Спускайся ниже. Ты еще не дошел до конца лабиринта.

Беула – нечестивое место. Беула – тигель. Пристанище женщины, что зовет себя Великим Отцеубийцей, а еще кичится званием Главного Эмаскулятора. Возвеличивая ее, жрецы Кибелы срезали части своих тел и, обезумев, бегали по улицам, обливаясь кровью и распевая псалмы. Раны обезболивал лишь исступленный восторг. У этой женщины много имен, но дочери называют ее Матерью. Матерь превратила себя в божество во плоти. Она преобразовала внешнюю форму, подвергла мучительным изменениям организм и превратилась в абстракцию естественной нормы. Она – великий ученый, который проводит изумительные эксперименты, и мне предстояло стать объектом одного из них. Впрочем, прибыв в Беулу в полуобморочном состоянии, я еще ни о чем не подозревал.

Ожоги мои, наверное, смазали мазью, лицо и глаза обтерли, потому что, когда я очнулся, сильной боли уже не было. Я лежал на каком-то топчане в темной стерильной комнате, лишь внизу по периметру стен освещенной розоватыми огнями. Комната была почти круглой формы, словно ее, как пузырь жвачки, выдули под землей. Неестественный глянец синтетической обшивки стен резал глаза. В этой комнате, что любопытно, все выглядело неестественным, хотя было настоящим, вне всяких сомнений. Беула, учитывая, что ее образ зависит от состояния души, обладала неоспоримым качеством – реалистичностью. Здесь царствует ее величество Наука, Наука, смежная с магией, которая хочет добиться признания в наше светское время под маской хирургии. Впрочем, сейчас, возвращаясь мыслями к Беуле, я сомневаюсь, что не преувеличиваю ее технологические чудеса, не возвожу их в культ; или моя память, после пережитого весьма ненадежная, вообще выдумала бо́льшую их часть, чтобы смягчить последствия нереальной моей расплаты.

Да, расплаты. Если мне с тех пор дано понять суть этого мира, если я осознаю сейчас, пусть чуточку, природу плоти, то лишь благодаря озарению, что сошло на меня в зловещем отблеске обсидианового скальпеля Святой Матери: Эвлин, первая жертва исступленного правосудия, превращенного скальпелем в Эву, первенца в ее мастерской.

Видите ли, меня создала не природа, но если меня порезать, потечет кровь.

Ровный пол с блестящим пластичным покрытием. Прохладная свежесть, хотя гула кондиционера я не слышал. Мягкое покрывало без единого залома – эта материя явно вышла не из ткацкого станка. Практичный подголовник из пластика, чтобы поддерживать мою гудящую голову. Голова кружилась, и вся комната, похожая на часовню из научной фантастики, плясала вокруг в ритме вальса, однако заметив, что в этом сферическом пространстве нет двери наружу, я тут же спрыгнул с кровати, по-прежнему слабый как котенок, и забарабанил кулаками по стенам. Ловушка! Я в плену! Утащили под землю и посадили под замок! Выпустите меня!.. Кричать громко я не мог, горло забил песок, я лишь отвратительно хрипел; причем изоляция стен была на высоте, и у меня получалось лишь глухо по ним долбить.

Оживился спрятанный где-то в мрачных округлостях динамик, и незнакомый женский голос посоветовал лечь и не тратить понапрасну сил; в свое время ко мне подойдут. Я понял, что ничего не поделать, поэтому снова улегся на топчан, хотя тремор в конечностях усмирить не вышло. Вслед за голосом наступило молчание, столь бездонно глубокое, столь беспощадное, что я сразу распознал нечеловеческую тишину земного нутра; солнечные лучи были слишком от меня далеко.

Весь тот страх, что теснился на задворках моего разума с тех пор, как я приехал в Америку, теперь хлынул наружу, пробирая до кончиков пальцев, и довел меня до мертвенного ужаса. Эта прохладная чистая комната, в которой спокойствие навязывалось гигиеной, провоцировала меня паниковать; я вырос с привычкой к бардаку и страшился порядка, словно враждебной сущности. Я оказался в крайне беспомощном положении, в совершенно дикой ситуации – погребенный глубоко под землей, в гладкой как яйцо комнате без окон и без дверей, в центре безымянной пустыни, далеко от дома. Я был сломлен и, наверное, позвал маму, потому что из спрятанных динамиков раздался приглушенный взрыв ироничного смеха, показав, что комнату прослушивали. Мне стало стыдно, я закрыл руками заплаканное лицо. О, этот тихий журчащий смех! «Плакса-вакса, плакса-вакса». Нет ничего более унизительного, чем унижение ребенка.

Смех умолк, и опять навалилась тишина, тягостная тишина. Я напрягал слух, стараясь разобрать постороннее дыхание. Сквозь плотно закрытые веки перестал проникать свет, я что-то заподозрил и, открыв глаза, удостоверился, что это еще не конец – в комнате просто выключили освещение. Тем не менее мне показалось это таким зловещим предзнаменованием, что я задрожал с головы до пят при мысли о скорой смерти. Более того, я подозревал, что впереди ждет казнь, хотя понятия не имел, за какого рода преступление меня привлекли к ответственности. Как только я себя убедил, что сейчас придет девушка в черной кожаной форме, выведет меня наружу и расстреляет у стенки, динамики ожили, и торжественный глубокий голос произнес нараспев: «ПОКУДА ЧЕЛОВЕК НЕ УМРЕТ И НЕ ВОЗРОДИТСЯ, ОН НЕ МОЖЕТ ПОПАСТЬ В ЦАРСТВИЕ НЕБЕСНОЕ».

Реализовались мои наихудшие опасения!

Темнота и тишина вокруг сгустились; жизнь на время будто застыла. От естественного света и звуков природы меня закрывали пять саженей песка и скальной породы; впрочем, понемногу в комнате потеплело. И вскоре пот потек с меня градом. Затем так ненавязчиво, что я сначала даже не обратил внимания, помещение насытилось розовым светом. Вдоль стен моей темницы просачивалось, рассеивалось, распространялось розоватое зарево; а потом все вокруг заискрило. Свечение усиливалось, стало отдавать красноватым и постепенно перешло в кровавый. Температура сравнялась с температурой тела. Ручьями полил пот.

В микрофоне раздался свист, кто-то прокашлялся, и женский голос произнес: «ТЕПЕРЬ ТЫ В МЕСТЕ РОЖДЕНИЯ». Загудел гонг, послышались звуки арфы или какого-то схожего струнного инструмента. Шепот, слабея, подтверждал мое местоположение, и женские голоса мягко подхватили рефрен: «ТЕПЕРЬ ТЫ В МЕСТЕ РОЖДЕНИЯ, ТЕПЕРЬ ТЫ В МЕСТЕ РОЖДЕНИЯ»… убаюкивающий хор, словно отдаленный шум прибоя. До меня дошло: теплая красная комната, в которой я лежал, имитировала утробу. Затихли голоса, угасла своеобразная музыка; я слышал лишь пульсацию крови в ушах.

Меня, ничуточки не церемонясь, низвергли в самое сердце чужеродной космогонии. Глубоко под землей, потея во влажном чреве, я чувствовал, как на меня давит пустыня, горы за ее пределами, безбрежные прерии, пасущийся скот и даже растущие сверху зерновые; ощущал, что на меня, на мою грудь навалилась вся тяжесть континента со всеми его городами и чеканными монетами, с его рудниками и литейными заводами, с его войнами и мифологией. Я хватал ртом воздух. Я задыхался. Мой страх стал качественно иным. Я боялся уже не только за свою безопасность, я страшился безграничности раскинувшегося надо мной мира.

Однако этот сугубо метафизический страх, который встряхнул меня как щенок – обрывок газеты, вызвал бессовестный хитрый режиссер: красный свет, звук древних инструментов. Даже свои реакции я не контролировал, они были четко запрограммированы кланом пустынных матриархов, женщин, скандирующих ритуальные песнопения, чей эмиссар в кожаном обмундировании протащил меня, страдающего и униженного, по всей пустыне.

Привлекая внимание, вновь затрещал динамик. Раздался звук гонга, и бодрый голос с интонациями университета Восточного побережья произнес максимы, смысл которых в тот момент я не мог осознать до конца.

– Тезис первый: время – мужчина, пространство – женщина.

– Тезис второй: время – убийца.

– Тезис третий: убей время, и будешь жить вечно.

Снова ударил гонг, и тот же голос выдал целую лекцию:

– Эдип хотел повернуть жизнь вспять. Он здраво возжелал убить отца своего, который, при пособничестве историчности, вытащил его из утробы. Отец хотел отправить маленького Эдипа дальше по управляемой фаллосом траектории (к новым вершинам!); отец научил его жить в будущем, что не имеет отношение к жизни в принципе, и не обращать внимания на бесконечное бытие мира внутреннего.

Однако Эдип напортачил. В мире фаллоцентричности он окончил свой путь слепым стариком, бродящим по морскому берегу в поисках примирения.

Матерь не напортачит.

Мужчина живет в ладу с историчностью. Его жизненный путь управляется фаллосом, влекущим к новым вершинам – но куда именно? Только к высохшему морю бесплодия, к лунным кратерам!

Иди в другую сторону, иди к первоисточнику!

Раздался щелчок, и динамики смолкли. Я не понял из сказанного ни единого слова, зато испугался еще сильнее. Я заподозрил, что попал в руки матриархам, которые считали меня преступником, так как упорядочивали мир в иных, нежели я, рамках. Прочитанная лекция служила тому доказательством. Я был преступником и сидел в тюрьме, хотя не знал, какое именно преступление совершил. И все же, определившись с собственным статусом, я чуть успокоился.

Затем спохватился, что хочу есть. Голод свидетельствовал о ходе времени – по крайней мере, где-то вне моего герметичного мирка оно не остановилось. Голод обнадежил: я все еще жив. И, невзирая на голод, я заснул.

Меня разбудило позвякивание. Комната вновь обрела свой безобидный, по-детски розовый оттенок, а часть стены отъехала в сторону. Девушка! Ко мне собиралась войти живая девушка! Она катила перед собой тележку из нержавеющей стали, покрытую безупречно белой тканью, – побрякивало невидимое содержимое тележки. Эта девушка меня и похитила. Я узнал лицо, которое заметил, когда она подняла забрало, чтобы напиться воды; сейчас она была одета в спортивную майку – или футболку? – с трафаретной печатью впереди: картинкой по мотивам разбитого фаллоса, который приветствовал меня на въезде в этот город, и откровенные шортики из синей джинсы. Одежда не скрывала бо́льшую часть ее тела, тем не менее девушка не выглядела оголенной; она вела себя как женщина, которая в жизни не видела зеркала, ни разу не крутилась перед отражающим полотном, что уличает в наготе.

Вошедшая даже не кивнула в знак приветствия; без промедления взяла меня за запястье и измерила пульс с отрешенным видом профессионала, затем сунула в рот градусник, вытащила из-под ткани на тележке все необходимое для измерения давления и сразу его измерила. Кивнула – результат ее устроил. Проверила показания термометра, достала золотистый автоматический карандаш из кармана шортов и вписала какие-то закорючки в таблицу, прикрепленную к тележке зажимом; затем сняла крышку с тарелки, в которой очень кстати оказался суп, и, присев рядом, с ложечки меня накормила. Очень грамотно, пусть и без душевной теплоты, она вливала в меня синтетический на вкус, но не противный бульон. Затем предложила какой-то псевдомолочный пудинг из диетсписка для больных.

Когда я закончил есть, девушка сложила пластиковые миски – стук болезненным эхом отдавался в моей гудящей голове, – стянула покрывало и осмотрела мою опаленную наготу с таким равнодушным видом, что я раскраснелся от унижения, хотя это было незаметно, поскольку за целый день солнце основательно меня прожарило. За все время она не проронила ни слова. Мне ничего не оставалось, как подчиниться. Девушка обмыла меня теплой водой – аккуратно, но равнодушно, как обмывают труп. Потом вставила в розетку электробритву и сбрила мне щетину трех- или четырехдневной давности; последнюю моя щетину, хотя тогда я об этом не догадывался.

Она грамотно обработала тело антисептической мазью, и кожа так запылала, что я взвыл, но, уловив ее мельком брошенный взгляд, исполненный глубочайшего презрения, прикусил губу и на будущее твердо решил проявлять бо́льшую стойкость. Худощавое, с заострившимися чертами лицо моей похитительницы имело нездоровый землистый оттенок, белесые волосы были заплетены в две косички, а манеры не отличались вежливостью. И чем больше я ее разглядывал, тем больше понимал, что разговор лучше не заводить.

Побрив, помыв и обмазав меня, девушка нажала на часть стены, и та отъехала в сторону. Внутри оказался шкаф, из которого девушка извлекла футболку и шорты, совсем как у нее. Моя собственная одежда куда-то подевалась. Она помогла мне одеться и сурово, как гувернантка, вычесала мои довольно длинные золотистые волосы, изо всех сил дергая колтуны; я же, как настоящий мужчина, старался не морщиться. Волосы мои никто не расчесывал годами, последней была няня, которая срывала на детских лохмах злобу, пока я не развил привычку хныкать и хлюпать. Затем девушка нажала другую кнопку, и открылось большое зеркало. Я как-то упомянул, что сложение у меня довольно субтильное. Теперь, в одинаковой одежде, я стал выглядеть как ее сестра, только намного симпатичнее; она, кстати, учитывая иронию ситуации, при этом и бровью не повела. Только увидев, насколько меня поразили изменения во внешности, позволила себе улыбнуться краешками губ. Потом взяла меня за руку, и дверь, словно по волшебству, снова открылась. Мы вышли в круглый узкий коридор, в котором поверхности тоже выглядели неестественно: сквозило что-то скользкое, суррогатное, коварное, насквозь фальшивое. В Беуле миф надо создавать, а не впитывать с молоком матери.

Не соображая, где верх, где низ, как улизнуть, а самое главное – куда, я все же собрался с силами и рванул в сторону. Увы, похитительница мгновенно свалила меня с ног отточенным ударом, как тогда, в пустыне, и, осознав, что смысла бежать нет, я мирно поковылял за ней. Она со мной заговорила. Единожды. Сказала: «Больше всех на свете повезло Эдипу, ведь он с радостью принял свою судьбу».

При этих словах девушка удостоила меня невиданной улыбкой, полностью преобразившей ее лицо; лучезарная двусмысленная улыбка впавшего в транс сфинкса придала ей вид взбалмошной сумасшедшей.

Коридор вел по нисходящей вниз спирали. Свет здесь, будто имитируя закат, тоже был розоватым. Нам часто попадались по пути побочные ходы, уводящие в глубь земли, похожие на тот, по которому шли мы. Слышался слабый гул; казалось, его издают сами стены. Вибрирующий звук абсолютно нечеловеческой природы изредка перемежался бог знает откуда раздающимся бряцаньем металла.

Мы словно блуждали по дебрям внутреннего уха; хотя нет – мы забрались еще глубже, в сложную систему последовательных поворотов, в кальку с лабиринта самого мозга; я в этом лабиринте – Ариадна, а бледная рука моей спутницы – путеводная нить. Здесь было намного страшнее, чем на мостовых Манхэттена: я понимал, что ненароком угодил в совершенное зазеркалье, в место, о существовании которого даже не догадывался, и все здесь чистое, блестящее, стерильное как в операционной. Девушка, влекущая меня непреклонной рукой, была вооружена целомудрием, возведенным в такой Абсолют, что никому в мире не хватило бы силы и нежности, чтобы открыть ее замок. Истинное дитя эпического солнечного света по имени София. Саму девушку я боялся не так сильно, чтобы под скромной оболочкой футболки не заметить отсутствия левой груди, притом что правая была довольно развита, хорошей формы, пусть и скромна по размеру. Неприглядное увечье чуть смягчило мое сердце, хотя София вела себя со мной очень и очень прохладно. Я подумал, что бедняжка, верно, перенесла операцию, заболев раком; а ведь совсем молоденькая. Тогда я и не вспомнил, что жрицы Кибелы срезали себе грудь во имя своей матери.

Было очень душно. Несмотря на эпатирующую чистоту и искусственное освещение, казалось, что твердые как сталь стены плотным кольцом запечатали чудовищные секреты. И мне пришло в голову: вдруг я наткнулся на какое-то государственное ведомство, место, где тренируют агентов разведки? А может, тот синтетический бульон приправлен галлюциногенами? Или меня подвергали психологическому тестированию? Сколь усердно я ни силился гармонично увязать всю эту инаковость с тем, что мне было знакомо, искусственное устройство мистерии, что занимала здесь господствующее положение – вся эта странная музыка, афористические высказывания – неизбежно вынуждали меня думать о мистерии подлинной. Против собственной воли, несмотря на вопиющую фальшивость окружающего пространства, меня уже засосало; грубо склоненный к нужной вере, я был совращен.

Ниже, ниже, ниже по таинственной череде спиральных переплетающихся коридоров, оказывавших навязчивое очарование мандалы, словно я сам в некотором роде создал лабиринт, в котором лавировал, ведомый жесткой рукой Софии. Меня толкало вперед предназначение, влекло глубинное средоточие этой спирали – превозмогая страх, превозмогая нежелание. Раскинувшийся над нами тяжелый мир задавил отзвуки наших негромких шагов, нашего дыхания. Становилось все теплее.

Внезапно в мой страх закралось какое-то дурное любопытство; возникло ощущение святотатства, словно мое присутствие тут было недопустимо, хотя моя похитительница смотрела на это сквозь пальцы. Я понимал, что неимоверно рискую здесь, в витиеватых коридорах, однако поджидающее впереди зрелище – Минотавр, спрятавшийся в сердце лабиринта, – заслуживало того, чтобы заплатить за него ужасом. Вот какие мысли посещали меня. Предвкушение и страх достигли апогея; я еще не знал, что именно меня ждет, не знал, как неслыханно терпелива та, которая ждала меня вечность, там, где я ее заточил, в подземелье, в глубинах своего мозга.

Там она и ждала, упиваясь, как всегда, праздной жизнью, в центре извращенной спирали, на сосновом стуле с прямой спинкой, – вселяющее страх древнее существо.

Она ждала меня целую вечность – я понял это в тот момент, как ее увидел; хотя в моей жизни ничто не намекало на то, что она сидит там со зловещим спокойствием индуистского изваяния. Один лишь беглый взгляд уверил меня в ее святости. Когда-то она была человеком, но теперь превратила себя в нечто. Нечто!

Матерь превратила символизм в факт бытия. Резная фигура собственной ручной работы, лично созданная теологическая доктрина.

Увидев ее, я понял, что попал домой. И тут же навалилось опустошительное онемение, ибо я одновременно понял, что не смогу здесь остаться. Величественная черная провидица, самопровозглашенное и самоназванное, самосозданное божество принимало как данность, что ее пророческая суть и есть предназначение, к коему надлежит жрецам меня привести; одна женщина как воплощение всех. Выманив меня из аптеки, в ночь, к своей постели, Лейла потянула за кончик нити такого клубка событий, где есть место и пустыне, и мертвой птице, и ножу, и жертвенному камню. В конце концов, это Лейла задумала привести меня в это место, в глубочайшее подземелье, к средоточию тьмы, поджидающему в комнате с плотно смыкающимися красными стенами.

Ибо здесь находится средоточие тьмы. Это – конечный пункт для любого мужчины, недостижимая тишина, струящаяся тьма, что в последний момент ускользает; створки оргазма бьют по лицу, запечатывая нирвану небытия в тот же миг, как ты ее замечаешь. За пределами времени, за пределами воображения, всегда хоть на чуть, но вне досягаемости, извечная суть, что освободит меня от бренного бытия, трансформирует мое «Я» в нечто другое и тем самым уничтожит его.

И все же вот она, во плоти, собственной персоной, тайна, возведенная в святыню в искусственном гроте на банальном стуле. София трепетно прикоснулась губами к ее лбу и жестом велела мне встать на колени. Я неуклюже опустился на пол. Вид богини привел меня в ужас. Священное чудовище, олицетворенная самореализуемая фертильность.

Ее голова с привлекательной аскетичной маской тяжеловесно покачивалась на бычьей шее – огромная и черная, как голова Маркса на Хайгейтском кладбище, ее лицо обладало доступной простым людям красотой статуи с захолустной площади какой-нибудь народной республики, а еще она носила накладную черную бороду из кудрявых волос как у царицы Хатшепсут. С ног до головы богиня облачилась в бесстыдную наготу: грудей было как у свиноматки – соски шли в два ряда, результат (к моему брезгливому ужасу объяснила София) трансплантаций, благодаря которым она одновременно могла вскармливать четырех младенцев. А огромные руки и ноги!.. Громоздкие массивные ступни иллюстрировали действие силы тяжести; руки, формой напоминавшие гигантские фиговые листья, покоились на валиках коленей. Сморщенная кожа со складками, как на примитивной греческой фляге из козлиной кожи, выглядела такой свежей, словно под ней текла темная, чудотворная, дарующая жизнь река; казалось, это тело было и единственным оазисом в пустыне, и источником всей живой воды в мире.

Полная, почти монументальная недвижность богини свидетельствовала о том, что она осознанно давала отдохнуть своей физической мощи. Умиление во взгляде свидетельствовало о великой мудрости, и я с первого взгляда понял, что нет ни малейшего шанса поразить ее своей мужской силой. Перед этой потрясающей женщиной мой инструмент, болтающийся между ног, был бессилен – так, декоративная висюлька, легкомысленно приделанная природой, чьей земной представительницей богиня по собственной доброй воле и стала. Я понятия не имел, как подступиться с тем, что виделось ей незначительным; предстояло договариваться на ее условиях. Руки богини служили образцом материнской заботы, однако я не нашел в них пристанища; считать женщин отрадой – мужская иллюзия. Среди бахромы грудей не нашлось места, чтобы склонить голову: грудь не для удовольствия, а исключительно для кормления, я же был вполне взрослым мальчиком.

Не мог обрести я коварное забвение и в животе, дающем урожай в тысячу жатв, ибо, родившись, потерял права на возврат в это чрево. Изгнанный из нирваны навечно и встретившись лицом с женской ипостасью, я терялся в догадках, как себя вести. Немыслимо представить, какое гигантское существо способно составить ей пару, ведь она являлась частью самой природы, землей, плодоносящей сущностью.

Я дошел до конца своего мужского пути. И понял в тот момент, что нахожусь среди Матерей. Я ощущал истинный ужас Фауста.

Она сделала себя сама! Да, сама! Сотворила из себя мифологический артефакт; через боль перекроила тело ножами, исколола иголками, придав ему вид сверхчеловека, создав символ, образец. А потом на храм нутра набросила лоскутное одеяло, сшитое из грудей своих дочерей. Пещера внутри пещеры.

Я стоял у святыни.

Она заговорила. Ее голос напоминал оркестр, в котором играют лишь виолончели; речь лилась торжественно. Меня пригласили сесть на пол. Я, дрожа от ужаса, повиновался.

Раздался долгий аккорд, и хор женских голосов, заикаясь, затянул призывный вой: «Ма-ма-ма-ма-ма-ма-ма». Под ритм, задаваемый гонгом и арфами, София вкратце перечислила мне имена и характеристики богини. Ореол золотистого света освещал сам объект литании, а кресло, в котором она сидела, медленно, гипнотически вертелось вокруг своей оси, так что я лицезрел то ее мощную спину и крупные бедра, то невероятный фас; луч света играл на тяжеловесных покатостях.

Неискоренимое жерло жизни, уста оракула,

Исходная точка, без которой нет начала.

В одной руке она держит солнце с луной,

Другой стряхивает с плеч звезды,

Когда зевает, трясется земля.

Луна, Святая Дева,

Покровительница блудниц.

Даная, Альфито, Деметра,

Серпом луны пожинающая урожай.

Аль-Узза, великая богиня Пустынной Аравии,

Правительница засушливых приливов земного моря,

Священный камень Мекки,

Спутник рождения, смерти и предсказания.

В своих властных пальцах она держит темный ключ от проклятых стран,

Королева загробного мира, Царица демонов,

Владычица лабиринтов, хранительница пшеницы, хранительница ячменя,

Та, кто дает плоды, ускоряет рост, предвещает погибель,

Повелительница тигелей.

Судьба со свирепым лицом,

Неизбежность, создающая препятствия.

Богиня белозерной пшеницы, избавляющая нас от вины.

Владычица людоедов,

Каридвен/Керридвен, белая свиноматка, что ютится в хлеву,

Белая кобылица, пожирательница младенцев, сама сексуальность.

Бедные, безобидные дети пустыни обращаются к ней на языке кликсов.

Кунапипи-Калвади-Кадьяра, когда мужчины надевают накладную грудь в ее честь.

Бригитта Андасте, Кекате, Атаентсик, Манат, Деркето,

Фрея, Седна, Женщина, Рианнон, Ригантона, Арианрод,

Дану, Бу-Ана, Богоматерь, Чернокожий Ану, Каннибал.

Ана, она же Де-Ана, она же Ат-Ана, она же Ди-Ана, она же Ур-Ана,

божественное существо, которое завязывает ветра в свой платок.

Белили, Ивовая матерь, Сал-ма, царица весны,

Анна Феарина Салмаона.

Правительница приливов и отливов, хозяйка ледяных полей, мать моржей,

Звезда лунного моря.

Бедра Венеры, которые никогда не смыкаются,

Самая непорочная из блудниц.

Кали Мария Афродита Иокаста.

Иокаста. Иокаста. Иокаста.

(Иокаста? При чем здесь Иокаста?) Знаменуя конец, раздался финальный гонг, затухающий целую вечность. Угас золотистый свет; все вокруг затомилось в красном сумраке, заблестели округлые, гипертрофированные очертания божества, необратимого, как факт самого рождения.

– Где находится Эдемский сад? – задала София вопрос, словно так предписывала традиция.

– Сад, в котором был рожден Адам, лежит между моих бедер, – ответила Матерь. В интонации ее голоса, исходившего будто из глубин священного колодца, проскальзывала мелодика Малера. Она улыбнулась мне, причем довольно добродушно. – И я могу подарить тебе жизнь. Я умею совершать чудеса.

Огромная, Матерь почти целиком заполнила круглую, накалившуюся, залитую красным светом келью, которую выбрала, дабы явить себя. Я же познакомился с ужасным чувством, с клаустрофобией, хотя раньше никогда от нее не страдал. Хотелось закричать, но в горле стоял ком, я задыхался. Она делилась со мной убаюкивающими мелодиями, словно вверяя какую-то великую тайну:

– Мужское обличье не обязательное условие существования, зато постоянное преодоление.

Колени подкосились. Я опускался все ниже и ниже на пол, а она протянула ко мне руки. Что за руки! Словно балки. Словно водопроводные трубы. В глубоком голосе засквозила задумчивая нежность.

– Разве ты не видишь, что заблудился в этом мире?

Теплый, кровавого цвета воздух давил на меня благоухающей подушкой.

– Мамочка тебя потеряла, когда ты выпал из ее животика. Мамочка потеряла тебя много-много лет назад, когда ты был совсем еще крошкой.

Дыхание перехватило. Я понял, что попал в греховное место.

– Иди ко мне, хрупкий человечек! Возвращайся туда, где твое место!

София вторила неожиданно страстным меццо-сопрано, с поразительной убежденностью заклиная меня:

– Убей отца! Спи с матерью! Прорвись через все запреты!

Черная богиня гипнотически раскачивается из стороны в сторону на своем престоле, ерзая, словно гончая в период течки. Сбросив оставшуюся сдержанность, София пронзительно визжит в исступлении обезумевшей вакханки. Гонг и арфа, звуки визгливой музыки образуют какофонию. Отчаянный гвалт; я боюсь, я хнычу, мяукаю и вяло скребу песчаный пол в попытке вырыть подкоп и сбежать. Но Матерь, одержимая, восклицает:

– Я – рана, которая не затягивается. Я источник желания. Я родник с живой водой. Приди и возьми меня! Жизнь и миф, все едино!

Ее голос то взлетает, то опадает, я – точно лоскут ткани на сильном ветру. Свирепствует буря.

София подхватила мое дрожащее, съежившееся тело и потащила к огромному громогласному существу, которое, рухнув со стула спиной вниз, лежало на полу и сучило в воздухе ногами с позволительной для его объемов скоростью. Соски подскакивали, как помпоны по краю старомодной красной занавески из плюша на балконной двери, которую забыли закрыть от ветра. София одним махом содрала с меня шорты и швырнула на колышущуюся груду плоти.

– Воссоединись с первичным образцом!

– Воссоединись с первичным образцом! – возопила Матерь.

Расплавленная, раскаленная плоть. Падая, я бросил мимолетный взгляд на открывшуюся вагину, похожую на готовый извергнуться кратер вулкана. Голова богини вздыбилась для поцелуя, и на одно бредовое мгновение я подумал, что там, во рту, солнце, так как вдруг ослеп, и текстура ее языка, размером, похоже, с намокшее банное полотенце, не отложилась в памяти. Рукой с красными, как ветчина по-вирджински, пальцами Матерь сграбастала мой сморщенный орган и, когда мы прошли все любовные стадии, громко застонала. Я тоже.

Итак, особо не церемонясь, меня просто изнасиловали; тогда в последний раз я занимался сексом как мужчина, какой бы ни вкладывали в это смысл, и особого удовольствия не получил. А если честно, не получил никакого: ее бедра обхватили меня с азартом самки-богомола, и я чувствовал лишь, что мною насыщаются, а по завершении – пара секунд бойких фрикций. Затем раздался громкий рев, как сигнал блаженства, к которому я имел очень скромное отношение; она плотно сжала мышцы и, стоило мне обреченно излить свое семя, исторгла меня. Я покатился по полу, скуля, оставляя за собой скользкий след из выдохшихся плевков спермы.

Приподнявшись на локте, Матерь совершенно невозмутимо смотрела на мое образцово-показательное унижение.

София, которая прежде наблюдала за нами с чопорным восторгом студентки на футбольном матче, вновь превратилась в эталон расторопности: вытащила из кармана шортиков пробирку и ложечку, наскребла столько разбросанного семени, сколько позволила емкость, запечатала все и оставила нас наедине.

Понемногу я пришел в себя, и Матерь чуть смилостивилась; до этого я никогда не думал, насколько оскорбительно быть объектом жалости. Она бросила мне кусок ткани – вытереться, и велела прикрыть интимные места. Покряхтывая от бремени собственной массы, она водрузилась на стул, затем усадила меня на свое гигантское колено и прижала мою сопротивляющуюся голову к двухрядной груди. Подобное обращение меня возмутило, однако отказаться я не мог: она была вдвое крупнее. Сейчас, заговорив со мной, она обошлась без религиозных фраз, коими сыпала в образе божества; и стала общаться мягче, пусть и снисходительно.

– Отец не знает, насколько он прекрасен; за него перед Матерью похлопотал член. – Она легонько похлопала по моим яйцам и морщинистыми черными пальцами с розоватыми подушечками пощекотала безжизненно повисший орган. – И этим чувствительным прибором, который следовало использовать исключительно для удовольствия, ты оскорблял женщин, Эвлин. Ты сделал из него оружие!

Она смотрела на меня благосклонно, но со скрытой злостью; я что-то промычал, вслух не сказав ни слова, потому что цветом кожи она была как Лейла и я сгорал от стыда.

– Да… однажды ты поймешь, что сексуальная ориентация – это единство, выражающееся в разном строении. Хотя в наше отчужденное время совсем не просто определить, что́ единство, а что – нет. О, Эвлин, я с тобой не спорю лишь потому, что ты мужчина! Твоя прелестная штучка – я ее считаю прелестной, безобидной, как голубка. Такая услада! Славная игрушка для молодой девушки… тем не менее, уверен ли ты, что используешь ее по полной в том обличье, что есть у тебя сейчас?

Что она хотела этим сказать? Ее лицо, темное, как лунное затмение, опустилось над моим, имитируя озабоченность; ее горячее дыхание обожгло меня, я заскулил.

– И кстати, меня не надо бояться, малыш Эвлин!

Матерь сжала меня так сильно, что ничего не осталось, как приткнуть голову на ее груди. Чересчур много материнского, чересчур масштабная женственность, чересчур для моего воображения; громыхающий бас-профундо вызывал в моей голове вибрации, словно каждая волосиночка в преддверии уха превратилась в камертон. Сейчас в моем сознании наблюдаются большие пробелы, причем хаотичные, и я почти не помню, что она делала и говорила; по-моему, она поцеловала мой живот, чуть ниже пупка. Я вроде бы припоминаю ее щекочущее дыхание и влажные шершавые спазмы губ на своей подергивающейся коже.

А потом раздалось заявление, громкое, будто скандировала целая армия, вышедшая на улицу с плакатами:

– Перед собой я вижу самый достойный берег для самого лучшего семени. В целомудреннейшем из всех чрев, в чреве Марии было посеяно зерно пшеницы, но зовется оно садом пшеничным…

– Осанна! Осанна! Осанна!

Все чувства теряются в раскатах, предвещающих благовещение, в ее мерцающих глазах, трясущихся грудях; да и София, вероятно, подкрутила звук, потому что партия грандиозного хора в сопровождении органа и грубо диссонирующих труб просто взорвала эту классическую нору, где я лежал, окутанный роскошной мантией децибелов.

Осанна! Осанна! Осанна!

Подумай о безбрежных прериях, которые я проложу внутри тебя, малыш Эвлин. Они будут подобны необозримым небесным угодьям, лугам вечной жизни.

Прими свою судьбу, как Эдип… но будь храбрее!

(Эдип все напортачил, говорили они, а Матерь сделает все, как надо.)

И она снова заерзала, а потом громогласно возвестила:

– Я – Великий Отцеубийца, я – Кастрирующий Доминатрикс Фаллоцентрической Вселенной, я Мама, Мама, Мама!

И снова хор, икая, завыл «Ма-ма-ма-ма», архаичными волнами вторгаясь в гвалт из звуков трубы и осанн. А Матерь продолжает раскачиваться из стороны в сторону, создавая эффект обмана зрения, ее голос меняет звучание, создавая эффект слуховых галлюцинаций. Следующее, что помню ясно: я лежу в смятении на полу у ее ног – меня просто стряхнули с коленей, – а она, благословляя, протягивает надо мной правую руку, причем в ее улыбке сквозит злая ирония.

– Возрадуйся, Эвлин, счастливейший из мужчин! Тебе суждено породить Мессию Противоположности!

Постепенно смолкла музыка, перестал бурлить свет, вокруг прояснилось; однако Матерь, как и ее груди в два ряда, накладная борода и основательная самобытность негроидной расы, никуда не исчезла. Увы, это был не плод оптической иллюзии.

– В учении о сотворении мира женщины долго служили антитезой, – будничным тоном высказала она мнение. – Пора начать феминизацию Отца Времени.

Тут в полу беззвучно открылся люк, и Матерь, продолжая мне весело улыбаться, спустилась в бездну.

Вошла София и проводила меня в келью, где приготовила горячую ванну, сдобрив ее тонизирующим порошком. Нянька она была расторопная, хотя заботило ее лишь мое тело.

– Из мифа, Эвлин, можно вынести больше поучительного, чем из истории; Матерь предлагает восстановить архетип бесполого размножения, задействовав новую формулу. Она намерена тебя кастрировать, Эвлин, а затем раскопать в тебе то, что мы называем «плодоносящая женская суть», превратив в образчик идеальной женщины. Как только ты будешь готов, тебя оплодотворят твоей собственной спермой, которую я собрала после вашего соития и, предварительно подвергнув глубокой заморозке, отнесла на хранение.

Когда я с трудом поинтересовался, почему она выбрала меня для экспериментов своей матери, в каком преступлении я повинен, коли заслужил подобное наказание, София выплюнула ответ, будто залепила пощечину:

– Разве ужасно стать похожим на меня?

Я оцепенел, я застрял в кошмаре, в котором ел, спал, пробуждался, разговаривал и планировал вынести операцию, которая полностью меня изменит. Превратит в настоящую женщину, да, настоящую, заверила София; с грудью, клитором, яичниками, большими и малыми губами… Но разве смена цвета кожуры повлияет на вкус фрукта? «Смена внешнего облика перестроит саму твою суть», – невозмутимо заверила София. Психохирургия, так это называет Матерь. Я тихо застонал, однако София услышала и разозлилась оттого, что я не хотел становиться женщиной. Чрезвычайно грубо, учитывая солнечные ожоги, она растерла меня полотенцем, а укладывая в постель, осыпала оскорблениями, хотя ей хватило милосердия всадить мне в руку укол снотворного и оставить одного. Засыпая, я надеялся, что открою глаза в пустыне, сидя в благословенном «Фольксвагене», или в постели Лейлы, отречение от которой так дорого мне стоило. Мой желудок выворачивало от большого количество мяса с овощами… непрерывно снились женщины с ножами… и еще почему-то, что я ослеп. Я вскакивал, с криком, много раз, и всегда в этом черном яйце под слоем песка; порой слышался тихий смех, но барбитураты, соучастники моих снов, раз за разом возвращали меня обратно.

Наконец вошла София, без еды – предстояла операция, и одела меня в плотную белую ночную рубашку из хлопка. Я сорвался, умолял ее дать мне поесть, показать выход из этого лабиринта, выпустить меня в пустыню попытать счастья среди гремучих змей и стервятников. Она сказала мне что-то, точно не помню, что-то про время, смертность и победу над фаллоцентризмом, про источник смертности и как истинный Мессия появится на свет из мужчины… разве мне в школе не рассказывали? Увы, в моей самой средней школе об этом, видимо, умолчали. Когда я попытался ее ударить, она ребром ладони свалила меня на пол, потом связала веревкой. Так меня и отвели, как животное на заклание, к алтарю, к операционному столу, где меня ждали Матерь и нож.

Ниже, ниже и ниже в темноту, в тихое, спокойное и теплое, внутриутробное местечко, завешанное шторами из кровавого плюша, в комнату с портьерами, где стояла белая кровать. Тусклый красный свет, внутренний свет Беулы, залил все вокруг.

Она ждала, на этот раз стоя, и я отметил ее почти двухметровый рост. Обрюзгшие овалы лишних грудей висели, словно колокольчики, ряд за рядом; белый халат она не надела, хотя была хирургом. В этом изолированном месте накатывало ощущение тайны. Я помню, как распахнулись портьеры, открыв публику, расположившуюся на скамеечках вокруг небольшой сцены, словно зрители на опере в камерном зале, молчаливые ряды сидящих женщин, я даже представить не мог, что в этом подземном городе их так много – мое пылкое воображение решило, что здесь собрались все женщины мира; широко раскрытыми глазами они таращились на арену, где вскоре произойдет показательная ампутация. София расшнуровала завязки на моей рубашке, и та упала. Я предстал миру обнаженным, как в день своего рождения.

На этот раз Матерь предстала во всеоружии: размахивала обсидиановым ножом исполинских размеров, черным, как она сама. При тусклом, будто на скотобойне, освещении разглядеть его было сложно; сейчас в памяти всплывает скорее атмосфера, нежели сами события – мрачное ощущение старинного ритуала и присутствия строгих взрослых, которые лучше меня знали, что пойдет мне во благо; а по существу, исчерпывающий арсенал для человеческого жертвоприношения. При этом рядом с Матерью стояла современная эмалированная тележка, из двадцатого века, с прикрытым подносом, на котором, мне хотелось надеяться, лежали шприцы с обезболивающим.

Меня поразила София: она обняла меня и поцеловала.

– Ты станешь не Эвлиной, а Эвой, новой Евой! – В ее голосе звучала такая теплота, на какую, я думал, она не способна. – И одновременно Девой Марией. Возрадуйся!

Собравшиеся женщины приветствовали нас одобрительными возгласами и аплодисментами. Матерь провела пальцем по ножу, проверяя, насколько он заточен.

– Не бойся, – произнесла она одобряющим баритоном. – Утрата пойдет тебе только на пользу.

О, этот ужасный символизм ножа! Быть кастрированным фаллическим символом! (А что еще, по словам Матери, могло дать нужный результат?)

Страх иссяк. Теперь я был почти спокоен. Свой предел отчаяния я уже покорил. Настал Диес Сангвинис, День Крови, день добровольной кастрации в честь Кибелы, церемония моего перевоплощения, окрашенная алым.

София приподняла ткань, закрывающую поднос, и достала, к моему бесконечному облегчению, шприц для подкожных инъекций, игла вонзилась мне в руку. Вызывающая оцепенение струя без промедления заморозила мою центральную нервную систему. Я ничего не чувствовал, однако сознания на тот момент не потерял и продолжал все видеть. Я лежал на операционном столе и смотрел, как надо мной подпрыгивала темная, зубчатая бахрома грудей. Я бы содрогнулся, если бы мог, но был полностью обездвижен. Я видел ее бородатое лицо; а она улыбалась, отчасти сострадая, отчасти ликуя.

Матерь занесла нож и резко его опустила. Одним ударом отрезала мне все половые придатки, схватила их рукой и бросила Софии, а та засунула органы в задний кармашек шортов. Она ампутировала все, что составляло мою суть, оставив взамен рану, которая в будущем, раз в месяц, станет кровить при возрождающейся луне. София куском ткани остановила кровотечение, затем взяла с подноса еще одну иглу. Этот укол всецело уничтожил мой мир.

Так пришел конец Эвлина. Его принесли в жертву темной богине, о существовании которой он и не подозревал. Хотя, как выяснилось, выхода из лабиринта еще не было видно; я зашел недостаточно далеко, пока недостаточно.

Пластическая операция, которая обратила меня в мою сокращенную форму, в Эву (кратко от Эвлин), в рукотворного оборотня, в Тиресия из Южной Калифорнии, завершилась, в общем и целом, за два месяца. Бо́льшую часть этого времени я провел под наркозом; я изредка просыпался, ощущая приглушенную боль и мучение от внутренних ран, которые не затянутся никогда. Никогда. Пока я, как в тумане, валялся в кровати, началось программирование: чудо чудное, старый добрый Голливуд снабдил меня новыми сериями детских сказок.

Наверное, картины выбирали целенаправленно, как часть ритуала смены онтологического статуса: мол, вот вы как обращаетесь с женщинами! А потом сами такими становитесь… Те фильмы, что пряли перед моим растерянным взором нить иллюзорной реальности, демонстрировали мне всю боль, которая выпадает на женскую долю. Тристесса, твое одиночество, твоя тоска… Тристесса, Королева Печали; ты явилась сквозь семь пелерин кинопленки и представила, бесподобно горюя, весь поведенческий китч женского образа.

Раз за разом мне проигрывали твою удивительную имитацию чувств, все творчество, от Маргариты с неубедительным в роли Фауста Джоном Гилбертом (ему не стоило так часто демонстрировать профиль) до образа Марми в «Маленьких женщинах»; впоследствии ты отошла от дел, уединилась, и мне предстояло тебя разыскать. По сей день неизвестно, хотела ли Матерь вылепить мне новую женскую сущность по твоему сумрачному подобию; зато теперь я понимаю, что она знала твой удивительный секрет.

Тристесса часто являлась перед моей постелью, а я плыл на непредсказуемых волнах утоляющих боль наркотиков, погружаясь и выныривая из твоей утомленности, твоей мучительной тоски, извечной мечтательности и блистательного отсутствия естества, словно твоя истинная сущность висела в шкафу, как красивое платье, которое жалко надеть, и ты надевала на выход лишь свой образ.

С психологической стороны инструментом психохирургии выступила не только Тристесса. Теперь в моей келье никогда не было тихо; особенно вспоминается серия из трех видеозаписей, рассчитанная на то, чтобы помочь мне приспособиться к новому обличью. Одна демонстрировала репродукции, надо полагать, всех картин «Дева с Младенцем», написанных за всю историю западноевропейского искусства; их проектировали на округлую стену кельи в подлинных тонах, но в больших, чем подлинный, размерах в сопровождении интересного звукового ряда – гуления младенцев и умиротворенного щебета матерей; так воспевались открывающиеся передо мной перспективы. Другая запись предназначалась для того, вероятно, чтобы привить материнский инстинкт на подсознательном уровне; мне показывали кошек с котятами, лисиц с лисятами, маму кита и ее потомство, оцелота, слона, кенгуру, всевозможных кувыркающихся и сосущих молоко внимательных, заботливых существ – с мехом, с крыльями, с плавниками… Был и еще один, менее понятный видеоряд, состоящий из антифаллических образов. Например, я смотрел, как надуваются и сдуваются морские анемоны; на пещеры с вытекающими из них ручьями, на розы, открывающиеся навстречу пчеле, на море и луну. Эти зарисовки шли в сопровождении «Литургии Богоматери», которую я впервые услышал в исполнении Софии в день прибытия в Беулу. Новая аранжировка для женских голосов в стиле Монтеверди повторялась снова и снова, до сих пор ее строки отчетливо стоят у меня в голове. Матерь, в принципе, отличалась своеобразием, однако среди ее характерных признаков неизменно проглядывала вульгарность, хотя я не осознавал все ее масштабы, пока впервые не увидел свою новую личину.

В подземном хирургическом театре Матери в дьявольском комплексе лабораторий работа шла день и ночь. София ежедневно колола мне женские гормоны, а иногда приходила и сидела у моей кровати. Она приглушала громкость фильмов и выдавала грозные нотации, заботу и отзывчивость проявляя, только если что-то болело; мое унизительное положение считалось привилегированным. Она читала мне рассказы о диких обычаях, например, о женском обрезании (знал ли я, насколько распространена эта традиция и как ее претворяли в жизнь, вырезая клитор?), и напоминала, как я счастлив, ведь Матерь настоящим чудом – операционным путем – обеспечила меня личным волшебным бутоном. София поведала, как в Древнем Китае калечили женщинам ноги, как евреи скрепляли цепями женские лодыжки, а индийцы приказывали вдовам приносить себя в жертву на погребальных кострах мужей. И прочее, и прочее; она часами живописала мне те ужасы, которые мой прежний пол свершал над моим новым. От всего этого я начинал стонать и слышал свой голос, который с каждым днем звучал мягче и мелодичнее; я пытался вырвать у нее эти книги – и видел руки, которые становились более точеными и белыми.

От несправедливости происходящего я буквально утратил дар речи. Причем София наверняка сознавала несправедливость, она знала, я не повинен в преступлении Тиресия, я не видел спаривающихся змей.

Разве что когда я их увидел, то не признал.

Не исключено, что причина происходящего в отвратном каламбуре, связанным с моим именем, Эвлин, со всеми его дразнящими ассоциациями. Ну почему мои родители из всех имен в мире выбрали для меня именно это?

Но я все равно отвернул голову, чтобы не видеть глубокого осуждения в глазах Софии; ее худенькое личико напомнило о дежурной в отделе гинекологии, где я оставил Лейлу. Мучительное воспоминание. Временами, когда боль превозмогала действие наркотиков, София молча сидела рядом, и я чувствовал, что вряд ли заслуживаю ее редкого, сурового сострадания; наверняка где-то во мраке и хаосе большого города я согрешил и теперь должен быть наказан.

С другой стороны, с чего я взял, что стать женщиной – наказание?

София, возможно, огорчалась при виде моих страданий, но она никогда меня не жалела, потому что знала: я считаю происходящее наказанием.

В конце второго месяца она сняла оставшиеся повязки и внимательно меня осмотрела. Затем молча открыла зеркало и оставила меня наедине с собой.

Я глянул в зеркало и увидел Эву; я не увидел себя. Там отражалась молодая девушка, в которой я себя никоим образом не узнавал; на мой взгляд, это была какая-то лирическая абстракция женщины, композиция из разного рода округлостей. Я коснулся чуждых мне груди, лобка; заметил, как двигаются в зеркале белые руки, словно я надел белые перчатки, чтобы дирижировать неведомым оркестром, где, кроме меня, музыкантов нет. Я снова поднял глаза и отметил семейное сходство с самим собой, только волосы отросли почти до талии, которая на операционном столе стала существенно тоньше. Благодаря пластической хирургии глаза чуточку увеличились, и их голубизна казалась более выразительной. Косметический скальпель подарил мне подкачанную нижнюю губу, да и в целом пухленький ротик. Вцепившись в грудь, я из любопытства оттянул соски; упругую плоть дергать было не больно. Приободренный, я, решив обследовать свое тело дальше, нервно сунул руку между ног.

И тут мой перегруженный мозг чуть не лопнул. Пересаженный клитор оказался выше всяких похвал. Знакомое мне и ранее тактильное ощущение сейчас доставило огромное наслаждение.

Пусть наказание, что бы я ни совершил, соответствует преступлению. Меня превратили в красотку с разворота «Плейбоя». В объект всех путаных желаний, которые когда-либо рождались в моей голове. Я стал своей личной фантазией для мастурбации. И – как бы получше выразиться – член, который мысленно еще оставался со мной, при виде красотки в зеркале просто подпрыгнул.

Психопрограммирование прошло не совсем успешно.

Впрочем, там, где, как я помнил, находится член, теперь не было ничего. Только бросающееся в глаза отсутствие, как зудящая тишина.

Я стоял голый и потерянный, когда в комнату вошла Матерь, а вслед за ней накатила волна мрака. Она уселась на кровать, и та застонала под ее весом. Сегодня Матерь явилась ко мне не как богиня, а в белом медицинском халате, что намекало на ее прошлое «я»: до собственноручной переделки она была хирургом; а еще раньше студентом-медиком; а еще раньше? Она принесла мне (какой кошмар!) дюжину красных роз – такие я послал Лейле – и кисть винограда, будто я только что произвел на свет самого себя. Я изумленно взирал на ее подношения. Прежде я фруктов в Беуле не видел.

– Ну, Эва, – спокойно обратилась она, – как ты себя чувствуешь?

– Я не чувствую себя совершенно, – произнес я убитым голосом.

Матерь остановила на мне задумчивый взгляд, исполненный печали; ее трясло в сейсмических схватках материнской нежности. Подозвав меня кивком головы, она расстегнула лиф белого халата, прижала к своей груди и вскормила. И я ощутил полный покой и умиротворение. Эти груди, казалось, не опустеют никогда; я понял, что мое отношение к материнской груди не изменилось и не изменится, ведь Крошка Эдип жил в мире молока и доброты еще до того, как отец научил его сражаться фаллосом, а отношение младенца к груди не зависит от того, мальчик это или девочка.

Я ведь теперь стал ее дочерью?

Но грудь ради нее не отрежу, ни одну!

Хотя я взбунтовался еще при виде соска, она умудрилась меня чуть успокоить, попросила лечь на спину и раздвинуть ноги. Затем натянула на голову налобную лампу, похожую на третий глаз тибетского ламы, и провела осмотр – удостоверилась, что с моей новой вагиной все в порядке. Прощупала и грудь, чтобы убедиться в отсутствии уплотнений, ведь столь впечатляющего размера она добилась, введя особым образом приготовленный силикон ее личного изобретения, который, по заверению Софии, не окаменеет, как надутые сиськи у танцовщиц топлес. Матерь проверила гладкость кожи (высочайшего качества); измерила давление – Эва! ты проживешь до ста лет; по-матерински чмокнула меня в лоб и удалилась. Позднее пришла София и взяла образец мочи.

– Ты не считаешь, – поинтересовалась она, – что из-за господства мужчин страдают все вокруг? Был ли ты хоть раз счастлив в теле мужчины с тех пор, как покинул утробу матери? Кроме тех случаев, когда пытался залезть обратно…

И она одарила меня презрительным взглядом девственницы.

– Буду ли я счастлив теперь, в теле женщины? – спросил я в ответ.

– О нет! – рассмеялась она. – Конечно, нет! Для этого все мы должны жить в счастливом мире!

– Твое имя означает мудрость, София, так поведай мне, в чем суть счастливого мира? Как я его узнаю, пока не поживу в нем?

На миг ее лицо затуманилось, и она погрузилась в молчаливое раздумье, разглядывая контейнер с мочой, словно именно в нем содержался ответ на этот сложный метафизический вопрос.

Когда я спросил у Матери, буду ли счастлив, она зловеще ответила:

– Мужчиной ты мучился от смертности, потому что мог увековечить себя лишь чужими руками, посредством женщины; часто такое посредничество оказывалось насильственным, его посредничеством и не назовешь. Зато теперь, первая из всех живых существ, ты сможешь сама заронить в себя семя и сама дать плод. Благодаря моему банку спермы ты, Эва, полностью самодостаточна! Потому ты и стала новой Евой, твое дитя восстановит весь мир!

Словно по команде, за кулисами грянули трубы и тарелки; она навестила меня в роли божества, облаченная лишь в бахрому сосков, и я трепетал от страха, сраженный наповал. Потом раскатистым пятистопным ямбом она поведала о вечности, о крахе эпохи, о психосексуальной динамике и перехвате фаллоцентрического натиска, чтобы мир успел дозреть в женском месте без смертоносного вмешательства мужского времени. От такого красноречия сотрясались, вступая в резонанс, ее розовые соски; но даже полностью попадая под влияние оратора, я все-таки морщился при мысли о гигантском изменении тела, которое раньше было зеркальным, пусть и черного цвета, отражением моей новой плоти. Когда-то Матерь была худенькой и гибкой девочкой. А теперь взгляните на нее! Какая ярость, какая безысходность могли заставить ее воссоздать собственным телом лучезарную фигуру многогрудой Артемиды, еще одной бесплодной богини плодородия?

Возможно, всему виной пустыня, где после проведенных ядерных испытаний у человека развились мутации; пустыня сотворила доселе невиданные формы рода людского, в которых жизнь пародировала миф или стала им. Меня затрясло, побежали мурашки по коже, хотя в целом я еще плохо понимал происходящее.

Матерь ежедневно вглядывалась в мое нутро, подсвечивая себе налобной лампой, и вскоре заверила, что яйцеклетки в новых яичниках созрели. Мне разрешат одну контрольную менструацию; а спустя четырнадцать дней, как она закончится – самое благоприятное для зачатия время, – меня оплодотворят.

– Я не готов стать матерью! – рыдал я в отчаянии от своей биологической беспомощности, однако и Матерь, и София лишь посмеивались, хотя, надо отметить, вполне добродушно.

Можно сказать, что в тот момент я в буквальном смысле раздвоился; мое перевоплощение было и идеальным, и с изъянами. Восприятие новой Эвы текло по двум каналам: ее плотскому и его умственному. Через некоторое время ощущение, что это тело принадлежит Эвлину, стало, конечно, исчезать, зато Эва оказалась существом без воспоминаний; она страдала амнезией, чужая в этом мире и в своем теле. Не то чтобы она все забыла; нет, скорее, у нее не имелось воспоминаний. Совсем никаких, кроме кучи Дев и кучи Младенцев, лисицы, с любовью теребившей материнской лапкой ухо детеныша, и бурых кадров старого кино, демонстрирующих тень укутанного печалью лица. («Одиночество и грезы, – сказала Тристесса. – Вот что выпадает на долю женщины».)

Вечерами невозмутимая София, почти неизменно сухая и отстраненная, водила меня гулять по песчаным коридорам.

Она показала операционные, где команда женщин работала над проектом моего нового обличья, созданного на основе общего мнения о физическом образе идеальной женщины после продолжительного изучения СМИ и нарисованного здесь, в прекрасно оборудованной мастерской, где Матерь впоследствии его одобрила. К стенам кнопками были пришпилены те лица, которые я мог иметь, если бы стал брюнеткой или рыжей, выше или ниже, или поуже в бедрах. Над чертежными досками корпели одногрудые женщины; дайте им в руки еще одного заплутавшего в пустыне бедолагу, и они произведут еще одно непорочное зачатие.

София показала мне лаборатории, где делали синтетическое молоко и химические лепешки, где с помощью центрифуги вырабатывали белок из продуктов нефтепереработки и стругали из древесины овощные суррогаты. Днями и ночами круглые конструкции, зависшие под землей, под песчаной поверхностью, издавали тихий гул, словно ульи с довольными пчелами. Солнце служило здесь источником энергии; ее поглощали из песка. Чтобы получить воду, перерабатывали мочу. София провела меня по благоухающему производству, мимо блестящих стальных резервуаров и стерильных фильтров.

И все эти знания служили богине! Все эти женщины специально посвятили ей жизнь! А женщин здесь было много, очень много; они бесшумно передвигались, с одной грудью и особым выражением в глазах – выражением удовлетворенного кальвиниста, который знает, что обрел божий дар.

Ровно в полночь они выходили из потайного люка в песчаном бархане на военную подготовку, и как только Эва была готова держать пистолет, ей велели присоединиться. Упражнения занимали добрую часть ночи и включали не только стрельбу по мишеням и работу со взрывчаткой, ядерным стрелковым оружием и снарядами ограниченной дальности, но и штыковую атаку, штурм оборонительных сооружений и прорыв сквозь баррикады, наскоро наваленные из колючего кустарника и колосьев. Мы были готовы ко всему. По завершении таких учебных боев женщины шли торжественным маршем, и по их телам струилась кровь, а кожа на изодранных конечностях висела лохмотьями. По словам Софии, когда Колумб со своими спутниками впервые высадился на земли Нового Света, на них напали женщины-лучницы; асимметричные амазонки Матери возродили древний героический архетип, обнажаясь словно индейцы, тренировки которых Джон Уайт зарисовывал в своем флоридском альбоме. Но у Эвы не ладилось с оружием, над моими корявыми выстрелами смеялись и подтрунивали: «Совсем как мужчина!»

Какова была цель у этой маленькой армии? Неужели, как только от своей непорочной Матери в первый день Начала нового времени родится мой ребенок, штурмовые отряды Матери налетят на приходящие в упадок города, воцарятся магия и тоталитарный режим, время замрет и все фаллические крепости будут разрушены? Я заподозрил именно такой исход, хотя мне никто вообще-то такого не говорил и в таких красках не расписывал. Честно сказать, я сам настолько озаботился собственным перевоплощением, что большого количества гипотез по данному вопросу не строил. Я знал, что София, когда не приглядывала за моим телеобучением, проводила все время в комнате, где на стенах висели размеченные флажками карты; знал, что Матерь проявляла удивительную заинтересованность блокадой Гарлема. И не мог понять почему… а может, не хотел понимать.

По окончании тренировки женщины не спеша гуляли при свете луны и дышали свежим воздухом, исключительно благопристойно беседуя друг с другом; посмотреть на манеры, так истинные леди. К моим чувствам бывшего мужчины они относились с тактом и уважением – на деле даже излишним. И патронировали – или правильнее матронировали? – меня немилосердно. Их великодушная, почти слащавая рьяная дружба, благородный, пусть и подковыристый способ донести, что мне простили то неприличное состояние, в котором я находился ранее, вкупе с речами Матери и непрерывной перестройкой моей личности в условиях двойного стресса – заметного физического изменения и внутреннего программирования – полностью выбили меня из колеи. Я ощутил, что надвигается срыв.

София научила меня ходить по-женски в туалет, правильно выполнять пару-тройку естественно необходимых действий, расчесывать и заплетать волосы, подмываться, не забывать про подмышки и все в таком роде. Однако порой она смотрела на меня с тревогой, ведь я оказался косоруким учеником – да, София, над методами программирования еще нужно поработать… чтобы стать настоящей женщиной, мало считать себя Мадонной с картины Рафаэля! А потом непомерная боль, словно удар по почкам, ознаменовала первую менструацию. Я окунула палец в насыщенно-бурую кровь и не в силах была поверить, что это сочится из меня, но остановить ничего не могла, – источник залегал глубоко внутри, как символ моей функции, и волеизъявление тут не работало. Теперь я осознала, что изменение окончательное, и волей-неволей придется влезть в девчачью шкуру; нравится мне или нет, надо каким-то образом научиться в этой шкуре жить.

Тем временем София вела обратный отсчет, от которого бросало в дрожь – четырнадцать дней, тринадцать, двенадцать, одиннадцать, десять… всего десять дней девичества, всего девять дней до запланированного оплодотворения, а теперь всего восемь. Я не представляла себе жизни за пределами той даты, что установили для зачатия. Материнство страшило меня, как и любую женщину по рождению. Что делать, я не знала, однако, в конце концов, отчаяние придало храбрости. Последний день. Завтра, рано утром, мне придется спуститься вниз в операционную, в белой простыне… уже завтра!

София проследила за тем, чтобы я вовремя легла спать; мне по-прежнему требовался укол снотворного, но в процедурную меня не отпустили, побоялись, что со страха пойду на попятную. Конечно, мне все еще не доверяли, однако и мысли не допускали, что я по дурости сбегу в пустыню без еды и воды на крохотном пескокате, у которого заряда батареи лишь на сорок миль… Я сказала Софии, что иду в уборную. И бросилась вниз по мышиному лазу, потом вверх по гладкому наклонному коридору, мимо изолированных опочивален, в которых сонные жрицы готовились отойти ко сну. Пескокаты поджидали на парковке. Мне повезло; кто-то недавно вернулся из дозора и необдуманно оставил машину у двери, ведущей в пустыню… а саму дверь не закрыл!

Я села на водительское место, оперативно сдала назад, встав на дыбы, и рванула вперед, в сгустившийся перед рассветом мрак, навстречу той точке в небе, где, по моему разумению, следовало взойти солнцу. Ни воды, ни проводника, ни компаса, из одежды – лишь уставные шорты и футболка, но в тот момент, сбежав из Города Женщин, я чувствовала себя почти героем, почти Эвлином, как раньше.

Никто за мной не ехал. Да и с чего? На воротах сигнализацию не установили, никто никогда не изъявлял желания покинуть Город Женщин, и никто никогда не приезжал, чтобы что-то там украсть. Шум и переполох поднимутся, когда меня хватится София, а пока, оглядываясь назад, я видела лишь темную тень, которая расползалась от сломанной колонны. София, должно быть, решила, что я все еще плутаю по коридорам, пытаясь добраться до комнаты, или кто-то сестер захотел со мной поболтать, что часто бывало, учитывая их покровительственное радушие. Расстояние между мной и Беулой росло; я мчалась вперед, ветер бил в лицо; у машины отсутствовало ветровое стекло, а я позабыла прихватить одну из этих брутальных черных масок. Позади меня волной, закрыв вид на Беулу, поднялась дюна. Я осталась одна.

Даже час, проведенный в одиночестве, казался подарком судьбы. Час свободы и уединения, краткий миг, когда я могла бы представить, что вновь стала собой, и утешиться этой иллюзией. Краткий миг…

В пустыне не спрятаться и не скрыться. Заметив мое отсутствие, женщины могли бы последовать за мной совершенно не торопясь, следы пескоката привели бы их прямо к улепетывающей Мадонне; ее нужно просто поднять с песка и доставить обратно, чтобы провести чуть более глобальное хирургическое вмешательство, которое на этот раз не оставит незатронутым мозг. Надеяться на отмену приговора было, конечно, глупо; только на отсрочку наказания. Но и этого оказалось достаточно. Вероятно, в душе, заносчивой и пока неизмененной, у меня теплилась крайне нерациональная вера, что нужно лишь приложить усилие, и я улизну от них насовсем.