С одной стороны, метрах в восьми от дорожки маршрута, за колючкой черные, пустые, продутые ветрами картофельные поля, полого скатывающиеся вниз и открывающие мягкие округлости соседних сопок с аккуратными, как заплатки, колками. В ясную погоду на ближайшей сопке, хоть и далеко она, можно увидеть четкую тень от стоящей особняком ели или березы. Между картофельными полями и колючкой — дорога. Проезжают изредка машины, тракторы, мотоциклы, телеги, пацаны на велосипедах. Пацаны прямо шеи сворачивают, глазеют на часового, но не останавливаются — запрещено.

С другой стороны, в направлении казармы, березняк, скрывающий от посторонних глаз позицию. За кочегаркой и транспортным гаражом высится куча шлака. Постоянно в ней что-то тлеет, чадит и вспыхивает. Ночью эти вспышки пугают. Когда только-только стал заступать на первый пост, по громкоговорящей связи я доложил об угрозе пожара в караулку. Разводящий привел бодрствующую смену, и ребята перемазались, как черти, без толку провозившись в шлачном холме, который через полчаса снова стал самовозгораться и чадить белесыми дымками, распространяя вонючий и едкий запах. И никакие дожди, ливни и снегопады не могут окончательно погасить этот холм, пришлось привыкнуть и не обращать внимания, не пугаться, когда вдруг, ночью, с шипением и треском высверкивает язычок пламени и взлетают высоко искры.

Дорожка маршрута проходит мимо пяти столбов. Осенью дует сильный и холодный ветер, ломает сухие ветки, обжигает лицо, заставляет напяливать пилотку на уши, поднимать шершавый воротник шинели, эмблемки на петлицах которого холодят и царапают щеки. Столбы разные: рассохшиеся от старости и ошкуренные недавно, еще с капельками смолы. Они гудят — и каждый по-своему: один словно взвизгивает, тоненько и пронзительно, другой гудит основательно, басом, третий стонет, протяжно и жалобно, а четвертый свистит залихватски, прямо художественный свист выдает, несмазанным тележным колесом скрипит пятый. Концерты эти я слушал и прошлой осенью. Зимой, когда на голове шапка с завязанными ушами, а в сильные морозы и лицевая маска, — столбы онемели. Весной и летом не бывает таких ветров.

Какие события случаются на посту? Два часа ходьбы с произвольной скоростью — в зависимости от погоды: от черепашьего расслабленного шага, когда солнце жарит, как сумасшедшее, и ноги горят и преют в раскаленных сапогах, а пилотка кажется тяжелей зимней шапки, до зимней «плясовой», когда остается стоять каких-то двадцать-тридцать минут, а ночной мороз умудрился все-таки продраться сквозь доспехи зимней амуниции: шерстяные носки, портянки, валенки, толстое нательное белье, хэбушку, ватный костюм, бушлат, шинель, тулуп, маску и шапку, и двойные рукавицы. Но такие страсти-мордасти терпеть приходится не часто. И в основном на посту ты предоставлен себе — своим мыслям, своей памяти, своему настроению. Разумеется, в границах, определенных уставными обязанностями часового:…нести службу бодро, ничем не отвлекаясь, не выпуская и не передавая из рук оружие, включая лиц, которым подчинен…

Страшно ли на посту? Ночью, когда темно, а ветер, дождь или вьюга рождают звуки, происхождение которых тебе непонятно, страшно. Ребята, уже уволившиеся в запас, вместившие в срок службы не одну сотню нарядов в караул, признавались: как бы хорошо ни ориентировался в ночной разноголосице, всегда, среди узнаваемых звуков, найдется какой-то стук, звяк, писк, шорох, шелест, бульк… который заставит оцепенеть, вслушаться и тихонько, на ощупь, снять предохранитель, а то и дослать патрон в патронник.

В нашем дивизионе ни одного нападения на пост или на часового не было. «Случаи» были, а нападения — нет. Однажды, впрочем, стал я свидетелем не то что нападения — целого нашествия.

Низкое, серое, осеннее небо оказалось скрыто произвольно переливающейся, колышемой по каким-то неведомым законам неисчислимой массой черных птиц. Тысячи и тысячи грачей и воронья, разбиваясь на стаи, сшибаясь и вновь распадаясь в стороны, оглушая клекотным криком, пронзительным и тоскливым, и хлопаньем крыльев, проносятся и висят в небе, кружатся над полями, над березняком, опускаются на поля и становятся неразличимы, сливаясь с чернотой земли, садятся на березы, и веселая позолота тускнеет, наливаясь зловещей чернотой, и даже колючка провисает покорно под множеством лапок — страшноватое и величественное зрелище. Невольно думаешь, а вдруг вся эта армада накинется на тебя, тут и акээмчик верный, пробивающий рельсу, будет не страшней рогатки. Грачи и вороны, словно чувствуя свою силу, разгуливают нахально в метре от сапога, грозно посверкивая бусинками глаз. Огромной накидкой, тонкой и тающей в вышине, занавешен диск закатного солнца. Проходит полчаса, и вся эта клубящаяся, необъятная, галдящая туча смещается в сторону, и страх недавний кажется смешным и детским.

Несколько раз я досылал патрон в патронник, хотя без серьезной необходимости делать это запрещено. Первый раз молодым еще, когда только-только доверили нести караульную службу, на втором посту, теплой летней ночью, светлой от мерцающих под луной полян и листьев, как оглашенный, орал я предупредительные команды, услышав возню под маскировочной сеткой пусковой установки. Высовываясь из-за березы, всматриваясь, я лихорадочно соображал, почему «нарушитель» не реагирует на мои вопли, не прекращает непонятных действий, оставаясь, однако, невидимым. И тогда вот, растерявшись, досадуя на абсолютную непохожесть моих представлений о ЧП на посту, и дослал патрон. Затвор клацнул сухо и холодно — этот холод и отрезвил. Минуту спустя, на фоне чернильно-синего, мерцающего крупными звездами, неба увидел застывший размах перепончатых крыльев — летучая мышь.

Я знал, в оружейке, когда будем сдавать автоматы и патроны, начальник караула обязательно проверит мою ячейку, в которой, будто малюсенькие железные яички, капсулами вверх торчат патроны. Обнаружит насечку на капсуле и потребует объяснений. Можно, конечно, отпереться, мол, знать ничего не знаю, так и было… Но я наслушался уже рассказов старослужащих о всяких «случаях» на посту, рассказывали посмеиваясь, но не насмехаясь, без злости, как-то естественно подразумевая, что ничего стыдного в таких конфузах нет. Поэтому, сменившись, я покаянно доложил о ЧП и, как оказалось, поступил правильно, получив на подведении итогов благодарность от комбата за «специнформацию», должную приумножить боевой опыт караульной службы дивизиона.

И еще — на этот раз зимой и на первом посту, тоже светлой и лунной ночью. Я инстинктивно спружинил, намереваясь метнуться в сторону и напрочь забыв, что я — это не я, а всего лишь обмотанный тряпками язычок колокола-тулупа. Тело само нашло продолжение: резко выбросил ноги вперед, успев, однако, в падении, махнув рукой, сбросить верхнюю, с мехом внутри рукавицу и передернуть затвор (предохранитель стоял на отметке «одиночные»), чтобы выстрелить в огромное и непонятное чудище, стремительно несущееся на меня — и стоящее на месте… Видимо, вот это несоответствие подсознательно, вернее, с опережающей сознание скоростью, и «заморозило» палец на крючке — всего на миг, на крохотную частичку времени, но эта частица и позволила, как муху в кулаке, задушить страх, позволила избежать позора и неизбежного в таких случаях воспитательного момента — нескольких нарядов на кухню — поостыть, успокоиться, поразмыслить о моральном своем облике в компании жирных мисок, ложек, бачков…

По мерцающему под яркой луной снегу стремительно катилась на меня черная тень от белесого дыма, вылетающего из трубы кочегарки. Подъем оказался хлопотным: пришлось, поелозив по снегу, подтянуть поочередно ноги в валенках немыслимого размера и тяжести, распахнуть полы шинели и тулупа, и только после этих операций, побарахтавшись, с превеликим трудом подняться. И долго еще, вытаптывая снег в радиусе десяти метров, разыскивать рукавицу, спокойненько висящую на колючке в метре от разыгравшейся «драмы».