные мышцы, нагреваются волокна. Ходят под пластисталью оживляющие разряды, дергается лапа. Какая? Левая задняя.

Еще бы сенсоры, хотя бы тепловизор…

Я не успеваю подумать об этом, как видимая окуляром картинка меняет цвета с обычных на темно-синие. Холодно, нет тепла. Только сквозь стенку медотсека проступает бледно-желтое, похожее на сидящего человека пятно.

Рылов.

Вспышки света слепят. Применяю фильтры. Где-то внутри разгорается радость, приглушенная, рабочая, от послушных тебе частей и механизмов.

Встать или подождать?

Выбирать мне не приходится – из зева отомкнутого трюма выступают облитые аварийным красным фигуры. Первой сантиметрах в сорока над палубой плывет «колбаса», я фиксирую закрепленную на ней криостазисную ячейку. За «колбасой», видимо контролируя ее, неуклюже переступают таэтвали в чешуйчатых скафандрах – трехлапые, похожие на плохо подстриженные кусты с обрубками корней.

Секунду я размышляю, остался ли кто-то в трюме.

А потом «колбаса» оказывается в пределах досягаемости.

Я не встаю, нет.

Я с натугой завожу манипулятор под тварь, наверное, такую же искусственную, как и я, и включаю резак.

Нашего ребенка тебе, да?

«Колбаса» успевает проплыть еще полметра, прежде чем из нее начинает валиться какой-то порошок, какие-то черные иглы, сцепленные друг с другом, металлические ленты и шарики замерзшей жидкости.

Она режется легче, чем титанопласт.

Отскакивают в палубу шестигранники. Из разреза тянется, застывая, зеленеющая смола. Пропоротая «колбаса» плюхается на заднюю часть, чуть не придавив мой манипулятор.

Ага!

Я поднимаюсь из мертвых. Из таэтвалей в меня бьют лазерные пучки, но я быстр, я проворен, я все-таки «Муравей».

Переборка, потолок, присесть за балкой.

Кажется, в стенку медотсека, ничего не понимая, стучит Рылов.

Свет, тьма, свет, тьма, длинные тени, настороженно качающиеся в разные стороны.

Я справа, перебегаю, о, восемь моих быстрых лап! Я жив! Голова прижата, магнитные захваты – раз-два. Прыжок, мягкое касание настила.

Первого таэтваля я утаскиваю к пробоине и, проколов лапами, выкидываю наружу – лети. Второй убегает в трюм, и мы долго прячемся друг от друга в зловещем аварийном свете.

Детей вам, да?

Я нечеловечески холоден и зол. И я поздно засекаю третьего. Он прячется за штабелем подготовленных к отправке ячеек, куст кустом, сволочь, и стреляет в меня, когда я скрытно подползаю ко второму.

Луч играючи отсекает мне две задние лапы и прожигает дыру в корпусе. Было восемь, стало шесть, корпус – ек. Ну-ну.

Я кручусь, уходя из зоны поражения, скрываюсь и жду, контролируя створ. Попутно освобождаю от держателей один из резервных фризеров.

Таэтвали выжидают.

Интересно, вызвали они подмогу или нет?

Я кидаю в их сторону фризер и, вскрыв контур, узкой технической шахтой шуршу к ним в тыл. Взрыв чуть подправленного фризера рассыпает кристаллы льда по всему трюму. Осколки баллона вонзаются в стены. Я рискую детьми, я понимаю, но это необходимый риск.

Таэтваля, который меня ранил, я застаю врасплох.

Я ловлю поганый куст, прижимаю его к себе, и именно он принимает на себя испуганный луч последнего оставшегося из абордажной команды.

Дальше мне почему-то не страшно.

Мне срезают манипулятор, прижигают голову справа, но я ковыляю к мертвецу, который еще не знает, что он мертвец, как сама смерть.

Смерть сегодня шестилапа, да.

Потом я волочу таэтваля по кораблю и тыкаю его раздвоенным кустом прямо в трупы. В Фукуоку, Карпинского, Бессонова.

«Зачем это? – спрашиваю я его. – Зачем?»

Таэтваль не отвечает. Даже не шевелится. Я бросаю его в пустую криостазисную ячейку и, выбиваясь из сил, рассовываю пеналы с детьми обратно. Их черты за изморосью пластика кажутся такими спокойными, светлыми, что хочется плакать.

Я, черт возьми, очень устал.

Меня пошатывает. Что-то внутри искрит, противно зацепляется, стрекочет прямо в мозг. Я ложусь и лежу, пока не вспоминаю: Рылов.

Сколько времени прошло? Нет внутреннего отсчета. Жив ли? Помню, стучал.

Кое-как я ковыляю к недоделанному тамбуру. Последние метры уже ползу. Что-то во мне кардинально сломалось.

«Рылов, – стучу, – как ты там?»

«Тяжело», – тихо отстукивает Рылов.

«Потерпи пять минут».

«Это можн».

Я поднимаю лист титанопласта, приготовленный для люка, и вижу длинную полосу разреза у нижней кромки. Приехали. Впрочем, хрен вам…

«Колбаса», вот она, тварь, под лапами. Я забираюсь на нее и выкраиваю кусок необходимых размеров. Шкура у «колбасы» эластичная, шестигранно-переливающаяся. Будем надеяться, что она ля… ляжет на пасту.

Меня вдруг начинает знобить.

Лапы царапают настил, дырявое брюхо, оседая, к ним присоединяется.

Пло… плохо что-то.

С третьего раза я ставлю внутрь тамбура датчик герметичности, один из кислородных картриджей запускаю на трехминутный таймаут одной двадцатой объема. Паста, шкура, паста, шкура, паста, шкура сверху донизу.

И пеной, пены много не бывает.

Затем я валюсь навзничь. Окуляр опять смотрит в балку. Никак не отвязаться от этой балки. Смешно. Ногой, да, левой средней, отбиваю Рылову:

«Если датчик запищит, можешь смело открыв. Там скаф».

«Пнл», – отзывается Рылов.

«И сразу делай прыж из двигательн. А то тут гсти… Повезет, прыжком размлотишь в труху».

«Ясн».

«Нич, – стучу я. – Жить будм».

Я опускаю лапу. Все. Теперь уже выход Рылова.

Мне кажется, я очень долго жду писка датчика. Жду, а его нет и нет. Травит где-то? Это было бы… Я пытаюсь подняться и понимаю, что не могу.

Крановая балка смотрит в меня.

Взгляд ее вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет.

А потом пищит датчик. Я его слышу…

Шемиц смотрел на Рылова и не понимал, верит тот самому себе или нет. Он переглянулся с Хомски и продолжил:

– То есть это был «Муравей»?

– Да, – сказал Рылов.

– Нет, – поморщившись, сказал Рылов.

– Я знаю, он не мог, – сказал Рылов, – я видел потом, что не мог.

– Там четыре попадания, – кивнул Хомски, – причем первое, в электронный мозг, превратило «Муравья» в бесполезную полиуглеродную груду. Я думаю, вы и сами это осознаете. Но почему-то…

– Тогда зачем они стреляли в него еще? – отчаянно спросил Рылов.

– Это мы и хотим прояснить, – сказал Шемиц, разводя руками. – А то, извините, какая-то мистика получается. Оживший мультибот.

– Может быть, Бессонов… – неуверенно произнес Рылов.

Шемиц покачал головой.

– Я скорее готов поверить в одного из тех шестерых, чьи трупы так и не были обнаружены. Извините, Сергей Александрович, но Бессонов и по крайней мере еще тридцать восемь человек умерли одномоментно.

– Просто…

Рылов замолчал и улыбнулся чему-то своему.

– Что? – спросил Шемиц.

– Ну он отстучал мне в конце: «Будем жить», – сказал Рылов. – А Бессонов всегда так говорил, когда прощался.

 

Ина Голдин

Держитесь подальше от…

Инспектор-стажер Легуэн прибыл в Пенн-ан-Марв промозглой весной. Был март, месяц ветров и забастовок. Стажер высадился из реннского поезда и едва успел на автобус. Последний автобус, в семь тридцать пять вечера. Пенн-ан-Марв назывался городом – там имелись мэрия и полицейский участок. Все городское на этом кончалось. Угрюмая бретонская деревушка, одним краем уходящая в лес и похороненная в оставшемся от зимы снегу.

К тому времени о Корригане в Пенн-ан-Марв говорить уже перестали.

Не то чтобы он был в участке лишним. И так людей не хватает, не говоря уж о забастовках. Но сперва, конечно, все морщились – новенький. Комиссар Легерек страдал затянувшимся гриппом. Он сам два года назад был здесь новой метлой, но об этом уже не помнили.

– Бретань, – кашлял Легерек. – Три месяца у нас холодно, а все остальное время – замерзаем к черту.

Покашлял и сдал новоприбывшего на руки помощника. Белобрысый инспектор Пеленн, сам стажера старше года на три, картинно вздохнул, потянулся, ноги на стол положил. Пометил территорию.

– Здесь тебе не Париж, – говорил инспектор Пеленн. – Дел-то у нас тут – сорока утащила фамильную брошку. Кража года. За что они тебя сюда сослали, хотел бы я знать.

За что его сослали, стажер не сказал, а глаза заблестели.

– А как же Корриган?

– Такой раз в сто лет случается, – сказал Пеленн. – Думаешь, на твою долю еще один перепадет? Шиш…

Убийца – Корриган, как прозвали его журналисты, – на целый год выдернул Пенн-ан-Марв из привычного спокойного безвестия. Четыре человека было убито за год, причем таким способом, что хоть рассказывай американским туристам. Всех четверых нашли повешенными в лесу. И все жертвы оказались приезжими.

Корриганом он стал, потому что по одному убитому пришлось на каждую веху кельтского календаря.

Они сидели с инспектором Пеленном и отмечали первое дежурство стажера. Пеленн вытащил откуда-то бутылку шушенна. Его оказалось нетрудно разговорить. О чем еще рассказывать холодными весенними вечерами. Выговор у инспектора был местный, вместо слов во рту будто галька.

– Никто вначале ума не мог приложить. Думали, кто-то посторонний прокрадывается по лесу. Ходили, лес прочесывали – ничего. Да его не слишком-то и прочешешь. Действовал этот маньяк чисто, ни одной улики ребята не подобрали. Сук, веревка – вот и все. И только после последнего убийства смогли отыскать доказательство. У той студентки – которую последней повесили – был браслетик. Плетенный из ниток. Знаешь, как у хиппи.

– Фенечка, – кивнул стажер. Он не был уверен, что шушенн позволен на работе. Но здесь не Париж.

– И нашли этот браслетик в кармане пальто у Мишеля Бризу. Порванный. У того жена пожаловалась соседке – мол, дома не ночевал. А сказать той соседке – все равно что передать по «Радио Брейз». Мы проверили, когда его дома не было, – и аккурат вышло все четыре убийства. Съездили за ордером, пришли с обыском. Он пропал. Пока суть да дело, отыскали его ближе к утру. На такой же самой веревке болтался, с той только разницей, что никто его не душил. И признание в кармане.

После третьего стакана шушенна инспектор покрепче уцепился за стол и сказал:

– И все так хорошо сходилось. И повесился сам, и признание в кармане, и браслетик…

Стажер раскрыл глаза. Сам он потягивал пока первый стакан.

– Раз ты теперь из нашей кухни, Легуэн, я тебе скажу. Поймали-то не того.

– Как – не того?

– А вот так… Душил этот парень удавкой. Сперва душил, потом вешал – такой метод. И та девчонка – Бишоп, как ее там – боролась с ним, пока он ее душил. И частички его кожи, которые у нее под ногтями остались, мы отправили на анализ ДНК. Пока пакет дошел до города, пока там сделали анализ, пока он вернулся – судья уж приготовился дело закрывать.

Пеленн вылил остатки шушенна в стакан Легуэна, бросил пустую бутылку в мусорную корзину и захоронил ее под смятыми листами бумаги.

– А ДНК оказалась не та. Только мало кто об этом знает. Мы сперва замалчивали, думали – он расслабится и покажется. Но все прекратилось. Ни одного убийства с тех пор.

– И что?

– И ничего. Официально дело все еще открыто.

Дни шли один за другим, неповоротливые и промозглые. Комиссар Легерек вернулся на работу, обчихал все бюро, заразил секретаршу, снова взял больничный.

Легуэн дежурил по три ночи подряд. Как любого стажера, его отправили копаться в архивах. В прочной тишине ему было не по себе. Церковь недалеко уныло вызванивала каждые полчаса.

Какие-то старики доложили: молодежь буянит. Поехали с Пеленном на вызов, послушали «Ю-Ту», гремевший из окна. Постучались, велели сделать потише.

Позвонил ребенок, весь в слезах: кошка не может слезть с дерева, а пожарных надо вызывать аж из административного центра. Отправились с Пеленном снимать кошку. Первым на дерево полез стажер, на полпути разорвал рукав, сполз.

– Неумеха, – покачал головой инспектор, вскарабкался сам. Киска расцарапала ему лицо.

До серьезных преступлений – вроде кражи брошки сорокой – в Пенн-ан-Марв не доходило.

В конце марта пошел снег.

Из супермаркета на Большом перекрестке поступил сигнал: кто-то ворует с полок. Тамошние охранники глядели-глядели, да ничего не выглядели. Легуэн с Пеленном отправились наблюдать. К вечеру поймали вора. Весь магазин глазел, как они забирали несчастную старушку. Старушка клялась и божилась, что у нее склероз и она забыла заплатить.

– Мадемуазель Магали, – вздохнул Пеленн в коридоре. – Та еще лисица – в ее-то возрасте. Объясни ты мне, зачем ей теперь духи? Да еще дешевые… Но не будешь же сажать бабулю, в самом деле.

Легуэну доверили миссию – доставить старушку домой. Передвигалась бабуля в ее годы плохо.

Мадемуазель Магали было семьдесят пять лет. Она позвала Легуэна пить чай с бисквитами ненамногим младше ее. Но снаружи мела буря. Стажер обрадовался горячему чаю.

– Они меня здесь не слушают, молодой человек, – жаловалась мадемуазель Магали. – Они думают, я выжила из ума. Но я вам вот что скажу: не надо в этот лес соваться, коли нет в том особой нужды. Человек тем лесом не владеет. Там такое водится, что и говорить страшно. – Старушка перекрестилась. – В мое время, конечно, было не обойтись – топить-то надо. Так и то за опушку не заходили. Я вам скажу – то, что в том лесу, не от Бога и не от дьявола. Оно все старше и Бога, и дьявола, прости меня, Господи. В ночь на Сен-Жан, знаете, в траве чертовы огоньки пляшут, манят кладом? Упаси вас Бог за этими огоньками пойти… Рассказывали – человек уйдет за хворостом и не вернется, – говорила старушка, разливая кипяток по довоенным фарфоровым кружкам. – С немцами-то слышали историю?

Стажер наставил уши.

– Я девчонкой была во время оккупации. – Мадемуазель Магали устроилась поудобнее. – Как американцы высадились, боши начали отступать, и через нашу деревню немало их прошло. Уж не знаю, почему нас не перестреляли, не сожгли… Не было времени уже, наверное. Вы бы их видели – торопились, тащили с собой, что успели награбить. Аукнулось им потом это награбленное… Останавливались на ночь на квартире, а утром – дальше… И вот те четверо, что жили у матери Мадлен – Мадлен-то, знаете, у которой дом у самого леса, рядом с лесопилкой, дочь у нее уехала в Париж, да там и…

Легуэн перетерпел обстоятельное повествование о похождениях дочери Мадлен. Наконец старушка спохватилась:

– Так вот, те четыре немца отправились под вечер в лес, я так думаю, макизаров искать. А у нас маки-то никогда и не было. Вечер прошел, утро – нету их и нету. Ну особо никто не искал. Лейтенант велел обшарить лес, да времени у них уже не оставалось, так и уехали…

Стажер возвращался от старушки вечером. Было темно, и снег, за день укрывший дома, некстати напомнил саван. Церковь разразилась тоскливым длинным звоном – так звонят, когда в деревне кто-то умер. Темная стена леса вдали выглядела угрожающе. Легуэн ускорил шаг.

Из приемника, настроенного на «Радио Бро», неслось что-то тягучее и тоскливое. Легуэн взял в автомате стакан капучино. Разложил на столе папки, вытащенные из пыльной картонной коробки. Четыре мертвеца смотрели на него с фотографий.

Брендан Фонберг, пятьдесят один год, археолог-американец из Парижского университета. Приехал откапывать кельтские кости – вернее, готовить почву для команды студентов, которая должна была их откапывать. Утром первого ноября его нашли повешенным на дереве недалеко от места раскопок.

Примечание в досье, от руки, зелеными чернилами: «Самхайн?»

Янн Галлек, двадцать шесть лет, аспирант из Страсбурга, дальний родственник Марго Галлек, проживающей в Пенн-ан-Марв, улица Генерала де Голля, семь. Приехал повидаться с родственницей. Повешен на дереве в ночь на второе февраля. «Имболк» – подписано зеленым.

Жорж Брюно, сорок один год, директор столичного предприятия, приезжал поговорить с мэрией Пенн-ан-Марв о покупке пять лет назад закрытой лесопилки. Первого мая – в Белтайн – найден качающимся на ветке дуба.

Лора Бишоп, двадцать пять лет, из Корка, студентка по обмену, путешествовала дикарем по Бретани, собирала легенды. Путешествие закончилось первого августа в здешнем лесу. На сосне.

– Получается – ничего общего, кроме веревки на шее, – поделился он на следующий день с Пеленном. Они играли в бильярд в прокуренном баре напротив участка. Пеленн усмехнулся:

– Вот ведь penn kaled, как зубами в это дело вцепился. Думаешь, приехал со стороны – сразу так все и раскрыл? Хорошо бы… Ты считаешь, мы два года назад все не обсосали? Не передумали? Тут весь участок на ноги подняли, из Кемпера людей присылали, едва из Интерпола не заявились.

Инспектор положил кий, сел на краешек стола, закурил.

– Комиссара нашего – прежнего – из-за этого дела уволили. После четвертого убийства. И меня могли бы уволить, стажер. Потому что я заслужил.

Он затянулся, не глядя на Легуэна.

– В августе, когда мы его цикл поняли, неделю кряду караулили лес. Все вроде бы проверили, за каждой тропинкой следили. Забыли, как ночью спать. А он повесил эту девчонку… прямо у меня под носом.

Он развернулся:

– А потом такие вот парижане приезжают и думают, что все расследуют в одиночку.

По радио судам объявили штормовое предупреждение.

– Знаешь, как переводится Пенн-ан-Марв, сынок? – сказал Легуэну хозяин кафе, наливая сидр. – Голова мертвеца. Мертвецов нам здесь хватило, а?

Зал нестройно загоготал. Сидевшая у стойки парочка – студенты, явно нездешние, с толстыми рюкзаками – потребовали рассказать. Хозяин просить себя не заставил, кафе присоединилось. Легуэн слушал тоже – вполуха, поедая сосиску.

– Мамочки, – сказала девчушка.

– Я Корриган! – Парень набросил ей на шею ремень от рюкзака и стал понарошку душить.

– Ай! Отпусти! – Девчушка вцепилась в его руки.

– Осторожнее, – обиделся «душитель», – ты меня поцарапала!

– И много здесь таких бывает? – спросил Легуэн у хозяина, заплатив по счету.

– Только такие и бывают, – улыбнулся тот. – Так-то к нам кто будет ездить? А эти – подождите, ближе к лету их налетит. У кого диплом по кельтской культуре, кто диалекты изучает, кто просто из любопытства.

Стажер думал о Лоре Бишоп. Вот до чего может довести любопытство.

За обедом – они бегали есть в пыльный бар напротив участка – Легуэн спросил инспектора:

– А почему туристы?

Тот затушил сигарету.

– Потому, собственно, и заподозрили старого Бризу. Он приезжих ненавидел. В молодости, кстати, состоял в сепаратистах, правда, ничего серьезного на него не нашли. По крайней мере, это хоть с чем-то вязалось. У нас туристов не убивают. У нас их и так мало.

В конце концов выдался ясный день. Во дворе колледжа Святой Анны играли отпущенные на волю дети. Яркие курточки, светлые головы. «Раз, два, три – солнце!» – кричал ведущий, и застигнутые «солнцем» «ночные создания» замирали в вычурных позах.

– Неужто вы от нечего делать интересуетесь нашей историей? – спросил Жан Матье, сорокалетний преподаватель.

– Можно сказать и так, – пожал плечами Легуэн.

– Много здешних погибло в Сопротивлении. Но не у нас. Люди отсюда, те, кто не хотел терпеть, уходили в группы ближе к Кэмперу, кто-то даже в Ванн подался… Кюре вот только – знаете нашего кюре? Весь город был в курсе: если отец Гийом уезжает соборовать покойника – значит, или боша застреленного рядом найдут, или поезд под откос полетит. Ходят слухи, он и парашютистов встречал. Но в этой части леса никто не приземлялся.

– Мне мадемуазель Магали говорила, что четыре немца в лесу пропали. Разве они не макизарам попались?

– Старая Магали? Вы ее слушайте больше. Она уж сама не помнит, про какую войну рассказывает. Я довольно долго изучал городскую историю. Просмотрел все документы в мэрии. Нигде ничего о пропавших немцах не написано.

– Раз, два, голова, – считались дети. – Три, четыре, отрубили.

– Хотя, конечно, во время отступления… Все торопились, было им не до записей. Но я бы все равно не слишком доверял россказням Магали.

– Вы сами не отсюда?

– Я родился в Париже, – сказал историк. – Увлекся кельтскими языками, поступил в Ренн, на регионоведение. А потом… – Он махнул рукой, будто дальше все было понятно.

– Я тоже из Парижа, – сообщил стажер. – А те легенды, которые здесь существуют, – насчет леса?

– Господин инспектор, – серьезно сказал Матье. – Это же Бретань. Здесь некоторые даже по-французски не говорят. В это трудно поверить, я понимаю, но местных людей можно сравнить с затерянными в Африке племенами. И рудименты языческих верований здесь очень хорошо сохранились. Они верят чему угодно. А этот лес когда-то назывался Бросельянд. Так что вам тут всего порассказывают – если вы задержитесь, конечно. Но, ради Христа, инспектор, – вы же университет кончали!

Старомодный звонок задребезжал на всю деревню, заставив Легуэна вздрогнуть и прикрыть уши.

Кюре был высохшим и хрупким, с прочной верой в глазах. Легуэн не знал человека, которому больше подошло бы выражение «божий одуванчик». У кюре слетела цепь на велосипеде. Старый был велосипед; тот же самый, наверное, на котором во время войны священник ездил «соборовать покойников».

– Вот вы, молодой человек, – строго сказал он, когда Легуэн справился с цепью. – Вы здесь уже третью неделю, а на мессе я вас так ни разу и не видел.

– На… мессе? А. Я это… – попытался оправдаться Легуэн. – Того…

– Куда девалась вера? – вздохнул отец Гийом. Он повел пострадавший велосипед вдоль узенького тротуара. Легуэн пошел рядом. Они миновали ресторанчик домашней кухни, откуда тянуло блинами с каштановым сиропом.

– Господин кюре, а правду рассказывают про ваше боевое прошлое?

Отец Гийом нахмурился.

– Я не очень-то люблю о нем вспоминать, молодой человек.

– Но ведь вы, получается, герой, – сказал стажер.

– Герой! – Старичок поглядел на Легуэна с раздражением. – Думаете, наш Господь этого от меня хотел? Бог – это мир. Вряд ли он ждал от одного из своих слуг, чтобы тот бегал по лесам со сворой молодых бандитов. Кто, кстати, рассказал вам об этом? Жан Матье, я думаю?

Стажер пожал плечами.

– Он хороший человек, – сказал кюре, – и прекрасный учитель. Но он не понимает – есть прошлое, которое лучше не раскапывать. Он не чувствует себя у нас своим, вот в чем дело. Я себя спрашиваю, что его к нам привело из Парижа.

«Уж не в мой ли огород камешек», – подумал Легуэн. Сказал:

– Кроме вас, было некому.

– В том-то и дело, – покачал головой кюре. – Мы сражались в одиночку. И самое отвратительное, – старческое лицо сморщилось, – сражались против своих же. Это страшно, молодой человек, – видеть, как твой сосед или знакомый надевает их форму и отправляется зверствовать.

– Я слышал про ребят из ФЛБ, которые сотрудничали с бошами, – кивнул стажер. – А что, и здесь такие были?

– Были, – хмуро ответил кюре. – Взять хотя бы Брюно. Или Жоэля Бризу…

– Бризу? – уцепился Легуэн. – Отец того, которого… который повесился? Сын-то, я слышал, тоже был националистом?

Кюре остановился. Велосипед звякнул.

– Сын мой, – сказал старичок, пристально глядя на Легуэна. – Я понимаю, что любопытство у вас профессиональное. Но зачем вам это?

– Простите за нескромность, отец мой. Те четыре немца в лесу – вы о них что-нибудь знаете?

– Я слышал, что те немцы пропали, но меня там в то время не было, и я понятия не имею, что с ними стало. Господь с вами!

Священник оседлал велосипед и поехал к церкви, не обернувшись.

Задумчивый стажер вернулся в участок. Поработал над рапортом. Отправился в архивы и снова вытащил дело первого убитого. Поглядел повнимательнее на страничку с личной информацией. Брендан Фонберг.

– Фонберг, – проговорил стажер вслух. – Фон-берг…

Все так же задумчиво Легуэн отправил копию по допотопному факсу. Секретарша подняла брови.

– Рапорт, – пояснил стажер.

Он зашел к мадемуазель Магали – на сей раз со своими бисквитами.

– Все их здесь ненавидели, – сказала старушка. – Да кто что мог сказать?

– А куда они потом делись? – невинно спросил стажер, помешивая кофе хрупкой ложечкой. – Когда пришли наши?

– Когда нас освободили, Брюно сбежал. Говорят, к немцам. Да кто его знает. А Бризу в Реннскую тюрьму посадили. Там он и умер. А сын-то его, Мишель, – знаете? Ну да, знаете, конечно. Вы ж полицейский…

Лес Легуэну не нравился. Профессионально, так, как не понравился бы человек с бегающими глазками, которому на первый взгляд нечего скрывать. Лес обманывал; он начинался приятным светлым подлеском и обступал визитера со всех сторон, обхватывал темными стволами, зловеще-густыми кронами раньше, чем тот успевал заметить. Стажер тем не менее старался идти неторопливо. В руках он нес лопату. За деревьями, по обе стороны от тропинки, что-то шуршало. Хрустело. Шагало и следило. Даже при свете дня лес не казался безопасным.

Место, где когда-то проводили раскопки, почти полностью заросло, и если бы он не вглядывался пристально в траву, то, скорее всего, прошел бы мимо. Всмотревшись, однако, можно было приметить небольшую вмятину в почве и траву, росшую мельче, чем на остальной поляне, с большими залысинами.

Легуэн вытащил из кармана ксерокопию страницы, где описывалось место убийства. Археолога повесили здесь близко, лишь ненамного углубившись в чащу, стеной начинавшуюся прямо от лужайки. Легуэн постоял, глядя на вмятину. Поплутал среди деревьев, отыскал дуб, по описанию совпадавший с «деревом преступления». Посмотрел на него внимательно, будто ожидал увидеть свисающую с сука веревку или кровь на коре.

– Гензель и Гретель пошли за хворостом, – вслух сказал стажер. – Злая мачеха велела их отцу завести детей поглубже в чащу и там оставить…

Он поднял глаза вверх, к изрезанному ветвями кусочку неба. Потом принялся копать, с трудом разбивая мерзлую землю. Глупая затея, без сомнения…

Лопата наткнулась на что-то твердое. Это мог быть, к примеру, камень. Легуэн нагнулся и вытащил череп с забитыми землей глазницами. Он осторожно смел землю с части человеческого скелета. Одежда на костях почти вся истлела. Но остатки вышитого серебром орла со свастикой еще держались на полусгнившей кокарде.

Гензель и Гретель так и не вернулись домой.

Стажер распрямился, положил лопату, вытер со лба пот.

– Ищете вещественное доказательство?

Легуэна тряхнуло. Он развернулся, схватившись за казенное оружие. Рядом стоял учитель истории.

– Дерево не то, – сообщил он, – археолога повесили вон там, – он указал в другую сторону, – а девушку – еще дальше, если я не ошибаюсь. Весь город ходил смотреть. Могли бы спросить.

– А вы, – сказал стажер, когда сердце успокоилось, – вы здесь гуляете?

– Я живу тут недалеко. Мой дом рядом с лесопилкой. Увидел, как вы сюда идете…

– И решили пойти за мной? Вы за всеми приезжими так следите?

– Это намек или просто вопрос?

– Вопрос… пока.

– Я просто хотел вас предупредить. И не думаю, что я первый. От этого леса лучше держаться подальше.

– Это почему же?

Матье пожал плечами:

– Я человек нездешний. Вы лучше у кюре спросите. Спросите, почему он не велит прихожанам заходить дальше опушки.

Он попытался обойти Легуэна и взглянуть на яму. Легуэн не дал.

– Что-то интересное?

Стажер вздохнул и вытащил трехцветное удостоверение.

– Здесь проводится полицейское расследование. Вы не уполномочены. Идите лучше домой.

– Вы бы все-таки были поосторожнее, господин инспектор. Убийца-то все еще на свободе. И он не любит приезжих.

Участок перевозбудился. С одной стороны, кости, с другой – пришли из профсоюза сказать, что бастовать будут в конце апреля точно и, скорее всего, не меньше недели.

– Завтра приедут раскапывать, – сообщил Пеленн, поговорив со специальной командой из Бреста. – Ничего себе находочка, а, стажер?

– Интересно было бы знать, кто они и кто их закопал, – задумчиво проговорил Легуэн.

Пеленн посмеялся:

– Это уже не по нашей юрисдикции. Ими комендатура должна была заниматься. Сейчас бы этих гансов опознать.

– Кто знал, что Корригана не поймали? – с места в карьер спросил стажер.

Пеленн поморгал.

– Здесь-то? Мы старались, чтобы не просочилось. Ну я знал, ну напарник мой, комиссар… Патологоанатом. И жена комиссара, вестимо. А сообщить мадам Легерек – это все равно что…

– Передать по «Радио Брейз», – закончил за него Легуэн. – Ясно. – И рассказал Пеленну про учителя истории.

– Тип еще тот, – кивнул инспектор. – Ну да мы его проверяли. Алиби – не придраться. Да ты посмотри сам, раз уж копаешься в архивах.

Ночью лес был гораздо хуже. Стажеру Легуэну не хотелось туда идти. Вообще. И тем более к тому месту, где не своим сном заснули четверо немецких солдат.

Яму оцепили, обвили желтой полицейской лентой, будто подарок экспертам. Сам мэр сказал, чтобы ничего не трогали руками, а комиссар повторил. Поставили полицейского агента – отгонять любопытных. Но тех было немного. Люди, по местной традиции, держались подальше.

Свет прыгал по стволам, по веткам, высвечивая чужой неприютный мир. Агент должен был стоять и курить возле захоронения. Но его там не оказалось. Парень мог отлучиться по естественной надобности. Вот только тишина вокруг вовсе не казалась Легуэну естественной.

– Агент?

Стажер осторожно посветил во тьму, вверх, боясь увидеть свисающее с ветки тело. Не увидел – от сердца чуть отлегло. Он опустил фонарь, вглядываясь теперь в землю. Тело агента лежало ничком у самых желтых лент, одна рука свешивалась в яму.

Рядом хрустнула ветка.

Легуэн вытащил казенный пистолет, с третьего только раза расстегнув кобуру – пальцы тряслись.

– Ни с места! Полиция!

Крутанулся вокруг. Кинулся между деревьев, туда, где слышал хруст. Никого. Никого, только чаща со всех сторон, плотная, давящая. Лес, в котором он – чужак. Незнакомый лес, куда и свои-то не ходят.

Стало страшно.

Озираясь, вцепившись в пистолет, он опустился на землю рядом с трупом. Тот, слава богу, трупом не был – когда стажер развернул его к себе лицом, агент замычал и открыл глаза.

– По голове, гады, – сказал он обиженно. – Сзади…

– Кто-то что-то искал, – резюмировал стажер, стоя на коленях и глядя в яму. Кто-то подумал о том же, что и Легуэн. Только подумал раньше. Не постеснялся потревожить мертвых – земля была разрыта и раскидана, кости разбросаны там и тут.

Пострадавший, топтавшийся за спиной Легуэна с его фонарем и револьвером, очухался достаточно, чтобы спросить:

– А вы-то чего тут делаете, инспектор?

Он не ответил. Он обшаривал фонарем землю меж деревьями. Прошлогодняя трава, хвоя, ломаные ветки. Какой здесь может остаться след?

Дуракам и новичкам, говорят, везет.

– Глядите, Берлю, – подозвал Легуэн. Тот подошел, держась за голову. На комочке мятого снега под деревом отпечаталась гладкая округлая подошва.

– Он был в кроссовках. Без экспертов видно.

– А толку-то, – пессимистично сказал агент. – Полгорода в кроссовках ходит. Удобные.

Наутро его вызвали на ковер. Ковер был старый и потертый, кабинет шефа – мрачный и облезлый. Пахло старыми бумагами и кофемолкой. Легуэн рассматривал открытки на стене – виды Ниццы и испанского берега.

– Вчера пришел факс. – Комиссар Легерек все еще говорил хрипло и в нос. – Факс из Парижа. Вот этот вот.

Легуэн глянул на бумагу – и снова на испанский берег.

– Ты что, решил заняться дорасследованием?

Стажер рассматривал неестественно синее море на открытке.

– Ты не думаешь, что сначала следовало спросить у меня?

– Следовало, патрон, – сказал стажер.

– Это первый вопрос. Второй – что ты ночью делал в лесу? Строжайший же был приказ – до приезда экспертов не ходить и не трогать!

– Извините, патрон.

– Тебя, значит, в лес понесло. А агента Берлю по голове ударили. А если я сложу два и два?

– Я не знаю, кто ударил агента.

– Вот как, – устало сказал комиссар. – И не догадываешься?

Легуэн помотал головой. Комиссар видел – догадывается. Молоденький, щуплый, в этой жиденькой кожаной куртке. Но не тушуется, глядит прямо. Себе на уме. Прямо как комиссар Легерек в его годы. Он тогда гонял по морю контрабандистов и тоже верил в мировую справедливость.

– Если я еще раз услышу, – проговорил он, – или увижу, что ты хоть пальцем шевельнул несанкционированно, – у тебя будет другое место для стажировки. Не знаю, правда, можно ли найти похуже.

Легуэн знал, что можно. Парижский пригород Сен-Дени, к примеру. Он кивнул и и поднялся.

– А факс? – сказал ему вслед комиссар Легерек.

В факсе слегка размазанным черным по белому было сказано: Брендан Фонберг, сын Келли Фонберга, изначально – Курта фон Берга, беженца из Германии. Принадлежность Курта к немецкой армии доказана не была, но американские федералы им одно время сильно интересовались.

– Письменного предупреждения не вкатал, и хорошо, – авторитетно сказал инспектор Пеленн.

Легуэн продемонстрировал ему факс. Тот долго щурился, потом до него дошло.

– И ты думаешь, это, – он кивнул за окно, в сторону леса и команды экспертов, – связано?

Легуэн пожал плечами.

– По-твоему, этот археолог приезжал искать друзей отца? Вот чего нам не хватало, – Пеленн облокотился на подоконник и закурил, – это очумевшего пенсионера-мстителя из Сопротивления.

Оба замолчали.

– Кюре не смог бы этого сделать, – сказал наконец Легуэн. – Он цепь-то на велосипеде натянуть не может, а уж человека поднять на дерево…

В двери ввалились сделавшие свое дело эксперты. Громкие, говорливые, раскованные – люди большого города, где никто не слушает тишину. Легуэн вдруг почувствовал себя в сабо. За ними в участок затолкались два репортера местной газеты (комиссар мрачно предрекал, что уже завтра притащатся из «Уэст-Франс», и хорошо, если не из «Монда»).

– Значит, так, пока точно ничего сказать не можем, – отрапортовал главный, – но жмурика, скорее всего, три. По крайней мере, столько мы насчитали черепов. И, похоже, они были застрелены. У двоих во лбу дыры. Экспертиза покажет, но я не знаю, чем, кроме пули, такие дыры делаются.

Все пошли смотреть на упакованные кости. У фургона, на котором их должны были отвезти в Брест, стоял кюре. Его позвали, чтобы обеспечить хоть какое-то Божье присутствие.

Отец Гийом вертел в руках крест.

– Я вот думаю – зачем? – проговорил он очень тихо. – Оставить свою страну, отправиться неизвестно куда, убивать – зачем? Чтобы закончить вот так?

Зрелище было то еще. Не все кости остались целыми, и скелеты уже не напоминали человеческие, а напоминали собачью еду.

Три скелета. Четверо пропавших и три скелета. «А если я сложу два и два?» – вспомнил он комиссара. Четыре получается, если сложить три и один…

Он попросил экспертов, чтобы результаты опознания – если будут – прислали, как только получат.

Кюре попрощался, сел на велосипед и укатил прочь. Легуэн долго смотрел ему вслед. Ну да, разумеется. Сан саном, а на велосипеде гораздо удобнее ездить в кроссовках.

– Взгляни-ка, стажер, – сказал ему Пеленн на следующий день. – Я нашел это в библиотеке мэрии.

Бумага, желтая, в пятнах сырости и старости, была исписана ровным почерком военного. Легуэн по-немецки не читал, но кто-то скрепкой прицепил к ней перевод. Рапорт гауптмана девятнадцатой армии Штаге о пропаже близ пункта Пенн-ан-Марв четырех членов личного состава.

Среди которых числился лейтенант Курт фон Берг.

– Там у них есть пачка немецких документов, – объяснил инспектор. – Тех, которые маки перехватили. Но больше я ничего не нашел – все перетряс. Это, конечно, ничего не доказывает.

Из прозрачных глаз Пеленна исчезало равнодушие.

– В мэрии, говоришь, – сказал стажер.

В субботу вечером в баре было набито битком и прокурено насквозь – «Ренн» принимал «ПСЖ». Легуэн еще с улицы услышал дружное «А-ах-х…». Нырнул внутрь.

– Забили?

– Пронесло, штанга…

Стажер взял сидра. Увидел в углу преподавателя истории. Жан Матье сидел в одиночестве и болел. За «ПСЖ».

– Не боитесь? – спросил Легуэн, устраиваясь рядом на батарее.

– Я тихонько. Тут уж я ничего сделать не могу, это моя команда с детства.

Экранный судья просвистел на перерыв.

– Да, несчастная находка, конечно, – сказал учитель. – Знаете, иногда здесь еще попадаются неразорвавшиеся бомбы. Да этот бедный Берлю. Надо же – получить по голове фонарем!

– Любопытно, – заинтересовался стажер. Агент Берлю стал на полдня национальным героем, потирая голову в баре над кружкой темного и рассказывая о произошедшем всем, кто желал слушать. Но он сам не знал, чем его ударили. Врач сообщил, что рана его – слава богу – не настолько глубока, чтоб можно было определить, чем ее нанесли. Он лично склонялся, например, к рукоятке пистолета.

– Так вы говорите, это был фонарь, господин Матье?

– Я? Говорю? Я просто предположил, – испугался Матье. Ощутимо испугался.

Стажер глянул на его ноги. Черные, начищенные туфли. Преподавательские.

– Так вы, значит, ничего не знаете об этих немцах?

– Я ведь вам уже говорил, инспектор.

– Странно. Даже пересмотрев все документы? Мне архивистка в мэрии сказала, что вы особенно интересовались той пачкой немецких документов – знаете, которые остались у макизаров?

– Сожалею. – Учитель глядел на экран, но взгляд его не следил за игроками, застыл. – Ничем не могу вам помочь.

Нападающий «Ренна» обвел двух парижан и запустил мяч в «девятку». Бар взорвался ором. Жан Матье понурил голову.

Пришел конец апреля, и полиция забастовала. Даже комиссар Легерек, который не любил профсоюзы и не бастовал из принципа, сдался и отправился отдыхать. Инспектору Пеленну полагалось входить в аварийную команду, но он укатил в Ренн на семинар по борьбе с терроризмом.

Легуэн остался один в пустом участке с молчащей мини-АТС. Не то чтобы он сильно возражал. Сидел над своим блокнотом и слушал дуэт мухи и кофейного автомата.

– Странно получается, – сказал он мухе. – Как ты свяжешь кельтские шабаши и убитых бошей?

Муха потерла лапки. Это было за пределами ее компетенции.

Через какое-то время Легуэн опять заговорил:

– Мне кажется, мы с самого начала ставили вопрос неправильно.

Кофейный автомат замолчал и прислушался.

– Вопрос не в том, почему маньяк охотился за приезжими. А в том, какого лешего забыли четыре туриста в ночном лесу.

Бельтайн, Ламмас, Самхайн… Четыре человека, приехавших с разными целями, оказываются рядом с захоронением в четырех точках цикла.

Что можно делать на шабаше? Плясать, прыгать через костер? Колдовать на костях? Что там говорила старая Магали – в ночь на Сен-Жан чертовы огоньки манят кладом…

Стоп.

Стажер осторожно поставил чашку с кофе на стол.

Немцы тащили с собой трофеи. Экспроприированное золото, фамильные драгоценности, отобранные у расстрелянных… Курт фон Берг и его три приятеля отправились в лес, где не было маки, а вернулся оттуда только один. И его сын много лет спустя приехал на место захоронения… Приехал вести раскопки, но о телах не обмолвился.

Легуэн позвонил другу в Париж. Поблагодарил за факс, пообещал бутылку шушенна – вот только вернется.

– И как ты там держишься? – Голос шел из другого мира.

– Ты и представить себе не можешь, как здесь интересно, – искренне сказал Легуэн. – Тут такое дело… – Он коротко объяснил ситуацию. – Так вот, тот археолог – его прислали из Парижа-8. У него в бумагах все как-то смутно. Ты не мог бы связаться с университетом и спросить, что он тут собирался раскапывать?

Стажер положил трубку. Подумал. В городе было время обедать.

Он поставил мини-АТС на автоответчик, взял куртку и отправился к Марго Галлек.

Он долго стоял на крыльце дома из обычного здесь серого камня. Неприветливого дома с захлопнутыми ставнями. Надавил еще раз на звонок. В конце концов дверь отворилась.

– Кем вам точно приходился Ян Галлек?

Марго глядела на него недоверчиво. С раздражением.

– Послушайте, я ведь все это уже полиции рассказывала.

– Возможно, мадам Галлек, в этом деле появились новые факты.

– Какие? Какие еще могут быть новые факты?

– Вы не могли бы просто сказать мне, мадам…

– Он приходился мне троюродным братом. По отцу.

– Вы часто виделись?

– Нет. Не часто, – ответила она утомленно. – На праздники.

– Он много раз приезжал сюда?

Женщина возвела глаза к небу. Было ей далеко за тридцать. Волосы не уложены как следует, на домашнем платье на одну расстегнутую пуговицу больше, чем нужно.

– Нет. Он не приезжал… до того случая.

– И почему ему вдруг захотелось вас повидать?

– Навестить кузину в ее день рождения, по-моему, абсолютно нормально. Послушайте, господин инспектор, почему бы вам просто не спросить…

– Пожалуйста, – он потряс трехцветным удостоверением, – ответьте на вопрос, хорошо? Мадам Галлек, вы ведь знаете, что за лжесвидетельство вас могут привлечь?

– Мадемуазель, – отбрила она.

– Подумайте еще раз. Вы абсолютно уверены, что вашего кузена не было здесь до того августа?

Женщина замялась.

– Он не приезжал, скажем, весной?

Марго Галлек смотрела в пол.

– Ладно, ваша взяла, – махнула она рукой. – В апреле. Он приехал сюда в конце апреля. Зачем-то ему это было надо.

– Он не расспрашивал вас о лесе? О немцах? О том, что понадобилось здесь американскому археологу?

– Ян… интересовался, – неохотно ответила Марго Галлек. – Но он очень быстро уехал.

– Так быстро, что никто из местных его не заметил. Почему вы не сказали об этом полиции в первый раз?

– Потому что меня никто не спрашивал.

– Марго! – раздалось сверху. По деревянной лестнице спустился мужчина без рубашки. Волосы его были еще в большем беспорядке, чем у хозяйки дома. – Сколько раз я тебе говорил…

Он осекся, увидев Легуэна.

– Добрый день, господин Матье, – поздоровался тот. – Что, сегодня нет уроков?

В участке на автоответчике ждало сообщение: перезвонить в Париж.

– Ты смеешься надо мной? – раздосадованно спросил его друг. – Мы вам еще два года назад отправляли полный рапорт, по всей форме, вот у меня копия. Ты бы в архивы глянул, что ли?

– Я глядел, – медленно проговорил стажер. – Я внимательно глядел. Ничего там не было.

– Вы бы там, в провинции, смотрели за документами! Чем вы занимаетесь – коров доите? Так я копию факсую? Та еще птица твой археолог.

Легуэн покосился на молчащий кабинет комиссара.

– Факсуй, – сказал он.

Стажер глотнул капучино. Взглянул еще раз на копию отчета.

Археологу Фонбергу было абсолютно нечего делать в Пенн-ан-Марв.

Ничего заслуживающего раскопок в этой области не имелось.

Как оказалось, бумаги от университета Париж-8, которые он предоставил мэрии, оказались поддельными. Студенческой команды не существовало в природе.

Каким-то образом директор его парижской лаборатории узнал о махинации. Директор был честный человек. Или просто не любил янки. Он предупредил парижскую полицию.

Та же, в свою очередь, отправила рапорт в полицейское отделение Пенн-ан-Марв.

На календаре значилось тридцатое апреля.

Поздно было выяснять, куда пропал парижский рапорт.

Поздно было узнавать, собиралась ли на самом деле компания Жоржа Брюно покупать лесопилку.

Оставалось найти карту и отправиться в лес.

У стажера было впечатление, что он знает, где нужно искать карту – или, скорее, координаты – клада лейтенанта фон Берга.

Он очень надеялся, что найдет мэрию открытой.

Но прежде надо было сделать несколько звонков.

– Я ищу сокурсника, – сообщил он секретарше исторического факультета Парижа-8. – Ян Галлек. Мы с ним вместе ходили на курсы профессора Фонберга. Археология. Да, да, я знаю, что профессор Фонберг умер… Печальная история… Нашли? И у вас есть его адрес? А, так он уехал обратно в Страсбур… Да… Я попробую отыскать его там, спасибо…

Все получалось уж слишком легко.

Потом стажер откопал в одном из дальних ящиков старые листы с домашними телефонами полицейских.

Вечером Легуэн заглянул к мадемуазель Магали. Та усадила его за блины, несмотря на возражения. Блин Легуэну в горло не лез, становился в буквальном смысле комом.

– Мадемуазель Магали, – сказал он. – Помните, вы мне говорили, что в ночь на Сен-Жан можно искать клады?

– Не только на Сен-Жан, – неохотно ответила старушка. – В любой шабаш можно, и на Ламмас, и на Самхайн, конечно… – В глазах у нее мелькнуло подозрение. – Вы собрались, что ли? И не вздумайте даже! Вы, может, что и найдете, только известно – сокровища-то эти, они все прокляты!

– Вспомните, пожалуйста, – попросил он, – это очень важно. У вас кто-нибудь еще спрашивал про клады?

– Спрашивали, как же… Из наших-то никто, я ж говорила, меня здесь не слушают. Археолог-то приезжал, помню. Вежливый такой, с акцентом – сразу американский шоколад вспоминается, который с самолетов скидывали, я прямо девчонкой себя почувствовала… Находили, говорит, клады у вас когда? Я ему так и сказала: не находили, и лучше не искать. А потом… девочка та, упокой Господи ее душу. Ну она не только кладами интересовалась, ей все легенды наши подавай… И кюре расспрашивала, и Матье, историка нашего.

– Вот как, – сказал Легуэн.

– А друг-то ваш, беленький, ко мне ее отправил. Поймал меня, грешную, с зубной пастой. Вот вам, говорит, мадемуазель Магали, общественные работы… И ведь говорила я ей близко к лесу не подходить…

Легуэн нашел нужную бумагу в библиотеке мэрии. В той самой пачке. Слава богу, библиотекарша в школе учила немецкий.

Маленькая желтая оборотка меньше всего походила на карту острова сокровищ. Стажер передвигался по лесу почти на ощупь – привык. Пятно света от фонарика скользило по траве и мелким кустикам. Дойдя до уже знакомой поляны, стажер остановился. Выключил фонарь. Облаков не было, и луна пробивалась даже сквозь перепутанные ветки. Первая в году майская ночь пахла ясно и пряно, и стажер втянул носом воздух, на секунду забыв, зачем пришел. Потом вздохнул и стал углубляться в чащу по вытоптанной за несколько дней тропке. Мадемуазель Магали не обманывала – в траве вспыхивали и угасали шальные огоньки.

Гнилушки, сказал себе Легуэн.

Ему стало немного не по себе. Огоньки – чем бы они ни были – обвивали, как гирляндой, место, где совсем недавно лежали немцы.

Легуэн включил фонарь и направил на бумажку с координатами. Удерживая и карту, и фонарик в одной руке, он щурился, чтобы разглядеть французские слова, которые библиотекарша карандашом надписала над строчками.

Кто-то приближался за его спиной, осторожно хрустя ветками.

– Пришел все-таки, – сказали сзади.

– Пришел, – ответил стажер, мягким движением положив свободную руку на кобуру.

– А я-то думал, зачем это все. Про немцев расспрашивал, про Корригана… Оказывается, тебе просто было нужно золото. Как и всем остальным.

Легуэн развернулся. Инспектор Пеленн стоял, прислонившись к дереву.

– Может, поговорим об этом? – предложил стажер.

Пеленн приблизился на несколько шагов:

– А Жан Матье…

– Он не придет, – сказал Легуэн.

– Не надо было мне покрывать тебя перед комиссаром, – вздохнул Пеленн. – Ох… черт! По-моему, стажер, мы не одни…

– Что?

Инспектор застывшим взглядом уставился Легуэну за плечо. Туда, где тот только что видел огоньки. Лицо исказилось.

– О боже, – выговорил он. – О господи…

Легуэн повернулся. Всмотрелся. Моргнул.

– Где…

В этот момент сзади на него накинули удавку и начали душить.

У инспектора Пеленна были сильные, тренированные руки, и очень скоро в глазах у Легуэна потемнело и все дыхание кончилось. «И ведь действительно, – подумал он, пока его собственные руки елозили в воздухе, пытаясь хоть за что-то уцепиться, – ничего не сделаешь…»

Он не сразу понял, что произошло. На периферии его меркнущего сознания раздался выстрел; кто-то закричал; и вдруг стягивающая его горло смерть ослабла. Отпустила. Ушла – до следующего раза. Нахватав ртом достаточно воздуха, он потряс головой, попытался осмотреться. Инспектор Пеленн извивался на земле, схватившись за плечо. Лунный свет, попавший на тропку, освещал стоявшую на ней фигуру в рясе. Скорее всего, виновато было его помутившееся сознание. Потому что на миг стажер увидел – четко, даже сквозь круги перед глазами – молодого макизара с упрямым прищуренным взглядом и трофейным револьвером, снятым с убитого боша.

Потом в мире снова включили звук.

– Больно! Ч-черт, мать вашу! Больно!

– Держите его, парни! – Голос комиссара Легерека. – Легуэн! Легуэн, ты жив?

– Х-х-х-х… Х-хр-р…

– Это полицейская операция, отец Гийом, вы-то что здесь делаете, ради Христа?

– Не поминайте всуе, сын мой.

– Ноэль Пеленн, я арестовываю вас по обвинению в убийстве пятерых человек и покушение на представителя власти при исполнении им служебных обязанностей.

– Черт, – простонал Пеленн. – Комиссар… Я же должен был знать… Вы никогда не бастуете…

– Ну вы не слишком торопились, патрон, – сказал Легуэн.

– Это тебя научит, – буркнул комиссар Легерек, доставая из тайника бутылку виски. Когда-то он изъял у контрабандистов. Последний трофей. Они сидели в его кабинете – Легуэн, комиссар, вызванный по тревоге патологоанатом и отец Гийом. Ночь тихо переходила в утро, но спать никому не хотелось. Пеленна отвезли в больницу.

– Хотел бы я знать, откуда вы там взялись, господин кюре.

– Господин кюре пытался загладить свою вину, я полагаю, – сказал Легуэн.

– Вину? – не понял комиссар.

– Вы же все знали, правда, отец мой?

– Я был связан тайной исповеди, – мрачно проговорил кюре.

– Знали? И молчали?

– Есть законы человеческие, – сказал отец Гийом, глядя в сторону. – А есть божеские.

Комиссар замолчал, неверяще качая головой. Наконец спросил:

– Может, объяснишь, стажер?

– Все, патрон?

– Все.

– Это в основном предположения. Тем более, инспек… Пеленн скоро придет в себя и сам все расскажет.

Комиссар пододвинул к нему доверху наполненный стакан.

Стажер сделал большой глоток. Говорил он хрипло, кашляя едва не через слово.

– Когда пришли союзники, лейтенант фон Берг и его три друга решили спрятать свои трофеи здесь в лесу. Рассчитывали, наверное, что потом вернутся. Зарыли все, что у них было, под деревом. Заметили координаты. Но в последний момент лейтенанту показалось, что трех друзей будет много. Тем более – в такое неспокойное время. Он застрелил всех троих – вряд ли они этого ожидали. Алан Брюно был тогда полицаем. Скорее всего, он проследил за немцами и все видел. Если бы лейтенант его заметил, одним коллаборационистом на свете стало бы меньше… Короче говоря – война кончается, фон Берг садится на корабль в Америку и не знает, вернется ли он когда-нибудь за сокровищем. В Америке он довольно быстро умирает, но оставляет сыну в наследство карту клада… Сын о карте помнит… Помнит всю жизнь. – Стажер глотнул. – Становится археологом, приезжает в Париж, потом подделывает свои бумаги и едет за сокровищами. Вот только насчет подделки узнают. И докладывают сюда. Пеленн принимает сообщение – и не торопится почему-то разоблачить Фонберга. Ему интересно, что тот ищет. Скорее всего, в лес они пошли вместе. А там Пеленн отобрал у Фонберга карту – и убил. И может, на этом бы все и кончилось.

Стажер использовал драматическую паузу, чтобы промочить горло.

– Только в карте что-то было не так. Потому что клада Пелен не нашел. И тут появился Галлек. Он ходил на лекции к профессору Фонбергу. Возможно, когда-то они выпили вместе. В Париже так бывает. Так или иначе, Галлек знал, что с проектом Фонберга что-то нечисто. Он приехал за ним. Жил у своей кузины – никто в городе не знал, что он в городе. Потом Фонберга нашли убитым – он уехал. И вернулся все-таки, якобы к кузине на день рождения. И здесь Пеленн совершил ошибку. Он думал, что Галлек в курсе, хотя тот всего лишь интересовался. Пеленн поймал его в лесу. Не знаю, хотел ли он его убивать, но так вышло.

– А цикл-то здесь при чем? – угрюмо спросил комиссар.

– А не было никакого цикла.

Легуэн замолчал, выдохшись, по горлу будто теркой проскребли. Но под взглядом шефа он выпил еще виски и продолжал:

– Фонберг пошел копать в ночь Всех Святых. Может быть, это вышло случайно. Может быть, нет. Немцы – люди суеверные. По крайней мере, он говорил с мадемуазель Магали. У Марго Галлек день рождения пришелся на первое февраля. И когда понадобилось третье убийство, преступник уже знал, что делать. Жоржу Брюно, я так думаю, отец рассказал, что видел тогда в лесу. Когда он появился, Пеленн просто сопоставил два имени. Сложил два и два, как вы, патрон, говорите. Дальше – я не знаю, это только предположение…

– Ты рассказывай, стажер. Пеленн, если что, тебя поправит.

– Я так думаю, он встретил Брюно. Сказал, что знает, кем был его отец, и знает про клад. Предложил сотрудничество. Брюно с трудом мог отказаться – уже двух человек убили, и вряд ли он хотел, чтобы в городе стало известно, чей он сын. И Пеленн повел его в лес – уже специально в ночь на Сен-Жан.

– И они нашли.

– Нет. Не нашли, – тихо сказал отец Гийом.

– Но к тому времени Корриганом уже интересовалась всякая разная полиция. И Пеленн, вместо того чтобы затаиться, убил четвертого человека – так, чтобы цикл завершился. Мне сказали, что бродячих студентов здесь летом бывает много. Убийце даже не надо было самому заманивать ее в лес. Он просто отправил ее к мадемуазель Магали, зная, что та нарассказывает ей историй про лес и про шабаши. Конечно, цифры к тому времени уже просчитали, лес в ночь на второе августа окружили, стерегли убийцу. Но Пеленн-то эту ловушку вместе со всеми готовил. Ему просто было обойти кордон… И все вышло, как он рассчитывал. Кроме одного. Его застал Мишель Бризу. Скорее всего, он что-то знал про убийство Брюно. Он-то был в курсе, что эта фамилия означает – сам сын полицая. Может быть, он и о других убийствах что-то знал – в конце концов, не ночевал дома все четыре раза.

Дальше я не могу сказать наверняка. Может, Бризу пытался его шантажировать. Может, он просто подал Пеленну идею – убийцу-то нужно было найти, потому что уже Интерпол начал интересоваться. Пеленн подбросил ему браслетик, сорванный у студентки, а сам отвел его в лес. Под дулом пистолета заставил написать признание. Вот только с ДНК он ничего сделать не смог, ему оставалось только смотреть, как материал отправляют на анализ…

– А Жан Матье? – спросил священник.

– Он, хитрый лис, услышал от кузена Марго Галлек, что археолог проводит какие-то некатолические раскопки, и заинтересовался. Тот, разумеется, ничего бы ему не сказал, но Матье расследовал со своей стороны… Даже сунулся в лес – в ту ночь, когда Берлю по голове стукнули. Увидел, как того ударили. И перетрусил – понял, что все серьезно. Вчера я его предупредил, чтобы не выходил из дома, – так его, по-моему, уже и предупреждать не надо было. Доложил мне, что сидит за всеми замками.

– А как… Как ты узнал, что это Пеленн?

– Я наверняка не знал до самого конца. – Стажер вздохнул. Потянулся за бутылкой. За окнами светало. – Когда я только приехал, он рассказывал мне про Корригана. И про то, что настоящего убийцу не поймали. Меня это тогда слегка покоробило. Это же местная тайна, такое не говорят стажеру, который только что прибыл… Думаю, он знал, что я сам до этого докопаюсь, если начну искать, и сразу решил подстраховать тылы. И потом, относительно этого ДНК… Вопрос-то был не в том, почему у девушки под ногтями нашлись кусочки кожи преступника. А почему у трех остальных жертв их не оказалось. Девушка была мельче и ниже всех остальных, если она сумела его оцарапать, то остальные могли точно. Получается, преступник не только работал в перчатках, но и вычищал жертвам ногти. А кому это может прийти в голову?

– Полицейскому, – кивнул кюре.

– Или тому, кто читает слишком много детективов, – сказал комиссар Легерек.

– Или… Я тогда так и подумал.

– В последний раз он этого не сделал, потому что его спугнули, – кивнул комиссар. – Причем не наши, как оказывается, спугнули, а Мишель Бризу.

– И потом, я читал досье с рапортом. Вроде бы очень грамотный отчет, но… Очень много написано о профиле убийцы, о кельтских традициях, о ритуалах… Но почему-то не было элементарной информации об убитых, которая в таких делах первой собирается: не проверено было, например, кто отец Фонберга, не сказано, что Брюно, по сути, местный, что Галлек ходил на курсы Фонберга и приезжал сюда весной, в то же время, что и профессор… Хотя все эти сведения можно получить по одному телефонному звонку. Как будто тот, кто составлял рапорт, не хотел копать вглубь.

– Это еще ничего не доказывает, – покачал головой инспектор.

– Верно. Но кляуза на археолога, которая так и не дошла до участка… Я звонил бывшему здешнему комиссару, он клянется, что слыхом о ней не слышал. И потом… Когда я раскопал эту яму, Пеленн сказал, что, мол, выяснять, кто их убил, должна была комендатура и теперь бы опознать этих гансов. Так и сказал – гансов, еще до того, как кости увидел. А я ведь никому не говорил, что нашел немецкую кокарду… Откуда ему было знать?

– Да уж, – покачал головой комиссар Легерек. – Агента Берлю тоже он по голове ударил?

Легуэн вдруг заметил, что кюре исчез.

– Нет, – сказал он, – не думаю.

– А как ты нашел карту?

– Мне Матье подсказал. Сам того не желая. Он заявлял, что ничего о пропавших немцах не знает, а сам рылся в их документах. Почему он не хотел об этом говорить? Выход напрашивался один – он видел в этих бумагах что-то еще и хотел это скрыть. Когда Пеленн принес мне эту бумагу – рапорт Штаге, – он говорил, что больше в мэрии делать нечего, что он все перетряс. Думаю, он хотел меня предупредить.

– Хорошая идея, правда, скрыть этот листок среди тех документов, – задумчиво проговорил комиссар. – У себя он бы прятать не стал – сам ведь полицейский, обыски проводил, знал, как это делается. А там никто не стал бы искать – тем более оборотку.

– Кроме Жана Матье, – кивнул Легуэн. – Я, кстати, едва его не подставил. Но к тому времени, думаю, Пеленн уже слишком сильно интересовался мной… Поставьте себя на его место – он же не знал, откуда я приехал. Может быть, мой перевод был такой же липой, как раскопки и лесопилка. Может быть, я что-то знал про клад. А уж когда я наткнулся на немцев…

– А на главный вопрос ты не ответил, Легуэн, – сказал комиссар. – С сокровищами-то что? Кто их отыскал? Или в карте фон Берга ошибка?

– В карте ошибки нет, – улыбнулся стажер. – Просто лес коварнее, чем мы думаем. Вот взгляните. – Он разложил на столе два листка бумаги, разгладил. – Это – описание дерева, под которым фон Берг зарыл клад и своих товарищей. А это – то, на котором повесили археолога. Видите?

– Без шушенна не разберешься, – пробурчал комиссар.

– Я-то искал второе дерево и ошибся – нашел первое. У Пеленна и остальных, видимо, получилось наоборот.

– Тогда – где клад? – Взгляд комиссара Легерека стал колючим и подозрительным.

– Не смотрите так на меня, патрон. Я думаю, – стажер вспомнил об отпечатке кроссовки, – я думаю, нам не стоит удивляться, если у нашей церкви скоро появится, скажем, орган… Или ребят из церковного хора отправят на каникулы в Калифорнию. Или Армия спасения получит от отца Гийома большое пожертвование.

– Вот как, – сказал комиссар. – Вот как. Ну что ж… Скажи мне тогда вот что – почему я, старый морской пес, не додумался, а до такого щенка, как ты, дошло?

– Потому, что вы не слушаете мадемуазель Магали, – хмыкнул Легуэн. – Комиссар… Можно, я пойду спать?

– Стажер, – окликнул его комиссар, когда тот уже был у двери. Легуэн обернулся.

– Я работал раньше в береговой охране, – сказал шеф. – Всегда любил море… Однажды мы напали на перевозчиков наркотиков. Стали стрелять. Я прикончил одного. А он оказался русским. Каким-то чином. У нас были неприятности с посольством. И меня сослали… сюда.

– В пригороде Сен-Дени, – сказал стажер, – подрались две банды. Мы пытались разнять. У меня только стажировка начиналась. А у этого парня был пистолет. И я… отреагировал. Будь он белым, сказали бы, наверное, что оборона. Но он был араб. Семья подала в суд – убийство, мол, на почве расизма. Вот меня и отправили… с глаз долой.

Какое-то время они смотрели друг на друга.

Потом Легуэн повернулся и вышел.

Снаружи было свежо и почти светло, висел густой туман. Здесь такой называют brumenn du, вспомнил стажер.

В конце концов, по отцу он был бретонцем.

 

Ольга Рэйн

Один день Гермионы Рен

– Мама, мама, папа мне смешал кокопопсы с колечками, – жалобно говорит Хлоя, выбегая из комнаты со своей желтой миской-динозавром.

– Минутку, – говорю я, отхлебывая чай, растягивая ногу и не отрывая взгляда от страницы новостей на стекле кухонного шкафа.

– Ну мама, – стонет Хлоя. – Пожалуйста! Мультик на паузу не поставили, там сейчас инопланетяне высаживаются.

– О’кей. – Я поворачиваюсь к ней, выхожу в коридор. Она не может зайти в кухню – там Стены нет.

– Что не так, мартышка?

Хлоя тычет пальцем в желтое динозаврово нутро, где живописно перемешаны несколько видов хлопьев.

– Он забыл, а ты ему не напомнила! Я больше не люблю колечки! Только кокопопсы!

Я вздыхаю, вспоминая. Кокопопсы насыпаются из большой коробки с лукаво улыбающимся кроликом и по внешнему виду один в один напоминают сушеное кроличье дерьмо. Но шоколадное.

Морщась от боли в ноге, я присаживаюсь, чтобы наши глаза были на одном уровне – когда-то прочитала этот совет в книжке по детской психологии, изо всей книжки только его и запомнила.

– И что же мне теперь делать?

Хлоя смотрит на меня серьезными серыми глазами.

– Выбери колечки. Отсортируй.

Ага, утренняя игра в Золушку. Мешок зерна и мешок чечевицы.

– А ты не можешь просто их не есть, отодвигать в сторону ложкой?

Хлоя думает несколько секунд, потом мотает головой. Не может.

– А я не хочу кокопопсы, – кричит Зак из комнаты. – Мне их выбери и отдай Хлое.

– Так, что за шум? – В коридоре появляется Джошуа. Он выбрит, причесан и уже в белой рубашке и галстуке – сегодня в офисе серьезная встреча, он мне вчера говорил. Мне радостно смотреть на него, он красивый. Я помню его одеколон, помню запах его кожи, даже запах изо рта по утрам, до того, как он чистил зубы. Кто бы мне сказал, что по всему этому я буду так неистово скучать.

– Маму не дергайте сегодня, – говорит Джошуа, приседая рядом со мной. – У мамы сегодня нога болит сильно. – Он быстро косится на меня, я киваю. Поначалу удивлялась – откуда он знает, потом спросила, он объяснил, что видит мелкие сокращения мышц, когда я сплю, следит за движением век, определяет мое состояние по дыханию.

– Колечки! Не хочу! Выбери! – чеканит Хлоя с вызовом. Джошуа улыбается и проводит над миской рукой. Колечки исчезают, как и не было.

– Ура! – кричит Хлоя и убегает по Стене в комнату, откуда слышно веселое фырчание инопланетян.

– А мне? А мои хлопья? – ноет Зак под торжествующее хихиканье Хлои.

– Я пойду разберусь, – улыбается Джош. – Потом их одену и соберу в школу. А ты иди под душ, расслабься, потом сними ногу, разотри ибупрофеном.

Я киваю, с усилием поднимаюсь с колен. Опереться бы о его руку, но он просто стоит у Стены, смотрит на меня, поворачивается идти к детям. Хромая, я забираюсь по лестнице, залезаю в душ, сажусь, отстегиваю ступню.

Вода горячая, напор сильный. Можно закрыть глаза, опустить волосы на лицо, вода наполняет их, как будто на лице текучая маска. Как будто мира нет, а есть только тепло, темнота и влага, как в утробе. Вот-вот я опять рожусь и мама опять назовет меня Гермионой, потому что за неделю до ее родов вышла последняя книжка про Гарри Поттера, и мама ее два раза прочитала и очень впечатлилась.

Дети весело визжат внизу, я слышу голос Джошуа – он шутит одну из своих обычных шуток про шмеля и пылесос. Шутки повторяются, ну так они у него и раньше повторялись.

Я одеваюсь, щедро растираю культю гелем. Доктор Бавади, мой ортопед, предлагал «умный» протез, со врезкой в нервную систему, но из-за фантомных болей пришлось ставить обычный, отстяжной. Оно и к лучшему. Проще. Легче в уходе. Дешевле. А на Стену тогда ушел каждый пенни.

Спускаюсь вниз я уже совсем не хромая. Все семейство ждет меня у Стены, улыбаясь. Джошуа уже накинул пиджак и выглядит как модель из каталога деловой одежды (прим. для кодир. – в обычные дни предпочитает неформальный стиль, футболка-поло (темная, без рисунка) и джинсы, а костюм и галстук – только в дни официальных встреч, собеседований и совещаний).

На Хлое зеленое форменное платье в клетку и белые гольфы (прим. – в холодные и/или ветреные дни дополнить зеленой кофтой). Джош заплел ей косы идеально, волосок к волоску, никогда он ей их так не заплетал, всегда вихры торчали.

Я закусываю готовый вырваться всхлип, давлюсь им, как отравленным яблоком, загоняю его обратно в глубину. Нечего расклеиваться, сама решила себе еще и вот такой протез поставить.

Зак, посматривая на меня, деловито пихает в карман Серого Мыша, тот не влезает, высовывается, хвост свисает вдоль штанины (прим. – С.М. – любимая игрушка, часто берет с собой в садик, всегда в постель (не засыпает без), любит кормить мороженым (добав. разводы на морде), левый глаз заменен пуговицей, черной, ½ дюйма).

Я смотрю на них, замерев на последней ступеньке. Долго смотрю.

Джошуа отвечает на мой взгляд, пожимает плечами.

– Фантомные боли в области сердца, – говорит он. – Езжай на работу, отвлечешься. После работы в супермаркет.

Я киваю.

– В холодильнике кончились помидоры, – говорит он. – У куриного карри вчера еще истек срок годности, можешь, конечно, его съесть, но на свой страх и риск, купив дополнительный рулон туалетной бумаги. – Он смотрит на меня внимательно и строго. – И водки купи, – говорит он наконец. – Положи в морозилку сразу. Вечером мне спасибо скажешь. Пора начинать день, иди сюда. Где твоя маска?

– Наверху, – говорю я. – Не пойду за ней, я так, глаза закрою.

Я захожу в тактильную зону и чувствую легкие прикосновения моих детей. Они гладят меня по рукам, по шее. В маске я бы чувствовала и их теплые поцелуи на щеках. Зак все норовил чмокнуть в нос. Мы раньше так смеялись.

– Пока, мамочка, – говорят они. – Хорошего тебе дня. Нам в школе будет здорово!

Джошуа крепко сжимает мои плечи.

– Ты умница, – говорит он нежно. – Хорошо держишься. До вечера!

Я слышу хлопок входной двери, тихий рокот э-кара, шипение, когда он отходит от дока и уходит вверх по улице. Если не открывать глаз и не думать о динамиках, симулирующих эти звуки, то иллюзия почти совершенна. Я в ней живу и ее же продаю.

Я усаживаюсь, чтобы натянуть на протез кожаный лофер. Мода ходит кругами. Такую же обувь носили в десятые годы, когда я была еще совсем маленькой. У мамы сохранилась пара почти новых, с ума сойти, тридцать лет хранила, но она вообще мало что выбрасывает.

Как обычно, мысли о маме тут же притягивают ее внимание, золотой дельфинчик-наушник в моем ухе дребезжит вызовом. Я вздыхаю и отвечаю:

– Привет! Ага, все нормально. Собираюсь на работу. Да, позавтракала. Мама, я ем, честно. И ужинаю. И пять порций в день овощей. Вчера? Горошек, помидор, яблоко и еще дрянь какую-то из регидратора. Водоросли, что ли. Ой, мам, мне тридцать четыре года! Да знаю я, знаю, у меня у самой де… Ну ладно, мам. Хорошего тебе дня. Папе привет.

Я трогаю э-кар кольцом, дверь с тихим шипением отходит, двигатель оживает, экран расцветает. Кольцо у меня одно, обручальное, оно же платежка, оно же ключ.

Мама носит с десяток разных, несколько платежных от разных банков, некоторые очень красивые, с камнями. Есть у нее и ключ от моего дома, только она его больше не носит. С тех пор, как установили Стену, она ни разу не переступила мой порог. Она очень, очень не одобряет. Но звонит каждый день.

Папа иногда приезжает, но только когда я дома, и дверь сам не открывает, стучится. Джошуа, Зак и Хлоя тогда уходят на второй этаж, тихо ждут там, пока я их позову. Мы пьем с папой чай у темной Стены, говорим о погоде.

– На работу, – говорю я, э-кар закрывается, отходит от дока. Я замечаю, что второй док начинает выглядеть неухоженным и потемневшим, как будто там никто на самом деле не паркуется уже года три. Когда врешь себе с таким размахом, как я, внимание к деталям очень важно, и я говорю в заметки «почистить второй док». Когда буквы появляются на экране, выделяю их красным.

Э-кар несет меня по М3 в потоках лондонцев, спешащих на работу из предместий. Я поглядываю вокруг. Кто-то смотрит новости, кто-то дремлет, большинство, как я, готовится к рабочему дню. Я встречаюсь глазами с плохо прокрашенной мрачной теткой из синего, более медленного ряда. Она курит и, заметив мой взгляд, вызывающе выдувает дым в мою сторону. Меня обдает потоком неприязни, обидной и незаслуженной. Ну да, меня кар довезет до работы за полчаса, а ее почти за час, но моя фирма может себе позволить оплачивать ценному сотруднику дорогую оранжевую полосу. Меняй работу, дура. И парикмахера.

Покачав головой, возвращаюсь к экрану, просматриваю сообщения.

Сообщение 1. Герми, я наконец уговорила Мартина и Таню на особый викенд у моря, мы, кажется, в Портсмуте, но из номера особо не выходили, тут джакузи, ну понимаешь:))) все волшебно, наверное, останемся на понедельник, когда еще удастся так повеселиться, планирую еще восемь оргазмов, открой мои заметки, не помню, назначен ли у меня клиент на понедельник, чмоки, Эмбер

Сообщение 2. Солнышко, прикрой меня на работе, я потом объясню, не доберусь до офиса в понедельник, век буду благодарна, целую, люблю, Таня

Сообщение 3. Дорогая Гермиона, мне очень неловко, но я совсем разболелся. Сказал бы об этом по телефону, но голос совсем сел. В понедельник пойду к врачу, не могла бы ты проверить мое расписание, кажется, есть клиенты. Мартин

Глубоко вздыхаю. Я сердита на своих безответственных коллег, но и рада за них, мне смешно вспоминать их тайные взгляды и прикосновения друг к другу невзначай, и все эти улыбки, исполненные особого смысла. А часть меня – небольшая, но сильная – мучительно завидует их простым страстям и свободе их изъявления. Я говорю себе, что все в порядке, офисный день пройдет нормально, лишь бы не было потока клиентов, с которыми мне придется иметь дело.

Офис-планировщик: Прием клиентов в офисе компании СТЕНА на понедельник, 6 мая 2041 г. – записано 5 человек, в 10.00, 12.00, 13.30, 16.20 и 18.00.

Черт. Черт. Черт.

– Как видите, иллюзия пространства проработана до мелочей, – говорю я в четвертый раз за день, проводя последнего клиента в демо-зал и стараясь не хромать. 16.20 позвонил и перенес на следующую неделю, но так как был вот этот, на шесть, домой пораньше уехать не удалось. Время провела с пользой – лепила концепт для частного детского садика – Стена Муми-Троллей, прелесть что такое, особенно Снусмумрик выходил как живой. Но очень устала, соскучилась по домашним, и нога опять разболелась.

Доктор Артур Уилсон идет по залу как зачарованный. Я прислоняюсь к колонне, переношу вес с левой ноги, улыбаюсь. Необыкновенное зрелище – человек, который впервые видит Стену. Его глаза за стеклами очков раскрываются широко, как у ребенка, он сбивается с шага, он оглядывается в изумлении. Демонстрационный зал большой, как спортзал в средней школе. Я стою с пультом переключения между четырьмя стенами. В первой стене шумят папоротники, древние деревья стоят до лиловых небес, летают огромные стрекозы и малютка-стегозавр размером с э-кар застенчиво хрустит гигантской шишкой. Он и вправду милый, большеглазый такой, зелененький. Пахнет сырой землей и странными растениями. В кустах шуршит, доктор Уилсон испуганно оглядывается на меня. Видно, что переживает за малыша, а ведь есть и такие, что надеются на Ти-Рекса и спрашивают, будет ли запах крови. Я мотаю головой.

– Это его мама или братья, больше в этой Стене никого нет.

Земля вибрирует. Мама-стегозавр выходит степенно, медленно машет шипастым хвостом. Кричит призывно, смотрит на нас. Я щелкаю пультом, стена выключается, мир исчезает.

Доктор Уилсон переводит дыхание. Он симпатичный, очень. Рыжеватый, стриженый, с короткой ухоженной бородой. Лет сорока пяти. Я надеюсь, что он пришел за чем-нибудь интересным и полезным, а не за виртуальным борделем с БДСМ-тактильной зоной.

Хотя не мне, конечно, кого-либо судить. Если бы я ему рассказала, что за Стена у меня дома, и попросила сравнить с сегодняшним полуденным клиентом, наверняка он отшатнулся бы от меня сильнее, а потом пошел и помыл бы руку, которой пожимал мою.

Клиент в двенадцать, между прочим, желал Стену с расширенной комплектацией тактильной зоны и демоническими женщинами с тремя вагинами, одна из которых между грудей. Образ был сильный и яркий, а клиент дотошный и занудный, и я мысленно пожелала Эмбер, которая наш специалист по сексуальным утехам, чтоб у нее такая выросла, потому что все это с клиентом должна была проговаривать она, а не я.

– Я знаю, как Стена впечатляет, – говорю я. – Иллюзия очень сильна. Если у вас есть идеи и ожидания, мы будем рады их услышать. Я говорю «мы», потому что обычно наша команда гораздо больше, просто по офису пронеслась… небольшая эпидемия (похоти и свинячества). Если у вас… особые, приватные желания, то Эмбер будет рада их услышать завтра или в любой другой день. Она очень хороший и опытный специалист, и мы на рынке давно, нас трудно шокировать.

Доктор Уилсон усмехается.

– Нет-нет, я хотел для дочки… Ей четырнадцать. В их школе перестраивают дормы, я думал проспонсировать что-то особенное. Она любит подводный мир, лошадей, эту новую модную мальчишескую группу, где у всех солистов шрамы на лбу.

– «Авроры добра», – подсказываю услужливо. – Я бы не рекомендовала именно это направление для Стены. Музыкальная Стена – очень серьезное решение, не для всех. Из восьми, которые мы сделали за эти годы, пять мы потом перекодировали на другие концепты, а одной Стене клиент нанес гитарой… повреждения, несовместимые с гарантией. Хотя оригинал, сама книга – очень популярная тема. Только в прошлом году мы установили три Хогвартса. Два Главных Зала и одну Необходимую Комнату. Так как код на них уже сведен и концепты написаны, можно организовать хорошую скидку (ха, получи, свинья Мартин, твоя-то премия только за сведение кода). Таня, наш финансовый консультант, может вам предложить очень привлекательные расчеты. Возможна также отсрочка платежа, многие банки работают с нами, и кредитная ставка…

– А вы что делаете? – Он мягко перебивает меня.

– Я – директор по концептам. Расписываю тех, кто живет в Стенах. Какие они, как себя ведут, как реагируют, как обучаются. Что любят, что знают. Потом мы сводим код, и они оживают. Потом мы планируем тактильные зоны – для физического контакта. Наше особое достижение – тактильно-виртуальные маски…

Артур Уилсон кивает и смотрит на мои губы. Я нервничаю все сильнее.

– Давайте я вам покажу вторую Стену, – торопливо говорю я, поднимая пульт. – Алиса в Зазеркалье. Труляля и Траляля очень смешные. И поют, но не все время. С классикой невозможно промахнуться, правда?

Он все смотрит.

– Алиса была одним из моих первых проектов (третьим, после Хлои и Зака). Ребенок с точки зрения концепта и сложнее, и проще взрослого…

Он поднимает руку и кладет ее на мою, поверх пульта.

– Я увидел достаточно, – говорит он. – Наверняка у вас есть несколько готовых образовательных Стен под ключ.

Я тупо киваю.

– Давайте мы продолжим деловую беседу за ужином, Гермиона. Расскажете мне про себя, про свои самые интересные проекты. Как вы вообще пришли в этот бизнес?

Я пришла в этот бизнес очень неожиданно. Рекламу компании СТЕНА показывали по телевизору в психиатрическом отделении, где я сидела на диване под круглосуточным надзором медсестер «Вахта Суицида». Передо мной был журнальный столик с закругленными краями и шахматная доска. Дежурная темнокожая медсестра подошла, сурово меня осмотрела и забрала с доски ферзей и ладьи. Отошла на несколько шагов, задумалась, вернулась, забрала остальные шахматы.

Я захихикала, пытаясь представить себе ее логику, а также способы самоубийства с помощью ферзя. Фантазия меня никогда не подводила, а после утренних уколов смеялась я особенно легко.

Когда реклама Стены кончилась, я перестала смеяться. Я внезапно поняла, что мне нужно. И на что я хочу потратить свою компенсацию.

Когда я пришла в офис, села за сенсорный стол, поставила кончики пальцев на его теплую шершавую клавиатуру и начала писать про свою семью, выяснилось, что у меня талант.

Талант лепить концепты. Талант вызывать к существованию несуществующих сущностей.

Талант видеть и любить тех, кого нет.

Но разве это тема для ужина с милым и умным голубоглазым доктором, который так смотрит на мои губы?

Я отнимаю руку и вежливо отказываюсь.

Э-кар везет меня домой. Я так устала, что даже тихо постанываю. Потом громче, когда вспоминаю, что дома нечего есть и Джошуа специально напоминал мне про магазин.

– Остановись у Теско, чтоб его, – говорю я в потолок.

– Повторите направление, – говорит кар строгим женским голосом. Я повторяю, ругаясь теперь только в голове.

С тележкой идти легче – можно перенести часть веса на колеса и волочить ноги. Я беру пачки с полок, прижимая этикетки платежным кольцом. Потом замираю.

Я держу в руках желтую пачку «кокопопсов» с ненавистным кроликом, который крупными буквами предлагает выиграть поездку в парижский Диснейленд (на два дня для семьи максимум из четырех человек).

Я кричу, и бросаю пачку на пол, и топчу ее своим протезом, она лопается, и коричневые хлопья разлетаются по белому мрамору, я поскальзываюсь на них и падаю, выворачивая искусственную ступню.

У меня была, была семья минимум из четырех человек, и максимум из четырех человек, и мы ехали, безо всяких кроликов ехали на два дня в гребаный Диснейленд на гребаном монорельсе, и Хлоя бегала по вагону и восторженно пищала третий час, а мы с Джошем переглядывались и улыбались, а Зак заснул в кресле, обнимая Серого Мыша, и вот тогда гребаный машинист решил не тормозить на гребаном повороте, и вот вам, получите вместо Диснейленда гору мяса, и конечно, нельзя выбрасываться с балкона хирургии, и вешаться в туалете тоже не стоит, вот мы тебя привяжем к кровати и укольчик, ну и как мы сегодня, за окном солнышко?

Ко мне бежит растерянный охранник – он не привык к истерическим срывам и конфликтным ситуациям и не знает, что со мной делать. За ним бежит менеджер – это Келли, мы дружили в детстве, ее дочка была с Хлоей в одном классе, она что-то ему говорит и бросается ко мне.

– Ш-ш-ш, – говорит она, садится на пол и обнимает меня, гладит по спине, как маленькую. А я все норовлю пнуть желтую пачку хлопьев здоровой ногой. – Ш-ш-ш, успокойся, – говорит она, а сама плачет. А я не плачу. Больше нечем.

Она отводит меня на парковку, помогает залезть в кар. Пакеты с покупками уже лежат в салоне, принесенные заботливым охранником.

– Спасибо, – говорю я, не глядя на нее. Не могу себя заставить посмотреть ей в глаза. Она понимает, гладит меня по руке и дает кару команду «домой».

Э-кар паркуется с мягким толчком. Я почти выползаю из салона, оставляю в нем все пакеты, кроме главного – с водкой. На крыльце сидит моя свекровь Мэри, смотрит в никуда.

Ее бывший муж, отец Джошуа, проклял наш дом и меня лично страшным проклятием за ужасное надругательство над памятью и богопротивное… бла-бла. Сказал, что на милю к нам не подойдет. Но Мэри приезжает раз в неделю, иногда чаще. Всегда без звонка, всегда виновато, как будто приходит за чем-то постыдным, но без чего не может. Как будто я ее дилер.

– Ну чего ты, постучалась бы, Джошуа бы открыл, – говорю я.

Мэри вздрагивает и морщится оттого, что я называю систему управления домом и главный персонаж моей Стены именем ее сына. Но она не может перестать хотеть его видеть, не может перестать хотеть испытывать мою иллюзию. Дверь открывается, как только сенсор на входе замечает меня.

– Мама! Бабушка! – Зак и Хлоя бегут к нам по Стене. Уже поздно, и они в пижамах. Из комнаты выходит Джош, улыбается нам.

– Можно? – спрашивает Мэри. Я киваю. – Уложи их спать, бабушка. Сядь и спой колыбельную двум картинкам на стене, мальчику и девочке.

– Спокойной ночи, мамочка, – говорит Хлоя. – Я тебя так ужасно люблю.

– Обнимайка! – Зак идет на меня, раскинув руки, как медвежонок. Я закрываю глаза, присаживаюсь в тактильную зону, обнимаю его крепко-крепко. Они убегают, топоча по лестнице. Мэри идет за ними медленно, тяжело поднимаясь на каждую ступеньку.

В комнате я падаю в кресло, отстегиваю протез, поднимаю ногу на другое сиденье. В той части комнаты, которая в Стене, рядом садится Джошуа.

– Выглядишь устало, – говорит он.

Я киваю, отвинчиваю крышку с бутылки водки, делаю большой глоток прямо из горла. Морщусь. Жду расслабляющего тепла.

– Сама элегантность, – говорит Джош насмешливо, но нежно. – Продукт многих поколений настоящих английских леди. Что, такой тяжелый день?

– Ага, – говорю я. – Вот ты бы меня взял и отнес наверх на ручках, вот бы было хорошо.

– Я бы отнес, – кивает он. – Но мы не то чтобы в одном измерении.

– Ну да. Никакого тебя нет в моем измерении. Никого тут нет.

– Доктор Артур Уилсон есть, – говорит Джошуа с улыбкой. Я аж подпрыгиваю в кресле. – Он звонил шестнадцать минут назад. Оставил очень заинтересованное сообщение. Послушаешь?

Я мотаю головой. Нет, нет.

Сверху спускается Мэри, заходит в комнату проститься. Она немного дрожит и смотрит на Джошуа голодными измученными глазами, как будто она ползет по пустыне, а он – водяной столб. Когда дверь за нею закрывается, Джошуа поворачивается ко мне.

– Когда-нибудь ты нас выключишь, – говорит он. – И пойдешь дальше.

Я опять мотаю головой. Нет, нет. Никогда.

– Иди в спальню, – говорит он. – Спорим, я тебя обгоню?

– Мое сердце бьется только для тебя, – говорит он, покусывая мою шею. – Помнишь нашу старую песню?

– Оно не бьется, – говорю я, упрямая, вместо того, чтобы отдаться потоку, отдаться иллюзии, отдаться Джошуа. Его разрубило обрезком обшивки вагона, потом оно сгорело в крематории вместе с кусками наших детей, потом пепел ссыпали в урну, а урну я замуровала в Стену. – Оно не бьется, и ты не настоящий.

Он пожимает плечами. Тактильная зона здесь, в спальне, имитирует запахи, разброс небольшой, но они есть. Его тело и дыхание пахнут мятой.

– Что есть реальность? – спрашивает он, нависая надо мной на выпрямленных руках. – Где настоящая ты? Как ее можно узнать? Знаешь ли ее ты сама? Знал ли Джош настоящую тебя? Или только ту, что ты сама для него рисовала? Выдавала ему по кусочку – в словах, в жестах, в прикосновениях?

Он начинает двигаться ритмично, мое дыхание учащается.

– Откуда ты знаешь, что из этих разрозненных, неполных кусочков он склеивал правильную картинку? Что если бы ситуация была наоборот и он бы написал твой концепт, ты бы себя узнала и признала собой? Что, если нет? Что, если да?

Почти помимо моей воли мое тело выгибается, пальцы сгребают край простыни. Чего уж там, этот Джошуа, вылепленный из латекса, графена и полишелка сенсорами тактильной зоны и программы Стены, куда эффективнее моего Джошуа, из плоти, крови и кожи. Он не устает, не опадает, не сбивается с ритма, у него нескончаемая стамина и пятнадцать интимных режимов, выбираемых автоматически по отслеживанию обратной реакции. Он все всегда делает как надо.

– Опять ты плачешь, – говорит он чуть огорченно.

– После соития всякая тварь грустна, – отвечаю я.

– Omne animal post coitum triste est, – переводит он. Я с беспокойством думаю, что Джош не знал латыни, а значит, и этот не может. Откуда же?

Он улыбается.

– Я не грустен.

– Ты и не тварь. Ты… никто. Сомнительный никто с подозрительно быстрой обучаемостью.

Он целует меня, садится, улыбаясь.

– Как же не тварь? – говорит он. – Ты меня сотворила. Все вы друг друга сначала творите, а потом любите.

– Я так по тебе скучаю, – говорю я. – Уходи. Я хочу снять маску и спать. Иди опять в библиотеку конгресса и читай тома по психологии, возможно, на латыни, ты ведь это делаешь, когда уходишь?

– Я это делаю прямо сейчас, – ухмыляется он, – я нелинеен.

Нелинейный Джошуа целует меня в щеку, встает с кровати и уходит в Стену. Лунный свет играет на мускулах его плечей и ягодиц.

Я снимаю маску и лежу одна в темноте.

Еще не сплю. Уже не плачу. Просто смотрю.

 

Денис Тихий

Шатун

Врач долго листал бумаги, сверял результаты анализов с записями в тетради, звонил в лабораторию, чтобы уточнить какую-то «динамическую лямбду». Он прикладывался к термосу с протеиновым коктейлем, мурлыкал под нос, вдруг громко прочистил горло, так что испуганное эхо отозвалось в углу. Ингвару даже стало казаться, что все это не про него, а про какого-то другого человека, чья карточка с загнутым углом лежала под пухлой ладонью врача:

Ингвар Хансен

Д.Р.: 05.11.1984

ПОЛ: муж.

ГР.КР.: O(I) Rh+

СТАРТ ДИАПАУЗЫ: 01–10 октября (I-DP-010)

Наконец врач заполнил графы, перечеркнул пустые листы, вложил бумаги в толстый конверт, провел по клапану клеевым карандашом, загладил ребром ладони, тяжело возложил руки на этот конверт и поднял глаза на Ингвара.

– Увы, герр Хансен, – скорбно сказал врач. – Диагноз не вызывает сомнений. Сезонная диссомния. Зимняя бессонница, проще говоря.

– Черт возьми, – сказал Ингвар. – Черт возьми! Это точно?

– Проверено и перепроверено. Да. Такие вот дела. – Врач щелкнул шариковой ручкой, достал из стола рецептурную книжку и принялся заполнять бланк.

– Но я же прекрасно себя чувствую! – воскликнул Ингвар, как-то по-детски пытаясь оттянуть неизбежное.

– Сегодня тридцатое октября. Вы должны были выпасть уже две декады назад. Ваше бодрствование – болезнь.

– А что, если я перешел в четвертую диапаузу? – спросил Ингвар, сцепив руки замком, чтобы не дрожали. – Вот вы же не выпали! Вы же в четвертой? Так бывает?

– Я в третьей. Протянул до самого конца. Что же до вашего вопроса, то да, есть редчайшие случаи плавающей диапаузы. Вы явно не в четвертой, да и не в пятой тоже – у вас была бы другая картина по мелатонину.

Врач похлопал ладонью по конверту с результатами анализов и вдруг широко зевнул, сверкнув платиновыми коронками. Он пригладил рыжеватую бороду. Ингвар заметил, какие медлительные у него движения, словно у водолаза на большой глубине. Вспомнилась детская книжка с картинками: «Сонный Король и снежные волки». Врач походил на Сонного Короля, который подарил Гаю и Хельде волшебные подушки. Только борода у Сонного Короля была огромная – «в триста, и тридцать, и три фута». Укрывшись его бородой, дети выпали до весны, а снежные волки не смогли их отыскать.

– А бывает шестая диапауза? – спросил Ингвар.

– Бывает, – ответил врач, пожевав губами. – Встречается у жителей Заполярья, пять процентов в популяции. Но у вас ее отследить пока невозможно, изменения на уровне погрешности.

– Что, если у меня шестая? Тогда мне остались еще три декады!

– У вас есть родственники среди саамов? А среди эвенков? – спросил врач устало. – Я не отрицаю такой возможности полностью, но шансы ничтожны.

– Может, назначить курс снотворного? Какие-нибудь лекарства?

– Вам не нужны медикаменты, – покачал головой врач. – У вас прекрасный сон. Летний. Что-то сбилось в гормональной настройке. Организм считает, что до сих пор лето, и не запускает механизм спячки.

– Что же теперь будет? – спросил Ингвар. – Что же теперь будет со мной?

– Если вам не повезло с шестой диапаузой, то… Сезонная диссомния чаще всего приводит к скоростной деменции, полной потере усвоенных навыков, распаду психических функций, парейдолическим иллюзиям. Как это ни прискорбно, но шансов дожить до весны очень мало. Насколько я понимаю, у вас нет семьи? Дама сердца?

– Родители умерли, – покачал головой Ингвар, подумал, можно ли считать фрау Цинцель из зала иностранной литературы дамой сердца, и решил, что нельзя. – Никого нет.

– Я дам направление…

– Вы сказали: «чаще всего»? – встрепенулся Ингвар. – Получается, что не все сходят с ума, если не выпали в спячку?

– Теоретически – да. Практически же… Спячка, диапауза – важнейший эволюционный механизм. Это не просто сон, каким засыпают каждую ночь, это серьезная перестройка всего обмена веществ. Большой отдых, герр Хансен. Весной мы просто не досчитываемся некоторых диссомников, или, простите, шатунов. У нас тут густые леса с дикими зверями, очень холодно, а куда может занести человека, неадекватно воспринимающего окружающую действительность? Сами понимаете, герр Хансен.

– То есть шанс у меня есть? – спросил Ингвар.

– Современная медицина считает, что в любом случае важно сохранение жизни, – ответил врач, собирая бумаги в картонную папку с тесемками. – Вот ваше направление. Езжайте прямо сейчас. Клиника Святого Якоба. Это на двадцать восьмой улице, возле Медвежьего моста. Отыщете? Отыщете. Спросите адъюнкта Абсалона, он… – Врач поморщился. – Папку не потеряйте. Ее бы с курьером послать, но курьер уже того.

– Этот адъюнкт… Он мне поможет? – спросил Ингвар.

– Он даст вам шанс дожить до весны, – ответил врач, избегая смотреть в глаза.

Ингвар вдруг заметил, что кресла в кабинете затянуты чехлами, а вместо эстампов и групповых фотографий, которые он видел в прошлые встречи, на стенах темнеют прямоугольники с дырочками от гвоздей. Вечером придет медлительный сантехник и сольет с батарей воду. Врач вернется домой, выпьет хвойную настойку, полезную для желудка, пыхтя влезет в утягивающее белье, чтобы потом не мучиться с пролежнями, запрется в спальне и выпадет до весны.

Дожить до весны. А зачем доживать до весны?

* * *

Маленькая лохматая собака стукнулась мордой в чугунное кружево калитки и залаяла. Будто плотное облако ярости, зревшее внутри нее, теперь лезло наружу, через розовую пасть со слюнявыми зубами, подпираемое внутренним давлением. Собака лаяла с подвизгом, падала на брюхо, корчилась и билась, силясь поскорее выплеснуть этот смрадный яд.

Дул ровный холодный ветер, черные клены, растущие у кирпичного забора клиники Святого Якоба, роняли багряную листву. По низкому небу бежали облака, то скрадывая, то отдавая солнце.

Ингвар вдавил пуговку электрического звонка, и внутри здания красного кирпича, с каким-то тусклым Memento на фронтоне, раздался глухой звон. Ингвар подождал с минуту, слушая исходящую лаем и ненавистью собаку, позвонил еще раз, но никто не отозвался, не открылась дубовая дверь, не сдвинулась в сторону плотная портьера. Ингвар развернулся и чуть не столкнулся с высоким худым стариком в черной флотской шинели, который неслышно подошел сзади.

– Фу, Риппи! Фу! – крикнул старик собаке, и та, поперхнувшись, истово завиляла хвостом. – Что ты здесь делаешь? Дразнишь моих терьеров?

– Мне нужен адъюнкт Абсалон, – ответил Ингвар, и взгляд старика уперся в картонную папку, которую Хансен прижимал к груди.

– Заходи, – сказал он, отпирая калитку ключом.

Не говоря более ни слова, старик двинулся в глубь двора. С его спины свисал огромный пустой рюкзак. Ингвару не оставалось ничего, как последовать за ним. Терьер прыгал у старика в ногах, виляя от восхищения задом. Оборачиваясь на Ингвара, пес скалил зубы.

«Придурковатый санитар из морга, – подумал с омерзением Ингвар. – Или истопник. Или еще невесть кто».

Они обошли здание, миновали крытые черепицей службы и оказались во внутреннем дворике, с трех сторон окруженном стенами клиники. Старик вытянул из кармана ключи и склонился перед низенькой дверцей с надписью «ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА». Разномастные терьеры, лежавшие по земле, бросились к старику, раздался скулеж и лай.

– Ну-ну! Тихо, шерстяные ублюдки, – приструнил их старик.

Дверь открылась, за ней оказалась крутая лестница в подвал. Старик повернулся к Ингвару и протянул длинную руку:

– Историю болезни принес?

– Да. Как мне увидеть адъюнкта Абсалона?

– Сейчас он тебя примет, – ответил старик.

Ингвар протянул ему папку, старик вошел в дверь и щелкнул засовом. Ингвар уселся на лавочку, прислоненную к стене. Терьеры молча разбежались по двору, кроме яростного Риппи – тот сел напротив Ингвара и пристально следил за ним из-под косматых бровей. Заморосило. Ингвар, закрыв глаза, постарался совершить ментальное усилие, сдвинуть иголку своей личности в другую, параллельную бороздку жизни, где все хорошо, где он выпал, как обычно, в начале октября, где он остывает вместе с миром, а не как сейчас.

На лицо Ингвара упала тень, он открыл глаза. Никуда иголка не перескочила. Старик стоял перед ним, сжимая в руках картонную папку. Он вырядился в белый халат с чернильным пятном на клапане кармана.

– Адъюнкт Абсалон меня примет? – спросил Ингвар.

– Примет, – ответил старик. – Адъюнкт Абсалон – это я.

В кабинете было холодно. Абсалон махнул Ингвару рукой на кожаный диван, а сам уселся за огромный стол зеленого сукна. Солнце выбралось из-за туч, над лысиной Абсалона засияли мельтешащие пылинки. Телевизор с водяной линзой тихо бубнил на тумбочке в углу. Сначала Канцлер пожелал нации спокойного сна, потом появился располневший к зиме Понтифик с напутственной молитвой, потом появилась декольтированная дама и объявила концерт номер четыре фа минор Вивальди.

– Чушь, – сказал Абсалон, листая историю болезни.

– Что? – спросил Ингвар.

– Твоя надежда на шестую диапаузу – чушь. – Абсалон закрыл папку, поставил ее на полку каталожного ящика и с грохотом его захлопнул.

– Человеку свойственно надеяться, – бледно улыбнулся Ингвар.

Абсалон выпучил на него прозрачные глаза, видимо ожидая продолжения, но Ингвар не нашелся что еще сказать. Абсалон достал из ящика стола увесистую конторскую книгу, принялся записывать.

– Что вы пишете? – спросил Ингвар.

– Ингвару Хансену, скобка открывается, диссомния, запятая, поступление тридцатого октября сего года, бессрочно, скобка закрывается, выдано – тут я пишу списком. Первое: кальсоны шерстяные с начесом – две пары. Второе: тельник зимний, третьего срока, – одна штука.

– Что значит «бессрочно»? – сказал Ингвар, и сердце его заколотилось.

– Это значит, что, скорее всего, ты проведешь в клинике Святого Якоба всю оставшуюся жизнь. – Абсалон глянул на Ингвара. – Если переживешь зиму, разумеется.

– Послушайте… Черт возьми! Врач не исключил…

– Чушь! – крикнул Абсалон, стукнув ладонью по столу. – Врач не исключил чушь. Чем быстрее ты это поймешь, тем лучше.

Ингвар схватился за голову, с ужасом глядя на появляющиеся в книге аккуратные строчки. Абсалон писал крупным каллиграфическим почерком, Ингвару показалось, что над ним совершается какой-то гнусный ритуал, что прямо с конторского листа в его жизнь вползают тулуп ватный первого срока, шапка натуральной шерсти, мыло хозяйственное два бруска, деменция и распад психики.

– Мне нужно домой! – крикнул он.

– Зачем? – удивился Абсалон.

– У меня там… Какая вообще разница?! Я свободный человек! – Ингвар вскочил со стула. – У меня есть права!

– А у меня есть ключи от калитки, – фыркнул Абсалон. – И свора терьеров во дворе. Ты не смотри, что они мелкие, – злые, кусачие, что твои черти.

– Вы… Выпустите меня! – Из глаза Ингвара вылетела слезинка.

– Чушь. Ты сейчас забьешься куда-нибудь, а мне тебя потом искать. С собаками. Или напьешься.

Ингвар вскочил с дивана, бешено оглянулся и увидел на стене телефонный аппарат. Он бросился к нему, сорвал трубку и мигом накрутил номер. Абсалон спокойно писал. В трубке раздавались длинные ленивые гудки.

– Полиция. Сержант Тимсаари, – сказали на том конце.

– Это Ингвар Хансен. Сержант, меня незаконно удерживают!

– Где?

– Клиника Святого Якоба!

– Кто вас удерживает?

– Адъюнкт Абсалон!

В трубке тяжело вздохнули, потом полицейский сказал:

– Он рядом с вами? Он вам угрожает?

– Рядом. Он что-то пишет…

– Передайте трубку.

– Вас! Полиция! – сказал Ингвар, протягивая трубку.

Не прекращая писать, Абсалон поднял трубку параллельного телефона, стоящего на столе, и отрывисто бросил в нее:

– Адъюнкт Абсалон, слушаю! Привет, Тимсаари. Да, шатун. Нет, спасибо. Ага, и тебе. – Абсалон положил трубку и пододвинул к себе арифмометр.

Трубка в руке Ингвара что-то заквакала. Он прижал ее к уху и услышал:

– …вплоть до признания недееспособным – потеря ориентации в пространстве, галлюцинации. Согласно пункту сто восьмому Уложения, адъюнкт Абсалон признается вашим временным опекуном. Вы меня слушаете, герр Хансен?

Ингвар выронил трубку, она стукнулась об стену и закачалась. Он дернул дверь, вырвался в коридор и побежал, подальше от шуршания самописного пера и звона арифмометра. Он бежал пустыми коридорами, хлопая дверьми, взбегая по лестницам, скатываясь по перилам. Сырые ветви, бьющие в окна, желтые фотографии на стенах, крашеное стекло дверей, пугающие черные таблички. Наконец он изнемог и остановился, упершись лбом в стену. Отдышавшись, он увидел в коридорном тупике дверь с надписью «Рекреационная». В замке торчал ключ.

– Эй! Ты куда сбежал?! – раздался крик откуда-то сзади и снизу.

Ингвар распахнул дверь и оказался в заставленной кроватями комнате с плотно зашторенными окнами. Он бросился к окну, раздернул пыльные гардины, с хрустом поднял оконную раму и заорал:

– Помогите!

Сеялся дождь. Неслась под Медвежий мост мутная вода, тащила шугу. Совершенно пустая улица блестела в свете редких фонарей. Его крик услышал только терьер Риппи, сидящий на лестнице у входной двери, – задрав морду, он залился лаем.

Ингвар отвернулся от окна. На ближайшей панцирной кровати лежал выпавший до весны старик, в котором Ингвар увидел свое будущее – обритая голова, бледная кожа, руки в поперечных шрамах, ненормальность, угадывающаяся даже в спящем лице. Если ему повезет и он выживет, то так и будет коротать оставшиеся дни, погружаясь в мутную пучину маразма. Если выживет. А зачем так выживать?

Ингвар сел на корточки, прижавшись спиной к стене, и глухо завыл. В дверях комнаты появился Абсалон со шприцем в руках.

* * *

Пять клетей, шириной в метр и высотой в два. Кладем сырую сосновую чурку на козлы и пилим лучковой пилой. Очень нравится этот звук: «жух-жух». Распиленную пополам чурку ставим на колоду и разваливаем колуном. Поленья собираем и относим в клеть. Чтобы пережить зиму, надо наполнить все пять клетей доверху. Это необходимое, но недостаточное условие выживания, объяснил Абсалон.

Неделю назад Абсалон отвел Ингвара к кирпичному сараю с узкими оконцами под самой крышей. Внутри сарай был доверху завален какими-то пыльными тюками.

– Это баталерка, – сказал Абсалон, вручая Ингвару ключ. – Выноси отсюда все и сваливай в подвале. Доходчиво?

– Сваливать все в подвале, – ответил Ингвар.

– Да. Только сваливай все аккуратно, а то придется переделывать.

Всю неделю, не видя смысла в своей работе, Ингвар переносил из баталерки в подвал мешки с бельем, стопки эмалированных ночных горшков, ящики с посудой и ватные матрасы. Вместе с Абсалоном они вытащили на улицу два бидона с соляркой.

– Умеешь обслуживать дизель? – спросил Абсалон.

– Нет, – помотал головой Ингвар.

– Значит, понадобятся свечи.

В дальнем конце сарая обнаружилась каменная печь с рассохшейся кладкой. Абсалон открыл чугунную дверцу и заглянул в топку.

– Умеешь обмазывать печь? – спросил Абсалон.

– Зачем мне печь? – удивился Ингвар.

– Всю зиму ты будешь жить здесь. Без печи не протянешь и суток. Кем ты работал вообще?

– Библиотекарем.

Под руководством Абсалона Ингвар смешал в жестяном корыте глину и песок, добавил туда золы из печки, соль, залил теплой водой и замесил обмазку. Вооружившись шпателем, Абсалон принялся за работу, а Ингвара отправил в клинику, чтобы тот принес себе койку. Ингвар тупо смотрел на тяжеленную панцирную кровать, пока не сообразил разобрать ее и принести по частям. На следующий день Абсалон затопил печь, пододвинул ногой табурет, прикурил от длинной щепки и выпустил дым в потолок.

– Я служил за полярным кругом, – сказал Абсалон. – Медиком на подводной лодке «Тритон». Слыхал про такую?

– Слыхал, – ответил Ингвар, подметая дощатый пол. Про подлодку «Тритон» он ничего не знал, но не хотелось казаться в глазах Абсалона полным идиотом.

– Случалось, что мичманы, ради форса, выпадали в спячку прямо на улице, – продолжал Абсалон, не обращая внимания на Ингвара, но задумчиво глядя на верного Риппи. – Ложились и примерзали к земле. Сверху падал снег, наваливал целый сугроб. Ты видывал снег?

– Конечно. Весной лежит.

– Весной – это совсем не то. Дыры и гниль. Клеклый. Ты еще увидишь, какой он бывает. Сначала из сугроба поднимался пар, а потом пропадал. Я выпадал позже всех. Я видел, как приходили снежные волки.

– Это разве не сказки?

– Они не трогали выпавших. Снежные волки любят горячее мясо, так что последние две недели я ходил с карабином даже в нужник.

По баталерке растекалось тепло. Абсалон открыл печную дверку и поворошил кочергой. Лицо его, освещенное всполохами пламени, показалось Ингвару древним, нечеловеческим.

– Я знаю, каково это – быть одному среди зимы, – сказал Абсалон и внимательно посмотрел на Ингвара. – Ничего особенного.

Первая клеть медленно заполнялась. У Ингвара гудели плечи, но тупая физическая работа помогала забыться, длила день. Вчера Ингвар загнал длинную щепку в запястье, Абсалон вынул ее пинцетом и обработал ранку перекисью. Яркая боль на полчаса вывела Ингвара из оцепенения, в котором он оказался. Землю сковывал холод, лужи вымерзли и хрустели под ногами тонкой корочкой. И в голове его схватывался лед, белые воздушные каверны и бронзовые вмерзшие листья.

Ингвар взвалил на плечо очередную сосновую чурку и увидел около баталерки Абсалона в окружении терьеров. Старик махнул ему рукой и сказал:

– Вонзи дележку на волке. Есть тело в голоде.

– Что? – испугался Ингвар.

– Возь-ми те-леж-ку на пол-ке. Есть де-ло в го-ро-де, – раздельно, по слогам повторил Абсалон.

«Парейдолические иллюзии, – подумал Ингвар, доставая с полки складную тележку, с какими пенсионеры ходят в магазин на распродажи. – Ослышки и видения, возникающие на основании реальных объектов. Справочник психологических патологий. Шестой стеллаж, третья полка. Автор? Автор… Автора я забыл…»

* * *

Жизнь в городе замерла. Окна домов скрылись за ставнями, ни единого дымка не поднималось из труб, обнаглевшие сороки лениво отпрыгивали прямо из-под носа у Риппи. Когда они проходили по площади Апрельских событий, ворона, сидящая на голове у статуи, крикнула: «Дур-рак! Дур-рак!» Ингвар искоса посмотрел на Абсалона – старик не обратил на ворону никакого внимания.

Витрина магазина Пита Крампуса была аккуратно завешена фанерными щитами, но дверь оказалась открыта. Развалившись в кресле, вынесенном перед прилавком, там сидел полицейский сержант с магнитофоном на коленях и бутылкой пива в руке. Над ним висел плакат, нарисованный акварельными красками: «Осенняя распродажа! Три любых товара за две цены!»

– Привет, Абсалон, – сказал сержант, салютуя бутылкой. – Здравствуйте, герр Хансен.

– Привет, Тимсаари. Вот, зашли за припасами, раз такое дело, – ответил Абсалон.

– Крампус велел, чтобы деньги клали в коробку, – сказал сержант.

– Муниципалитет платит, – буркнул Абсалон, зашел за прилавок и скрылся в подсобке.

– Запиши все в журнал! – крикнул сержант и подмигнул Ингвару. – И впиши туда ящик темного.

– Черта тебе лысого, – отозвался Абсалон.

– Он вас больше не удерживает насильно? – спросил сержант.

Ингвар понял, что тот слегка под мухой. Сержант нацепил наушники и закрыл глаза. Из подсобки раздался грохот.

– Помощь нужна? – крикнул Ингвар.

– Да! На прилавке лежит журнал, видишь? – крикнул Абсалон.

– Вижу!

– Записывай в него: томатный суп – двадцать банок.

Ингвар раскрыл журнал, взял ручку, привязанную к прилавку веревочкой, и записал требуемое. Сержант качал головой в такт музыке из наушников.

– Консервированный тунец – девять банок, – крикнул Абсалон. – Все распродал, зараза.

– До весны далеко, будет очень нелегко, – фальшиво пропел сержант.

Ингвар вздрогнул и посмотрел на него. Сержант балдел под музыку. Молча.

– Свечи пиши, стеариновые, – крикнул Абсалон. – Три ящика.

– Потроха на заре волки выпустят тебе, – спел сержант, едва Ингвар отвел от него взгляд.

Ингвар выронил ручку. Ему показалось, что сержант пристально следит за ним из-под прикрытых век.

– Что писать? – хрипло крикнул он Абсалону.

– Консервы собачьи… Пиши сорок банок. Нет! Сорок семь!

– Окружат кольцом, обглодают все лицо, – спел сержант.

Ингвар прыгнул к нему, сорвал с его головы наушники и заорал:

– Перестань! Хватит! Перестань меня пугать, тварь!

Сержант вывалился из кресла и сел на пол, но мигом вскочил и схватился за кобуру. По полу разлилась пенная лужа из опрокинутой пивной бутылки.

– Черт возьми! Мужик, с тобой все нормально?! – крикнул сержант, успокаивающе подняв руки.

Ингвар всхлипнул и замотал головой. Стало совершенно понятно, что у сержанта и в мыслях не было его пугать. Он опустил взгляд на пивную лужу. Два пятна – будто ушки торчком на макушке, пузырящийся поток, похожий на длинную волчью морду, тянущуюся к его ногам.

Абсалон выглянул из подсобки и посмотрел на них.

– Нет, Тимсаари, с ним не все нормально. Иначе я бы за ним не присматривал.

* * *

– Что это за ночь – с тридцать первого декабря на первое января? – спросил Абсалон.

Он только что показал Ингвару, как открывать банку томатного супа специальным консервным ножом, а теперь сидел около печки и курил.

– Просто ночь, – ответил Ингвар. – Как там ее… Годоворот. Смена календарного года.

– Бабка рассказывала сказки, что в ночь на Годоворот тугынгаки обмениваются подарками, – сказал Абсалон.

– Кто?

– Тугынгаки. Духи полярной ночи.

– Только их и не хватает, – поежился Ингвар. – С моими-то галлюцинациями…

– Бабка чего только не рассказывала, но в тугынгаков я верил, – сказал Абсалон. – Завтра я выпаду.

Ингвару показалось, что из комнаты выкачали воздух. Грубый, холодный, любящий только своих терьеров Абсалон оставался единственным человеком, связывавшим его с миром нормальных людей.

– Я хотел бы сделать тебе подарок. Подойди.

Ингвар вытер руки полотенцем и подошел к нему. Абсалон протянул небольшую коробку, аккуратно завернутую в упаковочную бумагу и перемотанную бечевкой.

– Что там? – спросил Ингвар, принимая неожиданно тяжелый подарок.

– Сюрприз, – веско сказал Абсалон. – Раскроешь в ночь Годоворота. Обещаешь?

– Зачем это все? – спросил Ингвар дрогнувшим голосом.

– Ты слишком легкий. Тебе нужен якорь.

– Какой еще якорь?

– Для сумасшедшего ты довольно-таки туповат, – сказал Абсалон и выкинул окурок в печь.

* * *

Настоящий большой снег пошел в полдень тридцать первого декабря. Ингвар забрался на крышу клиники и с ужасом наблюдал, как исчезает его мир. Город зарастал снегом, как зарастает отвратительной плесенью булка, забытая в хлебнице перед отъездом в отпуск. Зрелище, разворачивающееся перед ним, казалось страшным и прекрасным одновременно. Бледное на белом, алебастр и мел.

Вернувшись в баталерку, Ингвар погрел руки над печкой и вдруг с ужасом схватился за карман, ему померещилось, что медицинский пузырек с притертой пробкой вывалился в прореху, но обошлось, он был на месте. Последние две недели Ингвар держался только за обещание, данное Абсалону, – открыть подарок в ночь наступления нового года. За якорь. В поисках выпивки он нашел в подвале сейф, но спирта в нем не оказалось, зато нашелся пузырек с надписью: «Опасно! Крысиный яд».

Решение покончить с собой крепло в Ингваре каждое утро. По вечерам он ложился спать с тайной надеждой, что именно сегодня сумеет выпасть. Он ловил знакомые ощущения, ему снились длинные и тягучие сны, голова была тяжелой, как свинцовый шар. Но неизменно наступало утро, когда он просыпался в выстуженной комнате, вскакивал, растапливал печь и вновь впрягался в колесо одинокой жизни.

Ингвар смешал в кастрюльке томатный суп и собачьи консервы, накрошил черных сухарей, долил кипятком из чайника. «Нет, мои терьеры ловят крыс. Этот паек для тебя, извини, но в осеннюю распродажу из магазина выгребли почти все съестное, – сказал ему Абсалон. – Какой-никакой, а все же белок. По крайней мере, туда не добавляют соль и усилители вкуса».

Ингвар медленно ел и смотрел на коробку с подарком, которая стояла в центре стола в ожидании своего часа. Какой он, этот яд? Ингвару казалось, что он отвратительно-кислый, как мышьяковая паста, которую кладут в зуб, чтобы убить нерв.

Кто-то стукнул кулаком по крыше баталерки. «Тугынгак!» – испугался Ингвар, но тотчас вспомнил, что никаких тугынгаков не бывает. Дрова в печке почти догорели. Он сдвинул рукав, посмотрел на часы, разлепил губы и просипел: «С новым годом, адъюнкт Абсалон и все ваши терьеры». Придвинул к себе коробку и заранее приготовленным ножом разрезал бечевку. В коробке лежал огромный черный пистолет.

– Вот спасибо! – сказал Ингвар и расхохотался.

Он вышел на улицу, обошел здание клиники и остановился напротив калитки. Снег перестал. В небо вылезла луна и сияла расплавленным серебром. На противоположной стороне улицы, под мертвой тяжестью снега, никли к земле ветви кленов. Ингвару показалось, что он видит там волчьи глаза.

Снежные волки пришли за горячим мясом. Он вытащил из кармана ватника пистолет, придирчиво осмотрел его и взвел курок. Ладно, посмотрим, что из этого получится. Вскинув руку, Ингвар нажал тугой спусковой крючок. Бабахнуло. В небо взлетела сигнальная ракета, и мир на мгновение приобрел сияющий красный цвет.

* * *

Снежные волки пришли рано утром. Ингвара разбудили терьеры, поднявшие яростный лай. Волки бежали через Медвежий мост парами, друг за другом, а за ними летела бесколесная повозка, в точности как на картинке в сказке про Сонного Короля. Они остановились у самого забора. С повозки спрыгнули двое – в невиданной одежде, сшитой сплошь из шкур. Скрипя по снегу мягкими сапогами, один из них дошел до забора, остановился напротив калитки и сбросил капюшон. Девушка.

– Эбгерде! – сказала она.

– Привет! – откликнулся Ингвар и пошел к ней навстречу, мельком подумав, что надо бы вернуться в баталерку и погасить печь.

 

Алексей Карташов

К истории возникновения семиотики

В первый раз я услышал это слово при внешне невинных обстоятельствах.

Была летняя практика после первого курса биофака МГУ, под Москвой, на биостанции Чашниково. Однажды на выходные приехали к нам гости, уважаемые патриархи с третьего курса и даже недосягаемо старый (ему уже стукнуло двадцать пять) и великолепный Дима Орленев, выпускник прошлого года, стажер на кафедре орнитологии (название должности прямо как у Стругацких), с медальным профилем и небрежными кудрями.

Мы отправились на речку через экспериментальные поля с какими-то редкостными гибридами, валялись на берегу, пили пиво, привезенное из Москвы дорогими гостями, болтали о чем-то, и уже не припомню даже, с чего начался этот разговор. Кажется, кто-то рассказал анекдот с нехорошим словом, девушки выразили недовольство, и Орленев вступился за рассказчика.

– Милые барышни, – произнес он своим неподражаемым бархатным голосом, – это ведь семиотический анекдот.

– Какой? – недоуменно спросили барышни.

– Семиотический. Есть, знаете ли, наука, которая в том числе занимается и такими словами.

– Это что же, наука о матерных словах? – полюбопытствовал друг мой, будущий отец Владимир.

– Эх, Вовка, – отвечал Орленев покровительственно, – не так все просто. К примеру, сколько ты знаешь матерных слов?

– Я – все! – возмущенно отвечал будущий отец Владимир и под смех прочих бездельников перечислил свой запас, не стесняясь девушек, которые, впрочем, демонстративно закрыли уши.

– Неплохо для твоих лет, – одобрил его Орленев (Вовка был неприлично юн, на год младше остальных, и очень злился, когда ему напоминали об этом). – Итого где-то десяток, да? Казалось бы, ерунда – десять слов. А теперь прикинь, сколько разных смыслов можно выразить этими словами! Был я тут на семинаре в Тарту, там упомянули такую фразу. – Тут Орленев, извинившись, фразу воспроизвел. – Словарь минимальный, а какое богатство смысла!

Мы посмеялись, повспоминали еще какие-то простонародные выражения, однако все-таки больше всего нам понравилось звучное слово «семиотика». Оно еще довольно долго потом было у нас эвфемизмом: «Он был пьян и семиотически выражался».

Прошло черт знает сколько лет. Я уже давно знал, что семиотика занимается знаками и символами, – не я один, разумеется, словцо стало модно вставлять куда ни попадя, особенно после выхода книг Умберто Эко. И вот однажды был я в гостях у моего недавно счастливо найденного дядюшки и вместе с ним отправился в местный знаменитый Йельский университет на экскурсию, а заодно – познакомиться со светилом американской семиотики профессором Горчичем.

Надо сказать, что дядюшка – человек необыкновенной судьбы. Все рассказать про него невозможно, но лет через десять после войны он защитил диссертацию у Якобсона, а во время, о котором я веду речь, заведовал кафедрой славистики в том самом университете. Был он уже сильно немолод и собирался на пенсию, но еще читал лекции и руководил аспирантами.

Университет мне понравился чрезвычайно, хотя он был совсем не похож на родной МГУ. Между лужаек были разбросаны старинного, даже готического вида замки, под деревьями валялись расхристанные студенты, читали толстые книжки, ели бутерброды, целовались и тому подобное. Попетляв между строениями, мы вошли в одно из них и поднялись на второй этаж. Дядюшка увлеченно показывал на потемневшие портреты знаменитых лингвистов, настолько знаменитых, что иных я даже знал по фамилии; впрочем, мне было интересно все – и сводчатые потолки, и витражи, и молельная комната, и малопонятные скульптуры, видимо, работы Мура.

Так, не спеша, брели мы по длинному коридору, когда вдруг из-за угла навстречу нам выплыла странная фигура в темном неприметном одеянии.

– Профессор, – обратилась к дядюшке фигура (собственно, это был молодой человек, бледный, темноволосый и какой-то невыразительный), – могу ли я попросить вас об одолжении?

– Да, да, разумеется, – отвечал дядюшка. Он вообще человек крайне доброжелательный, отчего постоянно становится жертвой различных сомнительных личностей, но тут, разумеется, никакой опасности не было.

– Не могли бы вы передать эту папку профессору Горчичу? Я его аспирант, но не могу его дождаться, а мне бы хотелось обязательно… – И он понес что-то сбивчивое, однако дядюшка уже протянул руку за папкой, и странный молодой человек, вежливо поклонившись, вручил ее и исчез, даже не могу вспомнить, в каком направлении.

Профессор Горчич был милейшим человеком с седой эйнштейновской шевелюрой, свободно говорил на всех мыслимых языках, причем на всех с каким-то собственным акцентом, и совершенно меня заболтал. Я узнал его биографию, историю Балкан за последние сто лет, а также массу анекдотов об основоположниках семиотики, особенно о Якобсоне, у которого он тоже был аспирантом. Знавал он и Проппа, и Лотмана, и даже успел застать Кассирера и слушал его лекции. Мы некоторое время сидели в кабинете Горчича, однако затем по его настоянию отправились в местную трапезную вкусить ланч. Я, проголодавшись, уминал здоровенный многоэтажный бутерброд, а профессор, как-то мгновенно прикончив пару ломтей пиццы, продолжал свои удивительные рассказы.

– Знаешь, Душан, – прервал его наконец дядюшка, – при свидетеле тебя еще раз призываю: напиши ты, ради бога, мемуары! Ведь ты, по-моему, знал вообще всех интересных людей двадцатого века. В конце концов, наука у нас молодая, и даже истории ее еще не написано. Ты имеешь шанс стать первым историографом, подумай об этом!

– Да, это заманчиво, – согласился Горчич. – Как там у твоего Ленина – «Три источника и три составные части марксизма»? – И захохотал так, что какой-то чернокожий студент в тонких очках, по виду из Африки, скорбно посмотрел на него и покачал сочувственно головой. А я живо вспомнил отца Владимира.

– По-моему, я просил тебя не приписывать мне вашего Ленина! – вскипел дядюшка. – Ты же знаешь, что мои родные состояли в Бунде и были принципиальными противниками большевиков! – Тут Горчич притворно извинился, причем заметно было, что подобные перебранки происходят у них нередко. Затем Горчич обратился ко мне:

– Вы будете поражены, молодой человек, но никто ничего толком не знает о происхождении семиотики. Конечно, – он остановил меня предостерегающим жестом, – пишут всякое, но до корней еще никто не докопался.

Я все же смиренно спросил: а как же Пирс, де Соссюр, Потебня и прочие уважаемые ученые – разве не числим мы их отцами-основателями семиотики? Горчич только махнул рукой.

– Поверьте, не все так просто. Мы с вашим уважаемым дядюшкой внимательно их читали, пришлось в свое время попотеть, Якобсону на халяву – я правильно употребляю это выражение? – экзамен было не сдать. Материала накопилось к началу двадцатого века много, а основной идеи, вокруг которой все начало бы кристаллизоваться, не было. И вдруг через какое-то время появились вполне зрелые работы, как будто прорвало плотину. Но первоисточника найти не удается. Знаете, бывают такие работы, которые все цитируют?

Я понимал, конечно, о чем он говорит: о трудах вроде «Происхождения видов» или «К электродинамике движущихся тел», на которые ссылаются сначала немногие прочитавшие и понявшие, а потом уже все, просто из соображений приличия.

– Так вот, – продолжал Горчич, – в семиотике такого труда нет. А ведь, согласно законам самой семиотики, должен быть! Тут какая-то загадка. Такое впечатление, что все авторы, особенно русские начала двадцатого века, прочитали что-то основополагающее, но не цитируют. Уж очень сходные мысли появляются почти одновременно. И почему бы не указать источник, из элементарной научной порядочности? Не понимаю, хоть ты тресни! – Он опять заметно разволновался, махнул рукой и отправился за новой порцией пиццы.

Когда он вернулся, жуя на ходу, дядюшка наконец вспомнил о папке, которую во все время разговора держал в руках, и протянул ее коллеге.

– Что это еще такое? – страдальчески вопросил Горчич, видимо, просто чтобы потянуть время и дожевать кусок.

– Это тебе просил передать твой аспирант примерно час назад, извини уж, я совсем забыл за беседой.

– Позволь, как это может быть? – Горчич присел на краешек стула и отправил в рот остатки пиццы. Теперь он чувствовал себя не в пример увереннее и протянул руку за папкой. – У меня всего три аспиранта, и я их всех послал на конференцию в Сорбонну!

– Не знаю, не знаю, – отвечал дядюшка твердо, – так он представился, и у меня не было никаких оснований ему не доверять. Может, ты, как обычно, забыл кого-нибудь послать или у тебя есть четвертый аспирант?

– И имя нигде не указано, что за странная манера! Ладно, не важно, – решил Горчич, бегло проглядев содержимое папки. – Тут какой-то обзор литературы, мне все равно некогда этим заниматься, я завтра тоже уезжаю в Париж. Не в службу, а в дружбу – может, ты прочитаешь пока?

Дядюшка, вздохнув, согласился, и вскоре мы расстались с профессором Горчичем.

Вернувшись домой, мы еще поговорили о разном, перескакивая с темы на тему, а затем дядюшка отправился редактировать горящую статью. Мне же он, наполовину в шутку, предложил просмотреть материалы в злополучной папке. Я начал читать – и уже не смог оторваться.

Неизвестный аспирант (имя его не было указано нигде – ни в тексте, ни на обложке), оказывается, интересовался ровно тем же вопросом, что и профессор Горчич: откуда пошла семиотика. Довольно быстро он пришел и к тем же начальным выводам: семиотика возникла как-то разом в годы, непосредственно предшествующие Первой мировой войне, и возникла в работах русских ученых, а именно Якубинского, Поливанова, Щербы и некоторых других, а также в работах поэтов-символистов.

Странный заговор молчания о первоисточнике новых идей как будто окутывал тайной все процитированные труды. Лакуны ощущались почти физически. Сверху они, разумеется, были наспех прикрыты штампами академического новояза, но под ногой зыбко дрожало – знак скрытой глубины. Опасность ощущалась не лексически, а на языке скорее тактильном. Автор, анализируя источники, обнаруживал слабые намеки, сходства, еле сдерживаемое желание проболтаться, неловкие утаиваиния и тени впечатлений – и на таком зыбком материале, подчиняя его своей не совсем понятной логике, пришел к выводу, что зерно новой науки заронил Иван Александрович Бодуэн де Куртенэ в начале десятых годов двадцатого столетия.

Вот некоторые цитаты, приведенные неизвестным аспирантом даже без указания авторов, ибо они явно говорили об одном и том же круге идей с отчетливо выраженным центром:

«Слово есть настолько средство понимать другого, насколько оно средство понимать самого себя».

«Таинственная связь слова с сущностью предмета не ограничивается одними священными словами заговоров: она остается при словах и в обыкновенной речи».

«Говорить – значит не передавать свою мысль другому, а только возбуждать в другом его собственные мысли».

«На символ переносятся свойства символизируемого. И обратно: символизируемое окрашивается цветом символа».

Далее автор записок подробнейшим образом разбирал круг первоначальных идей, постепенно сужая его. Я не в силах кратко изложить его логически изящные, но тяжеловесные грамматически построения, тем более что далеко не все термины понимал. Однако могу сказать, что чтение захватывало и подкупало внутренней убежденностью. Круги постепенно превращались в спираль, с заметным ускорением сходящуюся к изначальной, редуцированной до голого скелета мысли, и автор в конце концов привел ее отдельным даже не предложением, а абзацем:

«Всякую фразу можно интерпретировать как угодно, в зависимости от множества причин».

Тут я оторвался от чтения и задумался, поскольку не был уверен, согласен ли я с таким утверждением. Поразмыслив, я нашел ему мягкую интерпретацию (скажем, не просто «всякую», а «всякую достаточно общую фразу»), с которой был согласен. Странным образом это послужило иллюстрацией к самому утверждению. Отложив дальнейшие размышления на потом, я продолжил чтение.

Автор решил все-таки найти более существенные доказательства своей правоты. В поисках документальных подтверждений он обратился к архивам, вначале к вывезенным в Америку, а потом, к моему удивлению, отправился даже и в Россию. Трудно было ожидать подобного рвения от простого аспиранта – но, возможно, ему хотелось поближе прикоснуться к настоящим носителям языка.

Далее отчет приобретал характер то ли дорожного дневника, то ли очерка нравов – и читать его было забавно, хотя бы просто как документальное свидетельство стремительной эпохи 90-х годов. После начальных, с непосредственной живостью дикаря описанных мытарств наш герой получил необходимые допуски и наконец добрался до Петербурга, где и вступил не без трепета под своды местного ЦГАЛИ.

Всех этапов поиска автор не раскрывал, хотя, несомненно, они составили бы материал для добротного детектива а-ля Ираклий Андроников, однако в конце концов он нашел письмо Андрея Белого Иванову-Разумнику от ноября 1910 года, которое излагает, к сожалению, своими словами, так как ксерокс не работал, а переписывать несколько страниц от руки ему было лень («западло», как он сам пишет не без щегольства). Дословно приводит он только несколько первых фраз: «Дорогой друг, не описать, каких удивительных людей повстречал я здесь; за эти 3–4 дня как будто прошел университетский курс филологии, и читал, и разговаривал, и спорил, и размышлял больше обыкновенного втрое; наконец – познакомился с Ив. Ал. Б.-де-К.».

Белый в тот момент жил на Васильевском и захаживал иногда в университет. Там-то он познакомился с кружком филологов, возглавляемым Иваном Александровичем Бодуэном де Куртенэ, пришелся им по душе и присутствовал на одном странном собрании, дома у Ивана Александровича, о чем и рассказывает своему корреспонденту. Собрание было почти тайным, во всяком случае, оно не афишировалось, так как тема дискуссии была несколько рискованной – не политически, а скорее с точки зрения приличий. Присутствовали только мужчины, в основном филологи, ученики хозяина.

В ту пору Иван Александрович работал над четвертым изданием «Толкового словаря живого великорусского языка» Даля. Как всем известно, из предыдущих изданий бранная и непристойная лексика была исключена, но Иван Александрович против такой политики решительно возражал: «Если слово есть, оно должно быть в словаре, а как его употребить, зависит от уровня культуры говорящего». Андрей Белый с восторгом приводит рассказанный хозяином анекдот, оканчивавшийся фразой: «Как же так – жопа есть, а слова нету?» – откуда мы узнаем о весьма древнем происхождении популярной истории.

Рассказав слушателям о выделенных им корнях, гнездах и тому подобном, Бодуэн де Куртенэ перешел к самому важному, ради чего и затевался весь разговор. Разбирая пухлые дневники Даля, наткнулся он на запись, которой сам покойный мэтр, возможно, внимания и не придал, а Иван Александрович, напротив, заинтересовался чрезвычайно и размышлял над ней не один день.

Однажды Даль, возвращаясь в Петербург из очередного путешествия, приехал под вечер в богатое, но довольно-таки неустроенное село Волосово, что в нескольких десятках верст от Петербурга, и на глухом заборе дровяного склада у постоялого двора обнаружил известную матерную надпись из трех букв, сделанную дегтем. В одной из досок был глазок от выпавшего сучка, и Владимир Иванович, не удержавшись от соблазна, заглянул внутрь. Как и следовало ожидать, означенного предмета он не обнаружил. Внутри лежали дрова.

Даль в дневнике приводит этот случай без особенных комментариев, только сетует на неожиданные плоды грамотности, однако Бодуэн де Куртенэ крепко призадумался, увидев в незамысловатой истории глубокий и до поры скрытый символизм.

Вот примерно как он рассуждал, в моем вольном изложении.

Стоит на мгновение выйти из круга обыденных представлений, как человеческие поступки и рассуждения потеряют незамутненную ясность и явят наблюдателю свою неожиданную и необъяснимую суть. К примеру, кто и зачем написал краткое выразительное слово на заборе? О чем думал безвестный писатель, какую цель преследовал, какое послание миру хотел оставить? Ведь человек этот выучился грамоте; далее, он, как всякий верующий, осознавал непристойность писуемого и даже греховность своего поступка – и все же не мог промолчать. Кроме того, где-то добывал он материалы для письма, явно в хозяйстве крестьянском не лишние, тратил драгоценное в страду время, рисковал получить тумаков от хозяина постоялого двора – и зачем?

Что вообще означает указанное слово, будучи написано на заборе? Ладно, в срамной побасенке может оно означать детородный уд, со всеми его известными функциями, то есть контекстуально оно отягощено выше всякой меры. А каков его контекст на заборе, посреди неуютной и всем ветрам открытой главной улицы села, да еще рядом с постоялым двором, на котором вообще бог весть кто останавливается, со всей великой державы, а то и из немецких и иных стран? В каком падеже слово написано – именительном или винительном? Важны ли расположение надписи относительно сторон света, высота ее (низко или на уровне глаз, а то и вовсе на недостижимой высоте), размер шрифта, тщательность или, напротив, небрежность, естественная или нарочитая? Какое отношение имеет она к самому забору, только ли он бессловесный носитель текста или важная составляющая послания, действующая на неосознанном уровне? Как связано слово с дровами? Стремился ли писатель просто оскорбить глаз проходящих или кого-то в частности? Хотел ли пробудить души соседей когнитивным диссонансом? Или стремился выразить какую-то мысль, которую иными словами выражать показалось ему долго и неточно?

Совсем по-разному звучит написанное слово, если писал его сам владелец постоялого двора, или сосед, или перехожий калика, а то и лихой человек из окрестных лесов, заглянувший на огонек. Оттенки смысла изменяются в зависимости от высоты и окраски забора, времени дня и времени года, содержимого склада за забором, чистоты или грязи на прилегающей к надписи улице, расположения ближайшей церкви, богомольности населения, богатства или бедности губернии, уж не говоря о стране нахождения. То же слово, будучи написано на стене Букингемского дворца, едва ли прозвучит с такой же грустью безысходности, но скорее с оттенком незыблемости и величия, присущими имперскому Лондону.

Итак, понял Иван Александрович, дойдя до логического конца своих рассуждений и обнаружив дальше непаханое поле тончайших оттенков, уходящее за горизонт, не только невозможно понять смысла надписи, но его, скорее всего, и не существует. Единым махом Ивана Александровича, подобно гоголевскому герою, как будто вознесло на страшную высоту, откуда он увидел огромный, деятельно копошащийся внизу мир филологических понятий.

Он увидел, что слово есть не только символ, но и вещь, а вещь есть в то же время символ; что, говоря, мы стараемся понять себя, а не убедить других; что символика, содержащаяся в слове, окрашивает всякую вещь, к которой мы это слово приложили, – так, изрядный и крепкий забор приобретает некоторую скверность от написанного на нем срамного слова; что мы хотим сказать одно, говорим другое, а слышат люди и вовсе третье. И много чего еще он разом увидел, так что у него даже слегка закружилась голова, поскольку он ощутил себя приподнявшим завесу величайшей тайны.

Лихорадочно, чтобы не забыть главного, принялся он записывать свои сбивчивые мысли, когда понял, что откровение уже совершилось и по-старому смотреть на слова он уже более не сможет. Лишь тогда покой и радость сошли на его душу, и он вместо того, чтобы систематизировать свои рассуждения, потребовал почтовой бумаги и принялся рассылать приглашения на встречу дорогим своим ученикам и единомышленникам…

Сообщение Ивана Александровича было принято сначала с улыбкой и даже с неприличным для ученых мужей прысканьем в кулак, но довольно скоро все присутствующие окрылились новыми идеями и тут же, не расходясь, дали клятву начать научные изыскания в новой, столь чудесно явленной Бодуэну де Куртенэ области познания. Единственное, о чем просил несколько смущенный Иван Александрович, – не рассказывать, из какого источника так бурно забили новые идеи, чтобы не стать жертвой зубоскальства, особенно со стороны московских филологов во главе с уважаемым Филиппом Федоровичем Фортунатовым.

Андрей Белый, подробно рассказывая другу о достопамятном вечере, добавлял в конце: «Знаю, что ты не раскроешь тайны; только потому – и потому, что больше никому не стал бы, – рассказываю тебе».

Итак, резюмирует наш аспирант, источником и корнем семиотики следует считать традиционное слово, написанное на заборе дровяного склада близ постоялого двора в селе Волосове и попавшееся, волею провидения, на глаза Далю. Сделав такой вывод, автор отправился в указанное село в надежде найти первоисточник и хотя бы сфотографировать его.

Подивившись наивности американского аспиранта, предполагавшего, что в российском селе полтораста лет простоит дровяной склад, я перелистнул страницу. На последних трех листочках, вырванных, судя по всему, из общей тетради, автор рассказывал, со всеми подробностями и не без юмора, как доехал он на рейсовом автобусе до Волосова, как долго расспрашивал местных жителей о местонахождении постоялого двора и в ответ слышал искомое слово в различных комбинациях, которые он тут же записывал в блокнот; как блокнот у него отобрали и чуть было не набили морду, однако, распознав в нем иностранца, свели в отделение милиции; как милиционеры, вместо того чтобы взять у него взятку («vzyatka», так и пишет автор), отвели его в горсовет к архивариусу и сей почтенный джентльмен препроводил его к находящейся неподалеку четырехэтажной гостинице, сообщив, что построена она на месте Дома колхозника, который, в свою очередь, был возведен в 30-е годы на месте постоялого двора.

Самой же удивительной находкой его оказался стоявший рядом с гостиницей склад горюче-смазочных материалов, на грязно-белой бетонной стене которого было написано: «Х@Й» (орфография подлинника сохранена).

Автор был поражен проникновением новой символики в жизнь селян и скромно предположил в заключение, что семиотика готова сделать новый виток в своем взлете, уже на основе глобальных информационных технологий.

Что еще могу я добавить к моему рассказу? И дядюшка, и друг его профессор Горчич немало были изумлены собранным материалом, однако не только мы так никогда и не нашли загадочного аспиранта в черном одеянии, но даже и не узнали, кто именно был его научным руководителем. А благодаря скверной привычке незнакомца не давать ссылок на использованный материал, мы также не смогли отыскать необходимого письма Андрея Белого. Таким образом, история семиотики все еще ждет своего официального создателя.

 

Майк Гелприн

Чудо в единственном числе

До опушки Виталий Кузьмич добирался часа полтора с гаком. От дома было до нее всего ничего, минут двадцать ходу, если, например, по весне, полдюжины годков назад и не спеша. Но сейчас, в последний день декабря, да по целине, да разменявши восьмой десяток… Виталий Кузьмич обернулся, скользнул взглядом по яминам, оставшимся в снегу там, где проваливался по колено. Тяжело вздохнул, подтянул к себе самодельные, грубо сколоченные сани и, кряхтя, высвободил укутанный в мешковину топор.

Предстояло срубить небольшую, метра в полтора, елочку – на опушке таких хватало с лихвой. Закрепить ее на санях бечевкой и проделать обратный путь. Работа шутейная, если не брать в расчет стариковские годы, дряхлый мотор в груди, натужно гоняющий по жилам стылую кровь, и мороз, жестокий, безжалостный, под сорок. Стоило на минуту остановиться, и он, словно тать, нашел лазейки в прорехах ветхого тулупа, скользнул под обмотанный шарфом ворот, прокрался в рукава и умело, сноровисто принялся воровать тепло.

Виталий Кузьмич решительно выудил из-за пазухи чекушку. Зубами выдернул закупоривающую ее тряпицу и рванул из горла. Первач стремительно проложил себе дорогу через гортань во внутренности, с ходу сшибся с морозом в рукопашной, одолел, отобрал краденое тепло, растекся по жилам. Обветшалый мотор в груди дрогнул, забился, включил форсаж, поршнями замолотил по ребрам.

«Не крякнуть бы, – озабоченно думал Виталий Кузьмич, утирая с глаз слезы и стараясь унять острую, колющую боль в груди. – Выпивоха хренов – нет, чтоб перетерпеть, олух старый».

Алкоголь он себе не позволял, разве что в экстренных случаях, как сейчас, и рюмку-другую по праздникам. В погребе стояла десятилитровая бутыль яблочного самогона, давно стояла, Виталий Кузьмич даже не помнил, с каких пор. В ней оставалась еще добрая половина – на его век должно было хватить, потому что больше в семье не потреблял никто.

Превозмогая потерявшую остроту, но ставшую нудной и назойливой боль, Виталий Кузьмич осмотрелся, выцепил взглядом подходящее деревцо, шагнул к нему раз, другой. Удобнее перехватил топорище, примерился и…

И увидел шагах в пяти от себя человека. Кряжистого, седобородого старика в выцветшем рыжем полушубке и лохматой, также рыжей ушанке, надвинутой на самые брови.

Виталий Кузьмич обмер. Никаких незнакомцев в округе не было и быть не могло. Но этот – был. Он стоял, опершись на неровный суковатый посох. Курносый, скуластый старик – из-под косматых бровей в упор смотрели на Виталия Кузьмича черные, словно уголья, глаза.

– Ты кто? – изумленно выдавил из себя Виталий Кузьмич. – Кто такой, спрашиваю?

Незнакомый старик не ответил. Он глядел и глядел, не моргая и не отводя взгляда, цепко, внимательно, изучающе.

У Виталия Кузьмича мутилось в глазах. Мерещится, не иначе, думал он. От самогона, видать. Ничего, сейчас он протрет глаза, и видение бесследно исчезнет.

Глаза он протер, но старик никуда не исчез. Виталию Кузьмичу стало не по себе, боль в груди усилилась, теперь она не колола, а раз за разом рвала за сердце, словно собираясь выдернуть его к чертям.

– Ты кто? – повторил Виталий Кузьмич. – Кто такой?

Старик хмыкнул, повел плечами и на этот раз ответил. Ровным, спокойным голосом.

– Я-то? Не видишь сам, что ли? Я – Дед Мороз.

– Как? – ошеломленно переспросил Виталий Кузьмич. – Дед э-э-э… Какой дед?

– Мороз, – невозмутимо повторил пришлый. – Новый год на носу, или не знал?

– Как не знать. Я ж сам… Сюда… За елкой.

– Ну вот. – Дед Мороз довольно хохотнул. – Давай, рассказывай.

– Что? Что рассказывать?

Боль в груди внезапно унялась. Виталий Кузьмич, часто моргая, переступал с ноги на ногу и по-прежнему растерянно, но уже без опаски и изумления смотрел на назвавшегося Дедом Морозом человека.

– Да все подряд, – подбодрил тот. – Как тут живешь, с кем. Старуха твоя где? Есть старуха-то?

– Есть, – кивнул Виталий Кузьмич. – Есть, конечно. Мы с Лизаветой, считай, уже полвека вместе. Мы с ней…

Он сам не заметил, как начал рассказывать. Про техникум, третий курс, безденежье. Про Лизу Самсонову из параллельной группы, на которую все парни заглядывались. Про Климку Бычкова по кличке Бычок, здоровяка, задиру и хама, не дававшего Лизе проходу. Про летнюю практику в леспромхозе и драку с этим Климкой на воскресных танцульках.

– Отметелил он меня, – признался Виталий Кузьмич, – ох и отметелил. Кастетом свалил, ножищами потом добивал. Мужики из местных сказали: мол, не жилец. Чудом выкарабкался, а месяц спустя…

– Чудом, говоришь? – прервал собеседник. – Веришь в чудеса-то?

– Да я так, – отмахнулся Виталий Кузьмич. – Какие там чудеса – просто к слову пришлось. Так вот, месяц спустя оклемался я в районной больнице. В себя пришел, глаза открываю, а Лиза рядом сидит, на табурете. Я даже не поверил сперва, что это она.

– Экий ты, – хмыкнул Дед Мороз, – недоверчивый. В то не поверил, в это не поверил. Ну дальше чего?

Дальше, года не прошло, родился Санька. В общаге пять лет жили втроем. Бедно жили, но, в общем-то, и нескучно. Потом от завода выделили двухкомнатную. Виталий Кузьмич на заочное поступил, выучился. Произвели его в цеху в мастера, кое-какие деньжата в семье завелись, на машину даже копить стали. Санька в школу пошел.

Больше детей у них с Лизой долго не было. Врачи запретили – Санька на свет трудно шел, повредил матери что-то женское. Шел трудно, зато шагал легко. Крепкий, надежный, улыбчивый, круглый отличник. К пятнадцати годам чемпион города по вольной борьбе, разрядник по шахматам. Соседи завидовали. А потом… потом…

Виталий Кузьмич осекся и замолчал.

– Ну что потом-то?

Потом Климка Бычок второй срок отмотал, но рассказывать об этом Виталий Кузьмич не стал. И о выкидухе не стал, той, что ужалила Саньку исподтишка, под лопатку, когда возвращался домой с тренировки. И о похоронах, и о слегшей, высохшей от горя Лизе.

– Марьянка у нас потом родилась, – вместо всего этого сказал он. – Врачи говорили: нельзя. Говорили, Лизавете ее не выносить, а если даже удастся выносить, то… Ей ведь уже за сорок было. Но обошлось.

– Чудом? – насмешливо уточнил Дед Мороз.

– Да что ты заладил, – с досадой махнул рукой Виталий Кузьмич. – Чудом, юдом. Родилась, как люди родятся. Я на радостях половину денег, что на машину копили, в один день спустил. Сережки Лизавете купил, с брильянтами. Представляешь? Пошел в ювелирку, какие тут, говорю, самые дорогие из всех? Она ругалась потом, а я все одно не жалею…

Марьянка красавицей удалась, в мать. От ухажеров отбою не было. Смеялась: ну их, дескать, никто мне не нужен. Досмеялась. Один-таки нужен оказался – актеришка из Москвы. Влюбил в себя, увез, а потом обратно прислал. Без гроша в кармане, зато с двойней в подоле.

– Шурик и Шурочка, – улыбнулся Виталий Кузьмич. – Марьянка их в честь брата назвала, которого ни разу и не видала. Представляешь – и мальца, и девочку – обоих. Я к тому времени уже на пенсию вышел. Машину купил, все деньги грохнул, без остатка. «Ниву». Не новую, правда, но так их и встречал на вокзале – с машиной. Прошу, сказал, ехать подано…

Шурик спокойным рос, тихим, улыбчивым, как до него Санька. Зато Шурочка уродилась редкостной непоседой и егозой – на одном месте дольше пяти минут не сидела. За Виталием Кузьмичом ходила хвостом – не отцепишь. И в магазин продуктов купить за дедом вязалась, и в гараж за «Нивой» ухаживать, и на рыбалку по весне, и по грибы осенью.

– Елку для них, получается, рубить собрался? Для внучат?

– Ну а для кого же. Мне-то самому эта елка, сам понимаешь.

– Понимаю. А сюда-то как добрались?

– Как-как. Пришли. Добрые люди в пути не раз подсобили, выручили.

Виталий Кузьмич стал рассказывать. О том, как надрывались сирены. Как динамики заходились ревом «бактериологическая атака, всем срочно укрыться в убежищах!». Как они не стали нигде укрываться и прорывались сквозь охваченную паническим безумием городскую окраину. Как он гнал «Ниву» по ночным проселкам, как напоролись на мародеров, как чудом от них ушли. Как сменял машину на обрез, ящик с инструментами и запряженную ледащей клячей телегу. Как тащились и тащились на этой телеге на север. Как добрые люди в деревнях помогали кто молоком, кто хлебом и спрашивали: «Ну что там, в городе?» – а он отвечал: «Уже ничего». Как Марьянку едва не снасильничали случившиеся на пути цыгане, но он отстоял. Как кончились дороги и издохла ледащая кляча.

– Сюда уже пешком добирались, – закончил рассказ Виталий Кузьмич. – Не верили, что найдем. Шутка ли – бывший староверческий скит на речной излучине под холмом, других примет и не было вовсе.

Скит был древним, от времени и непогод прохудившимся. Виталий Кузьмич его денно и нощно латал. Крышу правил, стены конопатил. Дымоход, правда, восстановить не успел, и зимой топили по-черному.

– Так, значит, и живете, что ли? – подвел итог Дед Мороз. – В глуши, без людей.

Виталий Кузьмич помедлил.

– Так и живем, – буркнул он наконец. – Где их теперь взять-то, людей? Перемерли, считай, все. Дома в деревнях пустые стоят. Дверь в избу толкнешь – внутри скелет. А живых почти и нет никого.

– А я как же? – удивленно спросил Дед Мороз. – Может, и я не живой, по-твоему?

Виталий Кузьмич вздохнул, сплюнул в снег.

– Шутишь, что ли, – устало сказал он. – Впрочем, кто тебя знает. Мне безразлично, я уже ни во что не верю. Может статься, что и живой. Знаешь что, пойду я.

Хмель покинул его, в груди вновь нехорошо закололо. Очертания незнакомца начали вдруг расплываться, рассеиваться. Виталий Кузьмич вгляделся – черты лица у Деда Мороза стали нечеткими, будто паутиной затянулись, рыжий полушубок побледнел, словно вылинял.

– Постой, – донесся до Виталия Кузьмича по-прежнему бесстрастный, невозмутимый голос. – Ты елку-то наряжать будешь?

– Ну буду.

– Зачем?

И в самом деле, зачем, со злостью подумал Виталий Кузьмич. Дурацкий какой вопрос, идиотский. Ответа на него нет, его и раньше не было. Принято отмечать Новый год, он каждый раз отмечал, и никому в голову не приходило его спрашивать, зачем, мол. Мало ли, что людей вокруг не осталось. Он-то есть. Лизавета есть, Марьянка, Шурик, Шурочка. А значит…

– Ничего это не значит, – услышал Виталий Кузьмич и подумал, что рассуждал, наверное, вслух, иначе как этот Дед Мороз мог проникнуть в его мысли. – Ничего, понял? Знаешь, почему я к тебе пришел?

Виталий Кузьмич вскинул голову и не увидел перед собой никого. Место, на котором стоял Дед Мороз, опустело. Но голос почему-то упорно продолжал звучать.

«Кредит чудес для людей исчерпан. Но чудеса еще есть. Не для всех. Только для тех, кто умеет творить их сам. Кто прорвался там, где прорваться нельзя. Прошел там, где никто не ходит. Выжил в местах, где все остальные легли. Не опустился там, где… Неважно. У меня осталось в запасе чудо. Одно, новогоднее. Поэтому и пришел. Проси и забирай».

Голос умолк. Виталий Кузьмич оторопело огляделся по сторонам. Все было как всегда. Как обычно в суровом и опустевшем мире, для которого исчерпался кредит чудес. В десятке шагов спереди чернел лес. Сзади уходила к скиту цепочка следов. Солнце закатилось уже за деревья. Ветер гнал с запада на восток отару сизых мясистых туч. Стояла тишина, ватная, предвечерняя, мертвая. Мертвая, как… Как…

– Мертвая, – вслух сказал Виталий Кузьмич. – А могла быть живая.

Он с трудом сдержал слезы. Шагнул вперед, с трех ударов срубил молодую ель, дотащил до саней и, впрягшись в постромки, поплелся назад, к скиту.

Идти было тяжело, неимоверно тяжело, но Виталий Кузьмич, стиснув зубы, шел и шел, волоча за собой сани. Вечерние сумерки догнали его, окутали. Мороз, уже не таясь, хватал из-под одежды остатки тепла.

– Врешь, – хрипел Виталий Кузьмич. – Врешь, сука.

Он остановился, залпом опустошил чекушку, швырнул ее в снег. Он дойдет, непременно дойдет. Украсит елку ватными хлопьями, зажжет свечи. Затопит печь, усадит себе на колени Шурочку. Будет тепло. Спокойно и тепло…

Зимой они топили по-черному. Весь декабрь, за ним январь. К началу февраля истощились сделанные летом припасы, но дров было вдоволь, и смерть от холода им не грозила.

Февраль и съестное закончились одновременно. Лизавета умерла пять суток спустя, на следующий день не стало Марьяны, за ней Шурика.

Виталий Кузьмич не заметил, как к скиту подобрался волк. Он увидел зверя, когда тот был уже метрах в сорока от крыльца. Остальное он помнил плохо. И как добирался до приткнувшегося к торцевой стене обреза. И как, волоча его за ремень и спотыкаясь на ходу, целую вечность брел через сени к дверям. И как наводил весящий, казалось, с центнер короткий ствол.

Потом Виталий Кузьмич, извиваясь, полз к распластавшейся на снегу волчьей туше. Припав к расколотому пулей покатому лбу, лакал кровь. Потом на четвереньках пробирался обратно к крыльцу. Налегке, оттого что дотащить волка до Шурочки был не в силах, но оставалась еще надежда дотащить до волка ее. Потом он наконец добрался, перевалился через порог и, вытянув руку, коснулся дрожащими пальцами ледяной детской щеки. Потом Виталий Кузьмич завыл.

Он похоронил семью на заднем дворе на следующий день после того, как зажарил волка. Когда снег стаял, поставил на могилах кресты. Затем собрался и пустился в путь. За полтора месяца Виталий Кузьмич обошел с десяток окрестных деревень. В четырех из них жили еще люди, но Виталия Кузьмича не пустили, где-то шуганули для острастки из ружьишка на околице, где-то издаля послали по матери. В остальных деревнях людей не было. Он мог бы остаться доживать в любой из них, но лишь забрал инструменты, утварь и саженцы. В июне он вернулся к своим.

Он прожил в ските шесть лет. Каждое утро аккуратно вычеркивал из самодельного настенного календаря очередную дату, затем хлопотал по дому или на огороде, латал, смолил, мастерил, окучивал и под вечер отправлялся на задний двор. Проводил у могил час-другой, съедал нехитрый ужин, запивал травяным чаем. Иногда ему являлась Лизавета, садилась рядом, бестелесная, немногословная, и Виталий Кузьмич делился скудными новостями. Время от времени Лизавету сменяла Марьяна. Бывало, что и Шурик.

Покойную внучку Виталий Кузьмич видел всего лишь раз.

– Пять минут, может быть, десять, – сказал он, когда Шурочка появилась перед ним. – Я мог бы увидеть того волка на десять минут раньше. Всего на десять минут. Где были мои глаза?! Прости, если сможешь… Прости!

Дряхлый мотор внутри него захлебнулся болью, Виталий Кузьмич повалился на землю навзничь. Пришел в себя он лишь к утру, и с тех пор Шурочка не появлялась ни разу. Щадила его. Невесть зачем берегла никчемушного старика с вялым, больным, едва гоняющим по жилам кровь сердцем. Сумасшедшего старика, ко всему.

Виталий Кузьмич осознавал, что давно уже не в здравом уме и что жить дальше нет никакого смысла. Он мог бы в любой момент отправиться туда, к своим, но почему-то продолжал жить – сам не понимая зачем…

Когда до скита осталась какая-то сотня метров, стемнело окончательно, но ни заплутать, ни замерзнуть Виталий Кузьмич уже не боялся.

– Чудо, говоришь? – обратился он к истаявшему на лесной опушке видению. – Ну-ну.

Набычившись, он потащился дальше. Одолел последнюю сотню метров. Ухватил за макушку елку, потянул за собой на крыльцо, отворил дверь. В сенях было темно, Виталий Кузьмич втащил елку вовнутрь и запалил лепящуюся к стене свечу.

– Дедушка! Деда!

Виталий Кузьмич ахнул, обернулся, сунулся на колени. Шурочка из горницы бежала к нему, и было в этом что-то неправильное, и он не мог понять, что именно, а понял, лишь когда внучка оказалась в паре шагов. Шагов! Звук шагов! До сих пор видения могли говорить, но не топать! Слова звучали у Виталия Кузьмича в голове, но больше никаких звуков призраки не производили, да и производить не могли.

– Деда!

Она бросилась к нему на шею, обвила ее ручонками, прильнула к груди. Теплая, по-детски пахнущая свежестью. Живая!

– Ты что же, – лепетал Виталий Кузьмич. – Ты откуда, родная? Откуда пришла?

– Не знаю. Ниоткуда. Из темноты.

– Из темноты? А мама? Бабушка, Шурик?!

– Они… они остались там. А я ушла, чудом ушла, сбежала.

– Чудом? – механически переспросил Виталий Кузьмич.

«У меня осталось в запасе чудо. Одно, новогоднее. Поэтому и пришел. Проси и забирай», – отчетливо вспомнил он последние слова назвавшегося Дедом Морозом видения. Он что-то ответил тогда. Ответил. Он…

«Мертвая, – вот что он ответил. – А могла быть живая».

Не «живые», а именно так: «живая». В единственном числе вместо множественного. Он думал тогда о внучке, о Шурочке, только о ней. А мог бы… Он мог бы обо всех, и тогда…

Живая, теплая Шурочка жалась к стариковской груди. Виталий Кузьмич заплакал. От счастья, от горя, от немощи, от ненависти к себе – он сам не знал, от чего.

 

Николай Караев

К проблеме эха в ксеноязыке омоомоо

1

– Да не охладеют ваши гейзеры вплоть до Возвращения, – сказал Оол. (Он говорил нарочито медленно. Мэй, пожалуй, была ему благодарна, хотя ощущала и иное послевкусие: глаза Оола, двигаясь независимо один от другого, как у хамелеона, в какой-то момент сфокусировались – и она готова была поклясться, что старый гад смотрит на нее снисходительно.)

– Да прольется живая вода Неба на сад господина Оола, – сказала Мэй. (Стандартное, чуть изысканное приветствие; она произнесла его без труда, интонируя каждое слово так, что никакой ритор не придрался бы.)

– Сегодня на редкость умиротворяющая погода: цикады вовсю стрекочут в кустах, – растекся Оол мыслью по древу. (Началось, подумала Мэй с отвращением. И нет, бог уж с ними, с цикадами и кустами, которые назывались на омоомоо, разумеется, иначе и не являлись, разумеется, ни цикадами, ни кустами в земном смысле слов. Местную флору-фауну Мэй представляла себе весьма приблизительно, ровно настолько, насколько та и другая отражались в идиомах. Но эхо. Так… Прикинем интонационный контур…)

– Небо милостиво и останется таким вплоть до Возвращения, – ответила Мэй. (Эхо. Треклятое эхо! Она позорно растягивала слова, ее мозг превратился в вычислительную машину, искрившую от замыканий, но выдавшую все-таки правильный ответ. Невероятным усилием воли Мэй справилась с искушением закрыть глаза – и в итоге закатила их, потому что иначе было невозможно.)

– Я предпочел бы осведомиться о корабле сынов Неба, том самом, что везет нам Великое Белое. – Оол перешел к делу. (У Мэй мурашки побежали по коже. Она слышала каждый интонационный поворот, каждый нюанс, каждой клеточкой области Вернике осязала мельчайшие щербинки на интонационной кривой – и не могла не восхищаться. Омоомоо, ты бог! Сколь неуклюже звучит каждая моя фраза. С каким омерзением, должно быть, этот дряхлый интеллектуал ждет, когда я выдавлю из себя простейшую реплику – и перевру эхо полностью и бесповоротно. Черт бы подрал это ваше-наше Великое Белое…)

– Корабль моих братьев… налетел… на… на звездный риф, – произнесла Мэй. (Из чащи волос выползли на виски горячие капли пота – и судорожно зазмеились, теряя себя. Внутричерепной вычислитель готов взорваться к чертовой матери. Что дальше? Какая там была схема? Ученый ты или нет? Восстанавливаем поэтапно: первая реплика, на нее накладывается вторая, дальше… Мэй поняла вдруг, что слова «Великое Белое» Оол произнес в третьем регистре, а не во втором, как требовало формальное изъявительное наклонение. Переходит, стало быть, к сверхвежливости, собака такая. И это меняет все дело, потому что третий регистр в комбинации со схемой предыдущей реплики и предполагаемого ответа дает… что же он дает, а?..) – Он… опоздает… опоздает… на три… три…

Она умолкла, тяжело дыша; будто стометровку пробежала. Оол правым глазом смотрел в окно, а левый опустил долу. Ему было неловко/стыдно/неприятно.

– Я запуталась, – сказала Мэй, наплевав на эхо. – Простите, господин Оол. Я не могу. Омоомоо слишком сложен для меня. Для нас, людей. Эхо. Я его слышу, но не могу воспроизвести. Я пытаюсь. Правда.

Глаза Оола странствовали по стенам, полу, потолку, заглядывали в расходившиеся на северо-восток и юго-запад анфилады – точно следили за полетом разругавшейся пары сумасшедших мух.

– Ничего страшного, – ответил он, на правах носителя языка безупречно (зависть!) интонируя каждый звук, и Мэй опять покрылась мурашками, настолько совершенно было Оолово эхо. – Но, конечно, очень жаль. Вряд ли вы услышите Бога вплоть до Возвращения.

По-нашему – до морковкина заговенья. Никогда. Да, сестра, так ты еще не позорилась… И не видать тебе внутренних покоев Храма просто вот как своих ушей. Издалека видно, подойти никак, говорят китайцы. От чашки до губ путь далек лежит, говорят англичане. Близок локоть, да не укусишь, говорят русские. И что-то такое еще говорят испанцы. «Карамба! Остиа! Кохонудо!» – вот что не говорят, орут испанцы… Мэй готова была разреветься. В голове было пусто и безвидно, как в первый день творения. Баба вздорная, мысленно хлестнула она себя по щеке. Истеричка. А ну, взяла себя в руки. Но, господи, как же обидно…

Однако клеточки зоны Вернике – о, серые клеточки лингвиста! ментальную моторику не пропьешь! – уже раскладывали реплики Оола на лексемы и словоформы, подвергали их синтаксическому, семантическому, фонологическому анализу, отыскивали в вежливых оборотах характерные для омоомоо эпентезы (их тут пруд пруди) и пять видов рекурсии, толковали услышанное по Хомскому, Джекендорффу и Мнацаканян. Отдельный сегмент мозга Мэй трудился над эхом. Над сложным, переливчатым, прекрасным эхом. Или, может, прекрасно было то, что Мэй могла наконец-то понимать, как оно прекрасно. Только вот…

Что он сказал? Что я не услышу Бога? Никогда не услышу Бога – я?

Очухавшийся вычислитель щелкнул, и Мэй осознала, что Оол сказал не «мооа», но «мо’аоа». Первое слово употреблялось часто, ибо предназначалось для поминания местного Всевышнего всуе. Второе Мэй слышала до сих пор только от монахов, когда те – редко, очень редко – покидали стены обители.

Оол понял, что она поняла, а Мэй поняла, что он это понял, и когда их взгляды встретились (глаза Оола смотрели теперь прямо, как если бы он был человеком или, допустим, камбалой), старый гад почти пропел – и Мэй различила в этом пении эхо не только сказанного при ней, но и чего-то, что говорилось ранее, где-то, когда-то, Оолом и кем-то еще; интерференция двух и без того сложных мелодий зачаровывала:

– Госпожа Мэй, господин Аббат просит вас встретиться с ним немедленно.

Помедлив, Оол добавил – на корявом, лишенном эха, искусственном языке людей космических, он же «стеланто»:

– Готовьтесь. Будет экзамен. Самый главный.

2

В любой пристойной ксенолингвистической энциклопедии написано: «Гл. трудность я-ка омоомоо – явл., получившее в лингв. среде название «эхо».

Полуправда хуже лжи. Эхо было не трудностью, не препятствием, но самым настоящим проклятием. А в случае Мэй – еще и границей, отделявшей ее от Храма. Который, разумеется, не был именно Храмом, как Аббат не был похож на аббатов Земли ни званием, ни функциями. Но что толку в словах? На этой планете существовало единобожие ничуть не хуже иудейского (Яхве) или древнеегипетского (Атон). Подробностей никто не знал. То есть известна была материальная сторона культа: едва прилетев с Земли, специальные люди сразу принялись каталогизировать вотивные предметы, абстрактные статуэтки и узорные барельефы. Кое-что известно было о космогонии и молитвах, хотя и существенно меньше. Философия, составляющая ядро местной веры, оставалась энигмой. Философией занимались одни только монахи (которые не были в строгом смысле слова монахами – оговоримся в последний раз; sapienti sat). Жили они в Храме, куда Мэй не пускали: пересекать порог Храма могли те, кто говорил на омоомоо чисто – «как звучит ветер». Мэй не звучала как ветер, потому что ей не давалось эхо.

Что такое эхо? Если коротко (см. пристойную энциклопедию) – итерационное смысловое интонирование, подчиняющееся определенному набору правил. Если человеческим языком…

Всякая беседа носителей омоомоо идет как бы на двух уровнях. Как бы потому, что уровни эти – единый речевой поток; чисто формально можно, конечно, отделить интонацию от смысла, хозяин барин, но все ведь в курсе, что интонация – тоже смысл. Попытайтесь тем не менее вообразить. Реплика номер один в диалоге на омоомоо обладает собственным интонационным рисунком. Реплика номер два, или ответная, должна этот рисунок отразить – и вплести его в свою интонацию. Получается именно эхо, звуковая тень, отголосок собеседника; но это еще не все. Третья реплика обязана учитывать уже интонацию номер два, которая несет внутри себя интонацию номер один. В четвертой реплике слышны реплики первая, вторая и третья – ранние глуше, поздние яснее. И так далее, и так далее, и так далее.

Редкий человек способен выдержать самый короткий разговор на омоомоо без того, чтобы расстроенный абориген не отвел оба глаза – один в сторону, второй вниз, вот как Оол. Мэй жила на чертовой планете три с половиной года. Ее рекорд был – десять достойных реплик в разговоре один на один. Десять! Некоторым этого не хватило бы, чтобы обсудить, что у нас сегодня на обед. И это еще, заметим, при благожелательных собеседниках вроде Оола, который согласился быть ее наставником (не бескорыстно – Земля платила за Мэй грузами Великого Белого: для Земли – пустяк, для аборигенов – величайшее лакомство на вес мускатных орехов в средневековой Франции). А уж что творилось, когда трое, пятеро или семеро (четных чисел тут опасались, кроме самоочевидной двойки) аборигенов собирались, чтобы насладиться интеллектуальной беседой на крайне специфическую тему…

Как водится, эхо простолюдинов было попроще, а эхо аристократов (которые в точном смысле слова не были… извините) – изящнее и, как бы это, эквилибристичнее. Насколько можно было понять, образцовое эхо сохраняли монахи Храма – что Мэй, дочь священника, ничуть не удивляло. Не то чтобы она сильно интересовалась туземной религией или религией вообще; дочери священников часто агностики, если не атеистки. Мэй, если честно, интересовалась только и единственно эхом. Чистым, классическим эхом Храма. Забыт был даже жених, брошенный на Земле, казалось, совсем в другой жизни.

Она дала себе слово провести здесь ровно пять лет – и улететь восвояси. Она должна была попасть в Храм. Она слушала омоомоо, говорила на омоомоо, видела сны на омоомоо, но не могла продвинуться дальше десятой реплики. Иногда ей казалось, что проще вызвать земной транспорт и забыть про омоомоо навсегда: не было в знаемой вселенной ничего сложнее этого языка, не по Сеньке шапка, финита.

Иногда – но не сегодня.

3

Аббат, как оказалось, терпеливо дожидался в одной из соседних – по северо-восточной анфиладе, потом на север – комнат. Был он еще дряхлее Оола и к тому же редковолос – на этой планете такой же верный признак глубокой старости, как на далекой Земле. Мэй казалось, что глаза Аббата гуляли, как та кошка, сами по себе, но, может быть, он удачно имитировал аналог трясущихся рук в каких-то своих религиозных целях.

– Пусть ваша обувь не сносится вплоть до Возвращения, – сказал Аббат. (Чрезвычайно ясный рисунок. Как в учебнике – если бы кто-то удосужился написать учебник омоомоо. Спасибо, это я легко…)

– Да будет ваше имя вписано в Подводные Скрижали, – ответила Мэй. (Не дрожать. Не дрожать, дурища. Это твой единственный шанс – на что бы то ни было. Молодец. Отличное эхо, просто мисс Совершенство.)

Глаза Аббата резко сфокусировались, уши дрогнули. Потом он, глядя на Мэй одним глазом, посмотрел другим на сидевшего рядом Оола. Тот отзеркалил: один глаз на Мэй, второй – на Аббата. Так они и сидели, глядя одновременно друг на друга и на нее, отчего Мэй сделалось стремно – она так не умела.

Аббат молчал, его уши напряглись. Оценивает качество продукта, поняла Мэй. Экзаменатор хренов.

– Что бы вы сказали, если бы мы, недостойные, попросили госпожу оказать нам честь и посетить Храм? – спросил Аббат. (Неожиданно. В лоб. Но сложно, черт подери, слишком сложно… Третья реплика, а мне уже сложно. Эй, Мэй, где твоя волшебная десятка? Али ты отупела на местных харчах? Давай соображай и не тяни – сделай вид, что прислушиваешься, и строй, строй интонационный рисунок, будь он неладен…)

Мэй так и поступила: сделала вид, что прислушивается (раз уж вам можно, почему нам нельзя?) – и, по лингвистической привычке, действительно прислушалась, хотя слушать было уже нечего. Воздух не звенел – звенело эхо Аббата в ее голове. Что-то было в этом эхе особенное, какие-то странные обертоны, таких ей слышать не доводилось. Но, верно, их можно проигнорировать – это следы иных совещаний невесть с кем, не более. Сосредоточься…

Слава богу, то, что она хотела сказать, было сравнительно несложно – Мэй давным-давно заучила это предложение на любой подобный случай:

– Я бы сказала: это величайшая честь, которую ваша планета может оказать недостойной дочери Неба, – отчеканила она. (Молодчина! Ты лучшая! Но только – не расслабляться. Ой, у него уши задергались…)

Аббат сидел с таким видом, будто его жалила оса, а он героически не подавал виду. Уши торчком, хвост, видимо, пистолетом – под одеждой не видно. Глаза Аббата то разъезжались, то съезжались. Как супруги, периодически сомневающиеся в своих чувствах.

Потом что-то в его древней, очень древней голове устаканилось, и Аббат открыл рот. Мэй стиснула зубы. Ну же.

– Госпожа искренне хочет услышать Бога?

Мо’аоа. Опять мо’аоа! Что происходит?

Тут до Мэй дошло, и она моментально сникла, потому что уравнение решалось проще простого. Древний хрен задал блистательно интонированный вопрос, в котором слышалась крайне сложная – на самой грани восприятия Мэй – мелодика беседы, и вопрос этот относился к категории вопросов, предполагавших только незамысловатый ответ. «Хы» – «боол». Да или нет. Да, да, три тысячи раз да – но в это «да» Мэй должна была вложить эхо пятой реплики, спрессованное и трансформированное по законам омоомоо. Она много раз слышала, как это проделывают аборигены. Изредка она воспроизводила вполне пристойные «хы» или «боол» – но в куда более простых разговорах: реплики номер два, три, четыре. Но сейчас… о, здесь и сейчас требовался высочайший пилотаж.

Здесь и сейчас – или никогда. У тебя должно получиться, милая. На вдохновении – как иначе? На выдохе. Плавно…

А пошли вы все, подумала Мэй. Не получится – ну и сидите в своем Храме. Гори оно все огнем.

– Да, – бросила она.

Словно в колокол ударили. Она сама испугалась звука, что сорвался с языка. Уши Аббата встопорщились самым неприличным для уважаемого аборигена образом. Оол не шелохнулся, глаза неистово вращаются: левый по часовой стрелке, правый – против. Глаза Аббата, наоборот, как-то остекленели и даже помутнели. Он встал. Поклонился. Сказал:

– Пойдемте.

Сказал – будто несравненный маэстро сыграл на карильоне короткую и дьявольски сложную пьесу. В этой пьесе было все, что они успели сказать друг другу, и ее финальное «да», и много, много больше. Мэй тоже встала, преодолевая слабость в ногах. Воздух звенел. Или ей показалось? Ведь показалось, правда?

4

Повсюду – монахи и монахини. Снуют по тесным храмовым коридорам, медитируют, молятся, беседуют, поют, разве что не пляшут – по двое, трое, пятеро, семеро и большими группами. Будят Мэй, приносят ей еду, провожают в сад, в зал для молитвенных собраний, в туалет, наверняка бдят под дверью ее кельи по ночам, когда обе местные луны немилосердно светят в окошко и Мэй, мучимая бессонницей, ставит на патефон сознания пластинку «эхо всего, что я услышала за день». Честно сказать, излишнее внимание монахов за эти месяцы ей изрядно поднадоело. Дело понятное, не каждый день Аббат приводит в Храм инопланетянку – с гладкой кожей, черноволосую, без хвоста, и глаза всегда смотрят в одну сторону, и уши не топорщатся, и пальцы всего о трех фалангах… А все-таки лучше бы ее оставили в покое – или отвели наконец в Святая Святых.

Вот что успела понять и выяснить Мэй: в храмовых недрах скрыта тайна. Где-то внутри Храма живет Бог. По крайней мере, монахи (и монахини) в это верят – оттого и не пускают в обитель кого попало. Место, где живет Бог, именуется… ну неважно – не станем же мы воспроизводить все эти кликсы, абруптивы и прочую фонетическую фанаберию. Святая Святых, если коротко. Именно там можно услышать Бога.

В первый же день, когда Мэй переселилась из богатого дома Оола (тот дождался-таки очередной партии Великого Белого) в аскетический Храм, Аббат дал понять, что экзамен продолжается. Если по прошествии некоторого времени Мэй докажет, что готова к восприятию божественного, ее отведут в Святая Святых, и она услышит эхо Первых Слов Бога. Насколько грокнула Мэй, время от времени отдельные монахи (и монахини) удостаивались Его аудиенции, после чего получали право на редкий гонорифик, означавший «услышавший(-ая) Единственного».

Поборовшись с непростым эхом (шла, между прочим, десятая реплика; еще немного, и будет взята новая вершина, хей!), Мэй осведомилась, много ли в Храме народа, обладающего данным почетнейшим титулом. Выяснилось, что такого народа – ровно один монах: Аббат собственной персоной. О полученном в Святая Святых духовном опыте древний хрен предпочитал не распространяться, но и без того было ясно как день, что речь идет о своего рода сакральной инициации.

Мэй, дочь священника, была то ли атеисткой, то ли агностиком – она и сама точно не знала. В любом случае ни в какого Бога, натурально, живьем живущего в Храме, она не верила, потому что верить в такие штуки в эру космических полетов как-то смешно. Мэй сразу предположила, что Святая Святых – мрачная, пахнущая плесенью комнатенка, в которой нет ничего и никого вообще. Кроме только тишины, которая для аборигенов, как выяснялось, и есть Бог. Точнее, Эхо Бога.

Эти странные существа верили, представьте себе, что их речь есть послание, которое Бог написал Сам Себе.

Точнее, дело было примерно так: на заре времен, когда местный Бог как очумелый носился над местными же водами, Он решил сотворить аборигенов – и сказал Первые Слова. Слова эти, кстати сказать, не были тайной и частенько повторялись в молитвах – архаическая пафосная белиберда, – однако важны были не столько Слова, сколько Эхо. Поскольку создания сразу ответили Творцу на чистейшем омоомоо, их ответ, как моментальный снимок, запечатлел Божью интонацию – и с тех пор она звучит в каждой фразе на омоомоо, от молитвы до матерщины. Так просто Бога, разумеется, не расслышишь, поскольку на Его Эхо наложились и накладываются мириады других, куда более мирских отзвуков и отголосков. Но Святая Святых – это совсем другой коленкор.

Комнатенка с тишиной. Банька с пауками. Ну да ладно. Если Аббату за каким-то дьяволом потребовалась инопланетянка, ради бога – и ради их разговорчивого Бога тоже. Мэй подозревала, что Храму требуется Великое Белое, только прямо просить его у сынов Неба религия не позволяет. Жречество идет сложным путем: подкупи меня титулом – и проси о чем хочешь. Не так уж и неправ господин Аббат: очередной груз Великого Белого – цена, которую лингвисты и религиоведы Земли заплатят не раздумывая.

Вторая теория Мэй гласила, что Аббат ставит лингвистический эксперимент с целью ответить на вопрос, способно ли инопланетное существо добиться того, чего добился (вернее, что вообразил) в свое время он сам. Третья теория упирала на фактор присутствия Мэй в Храме: судя по монашескому ажиотажу, она служила для монахов (и – особенно – монахинь) образцом для подражания. Послушайте, послушайте, она выучила священный язык! Если учесть, что другие народы планеты на этот подвиг не решались, оставив носителей омоомоо в полной культурной изоляции, моя фигура обязана вызывать у них особенные чувства. А потом древний хрен еще и проведет инициацию в Святая Святых. Я становлюсь местной опять-таки святой. Пиар, популяризация культа, всяческая суета.

Whatever. Мне главное – выучить язык. Грех упустить возможность…

5

– Я ничего не слышу, – упрямо повторила Мэй.

Глаза окружающих завертелись. Две монахини и четверо монахов воззрились друг на дружку сложным образом; Мэй поймала себя на том, что разглядывает аборигенов как скульптурную композицию. Шесть хамелеонов решили помолиться. Точнее, семь: в этом часу ей полагалось возносить хвалы Богу в группе, состав которой менялся непредсказуемым образом. Одну из монахинь Мэй никогда раньше не видела. Да какая разница?

Коллективная молитва на омоомоо – действо несказанной красоты. Эхо, отражающее сегодняшнее состояние духа монахов, передается от одного молящегося к другому, извивается, множится, распадается на фрактальные подобия себя, чтобы после очередной итерации слиться в единое целое – совершенно иное, вычурное, завораживающее. За полгода Мэй научилась участвовать в молитвах почти на равных. Благо никто не гневался, когда она давала петуха. Ей вежливо, даже доброжелательно указывали на ошибки – и упражнение вновь доказывало, что оно есть мать учения: Мэй одолела барьер в десять реплик. Теперь она участвовала на равных в средней сложности разговоре, правда не очень длинном. Но – лиха беда начало!

И все бы хорошо, если бы ее не уверяли по десять раз на дню, что тут и там, буквально только что – как, ты ничего не слышишь?.. Как можно не слышать Эхо Бога?

Они тут помешались на своем Боге, думала она. Ешь, молись, люби – но издеваться-то зачем? Я – ничего – не слышу!

Мэй честно скорчила задумчивую гримасу. Пошевелила для верности ушами (это она умела с детства). Вслушалась. Тишина. Никакого Бога.

Монахи вновь переглянулись – и перешли к следующей молитве.

Аббат с каждым днем становился все более хмур и неприветлив. По-видимому, что-то у него не клеится, размышляла Мэй. По-видимому, я не оправдываю ожиданий. А чего он хотел? Омоомоо для меня – чужой язык, навсегда. Может, абориген и в силах расслышать Эхо Первых Слов – после подготовки, аутотренинга и прочего; мало ли кому что почудится в звуках родного языка. Но для иностранки-инопланетянки омоомоо был и останется чем-то вроде математической формулы. Грамматика, синтаксис, все дела. Строительный материал. В конце концов, любой язык – лишь средство для передачи того, что хочет сказать «я».

Была ночь, и две луны скрылись за тучами, и Мэй уже засыпала, когда в дверь стукнулось что-то тяжелое. Мэй вскочила как была – она спала нагишом, земная еще привычка, а главное, климат позволяет. Спешно прикрылась простыней. В келью между тем вломились трое: Аббат и два монаха. Не монахини, отметила Мэй. И это сразу ее насторожило.

– Что ты слышишь? – почти заорал Аббат. (Он давно перешел на местный аналог «ты». Разгул вежливых форм местоимений и глаголов в Храме отнюдь не поощрялся, благодаря чему эхо здесь слышалось куда отчетливей.)

Так, пронеслось в голове Мэй. Так. Начинается мой персональный фильм ужасов. Соберись. Интонируй.

– Я слышу тишину.

Аббат посмотрел сразу на обоих монахов. Те хранили молчание.

– Кроме тишины! Что ты слышишь?

Отраженное эхо было пронзительным. Он угадал мой страх. Разумеется – от эха ничего не скроешь.

– Я ничего не слышу, – сказала Мэй твердо.

– Ты ничего не слышишь, – повторил Аббат, и эхо этой фразы в точности повторило интонацию Мэй, усилив ее до крайности. Неожиданно. Так тоже можно?..

После чего, загадочно:

– Ты громкая!

Монахи ринулись к Мэй, скрутили ее, запеленали в кокон простыни, понесли по храмовому лабиринту узкими коридорами и втолкнули Мэй – куда бы вы думали – в Святая Святых.

6

Святая Святых на поверку оказалась именно что комнатенкой, пованивающей застарелой прелью. Дверь за Мэй захлопнулась, с той стороны опустился засов. С этой – темно, зябко и страшно. И никакого Бога. Ну то есть вообще.

Мэй опустилась на шершавый деревянный пол, повсхлипывала, потом унялась. Надо было что-то делать. Только делать было совершенно нечего. Тьма – хоть глаза выколи. Безмолвие, как в гробу. К запаху она притерпелась, говорить было не с кем, плакать – незачем и, прямо скажем, без толку. Никакие посторонние звуки не долетали сюда категорически. Тишина одуряла. Мэй пыталась думать, но и думать не получалось. Вы пробовали думать в условиях, предназначеных для тотального отключения внутреннего монолога, не говоря – диалога? Попробуйте на досуге. Обычно люди начинают что-то вспоминать, но и вспоминать Мэй было, как назло, нечего. Тусклые пейзажи полузабытой родины, университет, лицо этого, как его, короче, жениха, ну бывшего (разом существительное и прилагательное) – все заволокло космической дымкой. Оставалась только эта планета. Только язык омоомоо. Только эхо.

Было тихо-тихо-тихо – как в гробу, как в танке, как в раю. Как после ядерного взрыва. Как в тот день, когда Он неслышно носился над водами.

Мэй пыталась уснуть, но сон не шел.

Шло что-то другое.

На самой границе слышимости.

Не биение сердца, не движение кишечных газов (тьфу, пошлячка). Нет; что-то еще. Какая-то вроде бы музыка. Или не музыка? Звон, очень далекий звон, но если вслушаться…

Я брежу, подумала Мэй. Я определенно брежу. Я сошла с ума. Я столько вслушивалась в это гадское эхо, что сама не заметила, как сбрендила. И готова теперь услышать его где угодно. Это игра подсознания, не более. Эхо подсознания. Проказы серых клеточек зоны Вернике.

Письмо Бога. Самому Себе. Господи, за что?

Звук шел изнутри – мелодия делалась переливчатее – звон нарастал. Мэй заметалась по Святая Святых, но было поздно. Слуховая галлюцинация никак не желала исчезать. Вот тебе твой омоомоо! Вот тебе твоя лингвистика!

Кулачки Мэй отчаянно забарабанили по двери. Она рыдала. И все равно – слышала.

– Выпустите меня! Пожалуйста! Откройте!..

Кто-то снял засов. Святая Святых озарилась светом фонаря. Фонарь держал лично Аббат; за его спиной сгрудились монахи. И монахини. Много. Наверное, весь Храм.

– Я ждал этого дня всю жизнь, – бормотал Аббат. – Боже, Ты пришел! Возвращение! Возвращение Твое, Боже! Боже!..

Мэй ничего не понимала, кроме того, что слышит эхо Аббата как никогда ясно – всякий звук его речи был словно подсвечен. Как если бы мощнейшие прожекторы били со дна словесного океана, озаряя пену на бешеных волнах. И эта подсветка, этот чистый светлый звук шел, как ни ужасно, изнутри нее самой.

– Я молился! – восклицал Аббат, по-старчески приседая. – Я просил! И вот Ты пришел ко мне! В чуждом облике! Под маской невежества! Но я сразу расслышал! Я сразу узнал Твое Эхо!..

Он упал, распластался перед изумленной Мэй и принялся умолять ее сделать то, что она любила больше всего на свете – и что ненавидела сейчас всеми фибрами души:

– Говори! Прошу! Говори!..

7

И Мэй закричала.

 

Владимир Венгловский

Песня Мангуста

В револьвере оставалось четыре пули. Противников было гораздо больше – я насчитал как минимум шестерых: трое перекрыли путь к отступлению на станцию метрополитена, остальные прятались впереди, в сумраке тоннеля. Ближайшая лампа мигала, и ее вспышки мешали мне стрелять.

– Эй, Анри! Бежать некуда, дорого́й. Лучше бросай оружие.

Голос звучал прокуренным баритоном. Владелец такого голоса должен нравиться женщинам, если не знать, что его лицо изуродовано страшным шрамом. Я высунулся из укрытия и прокричал:

– Это ты, Корнуэл? А я думал, что подстрелил тебя еще в прошлый раз!

Раздался выстрел, и пуля выбила крошку из кирпича над моей головой. Я вжался в стену. Как же мешает мигающий свет! Мари говорила, что у меня красивые глаза, но пугающие. «Как у хищника, – улыбалась она. – О, мой Анри, смотри на меня еще». Я хорошо вижу и в темноте, и на свету, но не тогда, когда они сменяют друг друга так часто.

Кровь заливала рукав куртки. К-кудуху! Надо чем-то перевязать рану в плече. Пуля прошла навылет, вырвав кусок мяса.

– Долго еще ждать, Анри? – засмеялся Корнуэл. – Я видел пятна твоей крови, мой доблестный рыцарь, она красна, как и у всех, значит, врут, что тебя нельзя убить. Пришел твой конец, Анри. Знаешь, славные были деньки, когда мы вместе сражались. Плечом к плечу, как два героя. Только ты и я, Анри. Только ты и я. А теперь ты труп, Мангуст. Спой свою последнюю песенку, мой рыцарь, ту, что ты пел, когда мы были в осаде. Десятки крыс и двое храбрецов. Но теперь тебя некому спасти, мой дорогой.

Новый выстрел. Осколок кирпича чиркнул по щеке.

Он боится, улыбнулся я. До сих пор меня боится, даже раненого.

Поезд ввалился на станцию огромным подземным червем. Через мгновение он промчится мимо, но в начале движения его скорость будет не столь высока, и у меня появится шанс схватиться за подножку.

«Кудах, кудах, кудуху! – проговорил я детскую заговорку, которой научил меня отец. – Спасите, спасите Чернуху!»

Пора! Громадина поезда, казалось, мчала прямо на меня. Фары – его глаза. Рокот – его дыхание. Шаг, еще один, теперь нужно оттолкнуться и прыгнуть…

За ревом поезда я не слышал выстрелов. Почувствовал лишь толчок в спину, и щебень бросился мне в лицо. Состав прогрохотал мимо, сотрясая землю.

– Готов! Я попал в него! Слышь, Корни, я Мангуста замочил!

Они подбежали ко мне.

– Живой! Да ты прям снайпер!

Нужно встать или хотя бы заставить себя поднять револьвер. Кудуху! Почему он такой тяжелый? Нога в сапоге, подбитом гвоздями из лунного серебра, отбросила мое оружие в сторону и наступила на руку. Пальцы хрустнули. «Как я теперь буду стрелять?» – мелькнула мысль.

– Что, Анри, больно? – Надо мной склонилось лицо Корни. Вспышки света подчеркивали шрам, превративший левую половину его лица в сморщенное ядро ореха. Длинные сальные волосы моего бывшего соратника напоминали свалявшуюся шерсть. Его нос со времени нашей последней встречи еще больше вытянулся и стал совсем походить на крысиный. – Где медальон, Мангуст?

– Кхараш! – сказал я через силу. Во рту был вкус крови. – Крыса!

– Помнишь древний язык, – усмехнулся Корнуэл здоровой половиной лица. Он пошевелил носом, будто принюхиваясь. Над верхней губой торчали в стороны тонкие нити усов-вибриссов. – Обыщите полиглота.

Мои карманы обшарили, перевернули меня на живот, вытряхнули заплечную сумку.

– Корни, у него ничего нет!

Я услышал, как в руках моего врага щелкнул барабан револьвера.

– Я достал пули, Мангуст, – сказал Корнуэл. – Оставил только одну. Проверим твое везение? – Барабан вновь щелкнул, и мне в затылок уперся ствол. – Или ты скажешь нам, где медальон? Подумай, Анри.

– Пхеш кхараш! – заставил я себя улыбнуться сквозь боль.

Револьвер дрогнул в руке Корни, раздалось клацанье курка.

– Тебе повезло, мой дорогой, проверим еще раз? Скоро твое везение кончится, а ты еще должен сказать, куда спрятал медальон.

– Пули, – сказал я. – Они звякнули в твоей ладони шесть раз. Ты вынул из барабана их все.

– Гаденыш, – прошипел Корни. – Тащите его на рельс! Быстро!

Меня схватили за руки, поволокли куда-то вверх, стукнув головой о металл.

– Поезда не было уже две минуты, мой храбрый, но глупый рыцарь. Как думаешь, на сколько хватит твоей смелости? Одно слово, Анри, где медальон, и поезд проедет мимо. Так куда ты его спрятал?

Я хватался за рельс в тщетной попытке подняться. Мокрые от крови пальцы скользили по металлу, и у меня получилось лишь приподнять голову, посмотреть в лицо Корни.

– Зачем тебе медальон? Ты ведь его собирался проиграть в карты.

– Я никогда не проигрываю, – ухмыльнулся Корни. – А медальон – это мой заказ.

Я видел не только Корни – Еж, незаметный, тихий, как летучая мышь, двигался в темноте колючей тенью.

В воздухе просвистела колючка и пробила горло стоящего рядом с Корни гнома в полосатой жилетке. Тот захрипел, упал на колени. Корнуэл развернулся.

– Где он?! – закричал он.

Вторая игла впилась в плечо молодого гнома. С его головы слетела шапочка с помпоном. Бандит заорал, схватившись за иглу.

– Стреляйте, мерзавцы! – кричал Корни. – Убейте гада!

Раздались беспорядочные выстрелы. Чья-то пуля попала в мигающую лампу, осколки стекла посыпались на щебень. Но бандиты стреляли не в том направлении. Я услышал дыхание Ежа совсем рядом. Он крался среди шпал, подползая с другой стороны рельса. За ревом прибывающего на станцию поезда Ежа совсем не было слышно – мой друг хорошо рассчитал время своего появления.

Или же ему просто повезло.

– Быстрее, – прошептал я. – Ты медальон подобрал?

– Ф-ф-фы! – утвердительно сказал Еж.

Он стащил меня с рельса.

– Вон они! – закричал один из гномов.

Но над нами уже мчался состав, отрезав нас от врагов. Еж тащил меня к станции под брюхом поезда.

– Нас заметят люди, Еж, – шептал я. – Так нельзя. Всем нам снова придется уходить.

– Ф-ф-фы! – сказал Еж.

– Нет, у меня не хватит сил на трансформацию.

– Ф-ф-фы.

– Не хватит! Нет! Остановись!

Но Еж уже бежал по залитой светом станции, лавируя между ногами людей. Я слышал изумленные возгласы.

– Еж!

– Кого это он несет?

– Смотрите, еж ласку поймал! Реально ласку жрет, она вся в крови!

– Мама, хочу себе такую зверушку!

Потом я шел по темному тоннелю, где на выходе светил яркий свет, но вскоре понял, что проваливаюсь в события последнего дня.

* * *

Вентиляционный канал заполняла копоть, пыль и старая паутина. Я шел, пригнувшись, чтобы не приложиться макушкой о неровный потолок. Цепочки моих следов протянулись в пыли туда и обратно. Туда – это к свету в конце тоннеля и перегородившей выход пластиковой решетке. Обратно – к душным каналам, заполненным угарным газом и отголосками людской жизни. Это мой привычный мир.

Порой в вентиляционных каналах звучала музыка. Иногда доносились новости, рассказывающие о перипетиях людской жизни. Но чаще всего слышались разговоры: гневные, переходящие во взаимные оскорбления или истерику, тихие, ставшие привычкой, детский щебет и голоса любви, когда двое не могут наговориться друг с другом, прерываясь на поцелуи.

Я останавливался и слушал чужую жизнь.

Сейчас за кухонной решеткой, ведущей в квартиру Вероники, стояла тишина.

– Привет, Билл, – бросил я притаившемуся во впадине на потолке пауку. Тот недовольно задергался, стараясь меня напугать. – Или тебя зовут Орландо? Впрочем, все вы на одно лицо. Г-г-глупые твари…. Эх…

Я с трудом отодвинул решетку и тут же отпрянул, прижался к стене, тяжело дыша. Едва не попался!

Вероника сидела за кухонным столом, спиной ко мне, опустив подбородок на руки, и держала перед собой письмо.

– Ты пришел, гость, – сказала она, не оборачиваясь. – Я слышала, как ты шебуршишь в вытяжке. Не уходи, я не буду тебя сегодня пытаться увидеть.

Я подошел к решетке. Почему-то подумалось, что Вера недавно плакала.

– Знаешь, – сказала она. – Мне до сих пор кажется, что ты меня понимаешь. Глупо, да? Взрослая девка еще не наигралась в детство. Надеюсь, что ты не крыса. И не мышь, – добавила она после паузы. – Хотя мышь сойдет. А вот крыс я терпеть не могу. Большие и мерзкие. Их было полным-полно лет пять назад. Целое нашествие, представляешь?

Да уж, представляю, посмотрел я на свою правую руку со следами укусов. Крыс тогда было действительно много.

«Сколько у тебя пуль, Корни?»

«Да пяток остался, ничего, Анри, прорвемся, не впервой. Спой мне ту песню, друг, что ты обычно мурлычешь себе под нос. Спой так, чтобы все слышали, что мы еще живы».

Крысы ползли вперед по телам своих дохлых сородичей. Когда мы истратили последние заряды, то началась рукопашная схватка. Нас осталось трое выживших из всего серого отряда – я, Корни и Еж, и не знаю, чьей кровью больше пропиталась моя одежда – крысиной, моей или кровью Корни, которого я вытащил с поля боя.

– Он меня бросил, представляешь. Подлец, да? – сказала Вероника. – Написал мне письмо. Не смог высказать все в глаза. Подлец и слабак. Только теперь мне хочется реветь. Глупо, да? Жаль, что ты меня не понимаешь. Всегда была лучшей, в школе, в институте и думала, что все так легко будет и дальше в жизни. Вот! Вот! Вот! Дура! Дура! – принялась она рвать письмо на клочки.

Затем остановилась, сгребла обрывки бумаги в кучу, выкинула их в мусорное ведро и вытерла глаза, размазав по лицу тушь и слезы.

– Вот дура! – сказала, глядя на выпачканные пальцы. – Я уродина, да?

Она подняла лицо, я успел прижаться к стене.

– Нет, – тихо сказал ей в ответ. – Ты очень красивая, Мари.

Почему я назвал ее этим именем?

– Кажется, будто ты со мной разговариваешь, – улыбнулась она и, открыв кран, начала смывать тушь с пальцев.

Затем умылась и, взмахнув головой, разметала волосы по плечам.

– Каков подлец все-таки, представляешь, у меня бабушкин медальон пропал. Не может быть, чтобы Сашка стащил. Он, конечно, подлец, но не настолько же. Нет, он не вор. Наверное, я сама медальон потеряла, хотя это и кажется невероятным. Найди его, гость! Он в виде золотого сердечка на цепочке. Ты же пьешь молоко, что я оставляю тебе в блюдце, и ешь мой хлеб. Теперь отработай! – Она рассмеялась, и ее смех больше походил на истерику. – Господи, какую чушь я несу.

У самой решетки под моими ногами что-то блеснуло. Я нагнулся и поднял с пола сапожный гвоздь. Сбросил с лица пропитанную влагой маску, поднес гвоздь к глазам. Он был сделан из лунного серебра – металла, накапливающего магию. Я хмыкнул и сунул гвоздь в карман. Затем принялся рассматривать пыль на полу. Тот, кто приходил сюда, пытался идти по моим следам, но он не птица, чтобы остаться незамеченным.

– Кто здесь был, Орландо? – спросил я у паука. – Впрочем, можешь не отвечать. Серебряными гвоздями подбита только обувь серого отряда, а из него в живых осталось лишь трое. Я давно не ношу военные сапоги, а Еж – тем более. Вот такие дела, Билл.

Я вернул маску на место и подошел к решетке. Вероника уже ушла из кухни.

– Шандор кидлок, хомо. Гном Анри по прозвищу Мангуст принимает твой заказ, человек, – произнес я слова древней клятвы. – Плата получена.

Я повернулся и ушел в темноту вентиляционного канала, растворяясь во мгле. Я терял в ней свое тело, оставалось лишь сознание. «Я», невесомый и незримый, летел в потоках мрака, и со всех сторон доносились отголоски слов. Потом раздался крик. Сначала идущий издалека, вскоре он заполнил всего меня, и стало понятно, что это кричу я сам.

* * *

– Держи его, Еж, крепче держи! – Голос принадлежал Хероду. Я слышал Херода, но не видел – перед глазами все плыло. – Не дергайся, Мангуст!

– А что б вас, кхараш! Проклятые крысы! Отпустите!

– Крепче, Еж, сейчас буду доставать пулю.

– А-а-а! Мало я срезал ваших хвостов! Ненавижу, отпустите! Крысы повсюду, мы в окружении, Корни!

– Щипцы, Еж. Еще сидра. Да не себе – ему! Глотай, Мангуст. Еж, сунь ему в рот валик.

– Тьфу! А-а-а! Кудах, кудах, кудуху! Спасите, спасите Чернуху! Спасите…

– Вот она, пуля. Благо у ребра остановилась. Сидра, Еж. Не ему – мне.

– Ф-ф-фы!

– Хорошо, тоже можешь хлебнуть. Хватит! Дай сюда.

– Спасите Чернуху…

– Твое здоровье, Мангуст. Будешь жить долго и счастливо, если раньше не подстрелят.

– Чернуху… Еж?

– Ф-ф-фы!

– Да здесь твой друг. Это он тебя притащил после того, как ты к своей Вере ходил и тебя продырявили. Кстати, что ты не поделил с Корнуэлом?

Я приподнялся. Спину пронзило болью, но эта боль была не такой острой, как раньше, скорее зудящей, так болит заживающая рана. Я пошевелил лопатками, чувствуя на спине повязку из лейкопластыря.

– Я вложил подорожник и шалфей, – сказал Херод, отрываясь от бутылки. – И смочил все соком алоэ. Говорят, помогает. Не знаю, но если его в сидр добавлять, ух, забористая вещь выходит. Хочешь хлебнуть еще?

– Уйди, Херод. Сколько я уже принял? Я же не пью, ты знаешь.

– Ну, извиняй, Анри, другой анестезии у меня нет.

– Да уж, если вспомнить рожу Корни, вернее, ту ее половину, что ты ему оставил, то можно сказать, что мне еще повезло.

– Его спасаешь, а он тебя еще и хает, – ухмыльнулся Херод. – Вообще не уважаешь правителя.

– Временного, – сказал я, разглядывая свою руку со сломанными пальцами. – Ты без короля ничто. И я тоже. Нет у нас больше магии.

– Как нет? – возмутился Херод. – А вот это? – показал он на толстый гримуар в переплете из крысиной кожи. – Разве это не магия?

Он взмахнул рукой, и на полу появилась волшебная свеча. Несколько секунд она горела, освещая зал призрачным пламенем, а затем растворилась в воздухе.

– И что ты понимаешь в волшебстве? – сказал я. – Крохи. В тебе нет ни капли королевской крови.

– Скажи спасибо, что я хоть что-то умею, иначе ты бы уже сдох, как кхараш. Можно подумать, что в тебе есть королевская кровь, – буркнул Херод. – Хотя и носишь золотые оковы.

Я посмотрел на золотой браслет у себя на руке.

– Это не награда, – сказал я, – а наказание всему моему роду. Память о предательстве. Потому что нельзя открываться людям. Может, дело не в том, что королевская семья погибла, а в том, что мы становимся слишком похожими на людей? Потому магия и уходит. Даже с превращением почти разучились управляться.

– Я термин придумал – спонтанная трансформация, – сообщил Херод. – Мы неупр… неуправляемо, вот, кхараш, слово-то какое, сразу не выговоришь. – Он вновь отхлебнул из бутылки. – Трансформируемся вопреки своему желанию в животных, наиболее близких нам по духу. Разновидность мимикрии, наследственное умение, оставшееся с тех пор, когда мы владели искусством изменения реальности путем вербального и мозгового воздействия. Оценил речь? Твое здоровье! Ху!.. – шумно выдохнул он. – Только вот что-то все больше среди нас крыс становится.

Херод пригладил свои длинные мохнатые уши и пошевелил носом с вибриссами. Потом повернулся и поставил бутылку на пол. Из-под его халата выскользнул и шлепнулся на пол длинный розовый крысиный хвост. Херод быстро спрятал его обратно, а я сделал вид, что ничего не заметил.

– Некоторые уже и говорить разучились, – кивнул Херод в сторону Ежа.

– Ф-ф-фы! – сказал Еж.

Мой колючий друг с видом истинного ценителя искусства рассматривал картины на стенах королевского зала, некогда потрясавшего своей красотой, но сейчас пришедшего в упадок. С картин грустно смотрели правители, сменявшие друг друга в череде веков. Все вокруг, даже королевский трон, покрывал слой пыли. Когда-то этот зал освещали сотни магических свечей, но это было в старые времена, когда мы владели волшебством. Возле трона стояли несколько бутылей с яблочным сидром и деревянная кровать, на которой я лежал, – Херод притащил ее сюда из спален. «Чтобы далеко не ходить», – объяснил он. Где-то над нами пронесся поезд метро, потолок задрожал. Паутина, спускающаяся с люстры, заколыхалась. На пол шлепнулся большой паук и пополз вверх по паутине, быстро-быстро перебирая лапами.

– Хорош пить, Херод, – сказал я. – Ты мне руку вылечи, а то стрелять не смогу.

Послышался грохот – это Еж задел стоящие у стены ржавые рыцарские доспехи, и они обрушились на него грудой железа.

– Вылечить? – хитро ухмыльнулся Херод. – Хорош петушиться, Анри, ты же не курица. Сам говорил, что я ни на что не способен.

– Пожалуйста, Херод, – протянул я руку. – За мной не заржавеет.

– Ладно. – Херод пошевелил мохнатыми ушами и схватился за мою ладонь. Еж, иди сюда, будешь держать.

– Что, будет больно? – забеспокоился я.

– А кто его знает? – пожал плечами Херод. – Магия – она непредсказуема. Тем более ты сам сказал, что во мне нет королевской крови.

– А-а-а! Перестань, Херод, перестань! Кхараш!

Темнота вновь застлала глаза, а потом вернулись воспоминания, и перед взглядом вспыхнули свечи.

* * *

Свечи – не волшебные, а самые обычные – стояли на столе, покрытом зеленым куском ткани со следами воска и пятнами сидра. В центре стола лежала груда драгоценностей – игра шла по-крупному. За столом сидели три гнома, четвертый стул был свободен.

– Господа, – сказал я, входя под тусклый свет лампы, – извините, что не вовремя.

Гномы опустили руки в карманы. Один из них, с незажженной сигарой во рту, одетый в полосатую жилетку, шорты и галстук на голое тело, покрытое густой шерсткой, вскочил на ноги.

– Сидеть! – бросил я, не вынимая руку из кармана. – Вы знаете, кто я.

Гном сел.

– Кто это? – пискнул самый молодой из игроков, в остроконечной шапочке с помпоном по старой моде.

– Мангуст, – сказал Жилетка. – Сумасшедший бродяга-отставник. Он на своем веку крыс больше перерезал, чем ты перелущил орехов. Стреляет быстрее, чем скажешь «ой».

– Насчет «сумасшедшего» ты пошутил, – сказал я, вынимая из кармана зажигалку. – Но я умею ценить юмор. А в остальном ты прав.

Я протянул руку через стол и зажег сигару во рту Жилетки. Затем неторопливо вернул зажигалку обратно в карман. Никто из гномов не шелохнулся.

– Надо так понимать, что это место моего друга Корни? – кивнул я на пустой стул. – Передавайте ему привет. Скажите, что приходил Анри и забрал долг. Теперь Корни со мной в расчете.

Я вытащил из кучи драгоценностей на столе медальон в виде сердца на золотой цепочке.

– И скажите ему, что если он еще раз сунется в мой людской дом, то никакая дружба его не спасет. Всего хорошего.

Я вышел из комнаты, переступив через оглушенного вышибалу, и укололся о выступающий из стены гвоздь.

* * *

– Осторожнее с иголками, Еж! – Опять голос Херода. – Отпускаю, не дергайся.

Снова возвращалось сознание. Я пошевелил рукой. Пальцы сгибались. Не так хорошо, как раньше, но сгибались.

– Револьвер, – сказал я.

Еж протянул мне ремингтон – старую добротную модель. Я поднялся, прокрутил револьвер на пальце, вложил в кобуру.

– Благодарю, – сказал я Хероду. – Теперь я твой должник. Можешь потребовать с меня плату, когда пожелаешь.

– Ох уж эти традиции, – проворчал Херод. – Гном не должен показываться человеку. Гном не должен воровать. Гном должен работать за плату. Много они нам добра принесли? Голод, когда мы сдыхали без магии после смерти королевского двора? Где был ты со своими традициями, когда всех сжирали крысы?!

– Я сражался.

– Сражался он… На традициях, Мангуст, далеко не уедешь. Финита ля комедия, как говорят люди. Мой прадед работал в швейной мастерской, помогал портному. Тогда нас чтили и оставляли еду. А сейчас? Кому мы нужны? Теперь надо воровать, когда можно, тащить, что попадет под руку – вот чему учит нас жизнь. А не искать плату, как ты.

– И превращаться в крыс, – холодно сказал я. – Может быть, мы теряем магию как раз из-за этого? Перестаем быть гномами и становимся стаей?

– Ф-ф-фы! – сказал Еж.

– Помолчи, – сказал я. – Не о тебе разговор. Учи свою магию, Херод, возвращай былое величие, у тебя это неплохо получается. А я буду жить, как считаю нужным.

– Так что ты не поделил с Корнуэлом? – спросил Херод. – Почему за тобой гнались?

– Да так, свои счеты. Я выполняю заказ и взял с Корни старую плату за спасение. Но он посчитал ее слишком высокой. Еж! Уходим.

Я покинул королевский зал. Над нами снова пронесся поезд, потолок задрожал, и меня присыпало пылью.

– Отдай медальон, – сказал я Ежу, когда мы остались одни в тоннеле.

Еж растопырил колючки, и я достал висящую среди них драгоценность.

– Иди к Мари, – приказал я. – Головой за нее отвечаешь! Мне надо еще заглянуть к одному гному.

– Ф-ф-фы! – проворчал Еж.

Он не хотел оставлять меня одного.

* * *

Лавазье был скупщиком краденого. Нет, официально он являлся владельцем антикварной лавки, но все знали, что у него всегда можно обменять то, что стащили у людей. Мохнатые уши Лавазье задрожали, когда я вошел в лавку, но на его лице под крысиными усиками расплылась широкая улыбка.

– Анри! Какими судьбами? Кахариш фариш-ш-ша, меин херо, снова хочешь заложить фамильные часы? Или наконец решил продать свои золотые кандалы?

– Нет, старый прохвост, мне нужна твоя помощь.

Я захлопнул дверь и закрыл на замок.

– Я уже беспокоюсь, меин херо, – сказал Лавазье. – Я старый больной гном, не пугай меня так.

Говорят, в молодости Лавазье летал с людьми на военных самолетах. Горел, спасался в море, долго был без пресной воды, питался одной сырой рыбой, жил на необитаемом острове, наконец, поймав морскую черепаху, добрался до земли обетованной.

– Скажи мне, что это?

Я достал медальон. В глазах Лавазье отразились золотые искорки.

– Человеческое украшение, как говорится, шарно ла краш – побрякушка.

Он протянул руку, но я спрятал медальон в кулак.

– А точнее? Почему банда Корнуэла им так интересуется?

– Не знаю. Особой ценности медальон не представляет, разве что только как память для его владельца. Но подобные изделия часто хранят в себе некоторые предметы. И тайны, – добавил Лавазье. – Дай-ка сюда, я посмотрю.

Он с осторожностью принял из моих рук медальон, смахнул со стола чучело жука-оленя и зажег электрическую лампу, запитанную от батарейки. Затем положил медальон на стол и, вооружившись монокуляром, принялся его изучать.

– Смотри. – Лавазье нажал на маленькую защелку и открыл медальон, внутри которого оказалась фотография пожилой женщины. – Тут есть что-то еще, нутром чую.

Он поддел фотографию пинцетом, демонстрируя укрепленный под ней кусок янтаря, в котором покоилось черное зернышко.

– А вот это уже интереснее, – протянул Лавазье, теребя волосатый кончик уха. – Гораздо интереснее, меин херо. Оставь это мне на пару часиков, и у меня будет ответ. Есть у меня один трактат.

Лавазье нырнул за темную занавеску, служащую перегородкой между залом и кладовой, и вскоре появился с большой книгой.

– Фу! – сдул он с нее пыль, а затем вытер ладонью. – «Черная курица», гримуар о создании артефактов. Когда-то почитывал на досуге. Вспоминается, попадалось мне на ее страницах что-то в виде твоей безделушки. Оставь меня и приходи… ну допустим, к двум, – бросил он взгляд на большие маятниковые часы, стоящие у стены.

– Лавазье, – сказал я. – За этой, как ты сказал, «безделушкой» охотится самая опасная банда в городе. Будь осторожнее. Закрой за мной дверь и никому не открывай, пока я не вернусь. Спасибо за помощь.

Я вышел из лавки и услышал, как за моей спиной щелкнул замок.

* * *

Я шел по темному тоннелю забытых кварталов. Открытые двери по обеим его сторонам поскрипывали под порывами сквозняка. Когда-то, до нашествия крыс, здесь было людно, но сейчас в забытых кварталах жили лишь я, Мари и Еж. Я снимал дом в самом конце Кротового переулка у старой Краулы. Мы с Мари планировали пожениться, и этого небольшого помещения на первых порах нам вполне хватало. Вдоль переулка пролегали людские трубы горячей воды, и в домах было тепло даже в лютые зимние холода.

Осталась ли жива Краула после эвакуации, я не знаю, но в город она не вернулась. Скорее всего, ей не повезло, как и многим другим беженцам, но квартплату я исправно откладываю на случай, если хозяйка вернется. Мари уже много раз просила меня присмотреть новое жилье поближе к центру, но я пока не решился.

Еж, наоборот, менял дома, как модница перчатки. Он имеет привычку кочевать из одного пустого дома в другой и появляться в самый неподходящий момент. Мне кажется, что мой друг просто из упрямства не хочет возвращаться к обличью гнома.

Я прислушивался к каждому шороху. За дверями чудились крысы. Но следовало опасаться не мнимых грызунов, которые сейчас и носа боялись сюда высунуть, а бандитов Корнуэла. После того как я забрал медальон, Корни будто с цепи сорвался. Вся его банда бросилась в погоню. Не удивлюсь, если они, вспомнив, где я обосновался, устроили здесь засаду. Или, что еще хуже, опасность угрожает Мари.

Едва я собирался свернуть в Кротовый переулок, как дверь ближайшего дома неожиданно распахнулась.

– Ф-ф-фы!

– Еж! – крикнул я, опуская револьвер. – Пхеш кхараш! Я чуть тебя не пристрелил!

Мой друг высунулся из дверного проема и теперь недоуменно смотрел на меня прищуренными глазами. Потом икнул, щелкнул колючками и шумно приложился к бутылке с сидром.

– Еж! Фу, от тебя несет за сотню метров. Ты почему не с Мари? Тут тихо? С Мари все в порядке?

Еж пожал плечами, развернулся и ввалился в помещение, захлопнув за собой дверь. С той стороны двери послышался шум падения колючего тела, грохот опрокинутых кастрюль и звон посуды. Еж теперь не скоро протрезвеет, а когда это случится, не следует стоять у него на пути. Еще лучше – вообще не быть рядом.

Когда я подошел к своей квартире, то с облегчением вздохнул. Дверь была цела и не носила следов взлома. Я открыл тайный замок, распахнул дверь и тут же отшатнулся к стене – на меня смотрело дуло винчестера. Лишь спустя мгновение до меня дошло, что карабин в руках моей Мари. Судя по разложенным на столе приспособлениям, она недавно его разбирала и чистила.

– Мари! – закричал я. – Осторожнее!

Она опустила оружие и бросилась мне на шею.

– Мой герой, ты пришел!

– Я уже дома, все будет хорошо, Вероника, – прошептал я.

– Как ты меня назвал?! – Винчестер вновь уперся мне в грудь.

– Мари, Мари, осторожнее с этим, – отвел я карабин в сторону. – Меня сегодня уже ранили, хорошо, что Херод подлатал, а ты из-за какой-то ерунды взбеленилась.

– Я взбеленилась?! Ты меня называешь тем именем своей… этой самой…

– Верой… – в задумчивости пробормотал я. – Ты кому-то говорила ее имя?

– Нет! Какая разница?!

– Точно не говорила? – нахмурился я. – Вспомни, это очень важно.

– Точно!

– Тогда откуда он его знает?

– Кто знает? Ты меня назвал именем другой женщины, а сам переводишь тему разговора!

– Неужели за мной следили? Ну, прости, оговорился. – Преодолевая сопротивление Мари, я прижал ее к себе. Между нами оказался винчестер, но вскоре он упал на пол.

– О, какая у тебя рана, мой герой, – ворковала Мари, ощупывая мою спину. – Больно?

– Да уж, – сказал я. – Боюсь, Корнуэл с его бандой до сих пор меня ищут. Все из-за медальона, который я должен вернуть Веронике.

– Отдай его им обратно, пусть подавятся!

– Не могу, – пожал я плечами. – Я дал клятву гнома.

– Вот кхараш, – сказала Мари. – Меня Еж предупредил об опасности, насколько я смогла понять его фырканье. Сказал, что будет охранять снаружи, но он был настолько пьян, что не удивлюсь, если заснул где-то неподалеку.

За дверью послышался шум.

– Открывай, Анри! Тебе не уйти!

Мари схватила винчестер и без раздумий выстрелила в дверь. Картечь проделала несколько дырок в толстой древесине. С той стороны послышался вскрик и проклятия.

– Осторожнее! – закричал я, хватая Мари и падая с нею на пол.

В это же мгновение прозвучали выстрелы. Стоящая на столе стеклянная ваза разлетелась на осколки. Оторванная щеколда повисла на металлической скобе, но дверь все еще держалась на скрытом засове.

– Сюда, быстрее! – Я потащил Мари в кладовую.

Она рванулась было обратно, чтобы поднять оставленный на полу винчестер, но с улицы послышались удары – бандиты ломали дверь, и я не позволил Мари вернуться. Мы забежали в кладовую, я свалил перегородивший стену стеллаж.

– Что ты делаешь? – вскрикнула Мари.

За стеллажом скрывалась дверь, которую я поспешил распахнуть. О! Сколько ночей я делал этот проход на случай непредвиденных ситуаций. Настало время его использовать! За дверью пролегал водопровод, от горячих труб поднимался пар. На нас дохнуло душным спертым воздухом.

– Бежим! – Я затолкал Мари в проход.

Упала выбитая входная дверь, в квартиру ворвались несколько бандитов. Я выстрелил, почти не целясь, промахнулся и побежал в душную темноту следом за Мари.

– Беги! – прокричал я. – Беги быстрее, я сейчас.

Минеральная вата, которой были обмотаны трубы, свисала клочьями, оголяя обжигающие участки металла. В вате увязали ноги, и я опасался, как бы Мари не зацепилась и не упала.

– Кудах, кудах, кудуху. Спаси, спаси Чернуху, – шептал я.

Кругом были призрачные крысы. Их зубы хищно желтели в темноте, глаза горели, и розовые хвосты в нетерпении били по полу. Крысы хотели жрать.

«Стреляй, Анри!»

«Пуль больше нет!»

«Держи последние!»

«Спаси, спаси Чернуху».

Зарядить револьвер я не успеваю. Крыса прыгает на меня, я подставляю руку, острые зубы рвут куртку и мою плоть. Я всаживаю нож в крысиное брюхо, отталкиваю мертвого хищника, встречаю прямым ударом в голову следующего врага. Рядом кричит, держась за лицо, Корни.

– Анри, что с тобой? – закричала Мари. – Опять приступ?

– Все нормально! Беги!

Всего лишь видения. Со мной иногда такое случается.

– Стой! – Крик одного из преследователей эхом прокатился по тоннелю.

До поворота мы были как на ладони – не промахнешься. Я развернулся и выстрелил – на звук, не целясь. Из пробитой трубы ударил фонтан горячей воды, закричал обожженный бандит, тоннель заволокло паром. Отрезанные от преследователей паровой завесой, мы свернули за угол.

– Куда дальше? – спросила Мери, тяжело дыша.

– Прямо, – махнул я рукой. – Шагов пятьдесят, и будет выход.

Мы побежали, и вскоре я, отсчитав нужное расстояние, обнаружил люк в потолке. Открыл и выбрался в один из покинутых домов, помог подняться Мари.

– Сиди тихо, – скомандовал ей. – Я осмотрюсь.

И осторожно выглянул из дома. Улица была пуста. Все преследователи либо находились в моем доме, либо бежали следом за нами по трубам. Мари всхлипнула. По улочке по направлению к моему дому шел покачивающейся походкой Еж. Он уже собирался свернуть в Кротовый переулок, когда я успел его окликнуть:

– Еж!

Он вздрогнул и повернулся. Глаза Ежа были слегка замутненными, а левый к тому же еще и косил куда-то в сторону.

– Сюда! Ты в норме? За нами гонятся.

Я свалил на люк шкаф, и мы вместе с Мари выбежали из дома. Еж поспешил за нами, задевая стены домов.

– Ф-ф-фы? – спросил он на бегу.

– К Лавазье, – пояснил я. – Мне надо вернуть медальон. И не дыши на меня.

Уже возле антикварной лавки я заподозрил неладное. Дверь была приоткрыта. Достав револьвер, я с осторожностью заглянул внутрь помещения.

– Кхараш!

Лавазье лежал на полу с перерезанным горлом. Гримуар, в котором он искал ответ, остался на столе. Медальона не было.

Я вошел в лавку, опустился на стул и обхватил голову.

– Спаси, спаси Чернуху.

– Перестань, – обняла меня Мари.

– Крысы, – сказал я. – Кругом одни крысы.

Еж переступил через тело, взял стоящую на столе бутылку с вином, набрал ее содержимое в рот и прыснул мне в лицо.

– Ты чего, Еж! – закричал я, вскакивая со стула. – Я в порядке. В норме. Все в норме. Отдай сюда. – Я вырвал бутылку у него из рук. – Они убили Лавазье!

– С этим фактом трудно поспорить, – сказала Мари, разглядывая гримуар. – Лавазье оставил закладку. Смотри.

На странице было нарисовано зерно.

– Зерно знания, – прочитала Мари на гномьем. – Те, кто владеет им, обретают мудрость веков. Анри, это, случайно, не тот артефакт, что твой предок подарил людям? Анри, ты чего?

– Оружие, Еж, нам нужно оружие, – говорил я, разглядывая лавку.

Еж сорвал занавеску и вскоре вынес из кладовой винчестер с клеймом производства отца Мари.

– Ф-ф-фы, – бросил он карабин мне.

Я поймал, проверил, как ходит скоба.

– Вы что задумали?! – возмутилась Мари.

– Патроны, – сказал я Ежу.

– Ф-ф-фы.

Я поймал и надел пояс-патронташ.

– Тебе? – спросил я Ежа.

– Ф-ф-фы, – отрицательно покачал тот головой, демонстрируя свои колючки.

– Что тут происходит? – вскрикнула Мари.

Еж ловко накинул на Мари веревку, что принес из кладовой, и принялся привязывать ее к стулу.

– Мангуст! – вскрикнула Мари. – Я убью тебя! Лично пристрелю, если ты останешься жив!

Я нагнулся, поцеловал ее в губы и прошептал на ухо:

– Прости, на войне не место женщинам, пусть даже ты и дочь оружейника. Мне так будет спокойнее.

– Мерзавец! Пхеш кхараш!

– Я тоже тебя очень люблю, – улыбнулся я. – Херод проговорился. Он знал имя Вероники. Значит, он сам все организовал.

Мари расплакалась, поняв, что не сможет меня удержать.

– Только попробуй не вернуться! – прокричала она мне вслед.

Но я уже закрыл дверь.

* * *

У дверей в королевский зал стояли двое вооруженных гномов. Одного я не знал, а второго я когда-то назвал про себя Помпоном. Он держался за перевязанное плечо и что-то рисовал на земле прикладом ружья. Гномы стояли под электрическим светильником, и их хорошо было видно из заброшенного дома неподалеку. Глупцы! Я осторожно высунул карабин из окна и прицелился в первого бандита, который раскуривал сигару. На мгновение зрение заволокло туманом, и на месте гномов появились крысы. Одна была в вязаной шапочке, вторая – с горящей во рту сигарой. Я помотал головой, пытаясь прогнать видение, но оно не хотело уходить.

– Ф-ф-фы, – прошептал Еж, от которого несло жутким перегаром.

Он завел руку себе за спину, поморщился и выдернул иголку. Я согласно кивнул. Да, Еж прав – выстрелы поднимут тревогу, а он постарается разобраться с часовыми по-тихому.

– Пощади мальчишку, – прошептал я.

Еж исчез, как тень – когда он хотел, то переставал играть свою привычную роль увальня и передвигался почти бесшумно. Изредка я замечал, как он скользит между домами, но бандиты его так и не увидели, пока первая колючка не просвистела в воздухе. Говорят, что дикобразы могут метать свои иглы на несколько метров, пробивая двухсантиметровую доску. Еж делал это гораздо быстрее и эффективнее. Игла вонзилась в сердце гнома. Бандит рухнул на землю, огонек падающей сигары прочертил в воздухе дугу. Помпон мгновение непонимающе смотрел на своего напарника, потом поднял голову и встретился взглядом с Ежом. Еж приложил палец к губам.

– А-а-а! Помогите! – закричал Помпон и бросился к двери.

– Кхараш! – выругался я, нажимая на спусковой крючок.

Но Еж успел раньше. Когда пуля пробила спину Помпона, в шее гнома уже торчала игла. Бандита бросило на дверь, он сполз на землю, оставляя на двери кровавую полосу.

– Беги, Еж! – заорал я.

Из двери выскочило несколько гномов – большинство из банды Корнуэла. Но самого Корни среди них не было. Одного врага я успел уложить, прежде чем загрохотали ответные выстрелы. Я заметил, как от забегающего в дом Ежа отлетало несколько колючек, а потом упал на пол. Меня засыпало щепками – пули прошивали тонкие стены насквозь.

– Кудах, кудах, кудуху. Спасите, спасите Чернуху.

Я отполз и выглянул в соседнее окно. Крысы бежали по улице. Крысы прятались за укрытиями. Подбирались ближе, как тогда, когда мы защищали город, чтобы беженцы успели спастись.

Мое зрение изменилось, как часто бывало в минуты опасности. Глаза начали видеть четче, я словно чувствовал дальнейшие движения противников. На пальцах выросли когти, зубы заострились. Хотелось прыгать от одного врага к другому, впиваясь им в шеи, ломая позвонки, чувствуя во рту вкус крови.

Я рассмеялся – мне почему-то показалось это забавным. На ум вновь пришла в голову песенка, что звучала когда-то по радио. Правда, я плохо помнил слова и переделал их на свой манер:

– «Крысы, крысы кругом, будь им пусто!» – человек в исступленье кричал.

Я выкатился из дверей, вскочил на ноги и разрядил винчестер в ближайшую крысу. Ее отбросило назад, она упала, ломая забор. Пуля чиркнула меня по руке, но я не почувствовал боли и успел запрыгнуть в дом напротив. Передернул скобу, заряжая винчестер.

– И позвал на подмогу мангуста, чтобы, значит, мангуст выручал.

– Он в доме! – заорала высунувшаяся из-за стены крыса, но мой выстрел снес половину ее головы.

– И мангусты взялись за работу, не щадя ни себя, ни родных.

Пули изрешетили стену дома, в котором я скрывался.

– Он один! Окружайте его! Он в ловушке!

Кто в ловушке – я или крысы? Я рассмеялся и выскочил на улицу, стреляя на бегу. Ближайшая крыса схватилась за живот и скорчилась в дорожной пыли. Еще одна, царапая стену дома напротив, сползла на землю. Вместо последнего выстрела раздался щелчок – в карабине закончились патроны, и третья крыса успела запрыгнуть за угол, но тут же появилась вновь, сделала шаг назад и упала с торчащей в шее иглой. Из-за угла выглянул Еж, показывая пальцем вверх. Я выхватил свой ремингтон и выстрелил в скользнувшую на крыше тень. По черепице, крича, покатилась крыса и рухнула на землю. Ее толстый розовый хвост разметал пыль.

– Выходили они на охоту без отгулов и выходных, – прошептал я и помахал головой, прогоняя наваждение.

Улица была залита кровью. Вокруг лежали мертвые гномы. Один, тот, что у стены, был еще жив и пытался поднять револьвер, но Еж всадил ему в горло колючку.

– Ф-ф-фы, – сказал мой друг, выдергивая иглу и вытирая ее о куртку врага.

Я пошел к дверям в тронный зал. Навстречу выскочил гном, но я успел выстрелить первым, переступил через тело и вошел в помещение.

Херод скрючился на троне. Он хотел убежать, но ему не позволял приставленный к горлу револьвер в руке Корнуэла.

– Ты пришел, мой дорогой, – ухмыльнулся Корни и шагнул мне навстречу, демонстративно пряча револьвер в кобуру. – Всегда хотел испытать, как это – померяться силами с Мангустом.

Я тоже вернул свой ремингтон в кобуру.

– Не вмешивайся, – бросил появившемуся в дверях Ежу.

– Да, Мангуст прав, – улыбнулся целой половиной лица Корни. – Это наше дело. Маленький спор, который давно хотелось разрешить.

– Не надо, – пискнул Херод.

– Дай сюда! – Корни что-то вырвал у него из руки и показал мне. – Ты ведь за Зерном сюда пришел? Так попробуй, отбери! Этот слабак, – кивнул он на Херода, – думал, что с помощью его сможет возродить былые знания. Но ничего не получилось. А мне плевать. Мне нужен ты, Мангуст, как старая рана, которую хочется растеребить.

– Считай до трех, Еж, – бросил я.

Между мной и Корни шагов двадцать. Моя рука замерла над рукоятью револьвера. Я чувствовал, как с плеча спускается горячая струйка крови.

– Ф-ф-фы, – сказал Еж.

«Один».

Мы сражались вместе, делили еду и патроны, а теперь Корни стал моим врагом.

– Ф-ф-фы.

«Два».

Но я больше не видел гнома. Передо мной стояла жирная крыса, чья морда была обезображена шрамом.

– Ф-ф-фы! – выдохнул Еж, и мы вместе с Корни выхватили револьверы.

«Три!»

Выстрелы слились воедино. Пуля Корни вырвала мне клочок кожи над ключицей. Моя попала ему в грудь. Корни вскинул руки, отбрасывая револьвер, и с криком повалился на трон, схватился за Херода и опустился на пол.

Над нами прогрохотал поезд.

Я подошел к Хероду и приставил револьвер к его лбу. Херод всхлипнул и зажмурился. Я спустил курок.

«Щелк!» Херод содрогнулся и медленно открыл глаза.

– Я знал, что закончились пули, – сказал я. – Долг возвращен. Живи.

И поднял упавший на пол медальон.

– Нельзя возвратить силой и обманом то, что отдал, магия не вернется таким способом.

Я пошел к дверям. Уже на выходе щелкнул пальцами, и в зале появились сотни маленьких свечей в серебряных подсвечниках. Они стояли везде: на полу и кровати, даже на бутылях с сидром. Херод бегал в тщетной попытке схватить хотя бы одну, но свечи таяли и исчезали в воздухе от его прикосновений.

– Пойдем, Еж, – сказал я.

– Ф-ф-фы, – согласно кивнул мой друг.

* * *

Вместе с Мари мы шли по душному вентиляционному каналу. Она прижимала к лицу смоченный водой носовой платок, я же пользовался своей привычной маской.

– Слышишь, – прошептал я. – Это музыка на пятом. Там живет молодая пара и постоянно крутят радио. Они ничего мне не оставляют, но я люблю слушать песни.

Сейчас, кроме музыки, доносились звуки поцелуев.

– А вот здесь живет старушка. Может быть, она думает, что подкармливает мышку, но оставляет для меня еду. Помнишь ту геркулесовую кашу, что я недавно приносил? А вон решетка на кухне Вероники. Смотри.

Вера сидела за столом и читала письмо.

– Я тебя слышу, гость, – сказала она, не оборачиваясь. Ее голос был неожиданно веселым. – Представляешь, он просит у меня прощения. Как думаешь, простить?

– Простить, – тихо сказала Мари.

Я подмигнул притаившемуся на потолке пауку, аккуратно просунул медальон сквозь решетку и опустил на кухонную мебель.

– Ты нашел его! Не может быть! – вскрикнула Вероника.

Но мы с Мари уже скрылись в глубине тоннеля.

– А еще она оставляет для нас вкуснейшие хлебные крошки и молоко, – сказал я.

Мари отвела от лица платок, опустила мою маску и поцеловала меня в губы.

 

Наталья Анискова

«Сайгон»

1986, август

Душно… Было по-питерски душно. Воздух, густо замешенный на утреннем тумане с Невы, дневном смоге, вечернем запахе прогретого асфальта и еще на чем-то неуловимом, крепко обнимал прохожих.

С улицы Салтыкова-Щедрина Славка повернул на Литейный. Позади остались величественный Дом офицеров, похожий на торт Преображенский собор, памятник Некрасову, кружевной фасад центрального лектория. На углу, на пересечении Невского с Владимирским, – буква Г сорок девятого дома. Красноватые стены, полукруглые окна и тяжелая дверь – вход в «Сайгон».

Уже лет двадцать строгие мамы заклинали подросших сыновей и дочерей держаться подальше от этого злачного места. Начиная с конца шестидесятых здесь собиралась питерская богема. Художники, писатели, музыканты, наркоманы и фарца, студенты и просто бездельники – молодые и не очень. В «Сайгон» шли стиляги, хиппи, рокеры, рафинированные кочегары и дворники. Мальчики и девочки из хороших семей тянулись в «Сайгон», как сельдь на нерест. Сюда убегали от одиночества. Здесь писали стихи, читали конспекты, обменивались самиздатом, влюблялись и собирали деньги на выпивку.

Мамы заклинали, а дети, разумеется, поступали по-своему. Новые и новые поколения юнцов протирали штаны на низких подоконниках «Сайгона», которые использовались как скамейки. Сидя на них, пили кофе и вели умные беседы, узнавали о квартирниках и глазели на своих кумиров.

Славка толкнул тяжелую дверь и шагнул вперед, прищуриваясь. Желто-белым светили и подмигивали засиженные мухами длинные лампы дневного света. Похожие на паруса шторы наполовину закрывали окна. Зал казался вдвое больше оттого, что отражался в дальней зеркальной стене – говорили, что за ней прячется конторка с многочисленными микрофонами.

У стойки Славка разглядел Боба и направился туда, лавируя между столиками и редкими еще посетителями. Жизнь в «Сайгоне» начиналась после пяти, когда приходили завсегдатаи. По утрам в кафе заглядывал случайный люд, с полудня до часу завтракали книжные спекулянты-перехватчики с Литейного. Затем обычная публика пила кофе – часов до четырех. Сейчас вечер только расходился, набирал градус.

Славка добрался до стойки и хлопнул Боба по плечу. Тот обернулся всем корпусом, распахнул руки, заголосил комично:

– Сколько лет, сколько зим!

– Пойдем за столик, пока свободно, – предложил Славка.

– Пошли. Ты с нами, Пат? – повернулся Боб к стоявшей рядом девице, которую до этого загораживал от Славки.

Девица оказалась… Ох, и оказалась! Славка даже сглотнул непроизвольно. Стриженная «под пажа», высокая. Тоненькая, но не тощая – изящная, как фарфоровая фигурка, сахарно-белокожая.

– Я тебя здесь не видел раньше, – сказал Славка, едва уселись.

– Видел. Но не замечал. Я была с Вольдемаром.

– Вот как? – Вольдемаром звали модного скульптора, специалиста по бюстам вождей. – И где Вольдемар?

– Кто знает. – Пат пожала плечами и вдруг взглянула на Славку в упор черными, вполлица глазами. – Я больше не с ним.

Славка чувствовал, как тонет к чертовой матери в этих глазищах, как затягивает омут неведомого и знакомого откуда-то, почти родного.

– Споешь? – подняла бровь Пат.

Славка кивнул. Боб молча подал ему гитару. Пальцы легли на привычные гриф и деку. И что-то включилось само собой. Славка был аккордом и словом, нанизывал мир на струну и повелевал им. Он целовал в губы жизнь и чувствовал, знал – все еще будет, будет…

И все было. Квартирник у Люды Лосевой, и податливые плечи Пат, и лютый мороз зимы восемьдесят шестого – были. Были вечера в «Сайгоне», полуподвальные концерты в занюханных районных ДК, ментовские облавы. Были демонстрации в девяносто первом, и стихийные концерты на площадях, и пьянящая мысль: «Вот теперь…» Были кипящие ртутью стадионы, и девичий визг в залах, и девичьи же драки у гримерок. Первая, она же последняя, «дорожка». Были похороны – Сашины, Витины, Янкины, Сережины. Стук земляных комьев и недоумение: «Как же так? Куда?..» Были повторяющееся рефреном мамино «Скоро тридцать, Славик» и чудесным образом упорядочившая быт и бытие Оля. Был нескончаемый гастрольный «чес» по стране… Все было.

2011, сентябрь

В дверь гримерки стукнули.

– Вячеслав Михалыч, время.

– Вижу! – отозвался «Вячеслав Михалыч», с трудом удерживаясь от желания хорошенько потереть глаза. Морда лица нарисована, и нечего по ней елозить. Сегодня не просто концерт – юбилей с кучей приглашенных музыкантов, которыми нужно рулить, съемка для первого канала… За осветительскую схему и аппаратуру можно не волноваться – ребята мышей ловят. Осталось самому нормально отработать.

На сцене Славка осмотрелся. В зале – публика в пиджаках, упакованные гражданки средних лет. Аранжировка зазвучала плавно, потом запульсировала ярким крещендо. Обычно еще на проигрыше, с первых же тактов, начинался свист, с первых слов начинали подпевать, потом затихали – чтобы не упустить. Сейчас помалкивали. Что ж, огромный зал «Олимпийского» поднять непросто…

Через служебный вход Славка выбрался на улицу и жадно вдохнул. Отыграл, с музыкантами попрощался, дальше администратор разберется. На банкет не хотелось. На Ленинградский теперь, ночь в поезде – и дома. Славка выбил сигарету из пачки, прикурил. Ночная Москва ухмылялась лукавой шалавой, подмигивала галогеновыми глазами…

Дома, как всегда, был порядок. Идеальный – ни пылинки. И, как всегда, было тихо, светло и уютно. Оля умела поддерживать чистоту и понимала толк в домашнем комфорте. Она вообще много что умела и во многом понимала толк. И вкус у нее был прекрасный, лучше, чем у Славки, намного лучше и тоньше.

Гостиная пепельно-белого окраса, кажется, в стиле «модерн», картины на стенах – кисти молодых художников, пока неизвестных, но непременно талантливых и амбициозных. Славка не сомневался, что через пару десятков лет каждая будет стоить приличных денег. Полотна были тщательно подобраны – так, что вместе составляли ансамбль.

– Ольга Игоревна будет к пяти, – выплыла из кухни Аллочка. Она кокетливо улыбнулась. – Завтракать будете, Вячеслав Михалыч? Или?..

Аллочку тоже подобрала Оля – в агентстве по найму прислуги, как и полагается. Молоденькая хохлушка была педантично аккуратна, исполнительна, вежлива – идеальная домработница. Еще она прекрасно готовила и криком кричала от наслаждения, когда отдавалась. Иногда Славка думал, что секс с хозяином входит в реестр оговоренных услуг. По этой части, в отличие от всех остальных, у Оли было явное отставание.

– Давай отложим «или», – ответил Славка. – Устал. Что у нас на завтрак?

Аллочка кокетливо поджала губки.

– Гренки и омлет, все, как вы любите.

Ольга появилась в пять, с ворохом пакетов, шуршащих чем-то дамским.

– Алла, это в спальню, – скомандовала она и прошла в гостиную. Упала в кресло, вытянула длинные ноги и заявила в пространство: – Алла, сок! Привет, дорогой! Нормально сыграл?

– Нормально.

Блондинка, при фигуре, с правильным славянским ликом – в сорок четыре года Ольга цвела зрелой женской красотой. Лоском, дорогой простотой облика жена на все сто соответствовала гостиной. Настоящая леди.

– Как там зал, прилично был заполнен?

– Прилично. От и до.

– Угу… – Ольга в задумчивости пощелкала пальцами. – Так, через пару недель перечислят, и можно ехать…

– Куда ехать? – удивился Славка.

– Славик, ну что за «куда»? – обиделась Ольга. – В Финляндию. Дом смотреть. Я тебе год об этом говорю. Сколько можно жить позорищем… Я уже все нашла, в Кемиярви.

– Ладно, в Кемиярви так в Кемиярви, – не стал спорить Славка. Действительно, о покупке дома Ольга говорила не в первый раз, и если нашла – значит, нашла лучший вариант.

– Вот и договорились. Значит, так. В среду мы идем к Сивцовым на юбилей. В субботу у Шурика выставка открывается, надо быть. – Ольга снова щелкнула пальцами. – В понедельник я сама, в четверг к Эльвире на просмотр.

– Какой еще просмотр? – нахмурился Славка.

– Забыл? «Олива», режиссерская версия.

– Это весь список?

– Пока весь, дальше я тебе потом скажу. Все равно забудешь.

– Ладно. Яволь.

Славка с хрустом потянулся и встал.

– Ты куда? – поинтересовалась Ольга.

– Пройдусь, подышу…

На улице накрапывало. Загорелые плечики лета оделись в желто-серый бушлат, и уже тянуло по воздуху опустошающей, вынимающей душу тоской, которая накатит осенью.

Славка шагал, не озадачиваясь маршрутом, просто так, куда ноги приведут. Привели на стык Невского и Владимирского. Сорок девятый дом по-прежнему стоял на углу кирпичным кораблем, и окна были те же, полукруглые, только вывеска сменилась. В восемьдесят девятом «Сайгон» закрыли на плановый ремонт, который растянулся на целую пятилетку, да так и не открыли. «Сайгон» ушел по-английски. Некоторое время на его месте пробыл винный барчик с игральными автоматами, после – магазин сантехники. Теперь, уже лет десять, на крыше углового дома буржуазно светились неоновые буквы «Рэдиссон». Бывало, Славка проезжал мимо и ставил в памяти галочку – зайти туда, тяпнуть чего-нибудь по старой памяти. Так и не зашлось.

Славка потянул на себя по-прежнему тяжелую дверь. Та скрипнула, как дверям в хороших домах не полагается…

С порога ударил – не в ноздри, а под дых – знакомый запах: сладковато-терпкая смесь кофе, дыма, множества человеческих тел. Кофейные автоматы возвышались над стойкой, лица мельтешили в полутьме, собравшиеся гомонили на разные голоса.

«Воспроизвели так воспроизвели…» – ошарашенно подумал Славка. Он принялся лавировать в толпе, выглядывая место за столиком – похоже, в новом «Сайгоне» присаживались к незнакомым так же запросто.

Не так. Что-то в этой имитации было не так. Славка пытался сообразить – что же его смущает. Мебель, запах, вид и шум толпы – все совпадало с воспоминаниями. Даже… Славка опешил, когда узнал в сидящем за столиком мужичке Борю Полчерепа – знаменитого «перехватчика» с Литейного, лучшего знатока антиквариата в городе. Боря, как обычно, тихонько сидел, не снимая берета – прятал травму головы, – и пил кофе. И не особо постарел. Мерещится…

Дальше – больше. У стойки хохотала басом, встряхивая рыжей гривой, баба, один в один похожая на Янку. И не с кем-нибудь хохотала – с тоненьким пареньком нечесаного вида. Точно – мерещится. Славка крутил головой, встречая знакомые, полузнакомые и просто мельком виденные лица. Он уже перестал удивляться увиденному, когда сбоку окликнули. Так, как называла только… Славка обернулся. Из-за столика смотрела и улыбалась Пат – повзрослевшая, уже не двадцатилетняя, но все такая же – фарфорово-изящная, белокожая, и в глазах тот же омут.

Рядом с Пат было и свободное место.

– Ты… Ты здесь откуда? – выдохнул Славка.

– Откуда и все, – улыбнулась Пат.

– А все?..

– Остались.

Дверь заскрипела, и в зал ввалилась хохочущая компания. Смуглый черноволосый парень в косухе обнимал за талию крошечную девицу с множеством косичек и в феньках до локтей. С ними мужик лет сорока – рыжеватый хайр до плеч, гитара на ремне.

– И давно ты здесь… осталась?

– В тридцать два. Считай сам, – лукаво улыбнулась Пат.

– А другие?

– По-разному.

– Пат, я не понимаю. Как можно здесь остаться?

– Да так… Сердцем. Здесь такое место, Слав… Чужие видят то, что снаружи, но некоторым удается заглянуть… – Пат замялась, подбирая слова. – Заглянуть ненадолго и увидеть.

– Наш «Сайгон»?

– Ну конечно, – развела ладони Пат, будто предлагая: владей.

– И сюда можно заглядывать?

– Только раз можно заглянуть и выйти. Ты, видимо, так и попал, если не понимаешь ничего.

– Угу. Я в бар зашел.

– Значит, выйдешь потом. А для оставшихся дороги назад уже нет.

– Все равно не понимаю, – потер виски Славка. – И как здесь остаются?

– Да так. Остаются… Те, кто хочет остаться. Насовсем. Те, кто решил. – Пат притихла, затем подняла глаза на Славку. – Рассказывай, как у тебя и что?

И Славка рассказывал. О том, что все в порядке, дочь в Англии, а в Кемиярви скоро будет дом. О том, что воевать ни с кем уже не нужно и его концерты снимают для центрального телеканала. О том, что публика теперь чинная и время колокольчиков, похоже, прошло. Об Аллочке и об Ольге. О том, что почти не знает собственной дочери…

Пат слушала внимательно, перебирала его пальцы и опять казалась родной и неведомой одновременно… Наконец накрыла Славкину ладонь своей, итожа разговор:

– Слав, утро уже. Тебя, наверное, дома потеряли…

Славка хотел было возразить, задержаться еще ненадолго. Пат заметила.

– Иди, иди. Потом, если… – И замолчала, не стала договаривать.

Дома было тихо. Ольга спала в своей спальне, Аллочка в своей. Славка сварил кофе, прошел на цыпочках в кабинет и устроился за столом. Там и проснулся, когда вошла Ольга.

– Это как понимать? – подняла брови жена.

– Задремал. Задумался…

– Чем озадачился?

– Да так… Встретил вчера, кого не ожидал.

– Например?..

Славка сглотнул.

– Сережу Онопко. И Любку Дачницу.

– Ты чем сознание расширял? – поинтересовалась Ольга.

– Почему сразу – расширял?

– Ты же мне сам некролог показывал. И говорил, что Онопко погиб в автокатастрофе. А Дачница загнулась от передоза, – поджала губы Ольга.

– Правда, было, – кивнул Славка. – Как же так…

– Как-как – пить меньше надо. Ладно, я вот зачем пришла. У Шурика выставка сдвинулась, понедельник я перенесу. В четверг можно уже в Финляндию. Недельку поскучаешь без Аллочки, – хмыкнула Ольга.

– В каком смысле «поскучаешь»? – оторопел Славка.

– В том самом. В соительно-совокуплятельном. Да не переживай ты, я не против. Думаю, может, зарплату ей повысить за снятие твоего гормонального стресса?..

Хлопнув дверью парадного, Славка вышел на улицу. По небу стелилась серая рванина облаков. Ветер задувал под куртку, гнал по коже мурашки. Славка шагал куда глаза глядят. Сережа Онопко разбился в девяносто первом. Насмерть, из машины его вынимали по частям. Любка… он еще участвовал в складчине на похороны, за душой у Любки не было ни гроша. Потом…

Под сердцем резануло. Пат! Господи, как же она сказала? В тридцать два. Осталась в тридцать два. Где осталась, почему в тридцать два?

Колени подсекло слабостью, и Славка шагнул в сторону, схватился за цоколь уличного фонаря, чтобы не упасть. Пат без вести пропала в девяносто восьмом, ему говорил Вольдемар, тот самый, бывший скульптор. Сколько ей тогда было?..

Славка выдохнул, потряс головой, отлепился от фонаря и двинулся дальше. Ноги сами несли на Невский. Мысли сыпались песком… Те, кто остался, сказала Пат. Те, кто решил остаться. Насовсем. Где остаться? Почему насовсем?

На Аничковом мосту Славка оперся на парапет и скурил дюжину сигарет, одну за другой, глядя на рябь Фонтанки. Смял пустую пачку, закашлялся. Чужим удается заглянуть. Один раз. Он – чужой, ему удалось. А те, внутри, получается, свои. А он – нет. В отличие от Пат, в отличие от Сережи Онопко, от Любки. У него сложилось. Его не вытолпили из жизни, не выставили, он не потерялся, зубами ухватился за спасательный круг и выплыл. Нет, не так – его спасла Ольга – вытянула, вытащила из омута на берег. А Пат и другие до берега не добрались. Вот оно, значит, как.

Славка оторвался от парапета, заспешил по Невскому. Затем побежал. Помчался, расталкивая прохожих. На углу с Владимирским рванул на себя ту самую дверь, ввалился вовнутрь.

Его встретил холл «Рэдиссона». Портье за стойкой, лощеные носильщики, охрана в приталенных пиджаках. Мраморный пол, люстры на потолке, вазоны с цветами. Никакого «Сайгона», ни малейшего его признака. Пружинистым шагом пересекая холл, к Славке стремительно двигался сосредоточенный, коротко стриженный мужик с рацией на боку. Охранник, сейчас спросит, какого черта он здесь забыл.

Славка нашарил за спиной дверь, попятился. Мельком увидел свое отражение в зеркале – поджарый дядька с седыми висками. Вновь оказался на Невском, смахнул пот со лба, перевел дух. Заглянуть можно лишь раз, вспомнил он. Только раз, больше не получится. Для того чтобы снова увидеть все, надо остаться. Сердцем, насовсем.

Тогда завтра его не станет, на его смерть напишут некролог. Может быть, даже сегодня. Не будет больше переполненных залов и телетрансляций. Не будет признания, денег. Не будет кричащей от наслаждения безотказной Аллочки. И Ольги с дочерью тоже не будет. Ничего не будет. И никого. Только те. Неудачники. Навсегда оставшиеся в восьмидесятых и девяностых. Затормозившие время. Нищие, спившиеся, обдолбанные. Чужие.

Или… Или все не так? И это Ольга ему давно чужая? И светская жизнь, и прилизанная гостиная, и домик в Финляндии – все не свое. Чужое. И он в этой чужой жизни – винтик, послушная марионетка, которая даже в постель ложится с молчаливого одобрения хозяйки.

А они – шумные, увлеченные, смеющиеся над неустроенностью, через край глотающие сырое питерское небо – все-таки свои? Ведь Пат ему – своя. При мысли о Пат заныло между ребрами. Тогда, в азартной сутолоке восьмидесятых, когда казалось, что все самое интересное еще не познано, все главное еще впереди, они расстались почти легко. Теперь же… Впереди еще сколько-то концертов, банкетов, выставок и просмотров, аллочек или эллочек. А там, в «Сайгоне», осталось настоящее, свое. Самое дорогое.

Славка подошел к двери, взялся за ручку, потянул. Услышал скрип и жадно, полной грудью вдохнул сладковато-терпкую смесь…

Пат сидела за столиком и цедила «маленький двойной». Когда Славка подошел, она вскинула глаза с немым вопросом. Славка присел рядом.

– Я насовсем.

– Правда?

– Я тебя когда-нибудь обманывал?

Пат молча улыбнулась в ответ.

– А что там, снаружи? – спросил Славка.

– Пойдем, покажу.

Снаружи асфальтовой рекой тек Невский – пешеходы, машины, дома. «Букинист», «Гастроном», «Военторг». Пионерские галстуки. Милиционер на перекрестке. Киоск «Союзпечать».

Пат взяла Славку за руку, и от прикосновения ее ладошки потеплело внутри.

– Почему ты решил остаться?

– Да так. Решил. Жить, а не доживать.

– Здесь?

– Да. Здесь. С тобой.

 

Алексей Провоторов

Костяной

* * *

Поздняя осень рухнула на лес, придавила. За ночь последние листья облетели, как хлопья ржавчины. Палая листва подернулась инеем, бурьян на полянах тоже. Лес стоял мертвый и окостеневший, бесцветный, как пеплом присыпанный. Тревожно и мерно свистели птицы, утонувшее в пасмурном небе солнце едва светило сквозь ветви. Оно казалось размытым, бесформенным, словно медленно растворялось в густых холодных тучах, подтекая водянистой розоватой кровью.

Он как раз думал о том, мертва ли эта, в красном, или еще нет, и подбирал в памяти подходящий заговор, когда услышал далекий, мычащий стон впереди.

– Ынннаааааа…

Звук разлегся в холодном воздухе, потерялся меж стволов. Как будто дурной гигант шлялся по лесу. По спине пошли мурашки. Неблизко, прикинул Лют, но глазом бы увидел, если б не дым, шиповник и густой терн. В этих зарослях Лют исцарапал уже всю куртку – к Бартоломеевой Жиже не вела ни одна дорога.

Хоть бы не сам Костяной. Вдруг чего.

Он остановился, не снимая руки с рукояти пистолета, и тут же дернулся от чьего-то прикосновения.

Это конь, которого он вел в поводу, механически сделал еще шаг, толкнул мордой в плечо и только тогда встал. Не ткнулся мягко, как обычно кони, а уперся, как в стену. Лют подозревал, что с конем что-то не так. Он или почти слеп, или очень туп.

– Хххххыыыыыннн…

Пока далеко. И вроде бы не движется. Может, просто зверь какой, подумал Лют. Болеет или что. Он отпустил деревянную рукоять, обернулся.

Конь, гнедой, старый, с седой мордой, смотрел куда-то сквозь лес. Поперек седла лежала девушка, накрытая серым Лютовым плащом. Из-под линялой ткани торчал край алого платья. Лют подошел и, оглядываясь, поправил плащ так, чтоб красного стало не видно, но девушки не коснулся. Голова ее свешивалась с седла рядом с сумой и мечом, притороченным к луке. Белые волосы обгорели, бледные щеки были перемазаны сажей. Она походила на мертвую. Или и правда умерла, пока они добирались. Он уже не мог отличить.

Лют много чего повидал за свои тридцать лет, но в такие места его занесло первый раз.

Близился вечер, собирался снег. Дым, повисший в ледяном воздухе, вливался в нутро с каждым неглубоким вдохом, душил, ел глаза. От него начала тупо и тошнотворно болеть голова.

Запах был мерзкий, страшноватый: как будто горела где-то там не листва, не дрова, а тряпки, волосы, кости. Отвратительный дух, как на площади после казни. Он много раз видел такое – костер, сдирающий плоть до костей, бескровная казнь, когда кипящая, варенная в жилах кровь за кровь не считалась.

Лют побаивался идти дальше. Не столько из-за стона, сколько из опасения выйти к пепелищу. Вдруг там не дом Буги, а обугленные брусья. От этих мыслей в руках поселилось какое-то невыносимое, безысходное ощущение, похожее на приступ сырой лихорадки. Он больше не знал, куда идти.

Лют выдохнул и двинул вперед, опасаясь, что конь откажется следовать за ним, но тот шагнул вслед, хоть и запоздало. Это был не Лютов конь, он принадлежал той, что лежала сейчас на его спине. Спешился Лют полчаса назад, когда лес пошел слишком густой.

Дальние деревья, белые тополя, казались призраками самих себя. Ягоды терна синели ярко в этом бесцветном лесу.

Начался уклон, видно, к болоту. Позади, вдобавок к дыму, стал собираться туман, и вскоре мир сузился, утонул в этом мареве, оставив лишь Люта, девушку и коня.

– Мыыыыыыхххх… – Тяжело, обморочно, страдальчески.

– В железном лесе, на каменном плесе, – завел Лют, выставив вперед мизинец и указательный палец, – на черном песке в белом сундуке сидит дева Маева, кто ей доброе слово скажет, того не тронь. – Голос Люта дрогнул, он сглотнул и продолжил: – Ни меня, ни коня, ни верного друга, я Маеву не лаял, не ругал, и меня чтоб никто не пугал, чур меня, чур меня. – Лют поискал глазами солнце, но легче не стало. Оно, казалось, и вправду кровоточило, в лес медленно сочилась грязно-розовая мгла. Голова кружилась, из раздраженных глаз текли слезы.

– В железном лесе…

Лют понял, что слышит тихое, хрипящее дыхание где-то впереди. Он хотел вынуть пистолет и понял, что страшится убрать сложенные из пальцев рога. Он привык полагаться на лезвие или пулю, но только если это Костяной, зверина, то что ему до Лютова оружия.

– На каменном плесе…

– На черном песке, в проклятущем сундуке. – Это был не его голос, а чей-то еще, низкий и надтреснутый, и Лют поперхнулся от ужаса. Короткие волосы встали дыбом.

Тут что-то всхрапнуло прямо в полусотне шагов, порыв ветра отнес дым, и Лют обнаружил себя на открытом месте. Впереди, в низине, он увидел огороженный частоколом двор и каменный дом с заросшей крышей, но мельком: он смотрел не туда.

Под аркой деревьев, правее, шагах в десяти стояла дебелая старуха, и в закатных сумерках Лют сначала различил лишь силуэт, очертания, подумав с ужасом и облегчением одновременно: дошел.

– Каждый фетюх с заговором пнется. Небось и рога вперед выставил, падло. – Старуха добавила еще ругательство, и Лют понял, что старое поверье, будто колдуний можно отогнать бранью, врет.

– Я…

– Хлеб-то принес? – прогудела она надбитым колоколом.

– Принес, – ответил Лют. Он знал, с чего надо начинать разговор, когда ищешь такой помощи. Только опыта у него не было.

Она шагнула к нему, и он отступил на такой же шаг.

Лют слышал, как выглядит Буга, которую почитали ведьмой, знал все эти истории. Будто она убила свою мать, выпустила ей кровь при родах. Будто родилась с длинными черными волосами, которые так и не выпали.

Слышал, что при старом царе ее топили в реке, а она не тонула, и тогда ей на шею повязали жернов и руки взяли в колодки. Что рыбы отъели ей лицо, но самую большую она будто поймала зубами за хвост, и та таскала ведьму по реке, пока веревка на жернове не стерлась о дно, а колодки не осклизли настолько, что Буга смогла вытащить свои шестипалые руки.

Тогда она выбралась из реки и убила эту рыбу, а ее зубы забрала себе и хранила, а когда от старости ее собственные высыпались, вставила себе рыбьи.

Может, это была только страшная сказка, но у старухи не оказалось глаз. На изрытом, словно после тяжелой оспы, лице темнели два провала: веки были открыты, но глазные впадины пустовали. Жесткие седые ресницы обрамляли их, ниже собрались синюшные морщинистые мешки, в углах век загустела желто-розовая сукровица, застекленевшие дорожки ее блестели вдоль крыльев носа. Вся левая скула ее была голой до кости, нижняя губа, считай, отсутствовала, комковатая сизая полоска, оставшаяся от нее, не прикрывала полупрозрачных, острых рыбьих зубов и бледных десен ущербной, скошенной назад челюсти. Кончик длинного носа, серый и мертвый, шелушился, в обгрызенных ноздрях виднелись глянцевые красные сосуды. Седые, как дым, с моховой зеленцой волосы она откинула за спину. От старухи пахло псиной, дубовыми листьями и сушеным мясом.

– Что заткнулся? Знал, к кому шел?

– Держи хлеб. – Лют, как мог, взял себя в руки, расстегнул суму и отдал холщовый мешок с утренним, мягким еще караваем ведьме.

Его смущало, что он до сих пор не видел, кто там мычал в дыму. Стон пока прекратился, но во дворе, по ту сторону частокола, кто-то тихо болезненно дышал, Лют мог поклясться.

Пока старуха мяла и нюхала хлеб, как-то набок изгибая шею и тыкаясь в мешок слепым лицом, Лют огляделся.

До двора оставалось рукой подать, даже странно, что он не увидел его раньше. Морок, не иначе, подумал Лют и поежился.

В глубине круглого, огороженного кривым частоколом пространства стоял высокий каменный дом под замшелой круглой крышей. Над крыльцом на нее намело землю, там выросло рябиновое деревце, тянулось сломанной рукой к грязному небу. Через пальцы веток прядями тек дым – серый, густой, он не поднимался вверх, а струился из почерневшей каменной трубы вниз по горбу крыши. Лют никак не мог отвлечься от запаха жженой кости, к которому примешивался теперь и противный сладкий дух гнили: на частоколе висели черепа, бараньи, кабаньи, конские, но это не были белые чистые кости. Одни замшели, другие покрывала черно-зеленая слизь, бурая кровь, запекшаяся или засохшая.

Наверное, зачем-то так было надо.

– Чем топишь, хозяйка? – спросил Лют, морщась. Его уже мутило от запаха дыма, а осклизающие на колах головы грозили совсем задушить.

Розовато-серое морщинистое нутро давно заживших глазных впадин чуть сжалось, словно Буга сощурилась.

– Все в ход идет, – сказала она, смерив его невидящим взглядом пустых глазниц. Он видел осевшую на голой скуле изморось.

Лют выдохнул и задержал дыхание. Он боялся, что, если сейчас вдох с запахом дыма потревожит гортань, его стошнит прямо на хозяйкины башмаки.

Он опустил взгляд, чтобы не видеть дыр в ее лице, и с удивлением обнаружил, что Буга обута в железные латные сапоги.

– Не жарко?

– Я свои семь пар не сносила, – ровно, но с какой-то тоской ответила ведьма. Лют не стал ничего спрашивать. – Пошли. – Буга махнула иссушенной и вправду шестипалой рукой в перстнях и посеменила ко двору.

– Хлеб-то принимаешь?

– Еще что есть?

– Обижаешь. В сумах.

– Тогда принимаю. Во дворе поговорим.

Лют пошел следом, конь опять замешкался. Солнце садилось, короткий закат отгорал торопливо. Проявилась луна. С дыханием выходил пар. Зима стояла совсем близко, казалось, подними голову – увидишь исполинский силуэт, белые косы. Взглянет – замерзнешь, дунет – заметет.

Буга отворила массивную визгливую калитку, и Лют вошел в ведьмин двор.

– Мыыыыррррр…

Из-под забора, с груды какого-то замшелого тряпья, звякнув цепью, поднялось черное существо. В первую секунду Лют принял это за человека, но когда оно шагнуло в его сторону на четвереньках, он понял, что это крупный, ногастый черный пес. Тот помотал головой, просыпаясь, задышал хрипло.

Так это пес храпел, подумал Лют. Упаси боги.

– Сиди, скотина! – рявкнула ведьма.

Пес виновато опустил тупую короткую морду, повесил свалявшийся хвост и сел в тряпье, перевернув пустую, заросшую грязью миску. Лют не стал на него смотреть, лишь на секунду поймал взгляд, и что-то в этом взгляде ему сильно не понравилось.

Конь даже ухом на пса не повел.

Буга развернулась к нему.

– За чем пожаловал, людолов?

– Деваха одна дымом надышалась. Вытащить бы. – Лют хотел промолчать, но все же спросил: – Как угадала?

– Вас за версту слышно. Одежа кожаная, дубленная хорошо, чтоб не скрипела, кожа черненая, по запаху чую. Порох еще. И страх. Вроде оборужен, а боишься. Знаю я такой запах, и за мной приходили.

– За тобой? – удивился Лют. – На ваших же наши давно не охотятся, закон вышел. Последний ловчий по ведьмам был Барвин, да и тот пропал, не упомнишь когда.

– И Барвин, пес, заходил. Знала я его. А ты кем промышляешь?

– Ворье ловлю. Татей. Извергов людских.

– Что-то плохо ловишь. Маэв, изуверка, еще не всех детей за три года у вас переела? Не слыхала, чтоб ее нашли да на кол посадили.

Лют закаменел лицом. Хотел что-то сказать, дернул углом рта и смолчал.

– Давай деваху, людолов. Погляжу. – Слепая ведьма усмехнулась.

Лют ослабил веревки, скинул плащ коню на шею и стащил девушку в красном с седла. Он мог бы поклясться, что она не дышала. И одежда, и кожа ее были холодны.

Ведьма подошла, принюхалась.

– Ты знаешь плату.

– Знаю. Плачу не я, платит она.

– А она согласна?

– Она сейчас, почитай, вещь, а значит, я за нее говорю. – Лют знал, как надо отвечать. Он умел читать и писать и за жизнь многому научился, работа обязывала. Но с ведьмой говорил впервые, и колдовства раньше никогда не видел, только россказни слыхал. Пробирал страх.

– Ее не спросишь. Коли ты ответчик, с тебя помощь.

Лют замялся.

– Не бойся, – сказала ведьма, и ему стало как-то совсем не по себе. – Все я сделаю сама. Ты только силой поможешь и на посылках побудешь. Принести, подержать, разделать мясо.

– М-м-мясо? – Лют сделал шаг назад. Девушка на руках была неприятно тяжелой.

– Да не ее ж, дурак. Жертва нужна. Ты знаешь, чем платить, нет? – Буга начала злиться. – Не будешь помогать – проваливай!

– Помогу, если надо. Куда я денусь. – Люту не нравилось это обещание, но по-другому выполнить свою работу он не мог. – Я отдаю коня, так? И то, что ты попросишь от нее самой. Кровь, зубы, да?

Буга кивнула, продолжая нюхать воздух.

– Только сразу скажу – не язык, – попросил Лют. – Мне нужно спросить ее, и мне нужно, чтоб она ответила, когда я спрошу. Это правда, что… Если ее… вытянуть… то она не сможет врать какое-то время?

– А чего не язык? Пусть напишет, чего тебе надо, – остро осклабилась ведьма.

– Я не знаю, умеет она или как.

– Не бойся, не соврет. Если Костяной ее в лес не уволочит, то, как она глаза откроет, какое-то время будет не в себе. Как блажная. Потому и врать не сможет, никто еще не мог. Потом, конечно, оклемается, но это кто через минуту, а кто через месяц.

Лют кивнул. Он начинал замерзать без движения. Темнело, пошел редкий снег, ему хотелось торопиться, действовать, только бы убраться отсюда поскорее, хоть среди ночи, хоть когда, хоть с девкой, свободной или в кандалах, хоть без.

– Мне язык и не нужен. Я забрала бы волосы, да чую, палеными пахнет. Коротки небось? Я возьму глаз.

– Зачем тебе глаз? – спросил Лют. Хотел сказать еще, что тут везде палеными волосами несет, раз она ими, видно, топит, да прикусил язык.

– Вставлю себе и буду видеть хоть полдня. А пока буду видеть – позову коз диких, стадо-то мое волки повытаскали в этом году, сарай пустой стоит. Ну да нет уже и тех волков, кончились. – Буга облизнула ошметки губы, словно вспоминая вкус. – А без глаза не помню я слова, как живого зверя приманивать.

– А если я прочитаю? – простодушно предложил Лют.

– Я те, падло, прочитаю! – прикрикнула ведьма.

– Глаз один?

– Один. Работа как раз на эту плату. Лишнего я не беру.

Буга обошла вокруг него, принюхалась. Руки уже затекли держать холодное тяжелое тело.

– Дым чую, – сказала ведьма. Лют возвел очи горе. – Смерть чую, навряд помогу. Конь плохой. Не деваха, давно женщина. И марена. Она в красном, да?

– Да, – ответил Лют. – Так все плохо?

– Тут, у частокола, не разберу, все смертью пахнет, да и дымом, – сказала Буга.

Ну да, подумал Лют, наконец-то дошло.

– Пошли в дом. Коня тогда… Управишь. Конь плохой.

– Вроде шел нормально.

– Шел, шел, дошел. Дальше ему не идти. А ты ступай за мной. Да не вздумай оружие в дом тащить! Чужого железа нельзя. Меч на седле оставь, никому он тут не нужен. А пистоль давай. Гляди-ко, вот в поленницу засуну.

Лют молча согласился. Даже перетерпел ведьмину лапу, пока она вслепую вынимала пистолет. Тот был заряжен, капсюль вставлен, для выстрела оставалось только взвести курок. И спустить его.

– Осторожно, – сказал Лют.

– Обучена, – огрызнулась Буга, засовывая оружие в дрова. Лют вздохнул.

Они вошли в тесные сени, а после – в просторную, но захламленную комнату. Тепло, с изумлением подумал Лют, тут тепло!

Было темно, только в очаге пылал огонь.

– Клади. – Буга указала на широкий, низкий стол из горбылей срезом вверх. Он был весь в жиру, аж лоснился, янтарно-желтый в пламени, по краям грязный. Лют с облегчением положил тело и осмотрелся.

Под высоким потолком проходили круглые брусья балок, маленькие оконца смотрели на две стороны света, каменный очаг занимал четверть комнаты, рядом стоял еще стол, поменьше и повыше, с неприглядным железным инструментом и стопкой тряпок. На стенах были там и тут набиты полки с глиняными и редко стеклянными бутылями и пузырями; а где было ничем больше не занято – сушилась трава. Над окном висела здоровенная, с человечью, сухая рыбья голова без зубов.

Ведьма разрезала красное платье, не церемонясь. Отхватила полосу от подола длинным, как раз свиней колоть, обоюдоострым ножом. Остальное бросила в огонь. Она ворочала голое тело легко, без усилий, как соломенную куклу. Делала все споро, как зрячая.

Запахло жженой тряпкой.

Без одежды девушка казалась старше. По бледной коже ползали блики открытого пламени, во впадинах и под боками плескались чернильные тени. На плече Лют увидел татуировку, перо. Такое ставили, если кто хорошо умел на ножах. У Люта пера не было.

Ведьма сунула Люту охапку свечей.

– Зажги. Расставь где придется.

Она сняла со стены веревку, обвязала лентой, отрезанной от платья, концы вправила в жгут, обвила хитрой петлей девахе вокруг шеи, конец веревки засунула ей между зубами, сжав пальцами щеки, чтоб открыть рот. Небо, успел заметить Лют, было бледным и опухшим, засохшая слюна хрустнула коростой.

Ко второму концу веревки ведьма привязала ржавый замызганный крюк, перекинула веревку через балку, словно для казни.

– Вот сейчас проверим, будет толк или нет. Держи ее за плечи.

Буга взяла со стола что-то похожее на остро отточенную железную ложку, свободной рукой подняла девушке одно, другое веко, поднесла нос к каждому глазу, понюхала.

Приставила ложку к внешнему краю правого глаза, нажала. Потекла кровь.

– Течет, – сказала Буга довольно, проведя носом над виском девушки.

Лют взмок.

– Ну она и не дернулась, – сказала ведьма, вынимая ложку из раны. Капли упали на стол, оставили дорожку. – Держи-держи, – велела Буга, увидев, что Лют собирается убрать руки с голых липких плеч. – Сейчас я слова почитаю, а ты пока коня зарежешь. Потом глаз. А сейчас не отпускай, мне палец надо.

Лют закусил губу. Он проливал кровь, приводил людей на казнь, но никогда еще не видел такого деловитого расчленения живого тела.

Буга же взяла тот самый длинный нож, отвела левый мизинец девушки в сторону и, натянув рукав на ладонь, нажала на лезвие. Влажно хрустнуло, и тело под руками Люта слабо дернулось. Потекла, расширяясь лужицей, кровь. Ведьма сунула девичью руку в какую-то тряпку, прямо срезом пальца, даже не замотала. Палец полетел в огонь.

– Чтоб Костяной запах знал, – сказала Буга окаменевшему Люту. – Видишь, дрогнула, тать. Может, и вытянем. А на дворе прямо смертью пахло. Надо же.

Лют промолчал.

– Теперь ступай коня резать. У двери висит тряпка, постели ему под брюхо. Отведи его в лес за избу, прямо вон за то окно. – Ведьма указала длинным корявым пальцем. – Там камень. Поставишь его на камень, кинешь тряпку. Горло перережешь. Как упадет, выпустишь кишки на тряпку. Мяса нарежешь с коня хорошего, кости только не трожь, мясо тоже к требухе бросишь, тряпку узлом завяжешь. Сумеешь?

– На козу охотился.

– Стукнешь в окно, я тебе веревку выкину, мешок этот с требухой на крюк нацепишь, а коня так и брось. Возвращайся тогда, да будешь эту держать, пока я глаз достану. А тогда как раз и Костяной придет. Можно его из костей собрать, да зачем, когда целый конь есть, со шкурой даже. Его тело пусть и берет.

Лют выдохнул, с каким-то щелчком вдохнул. Вон оно как.

Подошел к двери, взял тряпку.

– Эту? – спросил в спину Буге, которая высунула голову в окно, в темный лес. Солнце село, чащу затопили синие сумерки.

Ведьма обернулась через плечо, тусклый свет залег в морщинах, и ее лицо стало похоже на древний камень, лик неизвестного каменного светила, чужой луны.

Лют сглотнул и, скинув ледяной крюк, вывалился на крыльцо.

Дым стелился низом, заливал двор, густой, комковатый, как какая-то белая жижа, драконова блевотина с запахом сгоревших костей и сырых испарений.

Было холодно, и после жирной избяной духоты Лют все-таки почувствовал облегчение.

Он отправился к коню, выбравшись из-под стекавшего с крыши дымного водопада. Тот, оказалось, стоял, где оставили, не шевелясь. От этого стало как-то жутко.

Поднялся ветер, в лесу стоял шорох и стук, драное покрывало облаков сползало с луны, какой-то выпуклой, объемной сквозь дым. Она походила на стеклянный фонарь и казалась нереально маленькой и близкой. У Люта кружилась голова, и ему казалось, что луна падает. Он опасливо косился на нее.

А может, это земля подрагивала от гула древних, глубинных костей.

Люту вдруг представилось, что у земли тоже может быть скелет, титанические кости и бездонная красная плоть, океаны крови в подземных руслах под ногами, и его и впрямь чуть не стошнило.

Страшный пес забился в свою косую конуру, лапы его торчали из густой черной тени на лунный свет и мелко дрожали. Он тяжело, хрипло дышал в темноте, в положении лап все время угадывались линии скрещенных рук и ног, и так просто было представить себе в этой синей тьме черты искаженного человеческого лица.

Луна и дым шутили дурные шутки. Запах разложения ощутимо усилился, когда Лют подошел к коню.

Меч висел у седла, как и прежде. Но Лют, протянув к нему руку, оторопел.

В свете луны конь казался страшным. Губы его обвисли, зрачки не расширились, как полагалось ночью, и оставались неподвижными. На шкуре появились пятна. На застывшей морде отпечатался костенелый столбнячный оскал.

Конь был мертв. Это не мешало ему стоять, но он был мертв, и, как вдруг понял Лют, мертв уже давно, с самого утра.

Он наклонился и дрожа заглянул под брюхо.

Проникающая рана там, где печенка. Такое он умел отличать.

Шепотом скуля заговор, Лют бросился в дом обратно.

Буга обернулась к нему, тень ее двинулась на стене, и Люту показалось, что черный силуэт отстал на секунду.

Блики прошлись по кости скулы, железным швам под челюстью. Нос, казалось, еще удлинился.

Мокро чавкнули десны, блеснули в темноте игольчатые зубы давно мертвой рыбы.

Все здесь мертво, а жива ли сама Буга, подумал затравленно Лют. Ночь душила его, это место душило. Казалось, стопами он чувствовал слабую, неразличимую дрожь под полом.

– Конь… конь… он…

– Убежал?

– Он мертвый. Он стоит на ногах, но, по-моему, он мертвый уже давно. Он мертвый сюда шел, – чувствуя слабость под языком и дикую тошноту, выдохнул наконец Лют. Колени его подгибались, руки сделались ватными.

Ведьма заворчала. Потом взяла веревку, перевернула тело девушки на живот и связала ей руки за спиной. Потом так же – ноги. Лют стоял, его била дрожь. С ним случалось разное, и сам он всякое творил, но то были понятные, человеческие вещи, будь то охота, погоня, драка или казнь. А сейчас другое, нелюдское, страшное давило его, навалившись на плечи, на голову.

– Погоди, людолов… – Буга подошла ближе, накрыв его тенью. Люту показалось, что тень ледяная. – Она одета в красное, а в красном казнят убийц или отравителей. Она задохнулась в дыму. Не на пожаре. Ты с казни ее увез, прежде чем она сгорела, так?

– Так, – беззвучно шепнул Лют.

– А коня, чтоб служил и после смерти, я знаю только у одной хозяйки. Это изуверка Маэв. Ты чего мне сразу не сказал?..

Низкий голос ведьмы перерос в угрожающий рык, Лют вдруг заметил, что в шестипалой лапе ведьма держит тот самый свинокол.

– Если б я знал про коня, – ответил Лют сбивчиво. – Я откуда знал? Я искал Маэв, раз знаешь ее, знаешь, за что. Детей убивать и есть, и девок, и парней молодых, это даже не всякая ведьма будет, ты-то не станешь?..

Буга мертво промолчала. Лют потерял последнюю уверенность в своих словах, но продолжал:

– А я не был уверен, что она это. Думал, Костяной вытянет, и спрошу. Я ее выследил, почти наверняка. В Доре ее поймали, под именем Слоан, на воровстве. И все бы ничего, но убила она стражника, когда ее вязали. Сама знаешь, она мало того что изверг, так дурная и дюжая. Говорят, отец ее не человек.

– И без тебя слыхала, с кем ее мать путалась. Ну?

– Ее почти сожгли, когда я ее нашел. Коня загнал, так спешил, когда услышал, что похожую деваху в Доре жечь собрались. Ну я царский ловчий, кто мне откажет в такой глуши, Дор, считай, деревня. Забрал ее, конь ее сам привязался, он за углом просто стоял. – Лют проглотил липкую слюну и продолжал: – Теперь думаю, подробностей-то я не знаю, может, она на коне пыталась бежать, его стража и свалила. А он за хозяйкой пришел. Не знаю, как все было, только он точно мертвый. А ты откуда знаешь, что у Маэв конь так заговорен?

– Я заговаривала.

– А… – Лют растерялся. – Я думал, ты как-то с ней не ладишь?

– Мне до ваших людских распрей ничего. Только вот за Маэв и отец ее может заявиться, если обидим. Тут, на болотах, мертвые кости спокойно не лежат.

– Мне так же все равно до ваших нелюдских. Ты обещала, ты делай.

– А на кой тебе ее вытягивать-то, людолов, коли ее казнить хотели? Разница-то, под каким именем? Я тебе точно говорю, конь ее, она это. Белобрысая ж?

Лют вздохнул.

– Да. Я б оставил ее гореть, но… Два года назад в Мохаере она зашла на крайнюю улочку, попросилась в дом, попить воды. Дома была только нянька и две девочки, четырех лет и семи. Няньку потом нашли, без ступней и ладоней, кровью изошла. Косточки дитячьи нашли прямо там, в очаге. Но только от одной косточки, понимаешь?

Голос Люта дрожал, но слез не было. Он никогда еще не плакал с тех пор, как кончилось детство.

– Вторую не нашли никогда. Говорят, в тот день их видели вдвоем на тракте, а потом видели бродяг, шедших из Тирки в Белолес. У них была похожая девочка. Это были дочки моего друга. И я хочу знать, где вторая. Может, она продала ее бродягам. Может, малая сбежала. Тела никогда не нашли. Я хочу спросить ее. Ты же не можешь задать вопрос мертвой?

– Никак.

– Тогда вытяни ее.

– Ладно. Придется мне уплаты с нее не брать, палец посчитаю, и хорош. И то раз обещала да начала, да кусок взяла. Провались ты, падло людолов.

Лют промолчал.

– А дальше ты с ней как?

– По закону надо будет казнить на площади. Но там посмотрим. Что скажет.

– Лады. Ступай, делай, как я сказала, мертвый он, живой, кости в нем, шкура сверху. Если Костяной мертвой кониной побрезгует, тогда глядеть будем. Чтоб ты неладен был, впутал меня.

Лют снова вышел на двор. Совсем стемнело, злая луна смотрела в упор.

Он подошел к коню, протянул дрожащую руку и взял меч. Потом расседлал его, отставил сумки с едой для ведьмы в сторону. Перепоясался, подобрал тряпку, взял недвижного, как статуя, коня за повод и повел вокруг дома. В темноте он старался не оборачиваться. Конь шагал за ним.

Из окна почти не падал свет, луна закатилась за драные тучи, но плоский белый камень Лют нашел без труда.

Шорох и стук в лесу сделались громче. Лют, непрестанно оборачиваясь, поставил коня на камень, расстелил липкую смрадную тряпку и понял, что если просто перережет коню горло, то ничего, наверное, не случится.

Тот стоял, безучастный. Люту внезапно стало дико жаль его. Он со всхлипом втянул воздух, вынул меч и размашистой дугой опустил лезвие коню на шею. Чавкнуло мясо, конь без звука рухнул на колени, и Лют, закричав, в несколько лихорадочных ударов отрубил ему голову.

Крови не было. Она, видно, давно свернулась.

Туша завалилась на бок, и, зажимая рот рукой, Лют разрезал дважды мертвому коню брюхо. Хорошо, было темно, он видел только мокрые блики. Невыносимо смердящее нутро вывалилось, где на тряпку, где мимо, и Лют понял, что сначала надо было нарезать мяса, потом уже вынимать кишки.

Он закатал рукава и взялся за нож, стараясь не думать, в чем таком холодном и липком лазят его руки, за что тянут, что, неподатливое, тягучее, сальное, режут.

Потом он откатился в сторону, и его все-таки вырвало. Он утерся рукавом, не выпуская ножа, вернулся к туше. Ему показалось, что безголовый конь легко двинул ногой. Задыхаясь от ужаса, то горячего, то ледяного, Лют, моля, чтобы этот кошмар никогда, никогда, никогда не повторился, отрезал куски мяса с бедра и бросал к кишкам. Они влажно шлепались, Лют сплевывал кислую слюну после каждого такого звука – не мог глотать.

Потом он вытянул края тряпки из-под тяжелого коня, затянул завязки. Несло невыносимо, Лют не знал, какое создание согласится это жрать. Нож кое-как вытер, а меч с омерзением выбросил в лес. Не стоило, но этим оружием он уже ничего не смог бы сделать.

Стукнул в окно. Высунулась Буга, повела носом.

– Ну и дух. Все заблевал, еще железом насорил, падло. Ну цепляй крюк да иди сюда, я читать буду, давай оттудова, пока Костяной в коня не вошел.

Лют не помнил, как вернулся. Долго полоскал руки в лохани с ледяной водой, на которую ведьма кивнула, но отмыться так и не смог – от задубевших пальцев в белом жирном налете несло смертью. Почему в жаркой избе вода была ледяной, он даже не думал.

Ведьма глухо бубнила. Лют слышал, что она говорит, но понимал мало.

– …Нетрог сидит на звезде Торб, Сторог сидит на звезде Анамнель, Красный да Черный вьются вокруг звезды Полора, но она гаснет или погасла уже. Железная Голова сидел на звезде Земле, пока не пал…

Лют сел на пол и просто ждал. Он впал в пустой дремотный ступор. Голова раскалывалась, Буга гудела, пол вибрировал, кто-то влажно ходил в лесу за окном, порыкивал, шуршал листьями. Лют вдыхал и выдыхал, закрыв глаза.

– Людолов!

Лют дернулся, как от пощечины, мутным невидящим взглядом посмотрел в пустые глазницы ведьмы. Ну что еще от него надо, он ведь все уже сделал.

– Не берет Костяной мясо, злится. Сам мертвечина, а мертвечину не жрет.

– Так что? – тупо спросил Лют. Он уже отчаялся дождаться не то что утра, хоть какого-то результата.

– Кажись, придется пса. Жаль, я долго его… растила. – Буга замолчала и смерила Люта дырявым взглядом. – Найду себе нового. Позлее. А этот скорей дурной.

Люту все меньше хотелось знать историю пса. Дикий соблазн сбежать вполз в душу.

– Подзови его и заруби. Я тебе сухарь дам вот. Ну ему.

Лют замотал головой. Замычал. Убийство огромного, грязного, но какого-то жалкого пса совсем не казалось похожим на охоту. А при мысли о том, что ему снова предстоит копаться в кишках, его едва не вывернуло еще раз, хотя он ощущал себя пустым и выжатым.

– Ты сказался помощником, лудина, ты и ступай! У тебя ручищи и так в крови!

Отчаяние охватило Люта и сдавило, как беспомощного червя.

А если он откажется помогать ведьме, та будет вправе сделать с ним что угодно, и никакие рога, никакой заговор не спасет.

– Слушай, Буга. Можно я возьму свой пистолет.

Лют даже не добавил вопросительных интонаций. Не мог.

Линялые брови ведьмы пошли вверх, глазницы округлились, что-то там с влажным коротким шорохом разлиплось. Люта аж передернуло.

– Грязная смерть… Ну, бери. Свинец?

– Свинец.

– Сойдет. – Ведьма сунула Люту замусоленный дубовый сухарь.

– Как его зовут? Как подманить-то?

– Барвин. Если он еще помнит.

Лют не стал переспрашивать, правда ли это, просто вывалился во двор.

Погода стонала, дым все так же жался к земле, только теперь сквозняками меж кольев забора его растянуло нитями, прядями, словно Зима чесала свой локон о частокол. Редкий снег летал беспорядочно. В щелях забора ветер выл, как безмозглая зверина. А может, и не ветер. Втягивая голову в кожаный ворот куртки, Лют спустился с крыльца и вытянул из поленницы пистолет, снова косясь на луну. Ее разгневанное, мутное око мигало в разрывах облаков.

– Барвин… – позвал Лют дрожащим голосом. – Барвин, Барвин!..

Сухарь крошился, крошки липли к рукам, кололи между пальцами, льняная рубаха под курткой пристала к телу, глотку саднило, воспаленные глаза ворочались со скрипом, а язык распух. Лют начинал терять ощущение себя. Когда-то в отрочестве, лет пятнадцать назад, он переболел лихорадкой, и в самую тяжелую ночь ему от заката до рассвета казалось, что он должен закрыть дверь в избу, а он никак не мог, то двери не оказывалось, то ее кто-то открывал все время с той стороны, потом он сам стал дверью и до утра промучился, потрясенный невозможностью приложить усилие к самому себе. Утром проснулся мокрый как мышь, но пошел на поправку. Глаза его с тех пор поменяли цвет с карего на травянисто-желтый, а ощущение невыносимого, ломотного, едва ли не потустороннего бреда он запомнил на всю жизнь.

Вот теперь оно возвращалось.

– Барвин!.. – Горло пересохло, голос сипел. Лют никак не мог сглотнуть, слюна кончилась.

Существо вылезло из дырявой косой хибары, и, виляя опущенным хвостом, поползло к Люту. Лют, повинуясь порыву, присел.

Огромный жуткий пес подползал все ближе, едва ли не на брюхе. Лют заметил, что если смотреть в сторону, то легко принять пса за худого, изможденного мужика: краем глаза движения казались людскими.

Барвин подполз к Люту и положил уродливую, короткомордую голову тому на колени.

Лют посмотрел ему в глаза и не увидел там ничего, кроме загнанной, забитой тоски. Тут он понял, что не так с псом.

Глаза у него на морде был человеческие.

– Ты же знаешь, что это? – онемелыми губами, невнятно, как в кошмаре, промычал Лют, поднимая пистолет.

Барвин поднял голову и согласно качнул ею.

Лют прижал дуло к виску пса, прикрыл веки, успев, однако, прочесть в зрачках воспаленных глаз облегчение.

И нажал на спуск.

Осечки не было.

Только потом он взял нож. Стараясь просто отключиться от всего. Оно не стоило никаких денег, никакой платы ловчего, но уговор с ведьмой не оставлял ему выбора, да и долг дружбы тоже.

Больше я не буду, думал Лют. Я ничего больше не буду. Я куплю мельницу на берегу озера, на лугу, подальше от леса. Заведу селезней. Просто чтобы глядеть, как они плавают. Встречу девушку. И мне ничего больше не будет нужно. Никогда. Я сломаю пистолет, расплавлю меч, сожгу дорожную одежду и никогда не буду больше ходить в лес. Не буду пытаться никому помочь и никого спасти. И никакого колдовства. Даже гадания на картах. Никогда. Ничего. Только бы выбраться отсюда. Увидеть утро без дыма, без ветвей над головой, без крови на руках.

Лют выскреб ножом нутро и принялся разрубать ребра.

Он свежевал Барвина, грея руки в крови, и бросал мясо в свою кожаную одежу – прихватить что-нибудь в доме он забыл, а сил возвращаться не было.

Потом он как-то встал, бросив нож у изрезанного тела, глянул на отражение луны в крови, связал куртку узлом и вернулся в дом.

Молча отдал сверток старухе, и та занялась им и крюком. Лют стоял столбом, он даже на пол был не в силах сесть. С рук капало.

Наконец что-то произошло, зачавкало за окном. Лют мотнул головой. Может, хоть что-то кончится в этой ночи. Или ему еще кого-то надо будет убивать?..

Я пока не дошел до края, подумал Лют. Много ли осталось?

Веревка натянулась, поползла, зашуршала по скверно ошкуренной балке. Стало холодно, в окно потянул сквозняк с запахом гнили, горечи, мускуса. На распахнутых стеклах проявились узоры, все как один похожие на закрученные рога. Сжались в испуге свечи, огонь в печи угас, только жар бегал по углям, туманясь белым пеплом.

– Держи огонь! – рявкнула Буга. – Хоть бы одну свечу!

Свечи в ответ начали гаснуть, исходя дымками.

Лют схватил огниво ледяными липкими пальцами, ударил. Раз, другой, третий, четвертый. Свеча занялась неохотно, задымила, но огонь удержала. Лют поджег от нее еще одну и еще, первая тем временем погасла.

В окно полетел снег. Донесся низкий дрожащий рык и шорох шагов. Тяжелых, широких.

Тело девушки со связанными за спиной руками начало подниматься, петля сжалась вокруг шеи, натянулась уходящая в окно веревка.

– Теперь, если он ее через балку перетянет да в лес унесет, значит, погибла она. А если не осилит, значит, только погибель ее на себя заберет, а тело нам оставит, а тело без гибели живое.

Лют молчал.

Голые ступни оторвались от липкого стола с коротким мерзким звуком. Нагая девушка в петле под потолком выглядела едва ли не жутче всего, что Лют за сегодня видел. Голова ее свесилась набок, язык вывалился из открытого рта, но конец веревки еще держался между зубами. Лют увидел, как по языку потек дым, поднимаясь к потолку. Снег перестал влетать в избу, затхлым дохнуло в спину: течение воздуха поменялось. Свечи мигнули. Облако дыма, колеблемое сквозняком, вытянулось в окно. Лют заметил влажные блики, двинувшиеся в лесной темноте, и поспешно отвел глаза.

Тут погасли свечи, веревка оборвалась, девушка упала на стол с глухим шлепком, а из очага выметнуло пламя, осветив все ярким желто-оранжевым светом, и опало. В секунды вспышки Лют заметил в окне силуэт и похолодел до мозга костей. Он все ж увидел того, кто тянул веревку.

Воцарилась темнота. Хрупнуло за окном. Еще. Ближе. Лют лихорадочно чиркнул огнивом.

– Зажги свечу, – сухо и хрипло сказала Буга, и на последнем слоге голос ее едва не взвился. – Свечу!

Что-то задело ставень, звякнуло стеклышко, влажно и медленно шурхнуло по подоконнику.

Искры освещали, казалось, только сами себя. В избе резко похолодало, будто и не было натоплено.

Наконец искра упала на фитиль, и свеча занялась бессильным, прозрачным огоньком.

Буга резко захлопнула ставни и заперла на железный крюк. Запахнула окно грязной шторкой. Узор на окне уже таял, что там за ним – видно не было. И хорошо, подумал Лют.

– Не ест он, – сказала ведьма. – Конину не берет да и псину выплюнул. Потянуть – потянул, а жрать не стал.

Лют едва ли не отмахнулся. Он зажег еще несколько свечей; в печи тем временем оживал притихший было жар, с новой силой потрескивая дровами.

Теперь, при свете, Лют мог рассмотреть девушку.

Та лежала, как упала. На спине, с руками за спиной. Но рот ее был открыт, и она дышала. Ребра ходили под грязной кожей.

– Дышит, дышит, хорош пялиться, – сказала Буга, орудуя кочергой в очаге.

Что-то потерлось о стену дома. Снова звякнуло стекло.

– Зверь не уходит, – сказала Буга. – Плохо. Мясо ему не понравилось. Конь сдохший, а пес паршивый. Спрашивай, да отдадим ее ему, провались она пропадом. Диковинно это – Зверя кормить тем, кого вытягивал, ну да и ладно. Пусть отец ее с Костяного спрашивает, коли спросить может.

На губах девушки осел пепел, молодое лицо казалось безмятежным, рана возле глаза кровоточила широкой полосой. В густеющей крови плавали блики вновь ожившего пламени.

– А раз мы ее на поживу, то глаз я все ж заберу, – сказала старуха.

– Маэв, – позвал Лют.

Девушка открыла глаза. Ярко-оранжевые.

– Ты – Маэв? – спросил Лют дрогнувшим голосом.

– Где мои щипцы? – невпопад спросила вдруг Буга. – Здесь были щипцы.

– Вот они, – ответила вдруг Маэв сипло, садясь одним плавным движением. Руки ее оказались развязаны, и с размаху она всадила разогнутые длинные щипцы Буге в глазницы, проткнув мозг. Железо вошло с чавкающим хрустом и глухо ткнулось в кость.

Старая ведьма успела поднять руку, и все. Маэв толкнула ее связанными ногами в бедро, и убитая Буга упала, растянувшись в рост. Волосы ее угодили в очаг и занялись мгновенно, за ними – засаленная одежда.

Лют рванулся вперед, но Маэв уже взяла со стола нож, полоснула по веревке на лодыжках и соскочила на пол.

Лют вытащил пистолет, надеясь, что изуверка не поймет, что он не заряжен.

– Капсюля нет, – просипела та, нагнув обгорелую голову. Кровь из пореза разлинеила ей щеку и шею, скопилась над ключицей. В темно-красном плавали огненные блики.

Лют перехватил пистолет за ствол, Маэв сделала выпад ножом, и Лют отступил к двери.

Что-то тяжело прижалось снаружи к стене, зашуршало. Задрожали от низкого рычания свечи. Комната быстро заполнялась удушливым дымом. Лют сделал еще шаг назад, парировал рукоятью прыткий удар ножа, выбросил левую руку, метя под дыхало. Маэв махнула лезвием, раскроив людолову запястье. Лют ударился спиной о дверь, и в тот же миг массивное тело долбануло в доски с той стороны. Леденящий рык раздался в двух дюймах за спиной.

Лют на секунду потерялся в дыму и неверном свете и не успел увидеть кулак Маэв, вынырнувший снизу. Она ударила его как мужчина, костяшками в подбородок, голова стукнулась о доски. Боль обожгла вооруженную руку, пистолет вырвало из пальцев, и его же рукоять опустилась на ключицу, ломая кость. Хрупнуло, Лют закричал и осел, тщетно пытаясь отмахнуться ногами.

Из дыма выплыло искаженное радостным оскалом лицо Маэв. Оранжевые глаза пылали. Лезвие прижалось к шее, выпуская кровь.

– Ты сумасшедшая, – сказал Лют, задыхаясь. – Но скажи мне. Просто скажи, в Мохаере, две девочки с нянькой, это же была ты?

– Ты думаешь, я помню? – сипло спросила она, продолжая улыбаться.

Вот так. Лют о таком даже не думал. Он мог предположить, что она будет отпираться или, наоборот, рассказывать подробности, насмехаясь, но так…

Лют заплакал.

Она взяла его за подбородок свободной рукой, не отводя ножа от шеи, и ударила затылком о дверь. Раз, другой. Он не смог поднять левую руку, а правая оказалась совсем уж слаба. Безразличным взглядом, каким-то краем разума чувствуя, что угорает в дыму, Лют посмотрел вниз и увидел, что сидит в луже крови. Большой луже. Наверное, нож задел вены.

Дверь отворилась, и Лют, потеряв опору, упал на спину, на крыльцо. Его сволокли по ступеням.

– Ого какой, – донесся до него заинтересованный возглас Маэв. – Я так понимаю, пока ты не пожрешь, меня не пропустишь?

Лют лежал на спине, снег падал на лицо, такой приятный, холодный. Наконец-то не пахло дымом, все утонуло в железном запахе крови и еще чего-то.

В поле зрения вплыла морда, и Лют поразился, насколько зверь велик. Он занял тело коня целиком, раздул его, шкура лопнула, натянувшись на выросших костях. Голые ребра покрывала стеклянная розовая слизь, разросшиеся позвонки складывали могучую, перевитую черными лентами шею, лошадиная голова расщепилась на тонкие лучины костей, образовав словно венец клыков. Нижняя челюсть разошлась надвое, как жвала. В окровавленных зубах застряла шерсть.

Уродливое тяжелое копыто наступило Люту на живот, и он закричал, слабо, бессильно.

– Ну ешь, ешь, – сказала Маэв где-то за краем видимого мира. – Потом поедем кататься.

 

Елена Щетинина

Африка

– «У меня была ферма в Африке, у подножия нагорья Нгонг…», – вслух прочитала Сашка и подняла голову. – Мама, что такое Африка?

Марина пометила стилусом место на графике и развернулась к дочери:

– Это же континент, разве нет?

– Конечно, я помню, что это континент. – Сашка покрутила рукой в воздухе. – Кусок земли в океане… Но какая она – Африка?

Мать растерялась.

– Ну… большая. Жаркая. Там… ну… ты же читала про нее? Смотр… слушала фильмы.

– Да, я знаю… – Сашка подняла лицо к потолку – она делала это тогда, когда обычные люди закрывают глаза, чтобы вспомнить или подумать, – и заученно продиктовала: – Африка, второй по площади континент после Евразии, омываемый Средиземным морем с севера, Красным – с северо-востока… еще Атлантическим и Индийским океанами. Африкой также называется часть света, состоящая из материка Африка и прилегающих островов. Площадь Африки составляет около двадцати девяти миллионов квадратных километров… ну и так далее.

– Ну вот, – кивнула Марина, к стыду своему понимая, что сама она из этого помнит только половину – и конечно, в эту половину не входят ни площадь, ни Красное море. – Прекрасно, разве этого мало?

– Это ничто. – Сашка снова повернула лицо к матери. – Как выглядит остров? Я понимаю, что это маленький кусок земли в океане – но как он выглядит? Что такое квадратный километр? Я знаю, сколько нужно пройти по коридорам, чтобы получился километр – но как нужно ходить, чтобы ощутить квадратный километр? И вообще, это все мелочи… Что такое – Африка? Какая она? Папа, ты тоже не знаешь?

Марина вздрогнула – она так и не привыкла к тому, что Сашкин слух – по вполне понятной причине – гораздо острее, чем у обычных людей, и обернулась к мужу, тихонько стоявшему в дверном проеме. Видимо, он незаметно для нее появился в самый разгар беседы.

Олег пожал плечами – для Марины – и уже для Сашки громко сказал:

– А еще там много животных. Самых разных. Ты что, не помнишь? «В Африке акулы. В Африке гориллы. В Африке большие злые крокодилы…» Не ходите, дети, в Африку гулять, в общем.

– Но ведь они не только в Африке, – резонно возразила Сашка.

* * *

– Марина, что такое Африка? – спросил он жену вечером, когда дочка уже спала.

Та пожала плечами:

– Жирафы. Верблюды… или нет, верблюды не там? Пустыня… Маленький Принц, кажется, он тоже куда-то в Африку упал… Пальмы? Жара, песок… желтый цвет… Олег, я не знаю… Континент, похожий на голову лошади… куча стран, которые я никак не могла запомнить, не говоря уже об их столицах… Вот как-то так.

– Как-то так, – кивнул он. – Как-то так… У меня тоже все как-то так. Зебры. Колючки. Львы. «Вельдт»… это рассказ Брэдбери, где потом родителей сожрали…

– Мы с тобой разные книжки читали, – рассмеялась она.

– А толку-то, – вздохнул он. – Что такое Африка?

– Африка… – Теперь настал ее черед вздыхать. – Это то, что мы больше никогда не увидим.

* * *

«Левиафан» – огромный, неповоротливый, на первый взгляд даже нелепый – плыл в черноте и тишине космоса. В нем все было идеально – размеры, вес, даже внешняя нелепость на деле были четко просчитаны математиками и физиками. Все – кроме одного.

Он не был Землей.

Корабль поколений.

Гигантский ковчег на несколько тысяч – небольшой город – человек.

Однажды отправившийся в никогда и в нигде – с надеждой, что когда-нибудь прибудет куда-то.

И все эти несколько тысяч – небольшой город – верили в это.

И, может быть, именно поэтому «Левиафан» все еще летел.

В нигде – куда-то.

Его создатели учли все возможные ошибки.

Они не только изучили доклады психологов, расчеты социологов и выкладки медиков, но и зачитали до дыр наследие фантастов, где хоть как-то упоминалась подобная ситуация. Каждый из этих текстов удостоился отдельного научного исследования и обязательного включения в школьную программу будущих детей «Левиафана».

«Пасынки Вселенной» Хайнлайна, «Плененная Вселенная» Гаррисона, «Поколение, достигшее цели» Саймака, «Без остановки» Олдиса, «Левиафан» отправляется на север» Госта и прочие, и прочие, и прочие – пусть сейчас все эти описания звездолетов и их обитателей казались нелепыми и смешными, наивными и фантастическими, но дело было не в описаниях. Совсем не в описаниях. Это были предупреждения – о том, что нельзя забывать свою родину, забывать, откуда ты, предать забвению самого себя. И этим предупреждениям внимали. Как могли. Как умели.

Информация о Земле бережно хранилась – люди смотрели документальные фильмы, читали книги, слушали музыку.

Информация о Земле бережно хранилась – информация, но не память, не сама Земля.

Олег и Марина успели родиться на Земле.

Им было по двадцать, когда «Левиафан» отправился в свое бесконечное путешествие. Первых переселенцев разделили на две группы – тех, что работали во время отлета, и тех, кого погрузили в анабиоз на ближайшие полвека. В анабиоз отправили гуманитариев, инженеров-теоретиков, ученых, социальных организаторов, стажеров – всех тех, чьи умения не требовались в ближайшее время, чьи профессии дублировались, чей возраст позволял подхватить дела старших товарищей.

Так что Олега и Марину разбудили лишь через пятьдесят лет после начала полета.

И…

Ничего не произошло за эти полвека. Корабль не затянули лианы, космонавты не мутировали в кровожадных чудовищ, экипаж не раскололся на враждующие лагеря. Все было очень просто и обыденно – неожиданно просто и обыденно. Может, лишь чуть-чуть поменялся язык – появились новые, ситуативные жаргонизмы. Немного изменились манеры – новый образ жизни потребовал своего этикета. Но в общем и целом все так и осталось до обидного привычным.

Через год Олег с Мариной поженились. Еще через два года у них родилась Сашка.

Врачи предупреждали исследователей, что неизвестно, как тот или иной организм поведет себя в пусть и так старательно приближенных к земным, но все же чужих условиях. Что, может быть, обострятся какие-то не обнаруженные при обследовании на Земле болячки, немного изменится психика, какие-то клетки поведут себя не должным образом… Вряд ли, конечно, но…

Из всего экипажа на несколько тысяч – небольшой город – выпало это почему-то только на долю Марины и Олега.

Саша родилась слепой.

Там, на Земле, даже в том далеком прошлом, когда начался перелет, с этим можно было бы справиться, провести операцию, вживить имплантат. Там, на Земле. Но не здесь.

И им пришлось смириться.

Сашка адаптировалась достаточно быстро и ни в чем не уступала другим детям – в данном случае играли на руку замкнутость пространства и неизменность декораций жизни на корабле. К десяти годам она уже проглотила все, что нашла на Брайле – к счастью, библиотека «Левиафана» по какой-то счастливой причине была укомплектована и такими книгами, – и бойко интересовалась всем, что происходит вокруг нее. Обычный ребенок – просто чуть лучше слышит, чуть сильнее реагирует на вибрации и, да, совсем не видит.

И вот тут этот внезапный вопрос: «Что такое Африка?»

Вопрос, на который они, два взрослых человека с пятью образованиями на двоих, так и не смогли ответить ни ребенку, ни друг другу, ни себе.

Может быть, стоило поступить так, как поступали миллионы родителей до них – отмахнуться и забыть. Сказать «не знаю», «посмотри в книге», «спроси у учительницы», «что, в ЛокалНете забанили?». Столько вариантов, каждый из которых облегчил бы им жизнь и дал бы забыть об этой дурацкой Африке!

Может быть.

* * *

– Ын, можешь сделать мне песок?

Химик-лаборант поднимает голову. В дверном проеме стоит Олег, инженер связи.

– Песок? Зачем он тебе? – удивляется Ын Чи. Песок не нужен на корабле. Это грязь, лишний вес, среда для бактерий – даже растения в оранжерее растут на питательном геле. Зачем связисту измельченный диоксид кремния?

– Надо, – уклончиво отвечает Олег.

– На пробирку наберу, – прикидывает Ын Чи.

– Ящик. Мне надо ящик.

– Ящик?

– А лучше два. Или три.

– Ты хоть понимаешь, о чем просишь? Это же не платина! Это же песок!

– Понимаю, – кивает Олег.

Ын Чи начинает интриговать это задание.

– Ну хорошо… хорошо, – делает он вид, что решение дается ему с большим трудом. – Через неделю приходи, будет тебе три ящика.

– Только нужен как настоящий. Не чистый кварц, а еще какие-нибудь примеси, хоть немного.

– Он еще и заказывает! Иди отсюда! – Вслед Олегу летит смятый комок бумаги.

Ын Чи продолжает синтезировать поливалтол, но задача приятеля не дает ему покоя. Наконец он чертыхается и отодвигает стенд с пробирками в сторону.

Песок? Как настоящий?

Но какой он – настоящий песок?

Ын Чи закрывает глаза и копается в памяти…

– …Эй, лягушонок, – кричит за его спиной дедушка Лю. – Не торопись так, я не поспеваю за тобой.

Ын Чи три года, он бежит по кромке пляжа, а босые ноги вязнут в густом песке. Дедушка, конечно, притворяется – в его одном шаге три таких, как у Ына.

– Эй, лягушонок, не стой, засосет. – Дедушка Лю легко подхватывает его под мышку. Песок с разочарованным чвяканьем неохотно отпускает ноги мальчонки. – Мне тут чайки по секрету сказали, что во-о-о-он за той дюной целая колония мидий. Пошлепали туда?

Ын Чи чувствует, как по его щеке катится что-то горячее.

* * *

– Марьям, можешь собрать систему сухого тепла?

Техник коммуникаций с удивлением отрывается от своего обеда. Рядом с ней – а она и не заметила – присел Олег.

– Теоретически – да, – пожимает она плечами. – Не так уж и сложно.

– Практически, Марьям, практически.

– Практически… – начинает прикидывать она, но осекается. – Но зачем?

– Надо. – Олег смотрит куда-то в сторону. – Ничего особенного, скорее даже на один раз.

Марьям смотрит в тарелку. Там свернулось что-то коричневое, именуемое «жидкая котлета».

– Попробую, – говорит она. – Ничего не обещаю, но… с одним условием, потом верни мне. Детали подотчетны, списать не смогу, буду разбирать обратно.

– Спасибо! – Олег чмокает сестру в щеку и убегает.

Марьям снова смотрит на жидкую котлету, а потом резко отодвигает тарелку.

И закрывает глаза.

– …Майям! Майям! – Маленький Олег голышом прыгает по залитой солнцем веранде. Она, щурясь, чтобы не прогнать послеобеденный сон, выглядывает.

– Олег, а ну, оденься, обгоришь!

– Майям! – Брат не удерживается на ногах, плюхается на пол и заразительно смеется.

Она вздыхает, хватает со спинки стула какую-то рубашонку и выходит на веранду.

И на нее обрушивается солнце.

Оно везде – в волосах, в носу, на кончиках пальцев, трепещет где-то под ребрами и пытается вырваться через босые пятки. Солнце обнимает ее и прижимает к себе, ко всему миру.

– Майям, Майям! – заразительно смеется солнце.

Марьям чувствует, как на ее губах пляшет улыбка.

* * *

– Добро пожаловать в Африку, – говорит мама.

– Добро пожаловать, – вторит ей папа.

Тепло. Оно везде. Оно везде – в волосах, в носу, на кончиках пальцев, трепещет где-то под ребрами и пытается вырваться через пятки. Тепло обнимает ее и прижимает к себе, к всему миру.

– Это… – пытается понять Сашка. – Солнце?

«Майям, Майям!» – начинает звучать в ее ушах. Сашка тянет руку к тому, что могло бы говорить – и понимает, что это везде.

Отец – она узнает его пожатие – перехватывает ее руку.

– Сюда, – говорит он. – Песок.

Под пальцами хрустит и сыплется. Чуть покалывает кожу и, щекоча, забивается под ноготь.

«Лягушшшшшонок, – шуршит песок. – Лягушшшшонок».

Чуть позже, с дуновением – это же называется ветер, да? – приходит чуть терпкий и пронзительно свежий запах. И Сашка понимает – в джунгли пришел сезон дождей.

«Только по лужам не бегать! – предупреждает сезон дождей. – Полные сапоги наберете».

«Покорми птиц. – Вместе с клекотом птиц над головой приходит тихий усталый голос. – Покорми. Зима скоро, им еще лететь через океан. Покорми их – а может быть, кто-то нашего папу в его путешествии покормит».

Упругий и напористый рык разрывает остальные звуки – и вместе с ним эхом врывается негромкое ворчание и бормотание: «Я злой и страшный желтый лев, я съем вас вместе на обед… ну я так не играю!»

Свет заслоняет огромная тень – она покачивается и негромко трубит, и в этом трубном гласе прячется удивление. «Этот корабль такой большой… он точно сможет подняться и полететь с нами в космос?»

…Под ладонью волнами перекатывался мягкий ворс – и весело лаяла собака, которую кто-то кликал «Дружок» и учил приносить тапки.

Ноздри щекотал запах кофе – неужели он – или оно – так всегда пахнет? – и стучала ложечка в чашке, и суровый мужчина осведомлялся, точно ли к третьей паре.

Шею трогали шелковистые губы – и совсем рядом с ними какой-то мальчонка испуганно ныл и спрашивал, не плюнет ли верблюд…

– Так много людей, – говорит Сашка.

– Где? – удивленно спрашивает мама. – Мы тут только втроем.

– Так много людей, – повторяет Сашка. – Так много людей в этой Африке…

* * *

Пробы воздуха, воды и почвы, проверенные на тридцать первый раз всеми возможными методами и способами, неуклонно утверждали одно и то же: эта планета абсолютно пригодна к обитанию в большинстве ее областей.

Капитан дала приказ погрузить три четверти населения корабля в анабиоз с возможностью досрочного выхода – и опуститься на планету.

Посадка была мягкой – тряхнуло лишь чуть, когда второй пилот от волнения выпустил стойку раньше на пару секунд, и та зацепила край каменной гряды. Возможно, даже никто, кроме капитана, и не заметил-то эту небольшую вибрацию.

Еще полчаса – долгих, томительных полчаса – на то, чтобы улеглись поднятые песок и пыль – их же можно было так называть, да? – чтобы стабилизировался радиационный фон, и на тридцать второй раз из лаборатории доставили анализы воздуха, воды и почвы.

Наконец трап опустился.

И первые люди сделали шаги по поверхности еще никогда не видавшей их планеты.

Капитана выкатили в коляске – несмотря на то, что по кораблю последние десять лет она передвигалась на антигравитационном кресле, ступить – если так можно сказать – на новую планету она захотела именно в этом древнем, зачем-то и для кого-то захваченном еще с Земли монстре.

– Капитан, ученые передают право дать название этой планете вам, – наклонился к ней первый помощник.

– У меня была ферма в Африке, у подножия нагорья Нгонг… – прошептала она.

– Что, капитан?

– Африка, – громко сказала она. – Я нарекаю ее Африкой.

Первый помощник с удивлением обвел взглядом пейзаж.

В ослепительно, невозможно голубом небе светило три фиолетовых солнца. На горизонте поднимались белые, сверкающие так, что глазам было больно, – анализы говорили, что это чистая соль, – многокилометровые пики.

Это никак не напоминало ему то, что он видел в документальных фильмах и книгах об Африке.

– Африка? – неуверенно переспросил он.

Она кивнула.

– Хорошо, – ответил помощник. – Я передам им.

– У меня была ферма в Африке… – совсем неслышно шепнула она, когда все шаги удалились.

Тепло. Оно везде. Оно везде – в волосах, в носу, на кончиках пальцев, трепещет где-то под ребрами и пытается вырваться через пятки. Тепло обнимает ее и прижимает к себе, к всему миру…

На горизонте садились три фиолетовых солнца. Белые пики погружались в лиловую темноту.

А капитан сидела в кресле и прислушивалась к голосам, которые вновь – как сто три года назад – наполняли ее и мир вокруг. Она дарила этот новый мир им – и их дарила этому новому миру.

Она прибыла в свою Африку.

В их Африку.

Она привезла в эту Африку Землю.

 

Марина Ясинская

Дурочка

Когда мы месяц назад заняли городок, в нем было девятьсот жителей и тысяча собак. Сейчас оставалось человек шестьсот и не больше сотни четвероногих. Люди гибли под обстрелами, уезжали к родственникам в другие города или уходили в ополчение и подпольное сопротивление. Собаки же разбежались, когда в городе закончилось продовольствие, и люди из хозяев превратились в голодных и опасных хищников.

Сегодня мы ждали атаки с линии фронта и подкрепления.

Вместо атаки с линии фронта на нас напали ополченцы с тыла – попытались поджечь склад с боеприпасами. Я в который раз удивился, зачем они лезут под наши плазмометы со своими древними ручными автоматами, заранее зная, что их попытки обречены.

Вместо подкрепления нам привезли раненых, эвакуированных из госпиталя, попавшего под вражеский обстрел.

– Ну подкрепление, конечно, так себе, калеки, но спасибо, что хоть не робокопы, – заметил Серфер, глядя на новеньких.

– А чем тебе не угодили робокопы? И вообще, ты разве с ними служил? – удивился я. По заявлениям командования, боевых андроидов, последнюю новинку военной техники, начали поставлять в армию всего несколько месяцев назад.

– Не служил. Но не люблю я эти железяки! Говорят, их от нас и не отличить.

– В том-то и смысл!

Несколько минут Серфер рассматривал раненых, которых выносили из санитарного вертолета.

– А если эти робокопы уже среди нас? – вдруг спросил он.

– Как это? – не понял я.

– Ну, говорят, они уже несколько месяцев сражаются среди нас. И если от нас их не отличить, то, может, кто-то из наших ребят на самом деле – робот?

Я фыркнул. Враг регулярно запускал страшные слухи о новом секретном оружии, которым он вот-вот по нам ударит. Наши в ответ говорили, что союзники изобрели оружие пострашнее и вот-вот запустят его. Истории с андроидами вполне вписывались в эту картину; сначала носорылые сообщили, что у них готов целый полк андроидов. В ответ наши заявили, что андроиды давно уже сражаются наряду с солдатами. Я не особо в это верил, считал, что наше командование привирает с целью деморализации противника. А вот Серфера, видать, зацепило.

– Не говори ерунды! – отмахнулся я.

– Если кто из наших и робокоп, то это точно Вперед, – горячо зашептал Серфер, хватая меня за рукав и показывая на шустрого рядового, помогавшего санитарам с ранеными. – Вечно он первый лезет, всегда с инициативой, всегда готов. Ну точно андроид!

– Вперед не может быть андроидом, он как-то раз нахамил нашему сержанту. Не думаю, что роботы стали бы хамить командиру, – парировал я, хоть и был согласен с тем, что Вперед и впрямь отличался рьяной исполнительностью.

– А если это просто маскировка?

– У тебя мания, приятель, – ответил я. – Думаю, если бы среди нас были андроиды, мы бы их все-таки вычислили; они не могут быть точно такими же, как мы.

Вечером, сдав смену, я показывал новичкам территорию базы.

– Нам сказали, у вас тут пока тихо? – спросил меня один из них, курносый Артур со свежим шрамом на бритой голове.

Я не успел ответить – завопила сирена воздушной атаки.

– Сам видишь, – пропыхтел я, пока мы бежали к укрытию. Наверху что-то гудело, на земле рвались снаряды, а позади нас пронзали небо разноцветные лучи лазерных установок, пытающихся перехватить вражеские бомбардировщики. Было красиво. И страшно.

– Ты где ранение получил? – спросил я позже, когда затихли сирены и взрывы.

– Не помню, – тихо ответил Артур. – Не помню ничего до госпиталя.

Я удивился. Нам всем заблокировали память перед тем, как отправить на фронт, но я не слышал, чтобы память блокировали еще раз после ранений.

«Может, он андроид?» – мелькнула у меня в голове шальная мысль, но я тут же от нее отмахнулся. Вот ведь Серфер, совсем запудрил мозги со своими теориями! У андроида не было бы такого воспаленного шрама на лысой башке, как у Артура. Что до отсутствия памяти – этим могли похвастаться почти все мы.

– Память вам не понадобится, – отрывисто рявкал прапор в тренировочном центре. – Вы наверняка начитались и насмотрелись всякой ерунды в сетях, и в головах у вас изрядно насрато. Не сомневаюсь, что у вас, политически грамотных граждан нашего гребаного мира глобальных коммуникаций, наверняка есть свое собственное дерьмовое мнение по поводу того, кто прав и кто виноват. Так вот, на войне все это будет вам только мешать. Солдат должен выполнять приказ, не раздумывая и не сомневаясь. И уж тем более, мать вашу, не имея собственного мнения. А чтобы вы не думали и не сомневались, память вам блокируют. Когда победим носорылых, тогда вам ее восстановят.

И мы действительно ничего не помнили. А о войне, в которой участвовал весь мир, знали лишь то, что говорили нам наши офицеры, и полагали, что раз мы воюем не на стороне носорылых, значит, правда за нами.

Мы ничего не помнили из прошлой жизни. Кто из нас был студентом, кто слесарем, а кто – учителем? Кто из нас был с Севера, кто – с Восточных озер, а кто – из Южных степей? Что мы любили, чего хотели, о чем мечтали?

Каждому из нас перед блокировкой разрешили сохранить только одно личное воспоминание – выбрать из настоящих или придумать новое.

Я оставил себе день из детства, когда мы с младшим братом Максом купались в пруду на даче. Вода была теплой и затянутой ряской, надувной круг – старым и с потертыми красными полосами по бокам. Ничего в том дне не было особенного, кроме ощущения бесконечного лета, счастья и тепла.

Крепыш Вперед говорил, что он оставил себе воспоминание об одном из новогодних праздников в детстве. А Серфер – о том, как он первый раз сделал Бигвейв. Вот только он не знал, настоящее это воспоминание или придуманное.

– Я ощущаю вкус соли на губах, морской ветер в волосах и гребень волны под ногами. Я помню взгляды людей на пляже, когда я возвращаюсь с океана, с доской под мышкой; они смотрят на меня так, будто я – пришелец из другого мира.

– Брешешь, – фыркал Бабник каждый раз, когда слышал Серфера. – Как пить дать это воспоминание – фальшивое. Ну, не похож ты на серфера, хоть убей!

Бабника называли бабником потому, что на плече у него была татуировка женского лица. Но он не помнил, кто она, эта женщина. Мать, жена, сестра? А своим единственным довоенным воспоминанием он с нами не делился.

Серфер в ответ на слова Бабника только кривился.

– Да нет, наверняка это воспоминание – настоящее, – убеждал он потом себя и нас. – Я же чувствую привкус соли на губах!

Я молчал. В такие минуты меня охватывал страх, что солнечное лето на пруду – это тоже всего лишь выдумка. Я держался за беззубую улыбку Макса и повторял себе, что наверняка где-то там он есть на самом деле, мой младший брат.

* * *

Как обычно, я весь день пролежал – на вышке, со своей верной лазерной снайперкой. Мне полагалось страховать автоматику слежения; ее программа была настроена на боевую технику и обычное оружие, засекала вражеские самолеты или вооруженных людей куда раньше меня. Но она не замечала местных с кирпичами, которые разбивают камеры наблюдения, и бутылками с зажигательной смесью, которые поджигают склады с оружием и продовольствием.

Слепило солнце, в воздухе висела жаркая рябь. Я установил на прицел режим затемнения и устроился поудобнее.

На улице появилась Дурочка с ведрами. Воды в домах давно уже не было, поэтому местные ходили на чудом уцелевшую водокачку. Чудом, потому что носорылые так яростно обстреливали городок, пытаясь выбить нас отсюда, что разрушили едва не всю инфраструктуру.

Через окуляр я следил за девушкой в легком сарафанчике, с русыми волосами до пояса. Через несколько мгновений к ней подбежал лохматый парень в клетчатой рубашке и безразмерных брезентовых штанах.

Я прибавил звук в наушнике.

– Дурочка! Ты зачем такую тяжесть сама тащишь? – услышал я ласковый голос парня.

– Я ж не хрустальная! – засмеялась девушка. – Донесу!

– Ну уж нет. – Парень, улыбаясь, забрал у нее ведра.

Я смотрел за этой парочкой с непонятной мне самой жадностью. И не только за ними. Я наблюдал за всеми местными жителями, составляя из тех кусочков, что видел, мозаику их жизней.

Например, беззубая старуха, которую я называл про себя Старой Фурией, запомнилась мне с первого же дня. Мы тогда устанавливали проволочную ограду вокруг базы, и местные собрались неподалеку. Они не двигались и угрюмо смотрели на нас. И тут вперед вышла она, Старая Фурия, в повязанном на голову цветастом платке, с полупустой авоськой в руках, и бесстрашно поковыляла нам навстречу, не обращая внимание на вооруженных караульных. Подойдя поближе, она хорошенько размахнулась и обрушила авоську на оказавшегося ближе всех Бабника.

– Чтоб вы сдохли, ненавижу! Внучка моего… – шамкала она неразборчиво, снова и снова занося авоську. Бабник прикрывался, караульные, держа бабку на прицеле, растерянно переглядывались. Врага, оказывающего сопротивление, полагалось нейтрализовать – без сомнений и промедлений. Но – какой из нее враг?

И все равно полусумасшедшую бабку пристрелили бы, но Старая Фурия внезапно прекратила размахивать своей авоськой, тяжело опустилась в дорожную пыль – и вдруг заплакала, тоненько и горько. А мы – мы тогда просто сбежали, оставив ограду недоделанной.

Старую Фурию я видел регулярно. Каждый раз, когда прилетал самолет с продовольствием, она все так же решительно, как в самый первый день, ковыляла к складу, куда наши ребята сгружали ящики, – и требовательно протягивала руку. Отказать ей не хватало духу никому из нас – как и спросить, как она собирается жевать сухпаек, если у нее давно нет зубов. Даже лейтенант, однажды увидевший эту сцену, промолчал – хотя он и был любитель поорать, каких мало. А Старая Фурия спокойно клала паек в свою вытянутую авоську – и снова протягивала руку – за новым.

Этими выпрошенными пайками старуха подкармливала местных детишек. Те в ответ дарили ей браслетики и бусики, которые мастерили из пустых гильз и осколков снарядов. Последнее время приближение старухи можно было определить по звуку – браслеты и бусы из гильз позвякивали, ударяясь друг о друга, когда она шла.

А еще Старая Фурия подкармливала Дурочку; я определил это по тому, что однажды увидел, как Дурочка ест брикет из нашего пайка. Она шла по улице и жевала – медленно, явно наслаждаясь каждым кусочком. Но не доела, оставила половину.

Позже эту половину она отдала парню в клетчатой рубашке – она постоянно так делала. Тот, в свою очередь, постоянно приносил ей книги, а иногда – клубни нарытой где-то картошки, и тогда они устраивали пир – пекли ее на костре, уходя подальше от городских улиц.

Испытывая чувство вины за то, что подслушиваю и подглядываю, я тем не менее всегда прибавлял звук наушника – и ловил их тихие разговоры.

– Ты зачем так рисковал? – ласково выговаривала девушка, принимая очередную книгу. – Зачем снова лез в эти развалины? А вдруг обвалится и придавит тебя?

– Ничего со мной не случится, не бойся, – отвечал парень. – Да и вообще, для тебя я не только в разрушенный дом – я в огонь полезу.

А однажды он принес девушке букет пырея и пыльного хвоща и сплетенное из проволоки колечко.

– Выходи за меня замуж, – безмятежно предложил он – как будто звал погулять.

– Замуж? – с улыбкой покачала головой девушка. – Дурачок! Какая же свадьба, когда война? Вот когда она закончится, когда опять будет нормальная жизнь…

– Но наша-то с тобой жизнь не будет ждать, когда кончится война…

Я не знаю, сыграли ли они тогда свадьбу. Но колечко из проволоки Дурочка с тех пор носила.

Я провожал Дурачков взглядом через прицел, пока они не скрылись за развалинами магазина, и на улице снова стало пусто.

Перенастроив зум, я принялся привычно осматривать окрестности. Кто-то из местных развешивал белье на веревках, кто-то колол дрова, кто-то просто сидел и бездумно глядел прямо перед собой. Из-за угла выбежали дети и тощая куцехвостая дворняга, крадучись подобрались к той части ограды, за которой стоял склад продовольствия. Я было подумал, что они будут клянчить у караульных еду, но оказалось, они всего лишь пришли за пустыми гильзами, оставшимися от вчерашней перестрелки.

Девчушка с двумя хвостиками победно вскинула руку со смятым в лепешку осколком металла.

– Смотрите, что я нашла! – радостно воскликнула она.

Ребятня загалдела, и через несколько минут на уцелевшем участке асфальта уже были расчерчены классики, а плоский осколок стал битой.

Я засмотрелся на детей и не сразу заметил появление шустрого молодого парнишки. Я не знал его имени, а сам называл про себя таких, как он, озлобленных подростков Борзыми – они глядели на нас с нехорошим прищуром, пакостили по мелочи, и я верил, что стоит повернуться к ним спиной – и они тут же в нее ударят.

Борзый медленно осматривал нашу базу. Задержался взглядом на нескольких раненых, медленно прогуливавшихся под теплым солнышком вдоль ограждения. Прищурился, недоверчиво покачал головой – и вдруг бросился к проволочной ограде.

Я тут же поймал его в прицел.

– Немедленно остановитесь, или я открою огонь, – предупредили динамики моим голосом.

Борзый замер в нескольких метрах от проволоки.

– Артур! – вдруг закричал он.

Раненый, тот, со шрамом на голове, вздрогнул и обернулся на крик.

– Артур, это ты? – продолжил надрываться Борзый. – Тебя что, в плен взяли?

Артур остановился, разглядывая парня.

Я крутанул громкость в наушнике.

– Отвали, пацан, я тебя не знаю, – бросил Артур.

Борзый даже пошатнулся.

– Артур, ты чего? Что они с тобой сделали? Это же я, Кит, твой брат – ты что, и правда меня не помнишь?

Артур несколько растерянно покачал головой и торопливо зашагал прочь.

Борзый по имени Кит еще долго стоял у ограды, глядя ему вслед. Я приблизил зум прицела и увидел в его злых глазах что-то похожее на слезы.

* * *

На следующий день носорылые предприняли два налета. Чуть повредили нам посадочную площадку для вертолета, окончательно разрушили электровышку и два пятиэтажных дома на окраине. Потом к городу подошла шеренга танков.

Мы отбились и обошлись без потерь, только легко ранило Вперед. Когда его несли в лазарет на носилках, я еще подумал, что теперь-то Серфер точно успокоится – так из андроидов кровь хлестать не может.

Наша лазерка сбила один самолет, два танка подорвали из гранатометов.

Когда бойцы вернулись на базу, Серфер зло ругался.

– Как воевать, мать твою? Самолет – беспилотный, оба танка – полный автомат! Где, я вас спрашиваю, враг, а? С кем мы воюем?

– С кем, с кем, – недовольно проворчал Бабник. – С носорылыми!

– А где они, мать их так? Нету носорылых! Ни в самолете, ни в танках! Враг сидит за тыщу миль отсюда, в центрах управления беспилотниками, и нажатием пальца на кнопочку бросет на нас бомбы, а тут, на поле боя, вот уже несколько недель ни одного солдата, только машины. Единственные носорылые, которых я вижу вокруг, – это жители этого гребаного городка. С ними, что ли, воевать? Со старухой их, которая с авоськой? Или с детьми, которые в классики играют?

Вечером снова появился Кит. Не приближаясь, поднял высоко руки с какой-то книгой, показывая, что не вооружен, и медленно, очень медленно зашагал к ограждению. Когда на его груди появилась дрожащая красная точка моего прицела, он поднял голову и громко сказал:

– Я хочу поговорить с Артуром. Пожалуйста!

Артур к проволочной ограде подошел неохотно.

– Смотри, – торопливо заговорил Кит и раскрыл книгу. – Это наши фотографии. Вот, видишь? Это мы на дне рождения дяди Фили. Вот я, вот ты, вот наш отец. А это мы позапрошлой зимой в лес на лыжах ходили, видишь?

Кит листал альбом, Артур в замешательстве рассматривал фотографии. Я максимально приблизил зум. На снимках и впрямь был Артур…

– Не понимаю, – говорил он вечером с бесконечной растерянностью в голосе. – Это что же выходит, я – из носорылых? Как так?

– Вражеские происки, – уверенно отозвался Бабник. – Пытаются нас деморализовать.

– Не знаю, – с сомнением протянул Серфер. – Больше похоже на то, что наши подобрали раненого Артура и просто переделали ему мозги. И теперь Артур – наш, на нашей стороне, хоть и был изначально носорылым… – Серфер нахмурился. – Так, может, и я когда-то был носорылым, и мне тоже мозги перевернули? А все воспоминания о том, как я воевал за нас, – фальшивка? А если мы все – бывшие носорылые, и Бабник, и Артур, и я? На рожах-то у нас не написано. И кто же тогда враг? Как его определить?

– По тому, в какую сторону направлено дуло его оружия, – спокойно ответил Бабник; он явно не терзался сомнениями. – Если дуло смотрит в одну с тобой сторону, то это твой союзник. Если дуло направлено на тебя, то это твой враг. А бывший он носорылый или нет – это уже неважно.

Слова Бабника никого из нас особо не успокоили. Тем вечером мне приснилось, что на самом деле я – тоже носорылый. Что я жил когда-то в этом городе, и Старая Фурия на самом деле – моя бабушка, а я и есть тот самый внучек, которого она потеряла.

* * *

На следующий день налет случился уже под вечер. Враг снова сбросил на город несколько бомб, не причинив особого вреда нам, но причинив вред местным. Когда развеялся дым, в прицел снайперки я увидел убитую осколком куцехвостую дворнягу, над которой горько плакала девочка с двумя хвостиками, игравшая недавно в классики.

Неподалеку лежало тело какого-то мужчины, не успевшего спрятаться, когда началась бомбежка. Его девочка словно не видела.

А потом из-за угла разрушенного магазина показались Дурачки.

Дурочка плакала, и я тут же в тревоге крутанул колесико наушника. Что у нее случилось? Она ранена?

– И что теперь делать? – всхлипывала девушка.

Парень в неизменной клетчатой рубашке обнимал ее за плечи.

– Чего ты расстраиваешься? Дурочка! Это же такая радость! У нас будет ребеночек!

– Ты дурак? – огрызнулась девушка, и непривычное «дурак» вместо всегда ласкового «дурачка» резануло ухо. – Какой ребенок? Как мы его будем растить? Как… Как мы сможем его защитить?

– Сможем. Вот увидишь, сможем, – уверял Дурачок, обнимая девушку, и почему-то казался мне намного старше, чем еще вчера.

* * *

Кит приходил к ограждению каждый день и настойчиво звал Артура. Тот поправился и уже начал нести службу, но, даже если не был на дежурстве, к Киту не выходил. Но парень знал, что если громко кричать, то его будет слышно. И Кит часами стоял у ограды и орал историю за историей из прошлого, надеясь достучаться до памяти Артура.

До памяти Кит так и не достучался, но уже никто, даже сам Артур, не сомневался, что он и впрямь был прежде носорылым – до тех пор, пока ему не перекрутили мозги. И это открытие всех нас как-то обескуражило. Враг – он и есть враг, он не может, он не должен вот так запросто переходить со стороны на сторону!

Звенящая браслетами и бусами из гильз Старая Фурия попала под перекрестный огонь, когда ополченцы в очередной раз штурмовало нашу базу. Выпрашивать пайки для детишек и для Дурочки стало некому.

Дети продолжали собирать гильзы, но больше не делали из них браслеты и бусы. Вместо украшений ребятня мастерила из деревяшек рогатки и использовала пустые гильзы в качестве снарядов. Мишенями, разумеется, были мы.

Дурочка похудела, побледнела и при свете дня казалась почти прозрачной. Дурачок тоже осунулся, безразмерные брезентовые штаны с него едва не падали.

– Может, сбежим отсюда? – выдал он как-то предложение, рожденное от полного отчаяния.

– Куда бежать? – вздохнула девушка. – Везде война.

Однажды в новой партии продовольствия мы обнаружили ящик с апельсинами. Тем вечером была моя очередь ехать в патруль; я прихватил с собой два апельсина и сухпаек – я знал, в подвале какого дома прячутся по ночам Дурачки, и собирался остановиться там.

Заходить в подвал не пришлось; к дому шел сам Дурачок с двумя книжками и пучком грязной редиски для Дурочки. Я притормозил.

– Эй, – крикнул я – и растерянно замолчал, сообразив, что не знаю имени парня. Не Дурачком же его звать? – Эй, ты! – позвал я, не найдя ничего лучшего.

Парень настороженно смотрел на меня и не приближался.

Я не стал его подзывать. Я достал пакет с пайком и апельсины и бросил парню. Носорылые или нет, но его Дурочке надо есть.

К тому же кто знает, может, и мой летний пруд с Максом, ряской и старым надувным кругом был всего лишь вымыслом, и на самом деле я такой же носорылый…

* * *

Кит подкараулил Артура, когда тот делал объезд по периметру. Встал прямо перед машиной, с пистолетом в руках. Приблизив зум прицела, я видел его лицо так четко, словно он стоял прямо напротив меня – бледные губы закушены, в глазах смертельная решимость.

– Стоять! – закричал он, хотя джип и без того уже остановился, и из него выскочили Артур и Бабник.

– Кит, не надо! – предупреждающе сказал Артур, положив руку на плазму, а Бабник уже нацелил свое оружие на парня.

Я тоже навел на него свою снайперку, готовый стрелять в случае опасности.

– Надо! – нервно выкрикнул Кит; руки, державшие пистолет, дрожали, отчего дуло ходило ходуном.

– Опусти оружие, – уговаривал Артур. – Опусти оружие, Кит, или мне придется выстрелить.

– Стреляй! – отчаянно заорал парень. – Если ты совсем не помнишь меня, тебе должно быть все равно! Я для тебя – всего лишь еще один носорылый! Ну, стреляй!

Артур почти против воли поднял свою плазму, наставил на парня.

– Зачем ты это делаешь?

– Хочу пробиться через заслон, который они тебе поставили! Ты или вспомнишь меня, или пристрелишь!

– Кит! – с мукой в голосе выдавил Артур. – Кит, ты не понимаешь! У нас инструкция! Мы обязаны стрелять, если враг вооружен.

– А я враг? – выпалил Кит и взвел курок. – Ну так стреляй, раз враг! Стре…

Короткая вспышка оборвала его крик. Кит рухнул на землю.

Артур разжал руки, плазма упала на землю.

Бабник опустил дуло своего оружия. В максимальном зуме прицела мне было видно, как из него шел слабый дымок.

* * *

Артур угрюмо заявил, что пойдет на похороны. Сержант категорически запретил. На лице Артура была написана столь же категорическая решимость ослушаться приказа.

Я сочувствовал ему. Он не помнил Кита, но не сомневался, что это действительно был его брат. И чувствовал себя обязанным что-то сделать. Только вот, похоже, так и не решил, что именно.

Я полагал, что Артур сделает глупость, и потому предложил компромисс – как раз подошла моя очередь делать патрульный объезд, и я позвал Артура с собой и пообещал, что мы проедем неподалеку от кладбища. И я даже приторможу, так что он сможет хотя бы так попрощаться с братом, которого не помнил.

Внезапно с нами решил поехать Бабник. Наверное, почуял, что мы затеваем глупость – всем своим видом он выказывал настороженность. А в последний миг в джип запрыгнул и Серфер.

В том, что это была плохая идея – ехать на кладбище, – я убедился сразу же. Собравшиеся там люди были не только убиты горем, но и бесконечно злы. Стоило им услышать приближение нашего джипа, и они прямо-таки ощетинились, а в сухом жарком воздухе запахло грозой.

– Может, лучше не надо? – придержал я за руку Артура, когда тот собрался выйти из машины.

Он не успел ответить – что-то тихо звякнуло по стеклу, и Бабник тяжело завалился на бок.

– Они стреляют! – закричал Серфер, и я тут же нажал на газ.

Несколько мгновений спустя Серфер снова закричал.

– Да что еще за хрень? – проорал я, не оборачиваясь, так как на полной скорости гнал обратно на базу.

– Бабник! – закричал Серфер в ответ. – Бабник! Он…

Бабник оказался андроидом. Тем самым боевым андроидом, который неотличим от нас. Пуля вошла в грудь, но крови не было, только оторвавшийся кусок кожи чуть обнажал металлический каркас и электронное содержимое.

– Ничего, техники починят, – спокойно заявил сержант, когда мы вернулись на базу.

– Как же так? У него же татуха на плече, – растерянно говорил Серфер. – Он же, как и все мы, жрал эти сухпайки! Да мы же ссали с ним в одних кустах!

Позже, уже вернувшись на базу, я смотрел, как техники забирали тело Бабника, и у меня в голове вертелась шальная мысль: что, если я тоже андроид?

И тут же помотал головой – я схожу с ума!

Однако Серфер, казалось, подслушал мои безумные мысли, потому что вдруг выхватил нож и полоснул себя по руке.

А потом с облегчением смотрел, как из раны текла кровь.

* * *

Выстрел в Бабника командование расценило как акт открытой агрессии и приказало провести операцию по зачистке города от повстанцев.

Мы даже не пытались объяснить сержанту, что повстанцами тут и не пахнет. Приказы начальства не подлежали обсуждению, а наш слабый протест лишь вызвал у сержанта хмурое замечание:

– Пора вам по новой память блокировать, что-то много вы думать стали.

Мы выдвинулись в притихший город колонной после полудня. Я лежал в укрытии на крыше грузовика, со своей верной спайперкой.

Город встречал нас тишиной и запахом раскаленной пыли, провалами разбитых окон, хрустом кирпичей под колесами и изредка – лаем собак. Мы продвигались медленно, квартал за кварталом. Казалось, местным хватило ума попрятаться по подвалам и отсидеться.

Но не случилось. За очередным поворотом нас поджидала толпа подростков, тех самых, борзых, которые всегда доставляли нам мелкие неприятности. Мне было совершенно ясно, что никакие они ни ополченцы, ни силы сопротивления. Но у них в руках были кирпичи, пустые бутылки и биты, они громко кричали и бежали прямо на нас, так же как и настоящие повстанцы, совсем не обращая внимание на то, что мы куда лучше вооружены и превосходим их силой. Они бежали под дула наших плазмометов, прямо на смерть.

Мы открыли стрельбу. Я не присоединился, шарил прицелом по крышам, убеждаясь, что на нас не нападут оттуда, откуда мы не ждем.

В окошко прицела мне мельком попался Артур. Он вцепился в свою плазму так, словно это был спасательный круг, кинутый в воду тонущему. Артур не стрелял. Один из борзых подобрался к нему и, не встречая сопротивления, опустил Артуру на голову пустую бутылку. Опустил без колебаний, ведь, как говорил Бабник, если дуло оружия смотрит на тебя, то, значит, человек, держащий его, – твой враг.

Сбоку послышался громкий рев, и через несколько мгновений перед нами появились настоящие ополченцы – вооруженные, решительные, злые. Вот это уже был враг, которого я узнавал. Стрелять в них было куда проще, чем по мальчишкам с кирпичами в руках.

Бой ширился, переходил на соседние улицы, растекался по городу. Выждав момент, я спрыгнул с крыши грузовика, перебрался на крышу дома, с нее – на соседнюю и побежал дальше, выискивая лучшую точку для обзора.

Я заметил их в узком переулке; Дурачок, прижавшись к стене, осторожно выглядывал из-за угла. Одной рукой он держал за руку Дурочку, другой – обломок арматуры. Сверху мне было хорошо видно, откуда на них катится бой – и как скоро он их настигнет.

– Налево, – крикнул я, подбегая к самому краю крыши. – Бегите налево!

Дурачки взглянули на меня с удивлением. Я знал их, я жил их жизнью вот уже несколько недель – но вот они меня совсем не знали.

– Да быстрее же! – прикрикнул я и спрыгнул на землю рядом с ними.

Дурачки взялись за руки и решительно выскочили из переулка.

Они пробежали не больше десятка шагов, когда шальная пуля прошила Дурачку бедро, и он упала на землю. Девушка вскрикнула, упала рядом, накрыла его рассыпавшимися волосами.

– Что ты делаешь, дурочка? – прохрипел парень. – Беги! Беги, тебе говорю!

– Да куда ж я без тебя? – заплакала девушка, пытаясь дрожащими ладонями зажать рану. Кровь билась толчками, текла сквозь пальцы.

Из-за угла полуразрушенной школы появились наши.

– Снайпер, снайпер! – услышал я голос сержанта у себя в наушнике. – Разуй глаза! Враг рядом! Открывай огонь!

Я растерянно оглянулся. Я не видел рядом врагов.

– Она вооружена! – снова ожил мой наушник. Я снова оглянулся и увидел, что Дурочка поднялась и встала над Дурачком, сжимая в тонких руках бесполезный обломок арматуры. Всякому было ясно, что реального вреда она никому причинить не сможет. А мне было ясно, что она прежде умрет, чем позволит кому-то подойти к потерявшему сознание Дурачку.

Я стоял на линии огня, и сержант, должно быть, решил, что у меня сломался наушник, потому что закричал уже вслух:

– Враг вооружен! Открывай огонь! Это приказ!

Тут воздух разорвал гул налетевших откуда ни возьмись бомбардировщиков, над головой засвистело. Я бросился ничком на землю.

Взрыв прозвучал совсем рядом, засыпал песком и крошевом кирпичей, оглушил.

Когда я поднялся, в ушах звенело, кружилась голова. В неохотно рассеивающейся пелене дыма я видел сержанта, медленно, очень медленно, словно в толще воды, поднимающего плазму.

Дуло двигалось в мою сторону, но тут я увидел оглушенную Дурочку, которая по-прежнему стояла над Дурачком, с обломком арматуры в руках. И сразу понял, в кого целил сержант.

Казалось, звон в ушах заполнил весь мир. Рядом сверкали вспышки беззвучных взрывов, сыпались кирпичные дома, поднимались клубы дыма. Что-то кричал сержант – я видел, как раскрывается его рот, но не слышал слов.

Земля качалась под ногами, перед глазами плавали яркие пятна, и я уже не знал, кто я и где я. Я не знал, был ли я до войны носорылым или нет и есть ли у меня на самом деле младший брат Макс. Черт побери, было бы легче, если бы я реально был андроидом!

Летний пруд, затянутый ряской, старый надувной круг с потертыми полосами по бокам и беззубая улыбка Макса мозаикой рассыпблись у меня перед глазами – так же как татуировка женского лица на плече Бабника, текущая по руке Серфера кровь, падающий на землю Кит – да и весь остальной мир в придачу. Но одно в этом рушащемся мире я знал точно. Дурочку я убить не позволю. Никому.

Я кувырком перекатился вперед, сшиб Дурочку на землю, вскинул снайперку и прошептал: «Прости, сержант…»

 

Марина Дробкова

Ромб

Точка.

Штрих.

Резкая боль пробегает по периметру, и я открываю глаза.

Ну здравствуйте!

Я – Ромб.

…Все-таки странно быть Ромбом. Угловатым, неуклюжим, а главное – плоским, как тетрадный лист. Иногда кажется, что и мысли такие же плоские, и шутки.

– Он еще недоволен! – то и дело возмущаются соседи. – Скажи спасибо, что ты – не отрезок и не точка! Фигура все-таки. Часть плоскости.

Да я рад, рад! Еще бы чуточку объема… Я же не виноват, что умею пространственно мыслить!

– Дезертировать хочешь?! – пристал ко мне Треугольник. – С твоими жалкими четырьмя вершинами скромнее надо быть. На плоскости сидеть. Тетрадка в клеточку, друзья по линеечке! Я вот не кричу о собственной исключительности. Но все меня знают. Любят! Жить, можно сказать, без меня не могут. И мои регалии у всех на слуху: Бермудский Треугольник, любовный Треугольник. Потому что функцию свою выполняю добросовестно и с радостью!

– Так я тоже – с радостью, – начал было я, но он лишь захохотал, отмахнувшись.

– Даже женщины в нашем роду – что само по себе редкость – пользуются уважением. Треуголка! Послушай, как звучит! Наполеоновская Треуголка… А ты кто есть? Что может нарисовать воображение при имени Ромб? Костюм Арлекина – не более того. Так что – паяц ты. Шут гороховый, – издевался Треугольник.

– Почему же, – возразил я, – еще серебряный нагрудный значок. Свидетельство об окончании университета. На синем фоне…

– Шо?! – Треугольник чуть не округлился. – Умничаешь опять? Под интеллигента косишь? Образованный, тангенс-котангенс! Нет, вы посмотрите на него!

Жестом приглашая «посмотреть» Квадрат и Трапецию, Треугольник нервно завертел сторонами.

– Нехорошо. Нехорошо! – припечатал правильный во всех отношениях Квадрат. Родственник, называется. Брат двоюродный. Он ведь тоже Ромб, а по виду не скажешь. Этому шкафу образование ни к чему. Он и так кого хочешь воспитает, даром что плоский.

Большегрудая, широкобедрая Трапеция презрительно фыркнула и недовольно качнула «кормой». Красавица, тоже мне! Тура неповоротливая! Легко прослыть красавицей в коллективе, где ты – единственная женщина. А таким торсом только трассу прокладывать. В непролазном лесу.

Нет, не тянет она на роль прекрасной дамы. Дама должна быть изящной, с правильными чертами, но чтоб никакой угловатости – только округлые формы… Неужели нельзя совместить то и другое?

Да, я романтик – знаю. В бытность свою молоденьким Ромбиком поделился мыслями с Квадратом – тогда он еще не был таким заматерелым консерватором. В юности вообще все мы гораздо лучше, да.

Но он меня не понял.

– Ты грезишь о несбыточном! – сказал он мне прямо. – О чем думаешь? О каком-то контуре! А в женщине главное – площадь!

Не ожидал от него такой меркантильности! У самого площади достаточно, не обделен углами, чай. Я тоже не обделен, но бывает ведь лучше…

Эх, вот если бы да кабы хоть один лишний уголок… Пятиугольники-то наши к Трехмерным уходят, в Пентагон. Я не знаю, что это, и Трехмерных не видел. Да и другие фигуры, по-моему, не знают. Но оттуда еще никто не возвращался, значит – хорошо там. Шестиугольники вообще где-то в обетованных землях. Эх, не понять простому параллелограмму! Я вон – тут, задачи решаю. Тьфу!

Ну какие перспективы у плоского? Какие развлечения? Жизненные ориентиры?

Начертатель и Стиратель – вот боги, которым мы поклоняемся. Жизнь формализована до простоты. От точки до линии, от ребра к ребру. Обходишь углы, достигаешь вершин, а в результате – все равно замыкаешься на себе.

Есть идеология – линейка, проще говоря. Всех построит, всех выверит. Мне еще повезло, другие такую муштру проходят – их транспортирами ровняют, циркулями. А то и гонят прямо под лекало – не пикнешь. Зато – есть возможность «держать марку», «делать лицо», я бы сказал. Иногда – помогает.

Предаваясь таким грустным размышлениям, я и увидел однажды ее.

Милый сердцу силуэт. Дугообразная линия. И какая фигура: все точки равномерно удалены от центра… Впрочем, что это я? У нее и центра как такового нет. И площади – никакой. Да и зачем ей площадь? Она – как ореол, как… как… нимб! Легка и прозрачна, чиста и так естественна! Будто не циркулем, а самой природой начертана.

Когда она прокатилась мимо, я словно перестал чувствовать свою угловатость, возомнил себе устойчивей, чем на самом деле. И всеми сторонами своей натуры захотел сблизиться – хотя бы касательной. А лучше – секущей…

При этой мысли мои диагонали затрепетали, и я ощутил волнительную пульсацию в точке пересечения. Милая… Совершенная моя… Как бы я хотел, чтобы ты стала частью меня.

Видимо, последние слова я произнес вслух, потому что рядом вдруг раздался геометрический хохот. Треугольник, чтоб его.

– Ишь, губу раскатал! Окружность ему подавай! Она же не нашего круга! Тьфу, каламбур получился, – ухмыльнулся «Бермуд», – да она ж – кривая. Еще и зацикленная.

На этот раз я не стал с ним спорить. Просто сложился, а потом вмазал прямо в биссектрису. В одну из.

– А-а! Придурок ты ромбовидный! Дождешься – сотрут! – заорал Треугольник и, всхлипывая, спроецировался вовне. Пусть валит, злобный тригон.

Через несколько дней мне удалось с ней поговорить. В тот вечер в тетради царило редкое безмятежное спокойствие. Лист не шелохнется. Ручка не чирикнет.

…Она прикатила, как всегда, неслышно, и я снова вздрогнул, ощутив знакомое колыхание пространства.

– Кто здесь? – Ее голос расчертил тишину. – Ах, это вы, Ромб…

Ручаюсь, она покраснела! Если только может краснеть линия, нанесенная грифелем. Ведь что мы, в сущности, такое? Несколько микрограмм углерода. Фрагмент тетрадного листа. Пара формул…

Когда двое так близки – слова не нужны. Математика – вот язык влюбленных. Геометрия – это ли не музыка сердца? И алгебра – вся гамма чувств в одной формуле. Недаром люди поверяют ею гармонию…

Две линии судьбы – Абсцисс и Ординат – Твой жребий неизбежно предрешат… Поэт сказал. И никуда не деться.

Она таки вписалась в мою площадь. Кругленькая моя. Безупречная. Само совершенство. Я счастлив, околдован, потрясен! Ах, два пи эр! Мы дышим в унисон. Ну вот, стихами заговорил…

Однажды она мне сказала:

– У меня будет ребенок.

Вот так просто взяла и сказала: у меня будет ребенок. Этого следовало ожидать! Что еще могло произойти с линией, вписанной в мою сущность? Конечно, зарождение плоскости в ее чреве! Как это необыкновенно! Часть меня теперь принадлежит не только мне, но еще и новорожденной фигуре!

Я был рад как ненормальный. Готов был любить весь мир в геометрической прогрессии! Лез обниматься к Квадрату, подмигивал Трапеции. Да что там! Помирился с Треугольником. Хоть он и сволочь – а все-таки друг…

Жизнь потекла размеренно и счастливо… Но внезапно появились они. Многогранники.

И сразу предложили работу.

Я всегда подозревал, что мир сложнее, чем нам кажется с разлинованной страницы. Но что так могут разниться фигуры… Хотя они называли себя иначе: тело. Наконец я увидел тех, о ком втайне шушукались, на кого хотели быть похожими, но боялись признаться.

Трехмерные. Глядя на них, я ощутил собственную неполноценность в полном объеме.

Кубы. Лицом к лицу похожи на Квадраты, но стоит им повернуться вполоборота… Будто новая реальность внутри.

Шары. О, это вообще… Моя возлюбленная прекрасна, но это тело… В нем словно маленькая вселенная.

А еще там были Пирамиды. При взгляде на них Треугольник заткнулся и больше не смеялся над моими порывами.

Они набирали добровольцев в реконструктивные отряды. Я толком не понял специфику, но согласился все равно. Что-то связанное со строительством, архитектурой. Разве можно упускать такой шанс? Тем более – семья у меня, сын вот-вот появится… Не век же сидеть на плоскости?

Окружности почему-то эта затея не понравилась.

– На что мы соглашаемся? – вздыхала она, нежно прижимаясь ко мне четырьмя точками. – Ты ведь о них ничего не знаешь. Трапеция говорит, будто они не настоящие. «Виртуальные», вот. И все, что они предлагают, – обман.

– Ну что ты, дорогая, – я пытался успокоить ее, поглаживая намечающийся в ее утробе круг, – посмотри, какие они. Как они интересно живут. Словно бы другой уровень…

Так, убаюкивая друг друга разговором, мы заснули, готовясь вступить в новую жизнь.

А ночью мне приснился кошмар.

Я видел огромный многогранник, фронтоном похожий на меня.

– Двухмерный! – высокомерно обращался он ко мне. – Ниц пади! Ты послужишь мне фундаментом.

А я почему-то был маленьким и казался еще более плоским, чем обычно. Хотя – куда уж больше… А главное – рядом не было Окружности, и, может быть, поэтому я чувствовал себя совсем неуютно. Хотелось возразить, закричать, но я лишь падал ниц, сливаясь с клетчатым листом. Я не был больше Ромбом! Становился неполноценным – полуфабрикатом, запчастью! Ромбоэдр – так звали Трехмерного – называл меня своей гранью…

Я проснулся бледный, как бумага, и уже чувствовал себя наполовину фундаментом.

Так вот, значит, что нас ждет…

Мне необходимо было поговорить с кем-нибудь. Но кто сможет дать ответ на мои вопросы? Окружающие фигуры толком ничего не знают о сущности Трехмерных.

Впервые в жизни я осмелился обратиться к Начертателю. И он просветил меня!

– Глупый трусливый Плоский! Не дрожи. Объемные – не монстры и не злодеи. Они – тоже часть Геометрии. Сущность Объемного определяется Третьей осью судьбы. Она открывает им путь в Пространство.

– А я могу выйти в Пространство? Не обращусь в ничто? – робко спросил я, не будучи уверенным, что понял все правильно.

Начертатель засмеялся.

– Зависит от тебя. Ты можешь раствориться в теле Объемного. А можешь нарастить свои собственные грани…

– Дорогой, с кем ты разговариваешь?

Это проснулась моя жена.

– Любимая, я тут подумал: наверное, ты права. Что мы знаем о них…

– Так мы остаемся? – обрадовалась она.

– Пока – да.

На этом можно было бы закончить повествование. Неизменно по синусоиде движется время, отмеряя фазы и периоды. У нас растет сын – Круг, – а я все так же решаю задачи. И есть лишь две вещи, неизменно изумляющие меня: недосягаемая аппликата над нами и математический закон внутри нас. Хотя все чаще я задаюсь вопросом: так ли уж она недосягаема?

– Милый, кажется, там говорилось про звездное небо.

Это моя жена. Материнство подействовало на нее благотворно. Она уже не та тоненькая девочка, невесомая и прозрачная. Формы ее округлились, стали пышными, она превратилась в настоящую… настоящую…

– Сфера! Привет, дорогая!

– Трапеция, здравствуй! Хорошо выглядишь!

Да, представьте себе. Сфера. Теперь ей принадлежат все точки пространства, равноудаленные от условного центра…

Кстати, наша угловатая тоже вышла замуж. Теперь она – основание Призмы. Других отговаривала, а сама-то! Но у нее-то хоть муж Объемный, не испытывающий комплекса неполноценности. Что бы придумать мне?

Как меняется мир! Друзья, которые совсем недавно строго придерживались своих параметров, словно стыдятся былой двухмерности. Треугольник занялся бизнесом – Пирамиду создает. Квадрат тоже строит что-то фундаментальное. В кубе фундаментальное. Даже моя собственная жена приобрела поверхность! Того и гляди, ребенок вырастет и шаром заделается! Нет, я не могу лежать параллельно плоскости! Но что ж теперь, становиться гранью дрожащей?

В отчаянии поднимаю взгляд на Аппликату, лучом уходящую в космос. А ведь сколько на небе звездных фигур! Что там моя жена говорила?

С интересом рассматриваю темный, в серебряных точках купол и радостно обнаруживаю… Ромб. Дельфин? Да. А вот еще один! Дева? Конечно. И еще! Да это Волопас с белым Арктуром на одной из вершин.

Звездная карта! Как я раньше не сообразил! Ведь можно оставаться собой, но при этом быть неизмеримо более значимым!

В волнении набираю телефонный номер. Гудок… Снова гудок…

– Алло! Кафедра астрономии? Пригласите, пожалуйста, картографа… Здравствуйте! С вами говорит Ромб…

 

Влад Копернин

The pusher in the rie (Толкач во ржи)

Я чувствовал… Нет, к чему обманываться? Я знал, знал наверняка, как мало что знаю на свете. Я знал, что Рыбака больше нет с нами. За окном моросило, внизу, на улицах, клубился смог. Я тяжело затянулся и бросил с балюстрады сигарный окурок. Проследил, как пикировала красная точка, как врезалась в грязно-туманную пелену, как растворилась в ней.

Закрыл высокое витражное окно, натянул перчатки. Чертовски неприятно, но приходится выходить в эту сизую мреть – иначе, кто знает, может быть, следом за Рыбаком не станет и меня.

В лифте встретил Софью. Она смотрела на меня жадным взглядом – ждала только моего слова, жеста, взгляда в ответ. Нет, к чему? Когда-то мы с ней… Впрочем, потом она… А еще до этого я… А еще до этого опять же она… С улыбкой напомнил ей переиначенные мною строки одного знакомого гусарского корнета:

– Когда ты уходила прочь, в тебя ботинком засандалил. Была без радостей любовь – разлука будет без печали.

Фыркнула. Демонстративно отвернулась, стала рыться в сумочке. Думал, достанет сейчас пистолет и вжарит прямо здесь, чего уж там. Нет, достала пудреницу и начала наводить марафет. Но нет-нет да и бросала на меня возмущенный взгляд бездонно-синих глаз. Пройдено, Софочка. Пройдено и забыто.

Ажурная решетка лифтовой двери с приятным звоном открылась.

В лифтовую кабинку хлынула музыка, хлынул режущий глаза свет, хлынуло разнузданное веселье и дикая человечья тоска. В холле гуляли. Нелепый карнавал затянул даже респектабельных жильцов – толстый стальной магнат отплясывал джигу на столе, золотая цепочка на жилете бросала отблески в разные стороны; стройная и обычно тихая вдова железнодорожного короля собирала в канат сиртаки каких-то мальчишек: то ли лицеистов, то ли студентов-первогодков.

Я вышел на улицу, поднял ворот пальто, поглубже нахлобучил шляпу. Осталось только двое из тех, к кому я мог пойти: Каменщик и Рифмач. Лучше бы, конечно, к Рифмачу – недаром из всего культурного багажа тысячелетий я давеча вспоминал строки именно его потомка.

Но где же его найдешь? Бродит, как всегда, в своей фейной стране, и когда тебе надо – можно растрясти внутренности во всех поездах мира и не найти его. Вот если тебе не надо, тогда конечно. Тогда в любом трамвае, в любой подземке он вынырнет из толпы, декламируя, в руках фляга с вином.

До городской тюрьмы всего несколько кварталов – но пальто собрало в себя, кажется, почти всю влагу этого нового Рима, нового Вавилона. Почти – потому что остальное собрала шляпа.

Снимаю, бросаю прямо на пол, к каминному пламени.

– Что надо? – неприветливо встречает меня Каменщик.

– Да-да, я тоже рад тебя видеть, дружище, – улыбаюсь я. Протягиваю руки – не к нему, к огню. От одежды валит густой пар, хозяин кабинета неодобрительно качает головой:

– Ты все так же бесцеремонен. Пользуешься тем, что директор тюрьмы несвободнее последнего из своих заключенных.

– Да, пользуюсь. Ты знаешь, что нас осталось на одного меньше?

– А ты знаешь, что этих самых «нас» давно не существует? – парирует по старой привычке, вопросом на вопрос, Каменщик.

– Ты не перерос эти глупые игры? Нельзя ли просто ответить?

– А почему ты спрашиваешь?

Когда-то давно, когда мы все были вместе и горели желанием сделать мир лучше и чище, мы могли часами так перекидываться мячиками вопросов, раскрывая глубинные пласты бытия и договариваясь о том, в какой кабак пойти вечером. Но сейчас – к черту.

– Просто скажи мне, как найти Рифмача, и я уйду. Сиди тут сколько душе угодно – если она у тебя осталась.

– У меня-то осталась… – Он не спеша набивал трубку, бормоча в седую бороду: – У меня-то, в отличие от некоторых, и душа осталась, и кое-что за ней.

Наконец трубка готова, ароматный дым вьется под потолком.

– Смотри. – Мой визави отодвигает дубовую панель на стене, за ней панель плазменная. Он щелкает пультом, повторяет: – Смотри!

На экране кот бегает за мышью. Мышь изворачивается. Мышь третирует кота как может и как хочет. Кот недалекий, прямой, как ломик, простой, как пенни. Мышь хитрая, изворотливая тварь, неприятная и недобрая. Жалко животное. Но смешно. Да, очень смешно. Не сдерживаюсь, ржу в голос.

– Вот видишь? – вкрадчиво шепчет Каменщик. – И ты с ними.

– Э… С кем? – не понимаю я.

– С ними. – Он кивает на экран. Там титры, потом огромная львиная голова жутко скалится из тернового венца кинопленки, потом название: «Том и Джерри».

Начинаю что-то понимать:

– Томас? Так это про него?

– А ты можешь предположить еще кого-то?

– Старик, это же просто детский мультик, расслабься, – хохочу я. – Одичаешь ты тут среди своих оков.

– Я – нет. Я крепок, как скала, ты же знаешь. А вот ты в своем городе уже одичал. Одного Тома тебе для примера мало, хорошо, но неужели ты не видишь имя его противника?

– Джерри? Джереми? Иеремия?

– Ну конечно. Этот их вечный спор: твердолобый фанатизм против честного скептицизма, оголтелое фарисейство против святой простоты, Иеремия против Фомы. Приучают с младых ногтей, да не просто приучают – еще и свою линию проводят.

– Брось, – не сдавался я. – Ну иногда банан – это просто банан, что бы ни говорил по этому поводу наш с тобой бывший друг и подельник. Брось, в самом деле.

– Ты не агитируй. Пришел ко мне, не гонят тебя – ты и рад. Я свой предел по отступничеству давно выполнил. А ты – посмотри внимательнее. Лев в терновом венце, что тебе еще нужно? Книга и крылья, чтобы все стало понятно? Ты стал слеп! Хотя я не удивляюсь.

– Да, когда кругом свет – немудрено ослепнуть. Так ты не хочешь помочь мне?

– Чем мог – помог по старой памяти. Иди с миром, да поскорее. Не испытывай мое долготерпение.

Резко поворачиваюсь на каблуках.

– Стой. Мантия не нужна тебе? Тогда в огонь ее. Очистительный огонь все примет, уж я-то знаю.

Пожимаю плечами. Бросаю пальто и шляпу в огонь – вещи вспыхивают синим, исчезают. За ними исчезаю и я.

Что ж, снова туда, где море огней. Снова в людской водоворот Нового Вавилона. Иду, не разбирая дороги, по улицам, площадям и проспектам. Люди сторонятся, люди налетают на меня, бормочут извинения или проклятья. Что мне до них? Все эти колосья, ждущие своего жнеца, вообразившие себя центром вселенной. Когда-то…

Когда-то мы хотели спасти их. Всех. Потом не всех. Потом только некоторых. Тех, чьи души метались в этом огромном поле, над пропастью – поймать, не дать упасть.

Как давно это было.

Как давно.

Неважно. Сейчас все неважно – надо найти Рифмача. Каменщик сказал, что он кот. Я мог бы догадаться и сам, Кот-Баюн со своей вековечной лютней, созывающий на пир, бросающий горстями песок на ветер – песок времени в глаза, песок осторожности на ледяное поле страха и ненависти.

А где искать кота? Конечно, на крыше – или на помойке.

Но в этом городе шпилей и башен не счесть крыш, я уж не говорю о помойках. Если бы я захотел весело провести вечность, я бы с удовольствием принялся за осмотр их всех, и моросящая хмарь была бы моим спутником, и я отвлекался бы только для того, чтобы найти себе новый плащ и ленточку на борсалино.

Нет, так не пойдет. Нужна приманка. Нужно то, ради чего Кот-Баюн, кот Рифмач, придет именно на мою крышу или на мою помойку. Собственно, весь город большая помойка – освещенная огнями, наполненная гудками клаксонов, вопящей рекламой, джазом из репродукторов и криками нищих о милосердии. Помойка, смердящая адским коктейлем из перегара, дорогих духов, дешевых сигарет и плесени.

Отталкиваю неосторожного прохожего, что зазевался у меня на пути:

– Поезжай к себе на ферму и там рассматривай небоскребы, убогий.

Смотрит на меня долго, осуждающе. Мне нет дела до него. Раньше мы пытались в этом поле над пропастью поймать беззаботно играющие души, отвести их к свету, подальше от обрыва и мрака. Теперь нет. Теперь некоторые пошли дальше – и сами толкают их в пропасть, хуже: толкают им свой опиум, дурман, слепящий глаза, лишающий слуха, – и, одурманенные, ослепленные, оглушенные, сами покорно идут к краю и меланхолично шагают вниз, как за звуками волшебной дудочки.

Стоп! Дудочкой. Так-так. Кажется, я понял, как приманить кота. Все-таки полезно иногда отвлекаться на посторонние темы.

Мне нужен Крысолов. Сколько-то времени назад я видел очередную серию сообщений о его смерти и все равно собирался так или иначе побеседовать с ним. Что ж, лучше поздно, чем никогда. Осматриваю окрестности. В ночных блужданиях я забрел в один из самых веселых районов города. Кругом завлекают клиентов доступные женщины, не менее доступные мужчины, юркие мужички в неброских костюмах и широкополых шляпах толкают жаждущим из-под полы все виды морфийного дурмана. Некоторые так и зовут их – толкатели. Pushers.

Я не одобряю их, это не лучше – но, по крайней мере, честнее, чем то, чем занимаются мои бывшие братья. Впрочем, не мне их судить, и не я им судья. Мне надо найти Крысолова, и я снимаю с подгулявшего прохожего федору, нахлобучиваю на себя. Широкие поля скрывают мое лицо, я снова сливаюсь с толпой несжатых ржаных колосьев. Краем глаза отмечаю высокую фигуру в темном балахоне. Из-под капюшона белеет голый череп, в костлявых руках какой-то древний сельхозинвентарь. Не сегодня, братец. Пока что я не твой, иди, собирай свою жатву где-нибудь еще. Смеется, скалит золотые зубы. Пожимаю плечами, отворачиваюсь. Передо мной три подъезда, приветливо освещенные красными фонарями.

Дом продажной надежды на лучшее, дом с веселыми женщинами, плачущими по утрам в подушки. Нет, вот куда мне точно не нужно, так это сюда.

Дальше часовня для тех, кому нужно срочно узаконить свои отношения – окрутят быстро и недорого, заходите, люди дорогие, заходите, да проходите, не задерживайтесь, видите же, очередь ждет. Ох, эта вера в то, что добрый боженька с небес освящает такие браки лучше, чем заключенные в городской администрации, или бродяги на любой свалке, или медведи с балалайками в казачьем круге! Нет-нет, если мне потребуется когда-нибудь шагнуть с обрыва – я хочу сделать это не одурманенным, не ослепленным, не оглушенным. Что там Каменщик говорил? К черту. Все к черту.

Третий подъезд, ломбард. Скупка. Все продается и все покупается, это нормально. Мне туда. Попробую купить что-нибудь для вызова Крысолова. Лучше всего что-то из этих новомодных предметов – впрочем, как получится.

Захожу. Колокольчик звенит приятно – как давеча в лифте. Но дверь захлопывается, падает тяжелый засов, гудит магнитный замок. Все серьезно. Красные бархатные портьеры шумно падают, закрывая вид из витрин на освещенную клетушку ломбарда.

– Эй, хозяева! Здравствуйте, дорогие, – касаюсь я полей федоры, кричу в потолок.

– Здравствуйте, синьор. – Низкий голос приветствует меня.

Из-за стойки выходит девица в глухом темном платье до середины бедра. На груди бейдж: «Каридад София Андрэс». Лицо статуи – как будто мешок мела на него высыпали, – только черные глаза, как два провала, и алые губы кривятся в усмешке:

– Ведь это вы. Это же вы, правда?

– Глупо было бы скрывать, – отвечаю ей в тон. – Я – это я, и никто больше.

– Мне мама о вас так много рассказывала, так много. Я всю жизнь мечтала увидеть вас – да все не с руки было. Слишком высоко живете. – Алые губы расплываются на меловой маске лица, черные провалы глаз прищурены.

Начинаю что-то соображать. Каридад – это по-испански. Это милосердие, человеколюбие, любовь. Ага, значит, Любовь. Что ж, ее досточтимую родительницу я видел всего несколько часов назад, старших сестер доводилось видеть и на нашей стороне, и уже не на нашей. А младшую – младшую помню еще совсем не такой. А она меня, видимо, совсем не помнит.

– Что же ты, крошка, тоже сменила сторону в вечной борьбе?

– О чем вы, синьор? – Смущенно тупится, смотрит искоса – в глазах пляшут хитрые огоньки. – Я всего лишь продаю людям то, что им нужно, – и покупаю то, что не нужно им. Им нужны деньги – я даю им деньги. Им не нужны деньги – я их забираю. Это ли не милосердие? – Берет меня за руку, ведет за стойку. – Это ли не человеколюбие?

Показывает кассу, набитую купюрами, стеллажи с барахлом: пистолеты, золото, техника, одежда, все вперемежку.

– Мне недосуг вести философские беседы, детка.

Как бы невзначай беру с полки тонкий в черном корпусе телефон, показываю:

– Ты знаешь, что этот кусок пластика размером с ладонь за сегодняшний вечер сменил восемь владельцев, и из них пять – пережил?

– И что с того? – поднимает тонкую бровь, разворачивается, как в мрачном фанданго, привлекает меня к себе: – Смерть – это жизнь, а жизнь – это смерть. Ты ведь знаешь об этом. Теперь знаешь.

Хочу ответить, но оказывается, что мои губы уже заняты совершенно другим. Сдирает с меня пиджак, галстук. Ничего не остается делать – прижимаю ее к стойке, левой рукой чувствую через платье, как напряглись соски, как дрожит ее тело. Правой, как бы невзначай, опускаю в карман ненужный ей, но так нужный мне кусок пластика.

Она рвет рубашку на мне, впивается алыми губами в плечо. Отдаюсь нахлынувшему потоку, целую белесую, гладкую и холодную, как камень, кожу. Мы вместе, мы близки так, как только могут быть близки мужчина и женщина – настолько, что в какой-то момент я вижу себя ее глазами: широкополая шляпа закрывает половину лица, и одновременно понимаю, что и она видит из-под этой шляпы то, как вижу ее я: платье превращено в узкую полоску на бедрах, черная полоса на белоснежно-белом ослепительном теле.

Одновременно отстраняемся друг от друга. Застегиваю рубашку, завязываю первый попавшийся галстук из горы рухляди. Она довольно вздыхает, глаза больше не два бездонных провала – два черных жерла вулкана, в которых пылает адская лава. Пылает, успокаиваясь.

Она довольно вздыхает, одергивает и натягивает платье:

– Ты получил то, за чем пришел, синьор?

Накидываю пиджак, салютую, прикладывая два пальца к полям федоры:

– Абсолютли! Передавай привет сестрам, как увидишь.

– Обязательно, – улыбается она. – Они здесь, по соседству. Можешь зайти, если хочешь.

– Нет-нет, пожалуй, я пас.

Магнитный замок перестает гудеть, я поднимаю засов и открываю дверь. Звенит колокольчик. Вслед мне летит издевательский смех.

Остается надеяться только, что черный прямоугольник приведет меня к Крысолову, своему создателю. Необязательно его включать. Кладу его на лист белой бумаги – всего лишь обратная сторона счета за квартиру. Люди толкают меня сзади, обходят спереди. Ругаются. Плюю на них. Меня затягивает черный квадрат на белом фоне, гениальная простота в самой конструкции и бездны змеящихся смыслов вокруг. Нет, нельзя. Это я должен вытянуть из нее того, кто мне нужен. Нельзя поддаваться бездне. Нельзя долго вглядываться в нее, иначе она начнет вглядываться в меня – и вот тогда я точно обречен.

Вспоминаю, о чем я хотел спросить Дудочника. Зову его. Над черным прямоугольником появляется белое свечение, становится отчетливее.

Фигура в белом плаще и белой венецианской маске с длинным носом.

– Маска, я тебя знаю. Не прячься и кларнет свой не прячь. Против меня он пока что бессилен.

Маска смеется:

– Я знаю.

На заплеванную мостовую летит белый плащ, следом летит маска – из ее клюва человек в черном достает простую костяную флейту.

Он еще не сменил последний свой человеческий облик: седые волосы коротко подстрижены, высокий, с залысинами лоб, бородка – или просто двухнедельная щетина.

– Зачем звал? Наконец-то решил тоже поменять сторону?

– Я – нет. А ты? Давно хотел спросить тебя – с каких пор ты из толкача стал ловцом человеков? Твоя вера собирает аншлаги бо́льшие, чем любая из старых.

Ухмыляется:

– Ничего не вижу в этом плохого. Не сильно я и менял профиль деятельности: так же позвал за собой детей. И дети так же пошли. Только тогда шли за музыкой, а сейчас за яблочком. Не хочешь, кстати?

И протягивает мне надкушенный фрукт.

– Нет, спасибо, – отшатываюсь. – Как будто без тебя мало фанатиков.

– Мои – тихие, – пожимает плечами он. – Если те, кто должен ловить детей над пропастью, толкают их туда, толкачам ничего не остается, как ловить их. Дихотомия. Из-за моих фруктов не разрушают города, не устраивают геноцидов, не унижают столетиями и не жгут книги.

– А ты знаешь, – вспоминаю давешний разговор я, – что вот этот телефон, который тебя призвал, сменил…

– Да-да, девять владельцев и сколько-то пережил. И что? Как будто этого нельзя сказать о трех четвертях денежных купюр на свете?

– Ладно, считай, уболтал. Добро пожаловать в клуб, и все такое. Крысиный король мне нужен, вот что. Включай давай свою дудку и зови, я жду.

Люди, проходящие мимо, считают меня очередным сумасшедшим – человек сам с собой громко разговаривает над куском черного пластика. Они недалеки от истины.

– Дудка – это вчерашний день. Вот, смотри.

Достает из лежащей на мостовой мантии такой же, как у меня, кусок пластика – но побольше.

– Вот, крысиный король должен быть на помойке, правильно? А из этой всемирной помойки, – он указывает на прибор в руках, – можно не только крысиного, но и слоновьего короля вытащить. С хоботом и бивнями.

– Не надо слоновьего. Давай крысиного – и мы в расчете. Помнишь же наши счета, а?

– Тебя забудешь, – недовольно бормочет, тыкает в черный прямоугольник, потом погружает туда руку по локоть, шарит. Закатывает глаза, кричит: – Ага!

– Поймал?

– Поймал.

Тащит, старается.

– Помочь?

– С-с-справлюсь.

И действительно, выдергивает переносной контейнер с решеткой. За решеткой книги, пялятся на меня глазками-бусинками.

– Пойдет?

Беру переноску, встряхиваю, смотрю на просвет. Книги переплелись страницами, срослись обложками. Несчастные. Читаю корешки: Мьевилль, Клавелл, Гофман…

– Пойдет. Беру. Свободен!

Скалится:

– Хозяин отпускает?

Некогда отвечать на глум. Слишком много времени потерял. Скоро рассвет.

Значит, возвращаемся. Кота надо искать на крыше – или на помойке.

На крыше, кажется, проще – и уж однозначно красивее. Разгорающееся утреннее солнце после ночного мрака, оно разгоняет туман и гонит черную морось. И только я и он. Да, красиво.

Но нет, нехорошо. Это перерастет в какой-то эпичный файтинг, как в плохих рисованных книжках. Придется идти на всемирную помойку. Ох, нет! Прошлый визит туда задержал меня слишком надолго.

Если каждая ступень на пути будет меня так же сдерживать – я никогда не доберусь до Рифмача. Вернее, до меня доберутся раньше. Ведь даже Рыбака уже нет с нами. Остались только Каменщик и Рифмач. Рифмач и Каменщик. Рифмач, ты слышишь меня? Ответь, Рифмач!

Достаю из переноски Крысиного Короля, беру за хвост. Мерно размахиваю им над землей, как кадилом. Читаю «Смерть Артура». Бесполезно. Тихо.

Солнце поднимается.

Морось утихла, тучи развеялись, красная полоса встает над шпилями и башнями Нового Рима. Ломается в оконных стеклах, полыхает мириадами зеркальных осколков.

Размахиваю животным над головой, читаю что-то из фон Волькенштейна. Крыса пищит как резаная. Еще немного, и сюда соберутся котоборотни со всей округи.

Рифмач успевает раньше. Против обыкновения, он подходит тихо, с грустной улыбкой, стихов не читает, выпить не предлагает. Кладет руку мне на плечо:

– Ты звал, Энди? Я пришел.

– Отлично, друг. Спасибо.

– Поздно считаться дружбой, знаешь ли. Слишком поздно. Рыбака уже нет с нами – и тебе, я знаю, уже сто лет никто не писал. Остались Рифмач – это я – и Каменщик, твердый как скала.

– Еще Крысолов теперь.

– Нет, еще рано говорить о нем. Он, как ты, на распутье. Тебе надо поговорить с Учителем, Энди.

– Нет. Нет-нет, не могу. Я не могу, ты знаешь.

– А ты попробуй.

– После того, что мы сделали, – как? Это невозможно.

– Все возможно в этом мире. Как пророк тебе говорю, возможно. Найди Учителя, и тогда, может быть, ты найдешь и себя. Иначе тебя уже никто не найдет. Никогда – кроме того, высокого. Видел его сегодня?

Вспоминаю оскал золотых зубов, вздрагиваю:

– Видел. Если такой умный, скажи, как найти Учителя.

Ничего не отвечает. Грустно улыбается, снимает с моей головы федору – и, как будто так и надо, нахлобучивает на себя.

– Не скрывай лицо, тебе не идет. Вот, я забрал у тебя одно, а отдаю другое. Бери, и смотри, и учись видеть снова уже, наконец!

Миг – и его нет. Утренний ветер треплет мои волосы, рвет из рук лист бумаги. Темно-синий фон, ярко-желтые кричащие буквы: «Йети капитана Гранта! Только сегодня, только у нас!»

И картинка: черно-белый арлекин на канате, а внизу толпа каких-то синих обезьян скалит клыки.

Переношусь туда. Это так просто, оказывается, – вспомнить давнее и перенестись к старому Учителю. Впрочем, не такой и старый. Он нисколько не изменился со времени нашей последней трапезы: серые пронзительные, но добрые глаза, длинные волосы раскиданы по плечам, аккуратная бородка.

Только одежда – я сначала не поверил. Одежда – цирковое трико, черно-белые ромбы.

Он ведет представление, он пляшет на канате – он говорит со зрителями, и зрители слушают, затаив дыхание.

Что ж, наверное, так и должно быть. Если из нас никто не делает этого – приходится самому. Не буду ему мешать.

Дожидаюсь конца представления, встречаю его в кулисах:

– А где же обезьяны?

– Одна только что пришла ко мне, и спросила: «А где же обезьяны», – спокойно отвечает он. Ни улыбки, ни вопроса. Только спокойное знание. Устало садится на парусиновый стул:

– Ну здравствуй, Андрей.

Вздрагиваю, услышав звук своего имени. Ко мне сто лет никто не обращался вот так, по имени. Твердокаменный Петр предпочитал какие-то недомолвки и полунамеки. Фома по-дружески уменьшал, бравируя английскими корнями.

– Учитель, – задыхаюсь, не нахожу слов. – Учитель, но как, вы – живы?

– Конечно. Что смущает тебя?

– Но ведь мы, мы сами тогда, – снова задыхаюсь, не нахожу слов, чтобы описать ужас содеянного нами, падаю на колени.

Он ласково гладит меня по голове:

– Расчленили и съели меня, слили и выпили кровь, а кости сожгли в очистительном пламени?

– Так, – выдыхаю. – Простите нас, простите.

– Это было больно. Да, очень больно. Но уж если три могучих короля с востока не смогли убить меня, хотя они закопали меня в землю, расчленили, стерли в порошок и сварили, – что говорить о вас?

– Учитель, вы простите нас?

– Я давно простил.

– Но почему нас осталось так мало? Только, – заминаюсь, – двое. Да, двое. Каменщик и Рифмач. А как же я?

– А ты, Рыбак, перестал быть ловцом человеков. Хотя толкачом, к чести твоей, тоже не стал. Вас осталось мало не потому, что я затаил зло – я не то чтобы не умею, просто не хочу этого делать. Вы сами себе лучшие демоны.

– Учитель. – Плачу. Не стесняюсь своих слез, кто-то заходит в палатку, выходит, мне все равно, я вспоминаю, я понимаю все недомолвки Петра, и намеки Фомы, и взгляды Софии, и поведение Любови.

– Не плачь. Хочешь, я снова сделаю тебя ловцом человеков?

Встаю. Смотрю ему в глаза – пронзительные, добрые:

– Я не знаю, Учитель. Слишком мало нас осталось – теперь только трое. А на той стороне – намного больше.

– Один умный человек сказал: «Врагов не надо считать, их надо бить». Ну так как, ты с нами – или ты против нас?

Не отвечаю. Поворачиваюсь, выхожу из палатки – понимая, кто же был обезьянами на его представлении, кто скалился снизу, тыкая пальцами, хохоча и втайне жаждая, чтобы он свалился с каната и пролил в опилки и досаду, и кровь.

И сам почувствовал себя бывшим среди них.

Я увидел то, что так долго не видел, что мечтал увидеть долгими бессонными ночами, полную и ясную картину моего мира. Такой, как видел ее когда-то. Увидел, и осознал, и понял, и принял. Все предстало передо мной, и улеглось – навсегда.

И поле над пропастью, и дети, играющие во ржи, и те, кто подстерегает их, и те, кто охраняет, – все залито ясным солнечным светом, и каждый выбирает свою дорогу в этом поле и идет по ней, идет – пока не дойдет до своего финала.

Я – дошел.

Солнце заливало золотым светом город, и пригородные сады, и рекламные щиты, траву у моих ног, и пролетающие по трассе машины казались слитками расплавленного золота, летящие навстречу счастью, любви, надежде, вере, мудрости и богатству.

А в траве – в золотой траве у моих ног пробивалась чуть заметная желтая дорожка.

 

Татьяна Романова

Санкторий

1

«…А после армии я устроюсь в службу порядка, чтобы присекать преступные планы на нижних уровнях. Там работает мой брат, и он доволен потому, что за пять лет ему выдали жилой модуль в семидесятом ярусе, это ведь очень неплохо. А еще потому, что он приносит пользу Родине. Я тоже люблю свою Родину и буду честно служить ей!!»

Пальцы заплясали по клавиатуре, оставляя красные пометки на полях файла с сочинением. «Присекать», вот ведь паразит. Но Родину дважды упомянул, да еще и с большой буквы – это славно. Комиссии понравится.

Далит откинулась в кресле, разминая онемевшие запястья. Вот всем хорош семьдесят третий ярус, только отопительные контуры ни к черту. В школу приходишь, как на праздник, – погреться… Ладно. Дальше.

«…Жизнь – не дар, а долг, который нужно отдать. Мой отец погиб на Шамморе совсем молодым. И я почему-то уверена: и для меня он не пожелал бы другой судьбы. Умереть в девятнадцать лет – страшно. Но страх нужно убивать. В этом году я решила вступить в Соколиный отряд, чтобы лучше подготовиться к службе в армии. Надеюсь, меня примут…»

Далит беспомощно заморгала. Ровные строчки поплыли перед глазами. Как-то враз навалилось то, забытое – надсадный рев труб военного оркестра, сладковатый запах ландышей и шамморской пыли, прибитой дождем…

– Яэль!

– Мам? – Настороженная скуластая мордашка высунулась из-за полога. – Что, ошибок много?

Да. Одна сплошная ошибка.

– Ты тут написала, что собираешься в Соколиный отряд. – Во рту пересохло. – Понимаешь, сочинения читает Комиссия. Они же не поймут, что это все для красного словца. Внесут тебя в списки – и что потом?

– Так и здорово бы! – заулыбалась Яэль. – Ну в списки попасть. Не всех же берут!

– Постой. А художественная школа?

– Мам, ну неинтересно мне, понимаешь? Неинтересно и не получается. – Яэль капризно скуксилась.

– А что интересно? В людей стрелять?

– Так во врагов же! – обиженно заморгала Яэль. – Мам, ну что ты кричишь? Я думала, ты обрадуешься!

– Да, точно, – скривилась Далит. – Мало мне было мужа хоронить, так еще и тебя… Только не говори мне, что ты уже и заявление написала!

– Вчера отправила, – потупилась дочь.

– Моя ж ты умница! Значит, завтра пойдем в Канцелярию. Отзовешь свое заявление. Скажешь им, что друзья пошутили.

– Нет. Не буду я ничего отзывать, – тихо и отчетливо проговорила Яэль. Веснушки ярко проступили на побледневших щеках. – Мне уже тринадцать. Имею право.

В стенку раздраженно постучали. Еще бы – скоро полночь, а перекрытия между жилыми модулями, считай, картонные…

– Иди спать. Еще поговорим, – проговорила Далит помертвевшими губами.

Откуда это в ней? Ну откуда? Тоже мне, мать. Проморгала, упустила…

Так. Ладно. Надо успокоиться. В конце концов, подростки – они такие. Ветер в голове. Мало ли, может, к утру сама передумает, и…

2

Далит расправила печально обвисшие края флага. Проверила, крепко ли полотнище держится на стене – а то еще рухнет на недомытый пол под ноги гостям… Хотя вряд ли будет хуже, чем в прошлом году, когда на глазах у радостно улюлюкающих школьников сцепились представители альтернативной и правящей партий. День политического просвещения, чтоб его.

Сегодня, по счастью, альтернативщик угрозы не представлял. Моложавый, подтянутый, с улыбкой на загорелом лице – даже, кажется, с искренней улыбкой.

– То, о чем я спрошу, прозвучит странно. – Он, как бы извиняясь, развел руками. – И все-таки, скажите: за что мы воюем уже шестьдесят лет?

– За святую землю Шамморы, – машинально выпалила незнакомая Далит ученица и досадливо скривилась, словно недовольная тем, что и в неучебный день приходится отвечать на всякие там скучные вопросы.

– А что хорошего в этой земле?

– Она была завещана нашим предкам. – Девчонка одарила оратора брезгливо-сочувственным взглядом. – Корабль с колонистами должен был сесть на Шаммору. А приземлился тут, на Бейт-Джале. А здесь жить негде и жрать нечего.

– Ну на Шамморе тоже не рай земной, верно? – лукаво улыбнулся политик. – Смотри сама. Агрессивная флора и фауна – раз. Дурной климат, инфекции – два. Плюс электромагнитные аномалии – слышала ведь про Долину, правда?

Правда, правда. Вот бы Яэль послушала этого… – Далит прищурилась, вглядываясь в мелкие буквы на бейдже, – Лиама. Дело ведь говорит. Так нет же, вьется наша красавица у стенда с винтовками в окружении друзей-соколят – за уши не оттащишь!

Ладно, оборвала себя Далит. В конце концов, девочке полезно уметь за себя постоять.

– Нашим дедам освоение Шамморы казалось единственно возможным вариантом развития. Но у нас есть выбор! Девяносто шесть процентов поверхности нашей планеты покрыто водой – и это на самом деле благо! Мы можем воспользоваться опытом Апаллакии и развернуть строительство надводных жилых платформ. Обеспечить достойным жильем и работой обитателей нижних ярусов. Наладить экспорт морепродуктов, в конце концов. Но в условиях бюджета, ориентированного на войну, это невозможно! Ведь так, геверет?

Далит вяло кивнула. Школьницы уже убежали, и она осталась единственным слушателем бедолаги-альтернативщика.

То, что он говорил, было логично. Правильно.

И все же он всухую проигрывал приземистой неопрятной бабище из Партии Отмщения, взахлеб рассказывавшей о чуде.

– И вот, значится, стоит он в двух шажках. Вот прям как вы. – Взмах короткопалой руки в сторону завороженной ребятни. – И говорит: «Здравствуй, мама. Вот, навоевался я. Теперь, значится, спасибо Родине, отдыхать буду». А там, в Санктории этом, солнце так и шпарит. Вижу я – припотел он, бедненький…

Солнце. Дети средних ярусов, не видевшие солнца месяцами – когда еще доведется накопить денег на поездку наверх, – слушали мать героя с неослабным вниманием.

– А я ему: «Умирать-то страшно, сынок?» А он помолчал. И говорит: «Да. Ты ж, мол, наперед не знаешь, попадешь в Санкторий, или как…» А я-то завсегда знала, что он там будет. Уж кто, как не он!

Далит дернулась, как от зубной боли. Вот про Элькиного отца тоже говорили: «Кто, как не он». И что? Короткое сообщение от командира по электронной почте. Свинцовая поверхность крышки гроба. А под ней…

Кто-то легко тронул ее за плечо.

– Вам плохо, геверет Харэль? Здесь так душно. Может, вас проводить к вентшахте?

Лиам – имя вспомнилось легко. Надо же, шустрый какой. И плакаты свои успел свернуть, и фамилию слушательницы разузнать.

– А как же агитация?

– Мне здесь, похоже, больше делать нечего, – смущенно улыбнулся он.

Ну а что, в самом деле? Тут к черту на рога помчишься, лишь бы не видеть, как Яэль, затаив дыхание, слушает этот дикий, невозможный бред про заповедник героев.

3

С тех пор как Далит впервые побывала у Лиама, прошло уже два года. Но каждый раз он открывал сразу, словно часами ждал ее под дверью.

– Ой, как хорошо, что ты пришла! Извини, у меня тут не убрано, – радостно затараторил он с порога.

Он каждый раз извинялся за беспорядок – и каждый раз справедливо. По всей комнате были разбросаны детали от громадного макета парусника, в углу грозно высился двигатель катера. Восьмидесятый ярус отделяли от океана триста метров стали, стекла и живой плоти – и все же здесь, в этом модуле, даже в монотонном гуле вентиляции угадывался шепот моря.

– Представляешь, проект платформы наконец-то утвердили! Уже в следующем году…

Он осекся, увидев ее лицо.

– Яэль? – только и спросил он.

– Уезжает на Шаммору. – Далит бессильно опустилась в кресло. – На две недели, с Соколятами…

Лиам ободрительно улыбнулся.

– Не волнуйся ты так. Это же дети, Далит. За ними там следить будут.

Теплый умный взгляд карих глаз. Не понимает. Хотя что тут странного? Ему, мужчине, – статистика. А ей – кошмарные сны.

– А мы уже набрали добровольцев! – Лиам, похоже, принял ее молчание за признак спокойствия. – Две сотни человек. Даже инженеры есть!

– А молодых много?

– Не очень. В основном ветераны и пенсионеры. Но…

– Ну так у тебя на стройке смертность будет выше, чем на Шамморе, – ядовито усмехнулась Далит. – Хороша альтернатива!

Лиам обиженно – совсем по-детски – прикусил губу.

– Ты же сам видишь, не работает ваша пропаганда. – Далит уперлась невидящим взглядом в шероховатый борт парусника. – Кому есть дело до плавучих домов, когда на Шамморе можно умереть понарошку? А за что умереть – об этом думать как-то не принято. Детей спрашиваешь – в ответ стеклянные глаза и «деды умирали, значит, и мы должны»… Получается, вся эта война – ради мертвецов? Чтобы им не было обидно, что их потомки, сволочи, умирают в своей постели, а не кишки по чернозему размазывают? Так они же – мертвые! Им же – все равно!

– Тише, тише. Ты с Яэль говорила?

– Конечно. – Из горла Далит вырвался прерывистый, похожий на кашель смех. – Ну что… Пригрозила переехать в общежитие. Стыдно ей, видите ли… А, забудь. – Она скрипнула зубами. – Дальше. Санкторий. Лиам, ну ты же взрослый, ты-то хоть понимаешь, что это бред? Если бы на самом деле существовал некий заповедник героев – туда бы водили экскурсии, организовали бы круглосуточную трансляцию как минимум.

– Но есть видео… – осторожно возразил Лиам.

– Загримировали пару дурачков, родственникам заплатили – вот и вся недолга, – зло отмахнулась Далит. – Ты бы видел, как дети в октябре на Черный парад лица раскрасили. От мертвых нипочем не отличишь! Боже мой, ну ведь видно, что белыми нитками…

– Он есть, – тихо отозвался Лиам. – Это такой очень стыдный рай. Но он есть.

– Ты там был? – взвилась Далит.

– Нет. Но отец говорил, что это правда. – Лиам нахмурился. – Говорил, что в Санкторий лучше просто верить, чем быть там. А в его словах я сомневаться не могу.

Ох, как хорошо Далит знала этот взгляд. Верую, ибо абсурдно. Верую, ибо сказали.

Тут уж или ругаться – вдрызг, может, и навсегда, – или…

– А где вы собираетесь строить платформу? – спросила она, неловко улыбнувшись.

– На Западном шельфе, – просиял Лиам. – Хочешь, чертежи покажу?

4

– Ты ведь не спишь. Притворяешься. А я вот возьму и не буду ругаться. – Пружины кровати заскрипели. – Так, расскажу тебе немного про папу. У тебя весь вечер песня играла про красивую смерть – так вот. Не бывает она красивой, Элька.

Ровное, размеренное дыхание дочери – может, и вправду спит? На изголовье кровати – алый дрожащий отблеск света аварийной лампочки.

– Нам по семнадцать было, когда мы познакомились. На военных сборах, где же еще. Я тогда еще не знала, кем хочу быть и хочу ли быть вообще. А Нир собирался в инженерный институт – это я настояла, чтобы он в действующую армию записался. Ныла, что тебе будет стыдно за отца-гражданского, что мы так двадцать лет жилого модуля не дождемся…

Ну и улетел. Я радовалась чуть ли не больше, чем на свадьбе. Знаешь, тогда все с ума сходили с фильма про Тельму и Якира. Ты этот бред не видела, наверное… Там про то, как к суровой красавице-санитарке сватался тунеядец-художник, а она его на смех подняла. Он быстренько слетал на войну, стал сержантом, вернулся домой – а она его у дверей космопорта ждала в белом платье. Что? Это про Мару и Эйрана? Пересняли, значит. Все равно – бред.

Молчание. Чьи-то торопливые шаги за стеной – пять минут до комендантского часа.

– Когда я получила сообщение о смерти – даже не особо расстроилась. Ну поплакала, конечно… Значит, Санкторий. Значит, будем видеться раз в год. Я в белом платье – а то! – буду под ручку с Ниром разгуливать, а потом тебя выращу и отправлюсь на войну. Быстренько там сдохну – и мы опять будем вместе.

Только не взяли его в Санкторий. Там, на Шамморе, и закопали. Да, в землю, по старинке. Это у нас кремируют, потому что хоронить негде, а там земли много…

Я до последнего думала, что это ошибка. Думала, прилечу на Шаммору, а там мне скажут, что командир все перепутал и Нир в Санктории загорает. Черта с два. Суперинтендант меня провел в морг, показал закрытый гроб, сказал, чтобы к завтрашнему вечеру его здесь не было – мол, договаривайся сама с местными, как заплатишь, так и закопают. И ушел.

А я в белом платье.

Нет, конечно, растерялась. Потом поняла – раз не вышло, как у Тельмы и Якира, значит, будет, как у Леи и Давида. Хоть попрощаюсь. Знаешь, эти гробы очень хорошо закрывают. Полночи провозилась, ногти в кровь содрала. Но – открыла. Хотела поцеловать в холодные губы… Губ-то, зараза, и не было. Сказали же – прямое попадание. И я таращилась на это гнилое месиво и понимала, слишком медленно и слишком поздно: вот это и есть смерть. Это насовсем. Это не таинство, не жертва, а корм для чернозема. И Святой Матери-Родины, конечно, ей-то всегда мало.

А квартиру дали, да. Мертвые – надежная валюта.

Глаза Яэль напряженно всматривались в темноту.

– Ты подумай, дочка. Просто подумай. Жить хорошо, правда.

5

Весна здесь, на средних ярусах Бейт-Джалы, не особо отличалась от зимы – тот же ровный электрический свет, то же расписание занятий. Но что-то такое, видимо, витало в воздухе – матери Яэлькиных одноклассников чуть ли не каждый день поджидали Далит на выходе из школы. Жаловались на своих жутких, невозможных детей. Не хотят учиться. Грубят. Прокалывают уши, носы и бог знает что еще. Дни напролет пропадают на заброшенном сорок шестом ярусе. Вот вам, геверет Харэль, повезло с дочерью…

Далит кивала, улыбалась. А хотелось волком выть.

Яэль прилежно училась. Не тратила время на гулянки. Не воровала деньги, не курила, не устраивала подростковые истерики.

Просто считала дни до собственной смерти во имя Родины.

Далит плакала, глядя на руки дочери – нежная кожа в ожогах и ссадинах, тонкие пальцы со сбитыми костяшками, с обломанными ногтями. А Яэль только улыбалась со снисходительной жалостью взрослого – ну что же ты, мама, никак не поймешь?

Лиама доводилось видеть редко. Там, на строительстве платформы, не было выходных и отпусков. Но всякий раз, когда Далит уже укреплялась в мысли о том, что Лиам наконец-то нашел себе загорелую деву морскую вместо вечно заплаканной, полуседой бледной немочи, он возвращался.

– Ну за что она так со мной? Знает же, я для нее и жизни не пожалею. Ну чего ей не хватает? Чего?

В сотый, в тысячный раз – об одном. Потому что больше – некому.

– Да ничего ей не надо, – тихо отозвался Лиам. – Это судьба, понимаешь? Рок. Фатум. То, чего нельзя изменить. Такой уж у нее путь. Но тебе же не обязательно… вместе с ней.

– Не обязательно… – эхом отозвалась Далит.

– Поезжай со мной, – выдохнул он – как в омут с головой. – Яэль уже взрослая. Она справится. А мы могли бы… Там хорошо, ты же знаешь. Море прямо под окнами. Ты наконец-то отдохнешь. Если захочешь – найдем тебе работу, а не захочешь, так и не надо. Знаешь… мы ведь и детей бы завести могли. Нет, правда!

Другие дети. Загорелые, ловкие, сильные. Которые рассмеются в лицо любому вербовщику. Которых не нужно будет у смерти выцарапывать.

И солнце на волнах.

– Нет. – Далит спрятала лицо в ладонях. – Не могу я ее оставить. Не могу.

– Понятно. – Голос Лиама не дрогнул. – Я подожду. Сколько надо, столько и буду ждать.

6

Не так уж и страшно здесь было, на нижних ярусах. Никаких тебе толп озверевших мутантов, которыми так любят пугать дочек благонравные мамы девяностых ярусов. То же, что и везде. Стоптанные ступени, понуро обвисшие на стенах провода, устало-безразличные лица, тусклый неон указателей.

Только воздух – какой-то кисловатый, неприятный. И солнце – так далеко…

Ничего. И здесь живут.

Далит брезгливо поморщилась, зацепившись рукавом за створку двери бара. Было что-то нелепое, опереточное в таком выборе места встречи. Но – а где еще?

Ногти впились в ладонь. Поздно уже рефлексировать. Иди. Покупай…

Вот он. О да, этот подойдет. Светлые волосы, серые глаза вполлица, подтянутая, мускулистая фигура.

Хороший самец.

Далит присела рядом, упершись взглядом в запыленный пол.

– Что ж, будем знакомы, Марк. – Губы искривились в жалкой, неестественной усмешке. – Ну в общем… все, как условились. Вот документы на обмен. Восьмидесятый ярус, восточный сектор. Очень хороший модуль, действительно, там минут десять до солнечной зоны. Я очень долго выбирала, думала, дочке на свадьбу…

Она прикусила губу.

Господи, кому я это говорю?!

Парень, аккуратно разложив документы на грязной, изрезанной перочинными ножами столешнице, принялся водить пальцем по строчкам. Далит затаила дыхание.

– Крохотная конурка-то, – проговорил он наконец. – Десять квадратов.

Сердце ухнуло куда-то вниз.

– Но ведь…

– Да нормально все, эт я так… – Марк смущенно улыбнулся. – Я ж не для себя. Сестренка у меня умненькая, не то что я. Нечего ей здесь гнить, на восемнадцатом.

Далит рассеянно кивнула. Хотелось вскочить из-за стола, выхватить документы из рук мальчишки и бежать, бежать, не разбирая дороги, ломая каблуки о выщербленные ржавые стыки пола. Потому что – ну ведь невозможно так! Нельзя!

Руки все делали сами. Руки расстегнули сумку, достали фотографию Яэль, протянули ее Марку.

– Симпатичная. – Парень удивленно поднял глаза. – Я бы и так…

– Так – не надо, – сухо сказала Далит. – С меня – модуль. С тебя…

– Знаю. – Марк залился краской.

– Что – знаешь? – зло выкрикнула Далит – и голос сорвался в невнятный шепот. – Она должна быть счастливой, ясно? Самой счастливой дурой на свете. Ты ведь сможешь, а? Так, чтобы она обо всем забыла, кроме твоей рожи?

Он медленно побрел к выходу. Высокий, широкоплечий. И вроде бы не совсем сволочь.

– Марк!

Он обернулся, каким-то чудом уловив ее шепот в гуле пьяных голосов.

– Не обижай ее. Пожалуйста.

…Яэль вернулась чуть позже обычного. Бросила у порога сумку со снаряжением. Замерла перед зеркалом, не замечая тяжелого, ждущего взгляда матери. За ужином вскользь, невзначай, отводя глаза, спросила – а нельзя ли на эти выходные к знакомой, с ночевкой… Можно. Конечно, можно.

Руки все делали сами. Разливали чай. Разглаживали идеально ровную скатерть. Украдкой смахивали злые, кипучие слезы.

Да, она потом узнает. Да, конечно, не простит. Но будет жить.

Только бы получилось.

7

Нет, грязь к ней не приставала.

Они стояли у порога, держась за руки. Почти неотличимые друг от друга – стройные, сероглазые, в одинаковых черных комбинезонах с эмблемой добровольческой группы на рукаве…

И – неприлично счастливые.

– Мам, ну почему ты плачешь? Я ведь ни капельки не сержусь! Марк мне все рассказал. Если бы не ты, мы бы не встретились.

– Вы уж извините, геверет Харэль, – смущенно пробурчал Марк. – Неправильно это все было. Что я, сам не смогу на жилье заработать? Поедем на Шаммору. Отслужим там сколько надо. Кто-то ведь должен, правильно Эля говорит.

– Да, мам, – подхватила Яэль. – Будешь к нам в гости приезжать? Нас ведь уже в июне отправляют.

– Как это – отправляют? – Комната поплыла перед глазами.

В свете аварийной лампочки лица Яэль и Марка казались бронзовыми. Уже – не люди. Не от мира сего.

– Элька, у тебя же день рождения в марте. Еще почти год…

– А мы поженились! – Яэль хитро улыбнулась. – А супруги военнослужащих по закону могут их сопровождать, вот как. Мам, ну ты чего? Ведь мы, может, и не умрем. Да даже если и так, Санкторий…

Красный свет заливал комнату. Бил в глаза. Далит молчала.

Они ушли. Она так и осталась стоять – с недомытой тарелкой в руке, с криком, застывшим на губах.

Потом было лето. Бесконечные часы ожидания. Усталый голос диктора в наушниках.

В Наарском ущелье снова интенсивные военные действия – боевики пытаются контратаковать. На юге наиболее активные боестолкновения в районе Арнаимского полуострова – армия ведет зачистку при поддержке добровольческих групп.

– Совсем вы исхудали, геверет Харэль, – сочувственный шепот соседки. – Вы бы съездили наверх, воздухом бы подышали. Вам же выплаты солдатской матери приходят? Нормально все рассчитали, по полуторной ставке? А то, если что, я разберусь. У меня же младшенькая в финансовом отделе…

Кивнуть. Улыбнуться. Поблагодарить. Это ведь не настоящая жизнь. Жизнь – там, в бусинке наушников.

На Арнаимском полуострове разворачивается масштабная операция. По последним данным, войска противника несут крупные потери. Военнослужащие уничтожили около пятидесяти боевиков в засаде на трассе Наар – Раматта.

Приготовить ужин. Помыть посуду. В сотый раз перебрать вещи в ящиках, отряхнуть от пыли, разложить аккуратными стопками.

В течение первой декады сентября велись ожесточенные бои за Бер-Алаимское ущелье. Третьему и Четвертому десантному батальонам при поддержке добровольческих групп удалось занять стратегически важную высоту. Потери личного состава уточняются. В ближайшее время списки раненых и убитых будут разосланы по территориальным организациям…

Короткий писк сигнала электронной почты. Ровные строчки таблицы. Рядовая Яэль Леви, 17 лет. В/ч 2319. Награждена Орденом Отваги. Посмертно.

Откинуться на подушки. Задержать дыхание – так, чтобы перед глазами поплыли красные круги. И – провалиться в тяжелый, мутный сон без сновидений на шесть часов. Впервые за три месяца.

8

Потом – наверное, что-то было в этом красном мареве. Тихий, растерянный голос Лиама. Его торопливые звонки кому-то. Металлическая обшивка трюма транспортника – пассажирский рейс на Шаммору должен был отправиться только через десять дней. Случайно увиденное в зеркале лицо – незнакомое, словно из камня высеченное, окруженное свалявшимися белыми прядями…

…Только на Шамморе мир снова стал осязаемым. Прорвался сквозь мутную пелену безразличия – запахом гари, бьющими в глаза лучами солнца, черной бахромой копоти на оплавленной обшивке стен медблока. И раздраженным голосом сутулого верзилы в штабной форме:

– …нет, Лиам, ты, конечно, очень вовремя. Сорок три года здесь был курорт. Сорок три! И вот, пожалуйста, в мое дежурство… Да я сам не знаю, что здесь творится! У какого-то урода из обслуги крышу сорвало. Спалил весь старый медблок к чертям вместе с моргом… Ты чего хотел-то? Девчонку похоронить? Друг, там полторы сотни копченых трупов. И без экспертизы хрен разберешь, кто где.

Лиам что-то тихо сказал ему.

– Нет, я соболезную, и все такое, – раздраженно повысил голос штабист. – Но чего ты от меня-то хочешь? Чтобы я тебе выкинул первого попавшегося жмура? Так это пожалуйста!

– Ее здесь нет. – Далит напряженно вглядывалась в черные проемы окон.

– Геверет, как вас там, у нас на опознании сто пятьдесят шесть…

– Ее. Здесь. Нет.

Опять неразборчивый шепот Лиама.

– Ну да, в принципе, кого-то могли увезти на Объект, – нехотя протянул штабист. – Машина вчера ушла. Но связи с ними нет. Списки? Ты издеваешься? Лиам, я не Господь Бог. Максимум, что я могу, – выделить вам койку в казарме. Подождете пару дней, пока тут все уляжется. Вам, извиняюсь, в любом случае спешить уже некуда…

– Нет, внутри я, ясное дело, не был. Но дорогу знаю, как не знать. – Водитель настороженно оглянулся. – Только тут вот какое дело. Машин нормальных нет, все в разъездах. Лишь одна и осталась, кабриолет хренов. Ну грузовая, с открытым кузовом. Мы на ней жрачку по казармам развозим. Вдруг что случится по дороге – нас всех одной очередью скосят… Не, вы не подумайте. Я не отказываюсь. – Он беспокойно переминался с ноги на ногу. – Отвезу, без проблем. Деньги-то нужны. Только, может, до завтра подождем? У меня друг в мехколонне, броневик подгонит – поедем, как генералы…

– Нет. Сейчас, – отрезал Лиам, глядя на лицо Далит.

Она улыбнулась.

9

Ехали молча.

Джунгли начались как-то вдруг. Еще минуту назад машина мчалась по пыльной бетонке пригорода – и вдруг с обеих сторон потянулись извилистые, словно смятые исполинской рукой, стволы деревьев. С каждой минутой становилось все темнее – солнечный свет с трудом пробивался сквозь перекрестья ветвей.

– Маски, – коротко бросил водитель. – Въедем в настоящий лес – дышать будет нечем.

Далит привычным, с детства усвоенным движением застегнула ремешки гермомаски. Посмотрела на Лиама сквозь мутное, залапанное стекло. Здесь, на Шамморе, он казался гораздо старше. Нечего ему здесь делать…

По спине пробежал холодок. Сердце задергалось в рваном, неровном ритме.

Наверное, страшно.

Лиам отрешенно смотрел на дорогу. Или просто спал с открытыми глазами.

– Тебе не обязательно со мной ехать. – Далит осторожно дотронулась до его плеча. – Правда.

Он не ответил.

…И все-таки. Страшно. Страшно прислушиваться к надсадному хрипу двигателя, к влажному чавканью земли под колесами. Да, вот оно что. Слишком много земли – рыхлой, недоброй, пряно пахнущей.

Эта земля была живой.

И… голодной?

Пальцы впились в запястье Лиама.

– Не надо, – вырвалось у Далит. – Не надо дальше.

Водитель обернулся.

– Что…

– Стой, говорю! Остано…

Короткая резкая вспышка. Пыльная лента дороги рванулась навстречу лицу. Что-то хрустнуло выше локтя. И стало темно.

Далит выдернула из щеки осколок гермомаски. Костяшками пальцев дотронулась до лица. С минуту, наверное, бессмысленно таращилась на окровавленные пальцы, смаргивая набегающие слезы. Не от боли и не от горя – слишком много было того и другого, чтобы плакать. Шамморский воздух, чтоб его.

Придерживая безвольно обвисшую руку, Далит побрела к дымящемуся, искореженному остову машины. Каждый шаг отдавался болью в сломанной руке. И это было хорошо. Правильно.

– Лиам, – прошептала она. Надо же было что-то сказать.

Имя ничем не отозвалось в душе. Набор звуков, растворившийся в полуденном мареве.

Подрывника взрывом отбросило на обочину дороги. Совсем еще мальчишка. Заложил мину, подобрался поближе – посмотреть, как рванет…

Из-под треснувшей гермомаски глядели знакомые серые глаза. Далит вздрогнула. Нет, показалось, конечно, показалось. Видно, это такое особенное материнское проклятие – видеть ее черты в тысяче лиц…

Трясущимися пальцами Далит подцепила застежку поясной сумки мальчишки. На землю посыпались шприцы с антигистамином, патроны, монетки. Что еще? Бутыль с водой. Карта – затертая до прорех на местах сгибов, испещренная непонятными пометами. Навигаторы-то здесь, в Долине, не работают…

Осталось самое главное.

Далит закрыла глаза, собираясь с духом. Вытащила из нагрудного кармана черный цилиндрик камеры. Пару секунд подержала его в ладони, потом наконец отважилась взглянуть.

Надо же, не разбилась. А значит, все еще не закончилось.

10

Цифры. Только цифры.

Семьдесят шесть часов – заряд камеры.

Сорок километров – если не лжет затрепанная карта.

Полтора – уже чуть меньше – литра воды.

Три шприца с антигистамином.

И уже троих ее близких поглотила эта прожорливая земля.

Она нажала на кнопку записи.

– Мое имя Далит Харэль. Я иду искать Санкторий. Чем бы он ни был.

Слово было сказано. И стало легче.

11

Он был здесь от начала времен. До поры дремал, ожидая своего часа, – от века неживой, незрячий. Истинный хозяин проклятой земли.

Первые люди были смешны. Они верили в науку. Устанавливали границы аномальных зон, не щадили техники и собственные жизни отдавали без жалости – лишь бы доказать себе, что все постижимо. Их потомки – одичавшие, но, спасибо запасливым праотцам, вооруженные до зубов – были мудрее: они верили в ненависть. Эти нравились Хозяину больше. Он даже подготовил для них скромный подарок – жаль, его сумели по достоинству оценить лишь другие…

Далит проснулась. Села рывком, чуть не потеряв сознание от боли в руке. Осоловело завертела головой – с волос посыпались комья земли.

Лежанка ушла в землю почти полностью. Ног уже не было видно. Лишь носки сапог поблескивали в свете луны.

Что ж. Правило номер один. Не засыпать на земле.

…Конечно, здесь слова утратили смысл. Но не все.

– Я дойду, – пообещала она – не то себе, не то твари из мутного сна. – Дойду.

Ночь сменилась тусклым рассветом.

Думать о Лиаме, о Яэль, о том ребенке у дороги было невозможно. Приходилось – о другом. О ненавистном.

Санкторий – есть. По крайней мере, есть пятиметровая стена. О ней, об этой пресловутой стене, рассказывал еще Нир. А вот что там внутри – ну если исключить невозможную версию о живых мертвецах? Братская могила? Или – еще остроумней – обычный участок джунглей, огороженный от пытливых глаз?

Или, скорее всего, то, из-за чего властям на самом деле понадобилась эта мертвая, гнилая земля. Какое-нибудь месторождение… но чего? Да будь там хоть алмазные копи – разве стоят они того, чтобы сражаться больше полувека?

Далит остановилась, давясь кашлем. Похоже, вот и правило номер два. Нельзя злиться. Сбиваешься с ритма. Антигистаминные инъекции и так еле помогают.

А ведь, наверное, были до нее такие же правдоискатели. Не могли не быть. Где-то они теперь…

Что-то сдавило пятку. Далит опустила глаза. Ну так и есть – подошвы сапог уже увязли в земле.

Правило номер пошло-оно-все-к-черту. Не останавливаться. Просто идти.

Пару раз она издалека видела людей – тех, кого называли боевиками, повстанцами, захватчиками… Бояться их не получалось, хотя Далит вполне отчетливо представляла, что бы они сделали с ней, безоружной бейт-джальской тварью.

А к закату второго дня она натолкнулась на эту птицу.

Переливчатые лазурные крылья волочились по земле, цепляясь за корни деревьев. Больная. Или раненая. Если так, ее можно съесть.

– Эй, – зачем-то позвала Далит.

Птица не отреагировала.

Далит, склонившись над ней, дотронулась до оперения, оказавшегося неприятно скользким. Птица резко, рывком повернула к ней голову. Тускло блеснул затянутый мутной пленкой глаз.

– Г-господи… – Далит отпрянула назад.

В рваной ране на груди птицы копошились белые черви.

Как она до сих пор жива? Как?

– Сейчас, сейчас, подожди, – забормотала Далит, оглядываясь по сторонам. Наклонилась за камнем – и перед глазами угрожающе заплясали черные точки.

Да уж, геверет Харэль. Это у камеры заряд семьдесят шесть часов. А на сколько тебя-то самой хватит?

Короткий замах. Камень с мерзким хрустом придавил голову птицы к земле.

Крылья дернулись. Еще и еще. Тело билось, силясь вытащить из-под камня размозженную голову.

Далит закричала. Бросилась прочь, не разбирая дороги – куда-то навстречу громовым раскатам. И отчего-то стало ясно: то, что называют Санкторием, уже совсем рядом.

12

Ноги месили грязь. Капли дождя хлестали по лицу. Сколько часов это продолжалось и сколько еще продлится, Далит не знала.

Просто шла.

Из туманного марева выросла белая стена – уже в который раз… Зрение услужливо подсовывало желаемую картину, не считаясь с реальностью.

В ладони был зажат размокший огрызок карты. Чернила поплыли – ничего было не разобрать. И все-таки Далит остановилась, поднесла клочок бумаги к лицу…

…и поняла, что больше не сможет сделать и шагу.

Настало время расплачиваться перед собственным же телом за трехдневный переход. Угасшая было боль в руке вспыхнула с новой силой. Ставшие вдруг непослушными, как в дурном сне, ноги подкосились, и Далит ничком упала в грязь.

Она подняла голову. Проклятый мираж и не думал рассеиваться. Наоборот, стал казаться таким реальным – вплоть до щербин и трещин на бетонных плитах…

Она поползла – если это можно было так назвать. Пальцы здоровой руки впивались в стебли травы, подтягивая за собой онемевшее тело. Не было ни мыслей, ни страха, ни времени…

Ладонь бессильно скользнула по бетону, оставляя красные расплывающиеся разводы.

Камера, закрепленная на стене, с шипением развернулась. Встревоженно замигал красный огонек.

Рина, кусая губы, всматривалась в картинку, застывшую на мониторе. Ну почему именно ей так не повезло? Третий день стажировки – и вот, пожалуйста…

– Кира? – робко позвала она. Естественно, никто не ответил. Сменщица дрыхла в подсобке.

Придется самой.

– Э-э… Адони Даят… к вам можно? У нас, к-кажется, п-попытка проникновения за периметр. Я т-точно не уверена, но…

– Камера? – спросил он, не оборачиваясь.

– П-пятьсот восемьдесят. Да-да, вот, видите? Старуха какая-то жуткая. Откуда только она…

Он спокойно – будто и не было нештатной ситуации! – смотрел на подернутый помехами экран.

– Адони Даят, так что делать-то? – жалобно окликнула его Рина. – Активировать систему защиты?

Он молчал.

Проверяет, поняла Рина. Хочет узнать, как бы среагировал диспетчер. Ну что ж…

– Это диверсия, – шумно выдохнула она. – Я вызываю дежурный отряд для уничтожения цели. Да?

– Дура. – Даят, обернувшись, смерил ее безразличным взглядом красных слезящихся глаз. – Протокол десять.

– П-понятно, адони…

13

Кружилась голова – от лекарств, от пряного аромата цветов. От того, что все это оказалось правдой.

По ровным аллеям, соединяющим приземистые белоснежные корпуса, бродили они. Те, кого показывали в агитационных роликах. Те, чьи лица еще четверть века назад глядели на Далит со страниц учебника истории.

Конечно, детям здесь делать было нечего. Слишком рваными, неуверенными были движения воскрешенных – как будто тело лучше разума понимало неотвратимость смерти. Слишком много безразличия было в этих глазах, словно пылью присыпанных.

Стыдный рай. Большего мы не заслужили.

– Присядем? – Полковник указал Далит на лавочку.

Напротив, прямо на мраморных плитах аллеи, какой-то парень строил карточный домик. Далит даже смотреть было страшно на эту неустойчивую, симметричную, безжизненную, но все же красоту – вдруг рухнет? Но создатель и не шелохнулся, когда они прошли мимо.

– Итак, геверет Харэль, вы видите: Санкторий существует. И сейчас вы спросите, как все это работает. А я вам честно отвечу, что не знаю. Это действительно святая земля. Мы пробовали вывозить воскрешенных отсюда – они и часа не проживают. А здесь смерти нет.

Порыв ветра подхватил карты. Закружил тонкие прямоугольники, разбросал черно-красным узором по аллее. Далит, вздрогнув, обернулась. Парень спокойно, неторопливо потянулся за картой и вновь начал выстраивать нестойкое основание домика.

У него же вечность впереди, поняла Далит. Что ему какие-то полдня…

– Теперь вы понимаете, что лежит на весах? – старался полковник. – Жизнь наших героев. Они и есть наша Родина. И ради них я, вот лично я, буду защищать это место до последнего патрона. Но вы, геверет Харэль, можете быть намного полезнее…

Вот, значит, как они это делают. Сейчас он будет длинно и цветисто расписывать, какой опасности подвергается Санкторий со стороны местных. Как важны своевременные поставки боевого мяса.

Нет, конечно, надо кивнуть. Присягнуть на верность. Этот дурак в форме всерьез верит, что она, Далит, станет помогать им в вербовке. Осознает, насколько важно поддержание жизнедеятельности мертвецов. Ну и пусть верит. Лишь бы выбраться отсюда на Бейт-Джалу.

Камера накрылась. Это жаль. Но теперь-то она сможет пройти любой допрос, любую проверку на полиграфе. Рассказать всем, что эта война – ради нескольких сотен живых трупов, которых нельзя сгонять с насиженных мест. Люди увидят и отрекутся. И закончится этот полувековой кошмар…

– Что ж, геверет, мне пора. – Полковник тяжело поднялся со скамьи. – Вам тут и без меня есть с кем поговорить.

Далит подняла глаза.

Ее дочь, ее девочка – стояла в двух шагах.

Живая.

Элька.

Перехватило дыхание. Далит вскочила на ноги, шагнула было вперед – обнять, прижать к себе, гладить по непутевой стриженой голове – и замерла.

Яэль смотрела как будто сквозь нее – странным, мутным, лихорадочным взглядом. Нелепый шарфик на шее – отчего-то до дрожи ясно представилось, что под ним. И запах этот – ландышевый, страшный…

А она стояла и ждала. И улыбалась.

– Геверет Харэль, – откуда-то из невероятного далека донесся торжественный голос полковника. – Вы видите: Родина чиста перед вами. Мы вернули вам дочь.

Вернули? Они называют это – ладно скроенное да крепко сшитое – вернули дочь?

– Яэль жива. И длить ее жизнь в этом святом месте мы можем сколь угодно долго. Но есть одна проблема…

Это все равно, что она дышит и улыбается. Это все обман, морок. Она – мертвая. Мертвая.

– Знаете, как нам тяжело выбирать между заслуженными героями и простыми солдатами, молодыми еще мальчиками и девочками… Заслуживают ли они вечной жизни? Безусловно, да. Можем ли мы дать ее всем? Безусловно, нет. Вы подумайте, геверет Харэль. Хорошо подумайте.

Он медленно зашагал по аллее. Кованые набойки вдавливали в грязь подвядшие цветы.

– Мам…

Не смотреть на нее. Не поднимать глаз. На растоптанные цветы. На свои руки. На все, что…

– Мамуля, – теплая ладонь легла на плечо. – Мам, я такая дура была…

14

Компенсацию – слово-то какое – за смерть дочери Далит отнесла в фонд альтернативщиков. Председатель, дальний родственник Лиама, смотрел на нее и на конверт в ее руках с нескрываемой ненавистью. Но деньги взял. Им ведь нужно.

Пусть у них все получится. Пусть через пару столетий дети будут играть не в убийц, а в океанологов. Пусть у них под ногами не будет насквозь мертвой толщи чернозема – а только чистая, лучезарная морская вода.

Пусть.

– Геверет Далит, а вы загорели! – бодро выкрикнул Амир, как только она вошла в класс.

И началось.

– Вы были там? На Шамморе?

– А там страшно?

– А Санкторий, он правда есть? – пролепетала с первой парты Фаина, беззащитным взглядом близоруких глаз неуловимо напоминающая маленькую Эльку.

…За некоторые грехи не бывает прощения, наверное.

– А знаете что? – улыбнулась Далит. – Вам ведь и так много задали, правда?

Класс согласно загудел.

– Тогда давайте сегодня не будем разбирать новую тему. Лучше я вам кое-что расскажу…

 

Яна Макашина

Морской цветок

Все было как в сказке: вечное солнце, синее море, белый домик, крутые скалы и… он сам, Рыбак. Бесхитростный, прямолинейный, честный, мужественный, иными словами – настоящий герой народных легенд.

Вечерами он сидел на берегу залива и любовался тополями, утопающими в закатном свете. Утром с самозабвением встречал первые лучи солнца.

Собрав снасти, он шел на своем паруснике в открытое море. Рыбак брал у моря лишь то, что ему необходимо. Море благодарно отвечало. Оно его кормило и поило. И всегда было для Рыбака голубым, отражая небо, воплощая собой размеренную доброту и гармонию. Это успокаивало и завораживало. Рыбак наслаждался игрой воды и солнца, ему казалось, что он сам – часть необъятной и могучей стихии: то ли песчинка, которая, глядя на все со дна моря, ловит блики света, то ли волна, которая разбрасывает бриллианты брызг навстречу чуду, чуду торжества бесконечной жизни. Легкий бриз шевелил его волосы, золотой песок щекотал давно загрубевшую кожу. «Вот оно, настоящее счастье», – думал Рыбак.

Выгрузив дары моря из лодки в старую телегу, Рыбак катил ее в деревню, где менял улов на необходимые ему пожитки. Так бы продолжалась его жизнь, так бы встречал Рыбак рассветы и закаты…

Утро было поистине необыкновенным, перламутровые волны накатывались на берег, что-то ему рассказывая. И когда солнце осветило залив, Рыбак заметил на воде очертания темного предмета. Несомый ветром с моря, он быстро приближался к берегу. Чуть позже показался ствол старого дерева. Обломанные сучья как будто просили о помощи, тянули свои узловатые ветви-руки и пытались за что-то зацепиться.

Рыбак зашел по пояс в воду, с трудом выволок дерево на сушу. Старые корни, всю свою жизнь державшиеся за землю, сиротливо торчали в разные стороны. Подтянув ствол повыше на берег, Рыбак остановил свой взгляд на выпуклом крошечно-красном пятне. Это был бутон цветка, вросшего в дерево своими корнями. Самым непостижимым образом цветок не погиб в соленой воде. Герой бережно вырезал ножом корень цветка и отнес его в дом.

Нераскрывшийся цветок притягивал глаз, манил к себе. Украсив цветочный горшок причудливыми жемчужинами и кораллами, Рыбак поставил его к окну. С этого дня уже не только он сам, но солнце и море вместе с ним радовались цветущей красоте. Так ему казалось. Теперь Рыбак не чувствовал себя одиноким и ухаживал за цветком, как за любимой женщиной. А когда цветок раскрылся, Рыбак не мог сдержать своего восторга и нарек его именем Анела.

Поливая листья ключевой водою, Рыбак разговаривал с Анелой, как с существом, которое могло ему внимать, и иногда ему чудился в ответ еле слышный шепот цветка. В этом шепоте блуждали просторы моря, шум ветра, пение волшебных птиц, шепот любви и беспокойный стук сердца.

Прошло несколько месяцев. Цветок рос, цвел и радовал Рыбака не только своим видом, но и сладковато-терпким запахом, который распространялся по дому. Благоухание успокаивало и ублажало сердце Рыбака.

Однажды, трепетно протирая листочки разросшейся Анелы, Рыбак почувствовал боль. Он наклонился, провел рукой по нижней части листвы и… увидел на своих пальцах кровь. Капельки крови дрожали на крошечных, но невероятно острых и тонких шипах, сравнимых с лезвием бритвы. Рыбак заметил, как цветок еле заметно завибрировал, как прожилки листа окрасились в красный цвет. Кого-то другого это открытие бы испугало, но не Рыбака. Он верил в то, что если это создание Творца, то это на радость всему существующему на земле. И он с нежностью снова и снова проводил пальцами по листьям.

Теперь каждый день Рыбак прикасался к цветку, отдавая любимой Анеле частичку себя, своей крови. И цветок расцветал более яркой, пронзительной красотой. Рыбак, наоборот, становился все бледнее, и для него уже не было секретом, что часть его сил переходила в цветок.

Так прошел год. Жизнь продолжалась. Лодка по-прежнему уходила в море. Рыбак занимался снастями. Море неизменно шептало о чем-то вечном. И только Бог знал о существовании на этой земле все. Не только знал, но судил, кому и сколько жить, любить или ненавидеть.

Уже вечерело, когда раздался неожиданный стук в дверь. Рыбак очнулся от полудремы и медленно подошел к двери. Масляный фонарь осветил его бледное осунувшееся лицо и воспаленные глаза.

– Заходи, добрый человек, – тихо произнес Рыбак.

– Бог в помощь живущим! – Дверь заскрипела, и на пороге показался монах из близлежащего монастыря. Священник направлялся в соседнюю деревушку. Путь для него был нелегок, и он спросил о ночлеге. Частые морщины бороздили его уже далеко не молодое, но светящееся лицо, а глаза искрились жизнью и задором. Этот живой взгляд, румянец щек резко контрастировали с обликом хозяина дома.

– Мой дом – ваш дом, падре, – произнес Рыбак почти шепотом.

Священник стал осматриваться.

– Что-то ты уныло живешь, сын мой. Жены нет, детей нет…

Речь падре прервала запеченная рыба, удивительно быстро появившаяся на столе. Гость еще более оживился. Сдобрив ужин кувшином вина, священник вполне освоился, расплылся по стулу и заговорил:

– Неужто нет в деревне девушки, желающей связать с тобой судьбу? А то, смотри, завтра и обвенчаю.

– Нет, падре, не сложилось, так и живу один, да и недосуг: то в море ухожу, то сети чинить надо, то лодку поправить, то парус заштопать.

И тут взгляд священника упал на Анелу.

– Цветок у тебя красивый, я таких и не видел, прямо чудо! Вишь, какой ухоженный: листья как налитые яблоки искрятся.

Лицо Рыбака засветилось:

– Это моя отрада, моя жизнь. Придешь, бывало, с моря, сядешь подле него, и в душе все расцветает. – Рыбак нежно погладил листок. – Скажи, падре, что говорит церковь о любви? – вдруг решился произнести Рыбак. – Что это такое?

– А говоришь, никого нет… – с улыбкой сказал священник, с видимым удовольствием от сытного ужина. – А церковь, церковь говорит, что в истинном смысле этого слова любит только Господь. Он есть любовь. Вот почему мы, люди, можем только подражать Ему в этом.

– Но почему такая странная расплата? Ты кому-то всего себя отдаешь, а в ответ… из тебя кровь пьют?

– Это кто же у тебя кровушку сосет? – Немного спустя священник продолжил: – К сожалению, и в любви человеческой не обходится без жертвы. Это тяжело понять, принять, но так и есть…

– Жертва – это же всегда что-то страшное…

– Это, как и молитва, – способ договориться с Творцом, как ни странно это звучит. «Дай кровь и прими дух», – говорили святые. Крови, слава Господу, никто не проливает. Миновали те времена. А между прочим, даже на нашей земле паскудные сборища были.

– И жертвы человеческие?

– Да, даже монастырские земли некогда были залиты жертвенной кровью. Все это потом христиане освящали и отмаливали. Сейчас-то быльем поросло. Но старые монахи до сих пор рассказывают про какие-то странные растения, что кровью питались и на тех жертвенниках росли.

Рыбак почувствовал внутреннюю дрожь. Бередить рану было больно. Он не стал ничего расспрашивать и постарался, как мог, вернуть разговор в другое русло:

– Но, падре, я был уверен, что любовь – это когда любящий хочет тому, кого любит, полноты счастья, а сам счастлив тем, что принес радость любимой, – он посмотрел на свои изрезанные руки, – но ежели я всем сердцем… а меня режут – это не любовь, то есть это не от Бога, а от…

Падре не отвечал. В эту минуту перед Рыбаком сидел не солидный наставник человеческих душ, а наивный и немного заносчивый студент, каким был падре лет тридцать назад. Неразделенное чувство было ему слишком знакомо. Тогда ему казалось, что он делал для возлюбленной невозможное, но ее ничто не трогало, и в ответ на него сыпались насмешки и издевки. Правда, Господь излечил разбитое сердце юноши в лоне матери-церкви. И сейчас он просто как человек захотел избавить Рыбака от страданий и уже готов был произнести: это дьявольское наваждение, беги от него. Но… как священник запретил себе это. И произнес:

– Ишь, какой умный, не тебе судить. Только Господь может все как Всемогущий, может даровать полное счастье и блаженство человеку, если тот стремится к Богу и готов побеждать зло любовью. На все воля Божья! – Падре улыбнулся, в который раз прибегая к немудреному заключению, которое неизменно выручало в утешениях, а особенно в нравоучениях.

Утром, провожая священника до дороги в деревню, Рыбак твердо решил прислушаться к словам Божьего служителя и по-прежнему заботиться о цветке. «Это все ради любви, – лихорадочно билось у него в голове, – ради красоты и добра! Даже если цветок выпьет всю мою кровь, то сможет приносить радость другим. Я позабочусь об этом». Так, утешая или обманывая себя, он вернулся домой.

Рыбак просидел там до полудня. Он смотрел на Анелу, замирал, прислушивался, пытаясь понять, о чем может поведать чудесный и странный дар моря, но ничего не мог понять. Тогда он прильнул к цветку. Цветок напрягся, затрепетал листьями. Рыбак вдруг почувствовал острый укол, а листья Анелы быстро налились кровью. Было нечто плотоядное в этом неведомом подарке моря.

Рыбак принялся с жаром что-то доказывать, при этом быстро передвигался по дому, затем опять садился напротив цветка и начинал говорить что-то нежное, плакал, о чем-то просил, наконец решительно взял его в руки. Сейчас как никогда стало ясно: выбирать придется неминуемо. Отдавать свою кровь цветку и умереть либо положить этому конец.

Рыбак повернулся к окну, с тоской посмотрел на море. На дрожащих ногах спустился к лодке. Поставив цветок на корму, занялся парусом. Крепко привязав руль к уключинам, дернул за трос. Второй парус захлопал на ветру. Лодка дернулась и стремительно поплыла в море. Цветок слегка покачивался на корме в такт рассекаемым волнам. Рыбак выпрыгнул из лодки на ходу. Какое-то время он стоял по пояс в воде, не осознавая, что происходит. Потом ему почудилось, что цветок взмахнул листьями в последний раз, как бы прощаясь и укоряя за жестокость. Дикая тоска подступила к Рыбаку внезапно. Тут были одновременно и чувство вины, и терзание совести, и душевные муки. Сейчас он считал себя палачом. Уже боясь взглянуть на Анелу, Рыбак бросился за лодкой вплавь, то ли желая последний раз взглянуть на цветок, то ли надеясь его спасти. Он плыл и плыл. Море уже отражало вечерние солнечные лучи. Ветер усиливался. Но Рыбаку, похоже, мерещилось, что он вот-вот приблизится к лодке, что цветок его увидел и даже стал протягивать листья. Но лиловые волны все больше поглощали дневной свет, а лодка с любимой Анелой превращалась в точку. Сил бороться с волнами уже не было…

Луна была полной, а ее дорожка в бесконечную глубь моря неизменно завораживающей.